Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2024
Капустина Евфросиния Игоревна родилась в 1997 году в городе Ялуторовске Тюменской области, окончила Санкт-Петербургский институт культуры (факультет искусств, кафедра кино и фотоискусства). Поэт, прозаик, переводчик сербской поэзии. Автор поэтического сборника «Проблески света» (Санкт-Петербург, 2016). Победитель конкурса «Новые голоса — 2017», международного фестиваля «Всемирный день поэзии — 2018», финалистка премии «Лицей» (2023). Живёт в Санкт-Петербурге. С апреля по ноябрь 2023 года работала волонтёром в медицинских клиниках международной благотворительной организации Health & Help («Здоровье и помощь»): фотографировала быт и записывала истории жителей труднодоступных деревень Гватемалы и Никарагуа, деревень, которые не отмечены на картах и официально не существуют для мира.
«Я хочу, чтобы читатели знали, что в XXI веке до сих пор есть места, где люди голодают или не могут получить медицинскую помощь. Ведь когда знаешь о проблеме, можешь на неё повлиять».
Из блога Евфросинии Капустиной
Гватемала, деревня Чуинахтахуюб
Между столицей страны и нашей деревенской клиникой километров 210. Из Гватемала-сити мне нужно было доехать до Момостенанго, а оттуда уже на флитере[1] — до клиники. Я и поехала. Только не в Момостенанго, а в Тотоникапан. Заподозрила неладное, когда обратила внимание на дорожное полотно: четырёхполосное, с идеальным асфальтом и разметкой. Водитель утверждал, что автобус идёт в Момостенанго, пассажиры отрицательно качали головами.
Вышла в Тотоникапане, пересела в другой автобус. Этот уже точно шёл до Момоса. Я смотрела на дорожные ответвления, срывавшиеся вниз с горы, и молилась, чтобы нам не надо было сворачивать на один из них. Но оказалось, что надо. В какой-то момент я перестала бояться и вспомнила, что так и не покаталась на аттракционе «Русские горки» — вот и довелось. Я улыбнулась.
В Момосе нужно было позвонить водителю флитеры, но у меня не было местного номера. Разговорились с девушкой, которая помогла вынести вещи из автобуса. Её зовут Америка. Проходит десять минут, и я уже сижу в её кафе, звоню водителю с её телефона, а она делает мне фруктовый смузи со льдом и проводит урок — как быстро различать номиналы бумажных и металлических кетцалей[2] .
Приезжает Сальвадор на флитере — машине с высокими колёсами для горных дорог и открытым кузовом для перевозки всего вместе: грузов, животных и людей. Загружаюсь. Флитера несёт меня сквозь плотную пыль — дорога прорублена в горных склонах и осыпается нещадно. Примерно через час я уже в клинике.
Первый рабочий день. Снимала четырёхлетнего мальчика. Что-то простудное и у него, и у матери: температура, болит голова, болит горло. Показал мне сопли. Показал автобус и поезд на своей футболке. Объяснил, в чём разница. Сказал, что предпочитает автобус, потому что до поезда далеко ехать. Рассказал, что не играет в футбол, потому что ему можно гулять только возле дома, а там траншея с водой, и он очень устал в неё падать и звать на помощь.
Спросила, хочет ли он посмотреть снимок. Посмотрел.
— Тебе нравится фото?
— Мне ты нравишься. — И обнял.
Написала мужу в Россию об этом эпизоде. Встревожился, что меня уведут такие вот мальчики. Хохотал.
Второй моей пациенткой оказалась новорожденная девочка. Ей всего восемь дней. У неё нет имени — здесь имя младенцу дают в месячном возрасте. Её мать на вопрос о будущем имени отвечает: «Думаю, что она умрёт».
От их дома до клиники — десять часов пути пешком и на разных флитерах, потому что денег на другой транспорт нет. У девочки есть девятилетний брат — кроваво-красные глаза и шкодная улыбка, — ради которого они и пришли к врачам. Уже три месяца его мучает сильнейший дерматит, но на позднем сроке беременности у матери не было сил пешком вести его на приём, собралась только теперь, родив.
Они должны прийти на повторный приём через несколько дней. Я надеюсь узнать, какое всё-таки будет имя у девочки. Надеюсь, что оно будет.
Приём начинается в 8:00 каждый будний день. В 7:59 медсестра Мириам открывает дверь и раздаёт пациентам номерки. Последний в очереди получил четырнадцатый номер. Многие пациенты приезжают в промежутке между 5:50 и 6:30 — почти за два часа до начала приёма. Часто потому, что их подвозят до клиники родственники или соседи, едущие на работу. У кого нет машины и денег на такси, приходят пешком. Почти каждый на мои расспросы о расстоянии говорит, что пройти десять-двадцать километров в одну сторону — это нормально и несложно. На днях явился мужчина, жаловавшийся на плохое самочувствие. Выяснилось, что он прошёл с утра около тридцати километров, в какой-то момент ему стало нехорошо, поэтому он выпил энергетика и пошёл дальше.
Если на начало приёма в очереди было четырнадцать человек, то потом подошли ещё, и ещё — после обеда, а потом я сбилась со счёта, уточнила у врачей: за день в клинике побывало двадцать три пациента.
Стоит ли это всего того, что приходится делать команде ради продолжения работы клиники здесь? Даже если пациентов пришло бы всего трое, я не считала бы себя вправе сказать нет. А когда их столько — ответ очевиден.
Разговорились с ожидавшей своей очереди сеньорой Эверильдой. У её мужа диабет, вот уже десять лет. Он тут у многих, но пока никто не смог мне ответить на вопрос — почему. Сеньора первая, кто попытался.
— Думаю, потому что мы ничего не делали для своего здоровья, когда были молоды. Просто жили, работали. А сейчас, когда нам уже за семьдесят, стали что-то делать, но помогает ненадолго. — Рассказывает про свою свекровь. Та не дожила до столетия трёх месяцев — редчайший случай для Гватемалы. Сеньора Эверильда несколько раз восхищённо повторяет: — Очень крепкая женщина была, очень крепкая. — Замолкает на несколько минут, трогает меня за руку и добавляет: — А мы не крепкие, совсем не крепкие. Поэтому нам и нужна помощь.
Прошу разрешения сделать фото. Она снимает тёплую кофту, под которой оказывается расшитая в традиционных для нашего департамента Тотоникапан алых оттенках блуза:
— На фотографии нужно быть одетой красиво.
Сегодня одна пациентка спросила, не страшно ли мне тут, в чужой гватемальской деревне. Почему-то вспомнились картинки из того, что со мной было в моей прежней жизни. Тазик с водой, в которой моешь сначала чашки, потом тарелки, а уж напоследок кастрюли — как самые грязные; школьный автобус, до которого идёшь три километра, а он не приезжает, потому что мотор замёрз при минус тридцати двух; «скорая», которая если за полтора часа на бабушкин приступ доедет, так это чудо чудное; первая питерская работа онлайн — «нужно просто переписываться с людьми, которые имеют трудности в общении», — работа, оказавшаяся вебкамом; общежитие железнодорожников, в котором девочка-одногруппница порезала ночью вены на ногах, другая оторвала унитаз от основания во время рвоты, а незнакомый мальчик из другой группы спрыгнул с моего двенадцатого этажа; четыре дня до стипендии, прожитые на тридцать восемь рублей…
Пациентка, не дождавшись моего ответа, переспросила — страшно ли?
Нет, мне не страшно. Мне уже очень мало что страшно.
Донна Эсмеральда — хозяйка местного магазинчика, через дорогу от клиники. Четыре панели металлочерепицы для стен, один для крыши — и вот он, собственный магазин в гватемальской деревне. Стены изнутри плотно занавешены плёнкой и кусками ткани, чтобы песок с дороги не заносило сквозь щели. В этом магазинчике можно купить масеку — кукурузную муку для тортилий; соль — грязноватую, сбившуюся в комочки, более известковую, чем солёную; консервированную пасту из чёрной фасоли — скорее сладкую, нежели бобовую, оставляющую угольную шероховатость на языке; туалетную бумагу — но это редко, если повезёт; цветной мармелад в целлофановых пакетиках, чипсы, газированную воду — это 90% ассортимента. Трижды в день в магазинчике не протолкнуться — во время перемен его заполняют школьники, которые за 1—3 кетцаля (10—30 рублей) сметают эти цветастые кулёчки и бутылочки.
