(М.Батурин. «Гений офигений. Поэты антологии “Уйти. Остаться. Жить”»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2024
Макс Батурин. Гений офигений. Поэты антологии «Уйти. Остаться. Жить». — М.: Выргород, 2024.
Более или менее понятно уже, что 1970—1990-е годы были временем для русской поэзии прекрасным, временем, во многих смыслах, расцвета. Но этот расцвет (до конца 1980-х — главным образом вне официальной печати) был сосредоточен в двух столицах. Поэты, которые в то время работали в провинциальных городах, оказывались в изоляции от этого процесса. Особенно — в «режимных» городах, таких, как Томск, в который практически не пускали иностранцев. Причем в изоляции не только от того, что делали их собратья в Ленинграде и в Москве, но и от значительной части классики, которая тоже распространялась в самиздате, до провинции доходившем редко.
Еще хуже было с обратной связью. Будучи ровесником томского поэта Макса Батурина (1965—1997), я не знал ни его стихов, ни его имени. Причем, к сожалению, этот процесс не сразу наладился и в постсоветскую эпоху. Замечательная антология «Нестоличная Россия», составленная Дмитрием Кузьминым, вышла в 2001 году. Батурина уже четыре года не было в живых. Он принадлежал к тем поэтам, дебютировавшим в 1980-е, чей путь оказался недолог: рано ушедшие Михаил Лаптев, Андрей Туркин, Игорь Буренин, Сергей Дмитровский, рано замолчавший Дмитрий Закс, сперва замолчавший, а потом ушедший Евгений Хорват. Но, в отличие от большинства из перечисленных, он, кажется, толком и не успел прозвучать. Географический фактор тут важен. Сейчас межрегиональная связь облегчается существованием интернета, социальных сетей. Тогда было иначе. Чуть ли не единственной точкой, связывавшей разрозненные поэтические миры, был тогдашний «продвинутый» масскульт — а именно мир рок-групп (ленинградских и уральских), Батурину очень близкий (как подчеркивает в послесловии петербургский поэт Ольга Аникина, он воспринимал себя скорее как «рок-н-рольщика», чем как поэта, что вытекало из культурного окружения: так было естественнее и понятнее, и так было у многих; ценой этого в ряде случаев — недостаточная серьезность отношения к текстам как таковым и — порою — неготовность доводить их до последней внутренней точности).
И на этом фоне, конечно, совершенно удивительно то, что стихи Батурина не только почти лишены провинциальности, не только находятся на острие того, чем жила тогдашняя поэзия, но и кое в чем опережают её. Даже влияние тогдашней рок-поэзии выражается у него в обаятельном драйве, в неприсущей этой субкультуре романтико-сюрреалистической аляповатости. Некоторые из батуринских стихов как раз очень живо звучат сейчас: нет ощущения, что они написаны десятилетия назад. Возможно, это связано с рецепцией обэриутского наследия — той рецепцией, которая стала актуальнее именно в XXI веке (хотя присутствовала и раньше), и которая отвергает и поверхностное увлечение авангардными приемами и алогизмом как таковым (то, в чем «чинари», Хармс и Введенский, шли от футуризма и что на самом деле осталось в их молодости), и от столь же поверхностного социального гротеска. Суть обэриутской «звезды бессмыслицы» — в ощущении тотальной бесконечности (и в то же время неотделимой от нее тотальной пустоты) смыслов, открывающихся внутри логического провала.
Товарищ детских игр
о пчеловод известный
ты мчишься в поездах
ты мнёшь лицо рукой
дебильный лейтенант
закусочный вэвэшник
сонливых часовых
охранничек лихой
Тут же рядом хрупкое, нежно-гнилостное остранение Вагинова — и через него, а не через общий «мандельштамовский» путь — поэт выходит к петербургскому кругу образов и обретает свой (микро-)вариант городского мифа:
Из синих закоулков лета и полыни
в седые сумерки выходят три трамвая
из душных рек немого Петербурга
ты тянешь руки шепчешь мне Фонтанка…
…Ты пойдёшь путём прозрачных карт
ты знаешь
где искать дороги обводные
ты летела над водохранилищами скорби
ты меня любила и сейчас ещё лелеешь
Но главный материал поэзии Батурина — это все-таки мир советской провинции (не тот романтизированный и возвышенный задним числом образ её убожества, который в девяностые годы культивировал Борис Рыжий, а мир предельно вещественно наполненный, остраненный хищным, ненавидящим и влюбленным, взглядом, пропущенный через пропасть абсурда — в данном случае не развеществляющего, а смещающего и преображающего вещи, делающего их почти «инопланетными»:
Города измочаленных изрубленных
в капусту
города избитых диабетических пьяных
проползающих колоннами мимо трибун
жрущих украдкой шашлыки из собаки
города сибсельмашей сибэлектромоторов
искусственных сердец в соусе пикант
ремонтирующих двери теряющих
сберкнижки
передающих адреса где переночевать
со спиртом
Весь этот советский сюрреализм — это «родина», и это то, что «отцы не достроили». Но это не то, что мы собираемся разрушать (чего, казалось бы, можно было ожидать в тексте 1988 года), — нет, это то, что «мы достроим», и тоска этой безнадежности (смешанной с сарказмом) перекрывается лишь мрачным весельем: ибо преображенный фантазией поэта, даже этот мир оказывается сказочен и небезынтересен.
Батурин сформировался как поэт рано. Но, судя по всему, годам к тридцати он пережил некий творческий кризис. Он как будто заново задается элементарными вопросами — ценою предельного упрощения фактуры:
мучусь игрою во взрослого дядьку
я пью спирт
я курю папиросы
я посадил дерево
я издал книжку стихов
я целую тёток
я родил сына
я не мёртвый — я знаю
но кто же родит меня
Ответом могла послужить какая-то новая, совсем другая, поэтика, какая-то новая интонация — лишенная прежнего драйва, но полная новым лиризмом, странно-элегическая, по ту сторону остранения (но не отказавшаяся от него!):
Во мне стучит бревенчатый камыш,
и кровь осталась только в уголочке.
Я, не прощённый за своё добро,
теперь уже не зол –– зола не греет.
Я знаю, что закончились слова,
и люди все, кончая, поскончались.
Я выхожу из солнечной тюрьмы
и жду, когда меня подхватит ветер.
Но времени у поэта уже не было. Жизнь, увы, оказалась очень короткой.