Иногда Эсмеральда за шторкой печёт тортильи с фасолевой пастой и бананами — для пациентов, которые часами сидят в очереди у нашей клиники. Это единственное место в деревне, где они могут что-то поесть. И это единственное место в деревне, где она может заработать немного денег, чтобы купить ребёнку школьные принадлежности.
Донна Глория — наша соседка. Её дом — в ста шагах от клиники. Пробегая мимо наших ворот, она всякий раз улыбается, кивает и частенько заносит нам угощения: то тамали, то банановое мороженое, то тортильи. Всё это она готовит у себя дома, но не для семьи, а на продажу. Складывает в тележку и развозит заказчикам: в школу и в алькальдию (что-то вроде местной деревенской администрации). А иногда она заходит к нам с серьёзным лицом — как пациентка. Жалуется на боль в обеих руках от ежедневного вымешивания килограммов теста и на расстройство желудка. Получает от врачей необходимые для лечения мазь и таблетки.
На днях после работы заглянула к ней в гости. Кухонька размером два на четыре метра завалена посудой с остатками теста и начинок. Две комнаты: одна для донны Глории с супругом, другая для двоих сынишек. Весь дом пропах плесенью и жухлыми кукурузными листьями. Единственный источник света, он же вентиляция — прорезь в стене, под самым потолком.
Я сказала, что хочу сделать фото. Один мальчик радостно притащил из кухни пластиковый стул с проломанным сиденьем. Второй заорал, убежал в соседнюю комнату и зарылся в одеяло. Донна Глория сказала, что нужно навести порядок. Нагнулась, подняла что-то с пола и долго не могла разогнуться. Я сказала, что не стоит беспокоиться, и так нормально. Мне больше нечего было сказать этой очень красивой и очень усталой женщине.
Совершенно восхитительная часть волонтёрства — это безопасность. Не физическая, конечно, а психологическая. Сейчас поясню. Это когда ты можешь спросить у коллеги за завтраком: «А к какой религии ты принадлежишь?» — и не будет хихиканья, не будет возмущения и разочарованного протяжного «нууу, всё с тобой понятно». А будет часовая дискуссия. И продолжение её после работы. И будут мнения, схожие с твоим, и мнения, не схожие с твоим, но высказанные с уважением и интересом. И так это невероятно — до мурашек.
Да, вне волонтёрства такое тоже встречается. Но реже. Да, внутри волонтёрства тоже не всегда и не всё так. Есть темы, которых даже рядом с этими прекрасными людьми мне страшно касаться. Но всё же мне думается, что волонтёрство — очень правильное направление для поиска своих. Тех, рядом с кем не страшно.
Марии сорок восемь лет. Она не училась в школе ни одного дня, не умеет читать и писать. Родила троих детей. Один умер в трёхмесячном возрасте, двое выросли. Ещё два ребёнка не родились — выкидыши. Она плела корзины, её муж продавал их. А потом он привёл в дом другую женщину, и Марии с детьми пришлось уйти. Радуется, что дочь быстро взяли замуж и ей почти не пришлось жить на улице. Радуется, что они с сыном почти достроили дом. День и ночь строили, потому что жить под плёночным навесом — холодно. Радуется, что смогла дойти до клиники. Пришлось выйти в пять утра, к десяти дошла. Здесь у неё выявили диабет, положили под капельницу.
Я спросила, насколько такая ситуация типична для Гватемалы. Мария не поняла вопроса. Я перефразировала: случалось ли такое с другими женщинами, её знакомыми? Она помолчала и ответила:
— Я ничего не знаю про других. Я только знаю, что это очень тяжёлая жизнь для меня. — И заснула.
Это одна из самых тяжёлых пока историй для меня лично. Обрабатывая снимки и расшифровывая испанские ответы Марии, вспоминала свою мать. Они почти одного возраста, и у них до жути близкие судьбы. Не предполагала, что в далёкой Гватемале буду вспоминать это. Задыхалась. Выходила продышаться под звёздное небо. Долго искала, но не смогла найти на небе привычный «медвежий» ковшик. Но отвлеклась от истории пациентки и своей тоже, стало легче.
Побывали в гостях у двух самых зажиточных семей нашей деревни.
Адольфо — в прошлом состоял в алькальдии, сейчас владелец дома, который сдаёт приезжим. Собственная семья Адольфо из шести человек живёт в обычном для местных доме: каменные сырые стены, земляной утрамбованный пол. Дверь на улицу — кусок плёнки. У младшей дочки Адольфо нет никакой другой обуви, только одна пара — для школы. Зато есть портфель с розовой принцессой, есть драная плюшевая змея и собственная собака с огромными мятыми ушами по кличке Майя.
Мама Адольфо много смотрит на нас и много улыбается. Она в свои восемьдесят четыре почти не говорит на испанском, только на киче[3]. Невестка переводит ей важное из разговора.
Ложек хватило только нам пятерым и хозяину. Их в доме всего шесть штук. Хозяйка нашла две вилки, для супа кальдо годится, в нём всё крупными кусками нарезано.
Моисей с женой держит единственную на несколько ближайших деревень аптеку. Его жена — единственная медсестра среди местных, а ещё единственная женщина, которая несколько лет назад состояла в алькальдии. Дом их семьи сильно выделяется среди других окрашенными в глубокий бордовый цвет стенами, металлической дверью, занавешенными окнами. Внутри различий меньше. Потёртые футболки на Моисее и детях, облезлый лак на ногтях у хозяйки. Красивых глубоких тарелок только четыре — для гостей. Себе наливают в обколотые, полинявшие. Чашек всего пять, к нашему приходу запаслись одноразовыми бумажными стаканчиками.
Моисей радуется, что дочери — 17 и 20 лет — обе учатся. Одна на учителя, другая на медсестру. Пока что здесь это единственная знакомая мне семья, в которой серьёзно обсуждают образование.
Комадрона — женщина, которая в большинстве гватемальских деревень первой видит новорожденного, кроме тех редких случаев, когда женщина рожает в госпитале. Кроме тех частых случаев, когда женщина рожает дома за занавеской, в одиночку.
Сеньоре Паулине пятьдесят девять лет. Из них более тридцати она — комадрона. Принимает роды у местных жительниц. Подсказывает юным матерям, как обходиться с младенцами. Помогает среди скудного выбора найти продукты, которые делают грудное молоко более питательным. Пришла в нашу клинику, потому что ей самой понадобилась помощь. Сильно болят спина и живот. Между разговорами с врачом о здоровье болтает со мной. Говорит много, но всё по делу и о важном. Ужасается тому, что многие деревенские женщины рожают, даже комадрону не призвав, не то что в больницу не едут. Ужасается, но качает головой с пониманием и сочувствием. Поясняет: если женщина уйдёт из дома, некому будет обед и ужин для семьи приготовить. Потому и роды домашние. Интересуется, как так вышло, что я семь лет замужем, а детей нет. Сама тактично опережает меня, предположив контрацепцию и одобрительно, почти с восхищением кивает. Сожалеет, что мало кто думает о том, как вырастить детей. Сначала рожают, потом уж думают. И то не все.
Здесь многие не знают точной даты, а часто даже и года своего рождения. Медсестра, заполняя карту, пробует все способы: долго опрашивает каждого родственника, пришедшего с пациентом; уточняет у матерей, что происходило в стране во время рождения ребёнка; отправляет родителей спросить у соседей и знакомых по деревне. Получается примерно. Очень примерно, с отклонением от двух до шести лет от реального возраста. Напротив каждого такого вымученного года рождения медсестра ставит знак вопроса.
В удалённых от городов гватемальских деревнях нет возможности быстро зарегистрировать новорождённого. Привычки самостоятельно фиксировать события у жителей тоже нет. Впрочем, нет и потребности. Часто даже имеющие документ с датой рождения пациенты не могут ответить, сколько им лет. Просто протягивают документ. Оттого, вероятно, что зачатие и рождение здесь — не событие. Просто жизнь.
Принесли на руках сухонького мужчину, сам он уже давно не ходит. Поставили капельницу, подложили под руки и ноги бутылки с горячей водой — грелок у нас нет. У меня было шесть минут и несколько секунд, чтобы что-то узнать об Исайе. Узнала, что ему сорок три года, семь из которых он страдает диабетом в тяжёлой форме. Его третий ребёнок родился тогда же, семь лет назад. Принеся на приём новорожденного, он решил проверить и своё здоровье. С ребёнком тогда было всё в порядке, а вот отцу поставили типичный для большинства гватемальцев диагноз — диабет второго типа. Почти два десятилетия Исайя жил в гватемальской столице — был мелким предпринимателем: покупал на фабрике и перепродавал одежду в магазины. На фабрике двадцатипятилетний Исайя встретил и свою будущую жену — швею. Он считает себя очень молодым. Все его дети учатся, даже младший.
Больше я ничего узнать не успела. Врачи выписали Исайе срочное направление в госпиталь, так как предположили у него желудочное кровотечение и онкологию. Единственное, о чём на прощание спросил Исайя, — нужно ли будет в госпитале платить за приём и обязательно ли семье ехать с ним. Глядел на жену и сына виноватыми глазами.
Сеньоре Эстеле пятьдесят девять лет. В отличие от многих местных жителей, она имеет DPI — это что-то вроде паспорта. С точной датой рождения и местом регистрации — как полагается. Поэтому многие даты своей жизни она помнит очень хорошо.
Помнит, что замуж её выдали в тринадцать лет. За двадцатидвухлетнего Кристобаля. Выдали, потому что у родителей было лишь маленькое кукурузное поле, слишком маленькое, чтобы прокормить восьмерых детей. Помнит, что у неё родилось десять детей: три сына и семь дочек. Ещё трое умерли при родах. Помнит, что старшему сорок четыре, а младшей двадцать лет. Помнит, что ни одного дня не училась в школе. Радуется, что её младшая все ещё не замужем, учится, будет учительницей. Сама она читать не умеет, говорит об этом врачу. На флаконе с таблетками ей рисуют солнышко и яблочко — значит, утром принимать после еды. Ей назначили повторный приём через два месяца. Сказала, что постарается запомнить. Потом попросила написать число на бумажке — отдаст дочери, чтобы та напомнила.
Друзья пишут из России. Спрашивают, страшно ли мне в Гватемале? Отвечаю: обычно нет, но однажды было.
Я часто снимаю вне клиники, в соседних деревнях. До некоторых можно дойти прямо по нашей дороге. До других надо идти по двум горным серпантинам и через речку вброд. До некоторых — по протоптанным тропинкам, которые то просматриваются, то исчезают. Я почти всегда снимаю в одиночку. Потому что мало кто вытерпит моё долгое валяние по земле, остановки, чтобы поболтать с местными, и вообще меня.
Я заблудилась под Параксаном — горной деревенькой, о существовании которой даже не ведала. Обратная дорога уже не узнавалась в темноте, а та, что была впереди, вела неизвестно куда. Спросила, как дойти до клиники, у мужичка, вышедшего отогнать лаявших собак. Он настоятельно предложил пойти к какому-то «профессору», который отвезёт на машине. Я не хотела идти к профессору и повторила, что мне нужна пешая дорога. Он посмотрел на меня, вздохнул и сказал: «Ну, если не боитесь, то есть дорога через лес». И вот тут я испугалась. Хотела уточнить, чего именно нужно бояться, но знать ответ было ещё страшнее. Поэтому я просто пошла бояться в лес. Часа два спустя добрела до клиники в полном порядке. Даже ни одного койота не встретила, что странно — тут они хозяева.
Летисии пятнадцать лет. Сегодня она впервые пришла к врачу. На восьмом месяце беременности, с начавшимися схватками — ложными, как оказалось. Прийти она не сама решила, тётя привела. Тётя же записывала рекомендации медиков, объясняла ей, что написано в направлении для госпиталя и что такое подпись. Девочка нарисовала в конце несколько линий. Она не умеет ни читать, ни писать. Не знает, как называются внутренние органы женщины. Затрудняется посчитать, сколько недель беременна. Я не стала спрашивать, знала ли она, что приводит к зачатию, побоялась спрашивать, хотела ли она этого ребёнка. Сейчас ей было очень больно, и важным казалось только то, что она сможет родить безопасно для себя и младенца. Надеюсь, сможет. В этот самый момент за дверью сидела очередь ребят от двенадцати до шестнадцати лет из школы для бедных — привезли целый класс на осмотр. Они хохотали и рассматривали бутылочки и коробочки с витаминами, которые получили в клинике. У большинства из них был недобор в весе, на некоторых были надеты разные носки, дырявые линялые футболки. Но все они умели читать и не собирались становиться родителями, по крайней мере в ближайшее время. В отличие от Летисии, которую под руки вывели и повезли в госпиталь.
Десятый час ночи. Лежу в кровати, почти сплю. Звонок. Ночью мы принимаем только неотложных пациентов. Лиза уже опрашивает мужчину лет пятидесяти с приступом панической атаки.
— Доктор, у меня сердце выпрыгивает из груди, мне трудно дышать, что-то стучит в голове. Я умираю, да, я сейчас умру?
— Нет, не умрёте. У вас немного повысилось давление, участился пульс, но не настолько, чтобы умереть.
Ищет в базе историю болезни, находит. Мужчина здесь не в первый раз, уже приходил с похожей жалобой около четырёх месяцев назад. Рассказывает, что тогда у него умерла корова. Ему стало так плохо, что он почти перестал спать, начались приступы удушья и страх смерти. В клинике ему подобрали антидепрессанты, и после их приёма на какое-то время он снова смог спать нормально. Сейчас симптомы вернулись.
Замолкает, смотрит в кирпичный пол. Я тоже смотрю в пол и думаю. Думаю о том, как хорошо, что в эту дождливую ночь у его сыновей нашлись силы и машина привезти его сюда. О том, как ему повезло, что в такой тяжёлый момент рядом с ним сидит эта красивая девушка и из последних сил твёрдым голосом обещает, что он не умрёт. О том, что, собираясь сюда, меньше всего ожидала столкнуться с жалобами на душевную боль, а вот же — почти каждый пятый пациент с нею. Неумело, по-детски формулируют они эти жалобы:
— Доктора, я работаю, и мне так грустно, что не могу дальше работать.
— Доктора, я проснулась, посмотрела на одежду и не смогла одеться.
— Доктора, я подумала о сыне, который умер, и мне стало так больно.
— Доктора, я не хочу кормить своих детей. И себя не хочу.
— Доктора, я умру, да?
Они выходят из клиники с пакетиками таблеток и уверенностью, что умрут не сегодня. Выходят жить. Хотя бы сегодня.
Приезжала Вика Валикова — уфимка, врач-инфекционист, одна из двух основательниц организации Health & Help — проверить, как работает клиника. Принимала пациентов, обсуждала с представителями деревни нашу дальнейшую работу, а ещё рассказывала нам, как всё было сначала.
Как они семь лет назад, с семнадцатилетней девочкой, тогда ещё школьницей Кариной Башаровой на гаражной распродаже в Уфе продали почти все свои личные вещи, чтобы поехать в Гватемалу и построить клинику там, где её никто не собирался строить — ни раньше, ни сейчас. Как ходили на ужины к разным сомнительным мужчинам, которые при них обсуждали их внешность. Ходили потому, что эти мужчины могли снабдить клинику медикаментами или инвентарём. Как сама Вика, за пожертвования на стройку, сделала «пациентам» сотни проколов разных частей тела. Теперь я знаю, что бывает пирсинг вообще всего — вот прямо вообще. Как машина, на которой они везли стройматериалы, сломалась на пустыре в чужом департаменте страны и местные подвезли их до ближайшей деревни, накормили супом из травы и положили ночевать на голых лавочках — сами ели то же и спали так же. Сколько же всего надо было преодолеть, чтобы я сейчас сидела на этой горе в сухой чистой комнате, пила чай и писала это.
На днях в Гватемале прошли выборы. Выбирали президента, вице-президента, членов парламента и вообще много кого. Я не знаток политики, просто наблюдатель, который замечает какие-то моменты. Может быть, они значимы для исторического процесса, а может быть, так — шутка.
Видела, как в рамках предвыборной кампании партия Cabal ездила по Момостенанго с мегафоном и, приглашая голосовать за своего кандидата, разбрасывала спичечные коробки с символикой партии под ноги жителям. Видела, как родители отправили ребёнка к машине — попросить ещё один коробок, а водитель замахнулся на малыша и уехал.
Слышала, как на собрании нашей деревни представители партии Vamos спрашивали у жителей, сколько их семьи сейчас могут потратить на питание в день. Слышала ответы: от двенадцати до семнадцати кетцалей на всю семью (где-то 120—170 рублей). Слышала обещания, что в случае победы кандидата этой партии все смогут тратить на еду не меньше двадцати кетцалей.
Говорила с местными о том, что они думают по поводу представительницы победившей партии, которой в публичном месте перед одним из выступлений чистили обувь (здесь до сих пор есть мальчики-чистильщики обуви). Один сеньор ответил: «Я думаю только о том, хватит ли моей семье старой кукурузы до тех пор, пока созреет новая».
Я всё больше убеждаюсь, что мир в лучших своих проявлениях держится на людях. На таких, как доктор Лена, которая среди ночи писала, звонила незнакомым людям в чужой стране и на чужом языке искала безопасный приют для женщины, пережившей насилие. И нашла.
На таких, как водитель Костя, который вот уже несколько лет каждый вечер садится за руль автобуса ночлежки и везёт по ночному Петербургу горячую еду тем, кому нечего и негде есть.
На таких, как искусствовед Варя, которая на первую свою крупную премию вместе с женихом начала восстанавливать старую заброшенную школу в глухой поморской деревне.
На таких, кто не ждёт, пока придёт кто-то большой, сильный и исправит всё плохое, а берёт и делает. Что умеют и как умеют. Главное — делают.
За почти три месяца в гватемальской деревне я один раз увидела, как отец поцеловал сынишку в макушку; один раз услышала, как мать сказала ребёнку, что любит его, и дважды — как мать пела ребёнку песенку; три раза заметила, как родители держали малыша за ладошки во время процедуры, чтобы тому было не так страшно.
И много раз наблюдала другое. Как усталая мать спит на скамейке возле клиники, а ребёнок под её ногами ест песок, банановую кожуру и собачий хвост одновременно. Как врачи спрашивают, сколько дней ребёнка тошнит, а родители вопросительно смотрят друг на друга, на сына, снова друг на друга. Как матери не могут ответить, сколько времени кормили дитя грудным молоком. Как только на приёме в нашей клинике узнают, что ребёнок умеет рисовать, притом хорошо. Максимальное проявление заботы у местных родителей — это тепло одеть ребёнка на холодную ночь, забыв жарким днём снять с него часть одежды. Потом они приносят этот взмокший комочек в клинику и очень удивляются, что ребёнок не болен, а его нужно просто переодеть.
Здесь мало кто хочет и ждёт детей. Они появляются сами. И живут сами… ну, почти. Я думаю не о том, хорошо это или плохо, а том, почему оно так.
Сеньору Кириаку пятьдесят девять лет. Двенадцать из них он живёт с диабетом и десять — в темноте: после рождения младшего сына ослеп сначала на один глаз, потом и на другой. Так и не увидел, каким вырос сын, но знает, что именно тот привёл его за руку в клинику и бережно усадил на стул. Он не видит, как смотрит на него жена, но догадывается — по вздохам ли её шелестящим, по движениям ли резким, — что в тягость ей давно. Он не понимает с первого раза, что говорит доктор про уровень сахара и диету, но знает, что это важно, и переспрашивает у врача на испанском, потом у сына — на киче. Под конец консультации спрашивает, почти шёпотом:
— Доктора, а можно сделать что-то, чтобы я хоть чуточку видел?
— Нужно, чтобы вас офтальмолог посмотрел. Мы вызовем вас, когда он приедет в клинику.
— Понимаете, мне много видеть не надо. Я могу не гулять, даже не есть могу. Просто хочу из туалета чистым выходить, устал быть грязным, очень устал.
Моргает быстро и часто. Прощаясь, тянет руку мимо врача. Сын подхватывает его и выводит.
Роберта и Юлия — очень самостоятельные барышни семи и девяти лет. Сами измеряют температуру: и себе, и брату, который рыдает при виде любого медицинского инструмента, — думает, что будут делать укол. Сами взвешивают на весах: себя, младшего брата, флакончики с ибупрофеном и градусник. Сами рассказывают: где и как именно болит горло, сколько дней диарея и какие травки варились в супе из дождевой воды. Не могут они сами объяснить только одно: почему обе носят одинаковые кольца на средних пальцах. Помогает мама:
— Это кольца мормонской церкви, они туда в школу ходят.
— То есть в вашей семье все мормоны?
— Нет, только девочки. Потому что их там учат читать и обедом кормят.
В нашей деревне церковь мормонов. В соседней, через два оврага — католическая. В семи километрах дальше по дороге — евангелическая. Я спрашивала местных жителей про их веру. Они, в большинстве своём, верят в бога кукурузы. И ещё в то, что в нашей клинике им всегда помогут, когда бы они ни пришли.
Собирали мандарины с сеньорой Селестой. Рассказала, что родилась с глазами небесного цвета, оттого и назвали так[4]. С возрастом синева сменилась на обычный в Гватемале карий, а имя осталось. Восемь лет назад её сын умер от болезни сердца, потому что не лечился от диабета — клиники в деревне тогда ещё не было, а в больницу ездить далеко и дорого. Невестка умерла через месяц, рожая дома очередного своего ребёнка, не смогли остановить кровотечение. Мандариновое дерево — единственное, что есть ценного у Селесты. На кухне четыре миски и три ложки: для себя, мужа и двоих внуков. Из одежды — одна блуза и одна юбка, стирает, завернувшись в одеяло, пока внуки в школе. Когда нужно купить тетради, идёт с мандаринами на рынок и продаёт их. Дала пять мандаринов для врачей. Сказала, чтобы мы тут непременно оставались и лечили. Не хочет хоронить внуков.
Ровно три месяца, как живу в Гватемале. Первая виза закончилась, сделала новую — ещё на девяносто дней пребывания в Латинской Америке. Через месяц буду в Никарагуа, там вторая клиника Health & Help.
Ездили медицинской бригадой в труднодоступную деревню Ракана. Её тоже нет на мировой карте, только на некоторых местных можно отыскать. Добирались почти три часа по горным серпантинам и размытым ливнями дорогам. Привезли медикаменты и продукты для самых бедных семей. Пришли сорок четыре женщины, у каждой при себе было от троих до шестерых детей, у некоторых ещё столько же осталось дома.
Врачи Ханна и Лиза принимали почти без передышки под навесом за простынёй. Медбрат Кирби почти безостановочно взвешивал детей, некоторых по два-три раза перевзвешивал, чтобы убедиться, что такое бывает. Здесь ситуация даже хуже, чем в нашей деревне: все дети, за редким исключением, дистрофики. У каждого второго вздутый живот — у кого от недоедания, у кого от глистов.
Я смотрела и разговаривала, как обычно. Двадцать три женщины рассказали, что их семья ест два раза в день. Одиннадцать — что еды хватает на один раз. Четверо долго не хотели разговаривать, потом признались, что в последний раз ели два дня назад. Многие не говорили по-испански, просто молча смотрели то на врачей, то на пакеты с мукой, фасолью, макаронами.
В какой-то момент я не смогла больше разговаривать. Просто смотрела: как девочка играет пятнадцатисантиметровым ржавым гвоздём; как мальчик высасывает остатки желатина из пакетика и жуёт пакетик; как другая девочка прячет корочку лайма в трубу под домом и шепчет сестре: «Завтра съешь»; как все дети тащат в рот пальцы и края футболок.
Искали с медбратом Кирби местное кладбище. Нашли. Угнездившееся на каменистом холме, который ливни ещё не размыли до основания. Маленькое, едва ли сотня захоронений. Католическое. На каменных крестах рядом с майянскими фамилиями и именами выбиты вторые — христианские, данные при крещении.
Плутали до темноты между рядами могил, читали даты, высчитывали возраст, удивлялись, пересчитывали по два раза. Всего один человек, прежде чем упокоиться здесь, прожил девяносто шесть лет. Ещё трое хотя бы приблизились к возрасту старости. Остальные не перешагнули и шестидесятилетний рубеж. Много женщин не сумели дожить даже до сорока. Детские могилки, без имён и крестов — кирпичики с датой, видно, не успели ни покрестить, ни назвать.
На обратном пути заходили в четыре дома, спрашивали у встречных — где другое кладбище. Очень уж малым показалось нам это. Никто не ответил, только качали головами и говорили, что это кладбище — единственное. Мы не поверили, но Кирби уже нужно было уезжать. Я пообещала, что отыщу сама и расскажу. Я отыщу.
Через несколько дней мы с Натаниэлем смотрели на звёзды. Ну, то есть я смотрела, а Натаниэль шатался вокруг и в темноте кололся о кактусы. Набрав невыносимое количество колючек, он приостанавливался, вынимал их из себя, и мы разговаривали. Кладбище — сложная тема для ночного разговора с пьяным мужиком. Но я обещала найти разгадку.
— Натаниэль, где другое кладбище, старое?
— Тут, ты что, не видишь?
Я пять раз переформулировала вопрос. Пять раз усомнилась в своём испанском и в испанском собеседника. В его пьяном разуме тоже усомнилась. Ответ был тот же. Я пошла с другой стороны.
— Когда ты умрёшь, что с тобой сделают?
— Положат в огонь.
— То есть кремируют?
— Да, у нас почти всех кремируют.
Дошло наконец. Кремировать можно и тут, верно. Одно не дошло — почему он считает, что я должна это видеть. Рядом ничего похожего на регулярное кострище.
— Почему не в землю?
— Потому что в огне из человека делаются звёзды.
— А дальше что?
— А дальше они улетают в небо. Видишь, сколько их?
Россыпи над нашими головами складывались в созвездия, имена которых не знакомы ни мне, ни Натаниэлю, прилёгшему неподалёку под кактусом. На него с ежевичного неба смотрели предки. На меня тоже кто-то посмотрел — показалось на мгновение.
Позже уточнила историю уже у другого местного дедушки, трезвого. Удивился, что я знаю об этом. Подтвердил. Потомки майя превращаются в звёзды и улетают жить на небо. Вот только говорить об этом не принято. На трезвую голову уж точно.
Бризеиде двадцать шесть лет, как и мне. Она стесняется своего плохого испанского, говорит медленно.
— Я только цифры на испанском хорошо знаю, потому что по ним помню, когда и что было в жизни. Повторяю их часто себе.
Повторяет и для меня. В восемнадцать лет вышла замуж, в девятнадцать родила первого ребёнка. В двадцать один родила второго и перестала ездить работать на фабрику — очень сильные разрывы после родов остались, кровили каждый день и болели нестерпимо. В двадцать четыре родила третьего, а за месяц до родов осталась без мужа — он уехал в США, чтобы найти там работу, накопить денег и забрать семью. Последней дочке скоро два года — ровно столько Бризеида не знает, где её муж и что с ним.
— Вы его ждете?
— Я не жду, я живу.
— Вы всей семьёй решили, что ему нужно туда ехать?
— Это он решил. Не хотел признать, что тут тоже можно жить. — Вздыхает, облизывает сухие растрескавшиеся губы. С минуту пережёвывает воздух во рту, поворачивается ко мне. — Понимаете, многие наши мужчины думают, что где-то есть хорошая жизнь. Сидят по вечерам, обсуждают её, а потом уезжают. А мы остаёмся — без мужей и без жизни.
Её зовут к столу с продуктами, которые привезли волонтёры. Бризеида собирает детей, расстилает на земле шерстяной платок, завязывает в него пакеты с продуктами, прижимает к груди и несёт куда-то через поле.
Сеньору Алехандру, чтобы сфотографировать, пришлось из цветника изъять. Он у неё намного больше, чем у других, пышнее. Всякий вечер возится она в нём. Слышит сеньора плохо, каждый вопрос дважды, а то и трижды прямо в ухо повторять приходится.
— Почему у вашего дома цветы так хорошо растут?
— Потому что я делаю, как они мне скажут.
— Разве растения разговаривают?
— Я с ними говорю. Спрашиваю, хочется ли им воды побольше или места попросторней. А они отвечают, как умеют. Только не все слышат.
Идём-бредём с ней вдоль дороги, прогуливаемся. Дорога обмоталась вокруг горы, словно лента. Одним краем за каменную стену уцепилась, другим — в поросший лесом овраг свисает. Алехандра подходит к краю в том месте, где трещины его иссекли и уже на дорогу выползают. Останавливается, глядит в них закрытыми глазами что-то пришёптывает.
— Вы и с дорогой разговариваете?
— Я горе шепчу. Прошу, чтобы подольше камни эти да песок держала. Другой дороги отсюда нет, — если эта развалится, не выбраться нам будет из деревни.
Подбирает банки из-под газировки, пакеты рваные, плёнку. Прячет в широкие карманы фартука. Поясняет:
— Земле больно, когда на ней мусор валяется. Она злится и уходит от нас. Надо чаще спрашивать природу и слушать её, тогда она не опасная для людей, добрая становится. — Щурится, говорит на прощанье: — Людей тоже спрашивать и слушать надо. Ты вот мужа слушай обязательно. Чтобы он злым не стал.
Ушаркивает лопнувшими туфлями в малиновый закат.
В одно из последних моих воскресений в гватемальской клинике пошли с девочками в гости к донне Глории, нашей соседке и большому другу волонтёров — вечно она всех нас подкармливает чем-нибудь: то кастрюльку спросит — атоля в неё плеснёт (такой киселеобразной массы из риса, воды, молока и сахара), то вечером сынишку пошлёет — он узелок тортилий кукурузных в окошко кухни сунет. Вот и сегодня не просто так позвала, а печь и есть доблаты.
Доблаты — это традиционные гватемальские пирожки. Тесто для них (из чёрной кукурузной муки, воды и соли) сутки делается. Кукурузная мука не такая клейкая, как пшеничная, — ей время нужно, чтобы набухнуть как следует, и каждые два-три часа всю массу нужно тщательно месить руками. Оттого-то у донны Глории руки и болят: она почти каждый день с тестом работает, чтобы напечь тортильи и доблаты для продажи да сынишек прокормить. Вот и ходит она к нам в клинику то за таблетками от давления, то за мазью от боли в руках.
Но сегодня мы не про лекарства болтаем. Хохочем, что не получается ни у кого из нас с первого раза слепить аккуратный пирожок — крошится непривычное тесто. В серединку кладём тёртую морковку, сырую. В глубине души мы рассчитывали на сыр, ну или на картошечку хотя бы — очень уж соскучились по вкусной еде. Но что есть, то есть.
Сыр в Гватемале неслыханно дорогой — и мы-то лишь изредка чуть-чуть купить можем, а местные и вовсе почти никогда его не едят. Картошка тоже недешёвая, да ещё и портится со страшной скоростью без холодильника. Морковка тут самая недорогая из овощей и хранится подольше, дней пять-шесть хотя бы. Пусть и мягчеет от жары, но всё же не загнивает, и на том спасибо.
Навострились быстро. Из чёрного теста лепим лепёшечки, в серединку каждой кладём ложку моркови, защипываем — и на сковороду, в масло. Не отходим от огня, стоим, ждём — что получится из наших творений. Под шкворчание масла расспрашиваем старенькую маму донны Глории о самочувствии. Ей на днях у нас операцию сделали, огромную липому из плеча вырезали. Постоянного хирурга в клинике нет, она несколько месяцев ждала, пока откуда-нибудь приедет выездной. Резали под местной анестезией, бабушка морщилась, но стерпела всё. Теперь уже бодра, рукой и плечом шевелит без боли.
Узнаём от Глории, что основной цвет национального женского гватемальского костюма в каждом департаменте страны свой. В нашем Тотоникапане, например, красный. Почему — она не знает. Может, с цветков граната на горных склонах, а может, с потоков вулканической лавы, пламенеющей в ночи, списали его здешние майя… Но цветёт-горит алое: и на поясе Глории зигзагами, и на юбке ромбиками, и на блузе перьями птичьими.
Возвращаемся в клинику с узелком, в который запрятана тарелочка с нашим сегодняшним ужином — морковными доблатами и плошкой пряного перечного соуса. Пахнет печёной морковью на всю улицу и дальше — за горы. Для меня многие слова пахнут. Так вот бедность — она морковью пахнет, единственным доступным ей лакомством. Теперь я это знаю. И запомню надолго.
Никарагуа, деревня Ла Сальвия
За двадцать четыре часа проехала насквозь четыре страны, прошла три границы и испытала бессчетное количество панических атак. Наша девятиместная маршрутка с гордым названием «шаттл» и прозрачным пакетом вместо фары неслась сквозь дождь и солнце попеременно. Я радовалась возможности иногда класть голову на чужие зачехлённые серфы и дремать.
На границе Гондураса авария перекрыла шоссе, пришлось мчать по гондурасским просёлочным дорогам без единого фонаря. Наша единственная фара выхватывала из темноты плёночные домики, привязанные к пальмам. Закат алыми и лимонными лампочками гас в белёсых цветах цитрусовых деревьев.
На границе с Никарагуа допрашивали только русских и мексиканцев. В нашей маршрутке я была единственной русской. В другой имелся единственный мексиканец. Водители, узнав при посадке наши национальности, в ужасе схватились за головы. Нас двоих ненавидели все наши попутчики, измотанные тяжёлой дорогой. Мы с мексиканцем сидели на облезлом поребрике, прижавшись спинами друг к другу. Ждали. За нами пришли и увели в разные стороны. А потом я больше часа уверяла троих офицеров, что не работаю ни на какое издательство, буду снимать в Никарагуа только тропических птиц и врачей-волонтёров. Не верили. Повторяли вопросы в разных комбинациях.
Меня отпустили даже позже мексиканца, с визой всего на один месяц вместо формально положенных трёх. Водитель раздражённо хлопнул дверью, и маршрутка снова бешено помчала меня в ночь, теперь уже никарагуанскую.
Только на исходе пятого дня пути добралась я до никарагуанской клиники. Ни врагу, ни другу, ни себе не пожелаю повторить такое путешествие. Хотя… кого я обманываю? Забуду и повторю. Но чего я точно не забуду из этих пяти дней, так это людей.
Мексиканца Эдуардо на границе, который, прощаясь, пожал мне руку и сказал, что всё будет хорошо. Администратора переполненного отеля в Леоне, который позволил поспать четыре часа на диване в холле и налить питьевой воды в бутылку. Женщину на пустынной утренней улице Леона, которая развернулась в обратную сторону, довела до остановки и строжайше запретила платить водителю больше положенных шести кордоб. Мужчину на автостанции, который проводил в закрытый закуток к подпольному меняле денег и подождал, пока я выйду, чтобы убедиться, что всё в порядке. Кубинца Орландо, администратора нашей клиники, который, встретив меня у автобуса, спросил, когда я ела в последний раз, и протянул своё яблоко.
В каждой новой стране первые дни тратишь на то, чтобы освоить новые условия и привычки. За первые дни в Никарагуа привыкла, что: интернет надо ловить на тропинке между пёсьей какашкой и сухим папайевым листом, присев на корточки и подняв руку под углом тридцать пять градусов; из кровати перед сном нужно вытряхивать комаров, тараканов, скорпионов и на время сна закрываться сеткой; стирать можно только с девяти утра до четырёх дня, иначе насосу не хватит солнечной энергии, и он не сможет качать воду; кошке Катушке становится грустно и голодно к пяти утра, поэтому она залезает на изгородь, орёт и шуршит хвостом в окно спальни, надо встать и покормить её; если положить в кофе две чайные ложки порошкового молока, то получается даже почти вкусно, а если положить три, то никуда не годится; пока едем последние десять километров до клиники, машина может раза четыре остановиться — придётся упавшие сучья мачете рассекать, чтобы освободить путь; камеры нужно на ночь заворачивать в простыни и прятать в пластиковый ящик с крышкой, иначе аккумуляторы окислятся от влажности.
Пока ехали, рубили ветки, снова ехали, Орландо спросил водителя, дона Диего:
— Когда же сюда дорогу проведут, слышно что-нибудь про это?
— Слышно. Никогда. Сюда же никому не надо, только нам. Мы тут есть, а про нас никто не знает.
Первый никарагуанский портрет. Фанни. Ей четыре года. Или пять. Цифр она не знает, показывает на пальцах — то все пять, то загнув один. Бабушка, с которой она пришла в клинику, тоже не знает. Пока врачи ставят бабушке капельницу, мы с Фанни болтаем. Больше всего на свете она любит бомбу (так она называет чупа-чупс), своё красное платье в цветочек (других у неё нет) и когда волны, утаскивая песок из-под ног, щекочут пальцы.
Ходили на берег, держась за руки, «щекотались с океаном». На обратном пути Фанни сообщила мне названия всех цветов, росших вокруг клиники и вдоль дороги. Они все так и назывались — цветы. Фанни сказала, что со мной гулять лучше всех и протянула свою любимую обслюнявленную зелёную бомбу — лизнуть.
Семилетнего Элвина я отыскала в восемь утра на побережье. Он то рубил хворост отцовским мачете, то рисовал веточкой на мокром песке — попеременно. Обрадовался, что я пришла. Сказал, что устал, уже два часа работает, и уселся на землю рядом со мной. Спросил, нет ли у меня воды. У меня не было. Он поплевал на край своей футболки, потёр рот и щёки: «Разговаривать надо с чистым ртом!»
Три месяца назад он с сорокалетним отцом, тридцатилетней матерью, восьмилетним братом и пятилетней сестрой перебрался сюда, в один из плёночных шалашей Ла Сальвии, из Чинандеги — городка, расположенного километрах в двухстах отсюда. В Ла Сальвии все приезжие, коренного населения тут нет.
— Ты знаешь, почему вы уехали? Что случилось?
— Не знаю. Я вообще ничего не знаю про эту жизнь. Знаю только, что мама плакала и не видела дороги из-за слёз, поэтому мне пришлось вести её за руку.
Мы пешком шли сюда, несколько дней, по разным дорогам. Не помню, сколько их было.
— А в школу здесь, в деревне, ты ходишь?
— Нет. Мама говорит, что дрова важнее. А ещё говорит, что в этой школе детей не кормят, поэтому можно туда не ходить.
— Чем ты хочешь заниматься, когда вырастешь? Ну, в двадцать лет, например.
— Я хочу вырасти. До двадцати, может, и не доживу.
Встал, поднял мачете, продолжил рубить на мелкие части выплюнутые океаном ветки и обломки стволов. Попрощались. Крикнул мне вслед:
— Ты заходи ещё, пока я живу!
Школа в Ла Сальвии, как и почти все здания, — шалаш. Только шалаш побольше, с бетонным полом и кусочками ломаного шифера на крыше вперемешку с плёнкой. Здесь могут учиться до сорока человек, столько стульев я насчитала. На уроки приходят от пятнадцати до двадцати — те, кого на три часа отпускают с домашней или полевой работы родители.
Единственный учитель — дон Маккеин. Он приехал сюда года два назад, чтобы учить детей и взрослых. Пока что учит только детей, взрослые не приходят, но он продолжает периодически приглашать.
— Я думаю, если хочешь изменить что-то к лучшему в своей стране или в мире, надо не болтать об этом с друзьями, а брать и делать. Вот я и приехал делать.
Классов нет. Есть две группы — старшая и младшая. Они отличаются не возрастом, а знаниями. Те, кто умеет читать и считать, — старшая группа. Их шестеро, от десяти до тринадцати лет. Те, кто пока не знает ни букв, ни цифр, попадают в младшую группу. Их больше десятка, от шести и тоже до тринадцати. Дон Маккеин переходит от одной группы к другой, даёт задания, потом проверяет. Он учит только самому нужному здесь. Один час — математике, самой бытовой: складывать, вычитать, умножать. Второй час — чтению, тоже бытовому: читать надписи на вывесках, названия ближайших городов и стран, имена и фамилии. Третий час — гигиене, самой базовой, для мальчиков и девочек вместе: как мыть лицо и руки, как называются части тела, как поступать при встрече со змеёй и что делать при порезе.
Заглядываю в несколько потрёпанных тетрадок. Все пишут простыми карандашами, чтобы можно было ластиком стереть написанное и использовать тетрадь для следующих заданий.
Кто-то щиплет меня со спины. Оборачиваюсь. Девятилетняя Мерилин пытается разгладить складки на моей футболке, чтобы прочесть надпись. Спотыкается.
— Я дальше буквы не знаю. Что тут написано?
— Тут написано «волонтёр».
— А волонтёрами бывают только гринго?
— Нет, волонтёрами бывают все, кто хочет помогать другим людям. Например, в нашей клинике сейчас работают врач из Никарагуа и администратор с Кубы.
— То есть я тоже смогу быть волонтёром?
— Сможешь. Только буквы выучи и подрасти.
Орландо каждый день после завтрака разговаривает по телефону с какой-то женщиной. Разговаривает громко, чётко, слышно по всей клинике:
— Как тебе спалось сегодня, любимая? Что у тебя было на завтрак? Чем планируешь заниматься, родная? Ты мне снишься, я скучаю по тебе, я очень люблю тебя…
Обычно мы с Марией стараемся во время этих его разговоров не заходить в кухню, слишком уж нежно и интимно звучат его слова. Но не слышать трудно. Точно так же, как трудно не заметить татуировку на его торсе (он часто, читайте — всегда, за исключением торжественных моментов, ходит без футболки): «Каролина, ты мой самый большой подарок». Как-то вечером я осмелилась и спросила у Орландо:
— Эта твоя Каролина, она красивая?
Молча достал телефон, показал фотографию на заставке: улыбающаяся девчушка с огромными янтарными глазами, золотистыми локонами и белоснежными бантиками-заколками на макушке.
— Это моя дочка! Красивая получилась, правда? Не в меня потому что, в маму свою.
— А где она сейчас?
— С мамой живёт на Кубе. Ей восемь, в прошлом году в школу пошла. Мы с её мамой развелись, но всё равно общаемся, для дочки это важно. Она скучает по мне… — И, помолчав, добавляет: — Я только из-за неё хочу побывать на Кубе. Возвращаться жить не хочу, там совсем нет хорошей работы. Но дочку очень хочу обнять. Она — лучшее, что со мной случалось.
После каждого продолжительного ливня мы с врачом открываем утром двери клиники и с замиранием сердца ждём: сколько их будет у нас сегодня, этих простуженных детей? Часть пациентов уже сидит в очереди на специальных скамеечках под аккуратным деревянным навесом.
Высокая температура, боль в голове, першение в горле, насморк — всё это, вместе с желанной свежестью, приносят затяжные дожди. Первыми заболевают дети, особенно те, кому меньше десяти. Чаще всего они спят на земле, на какой-нибудь мокрой подстилочке. Из-за высокой влажности мало какая вещь высыхает быстрее, чем за сутки. К ночным горшкам дети не приучены. Поэтому подстилки и штанишки у малышей постоянно сырые.
Врач отправляет меня греть две кастрюли с водой, а сама идёт за полотенцами — будем делать компрессы. После первого же отжатого в тазик полотенца вода становится чёрной, а горячее тельце оказывается в грязных разводах. Мария шутит, что хоть тут дети помоются. Родители облегчённо выдыхают, видя, как успокаивается и начинает клевать носом их ребёнок. Уносят его, впервые за сутки крепко спящего. И пакетик с таблетками, чтобы долечить простуду дома. До следующего дождя.
Выехать за продуктами из Ла Сальвии — целая операция. Нужно, чтобы большое количество событий сошлось воедино: чтобы хотя бы два дня до поездки не было ливня или шторма, чтобы в момент выезда не было прилива или хотя бы он не перехлёстывал на дорогу, чтобы у дона Чемы не сломалась машина и был бензин, чтобы у дона Хоэля не заглох мотоцикл и было хорошее настроение, чтобы на дорогу не упали деревья и так далее.
Сошлось. Выходим из клиники в четыре утра, идём до машины, загружаемся. Мотор кашляет, ныряем в чёрноту и выныриваем в неё же. Фары светят так тускло, словно замотаны в одеяло.
Кроме нас, троих волонтёров и водителя, в машине ещё один пассажир из деревни — едет в город, пользуясь оказией. Болтает с водителем, рассказывает про своего родственника — пастуха, которого я недавно снимала вместе с его стадом. Несколько дней назад на стадо напал ягуар, хотел слопать корову, а попал на пастуха. Ягуару было всё равно, кого лопать, но пастух не разделял его мнения.
Мужчина достает телефон, начинает показывать водителю фотографии. Тот выпускает руль, наклоняется к экрану, щурится, рассматривает и ахает. Отбираю телефон у водителя под предлогом — тоже посмотреть. Тот, слава богу, снова берётся за руль. Успокаиваюсь, смотрю в телефон. Голова пастуха с двумя глубокими рассечениями. Спина — с пятью рваными царапинами от шеи до поясницы. Распластанный ягуар с разинутой пастью в лужице крови. С третьего удара ножом пастуху удалось его зарезать. Сам сейчас в госпитале лежит, успели отвезти.
За этими рассказами незаметно проползаем десять километров. Поселение Эль Розарио, отсюда в пять утра уезжает чикенбус[5]1 до Чинандеги — ближайшего города с рынком, аптеками и слабым, но всё же существующим интернетом. Через три с половиной часа будем там.
На одной из остановок в чикенбус вползает потный мужчина с чёрной сумкой на голове — продавец. Здесь много чего продают в автобусах: начиная от измученных солнцем тамалей, хлеба, воды и газировки в целлофановых пакетиках, заканчивая резинками для волос, наушниками, туалетной бумагой и лекарствами. Вошедший продаёт как раз лекарства. Точнее, демонстрирует пассажирам две коробочки и, постоянно прерываясь на кашель, громким голосом презентует их содержимое:
— Сеньоры, моя самая большая мечта — чтобы все были здоровы и жили свою лучшую жизнь! Уверен, что каждый из вас мечтает о том же. У меня есть таблетки из самой экологичной американской лаборатории, чтобы ваша мечта исполнилась. Одна таблетка раз в десять дней — и у вас больше не болит голова, вы спокойно спите, у вас много энергии для работы, нет проблем в сексе, вы не страдаете от диареи и боли в желудке, не умираете от инфаркта, живёте свою лучшую жизнь. Более того! Если у вас есть какая-то мечта: начать больше зарабатывать, переехать в другой дом, выйти замуж, родить ребёнка — после курса этих таблеток любая ваша мечта сбудется!
Не прерывая своей пламенной речи, продавец протискивался сквозь плотные ряды пассажиров и совал им в руки блистеры, вынутые из коробочек. Молодежь хихикала, бабушки и дедушки всматривались в надписи на блистерах, но не умели читать. Я прочла на коробочках английские надписи «Омега 3» и «Витамин C». Всего за пятьдесят кордоб (чуть больше ста рублей) мужчина продавал рыбий жир и аскорбинку под видом таблеток мечты.
Обратный дневной автобус из Чинандеги в Эль Росарио — самый адский транспорт. Он рассчитан на сорок четыре сидячих места, но в него и на его крышу набивается человек сто — все с поклажей. Моё лицо зажали между двумя спинами, и я радовалась, что могу вдыхать раскалённый воздух хотя бы одной ноздрёй.
Где-то возле моего колена прозвучало испуганное «мяу». Минут через тридцать удалось вывернуть голову и опустить взгляд вниз. Мужчина лет сорока пяти сидел, прижав к животу картонную коробку с проковырянными дырочками, из которых высовывался то кончик рыжего кошачьего хвостика, то грязный сопливый носик. Мужчина заметил, что я смотрю, улыбнулся и пояснил:
— Возле дороги лежал и плакал. Не мог же я его там оставить, вот, домой везу. Надо помыть и накормить. — Наклонился к коробочке, заглянул внутрь: — Как ты там, Мучичито? Жарко? Хочешь водички? — Налил несколько капель в крышечку бутылки и спустил в коробку.
Соседка по сиденью спросила мужчину:
— Зачем вам котёнок?
— Ну, может, потом он будет мой дом от мышей охранять. А пока я буду охранять его от всего плохого.
Мария с дочкой Кристин пришли из Тигуилотады — деревеньки, затерянной в джунглях километрах в восьми от нашей клиники. Шли больше двух часов под проливным дождём. Врач осматривает их по очереди. Первой — пятилетнюю Кристин. Уже неделя, как она жалуется на боли в голове и в животе. Я взвешиваю девочку, врач сверяет данные с предыдущими.
— Мария, вы знаете, что она стала весить ещё меньше, чем в прошлый раз?
— Да, я заметила, что она снова похудела.
— В прошлый раз мы вам рекомендовали кормить девочку больше одного раза в день. Сколько раз в день она сейчас ест?
— Сейчас два раза, как вы советовали! Иногда даже три раза кормлю.
— Вам удалось найти больше продуктов?
— Нет, просто одну порцию на два раза стала делить.
— Это не поможет, ей надо больше еды.
Мать удручённо кивает. Кристин под шумок жуёт поясок от платья.
У самой Марии уже несколько лет диабет. Врач измеряет сахар — повышенный.
— Когда вы ели в последний раз?
— Вчера в два часа дня.
— А таблетки когда в последний раз принимали?
— Три дня назад последнюю выпила.
— Когда остаётся последняя таблетка, нужно сразу за новыми приходить. Сейчас сделаем вам инъекцию, в следующий раз не забывайте заранее прийти за таблетками.
— Такой дождь лил все эти дни, не хотела, чтобы она ещё и простыла.
Получают таблетки на двоих, врач рисует символические обозначения на блистерах — когда и какие принимать. В семье Марии никто не умеет читать. Держась за руки, они ныряют в мокрые джунгли. До следующего раза.
Съездила в Коста-Рику: девять автобусов, три машины, один хапонейро (трёхколёсный мотоцикл или мотороллер с кузовом для перевозки пассажиров). Пятьдесят часов с хвостиком. И картинки.
Вот сижу на обломке забора у автостанции, разговариваю с бездомной женщиной, у которой из одежды — одна футболка. Через несколько фраз она встаёт, справляет нужду, садится обратно, и мы продолжаем разговор.
Вот пастор читает Нагорную проповедь вслух всему автобусу, а одновременно с этим дряхлое дорожное радио водителя выкашливает «Макарену».
Вот коста-риканский полицейский, проверяя мой паспорт, забавно и невпопад вставляет в испанскую речь три русских слова: привет, давай, спасибо. А вот мы уже сидим с ним рядом на коробке, пропускаем к терминалу колонну фур, и я учу его четвёртому русскому слову — «до свиданья».
Вот мы с каким-то никарагуанцем в автобусе делим одну галету и пол-литра газировки на двоих, и он рассказывает о своей работе грузчиком, о семье, к которой он едет в отпуск и везёт скопленные деньги.
Вот надпись мелом на автобусной остановке по пути в Чинандегу: «Христос жив — и ты живи».
И главная картинка — новая никарагуанская виза на девяносто дней.
Мать привела на приём одиннадцатилетнюю дочку. Тихие обе, пытаются вдвоём ютиться на одном стуле в приёмной, говорят шёпотом.
— На что жалуетесь, что болит?
— Она не ест ничего, доктор, отказывается.
— Не ест определённую еду или вообще ничего?
— Вообще ничего.
Девочка прячется за спиной матери, утыкается носом в её шею, зажмуривает глаза при приближении врача.
— Не бойся, я ничего делать не буду. Скажи, почему ты не ешь? Тебе не нравится еда или болит где-то?
Молчит, скребёт пальцем ладошку. Шепчет, наконец:
— Мне не нравится фасоль…
— Хорошо, а другая еда тебе нравится?
— А у нас нет другой, всегда только фасоль.
Врач смотрит на мать вопросительно. Та глядит в пол.
— Так вы только фасолью девочку кормите?
— Да… Мы живём далеко от океана, редко можем рыбу поймать.
— А фрукты, овощи?
— У нас только одно дерево, папайя, они растут очень медленно, раз в месяц едим их.
Девочка высовывается из-за материнской спины.
— После папайи не больно какать, а после фасоли так больно, что лучше совсем ничего не есть.
Доктор разводит руками, вздыхает. Выносит из аптеки жидкие витамины и таблетки от глистов, рассказывает матери, как давать их ребёнку.
— Всё же постарайтесь найти что-то ещё кроме фасоли.
Кивают обе, выходят, спускаются в лощину, продолжая кивать.
Неделя червей, сил нет.
Сначала на приём привели годовалую малышку с дерматитом по всему телу, уже месяц расчёсывает язвы. На сопливом носике, на щеках и ладошках бурая короста. Врач Маргарита принесла мазь, раздела девочку, смазывает каждую язву, попутно объясняя матери, что так же нужно будет мазать дома несколько раз в день после мытья.
— Сколько раз в день купаете дочку?
— Один раз, воды мало.
Врач заглядывает в ушко девочки. В ушной раковине тоже короста, только уже размякшая от гноя и превратившаяся в червивое гнёздышко. Марго вычищает, промывает ухо, смазывает язвы. Вздыхает.
Моя очередь готовить.
Сквозь удушливый горячий воздух аптеки и коридора несу себя на кухню. Тут свежее — окно выходит на океан и впускает немного ветра, доносящего сладкую овощную вонь. Перебираю картофель в тазике — больше вони неоткуда взяться: конец недели, у нас из овощей всего-то два перца осталось, четыре луковицы и картошка. На самом дне тазика нахожу две картофелины с загнившими бочками и сочащейся из них тягучей жидкостью печёночного цвета. Морщусь. Выкладываю хорошие клубни, несу выбрасывать порченые, вместе с микроскопическими червями, усеявшими дно тазика. Вымыла, высушила таз. Остатки картофеля спасены, но по коже ещё долго бегают отвратительные мурашки.
Пошла ноги обрабатывать, пораненные при поездке в Коста-Рику и здесь — уже о вулканический песок, морские камни да кактусовые колючки. Три пальца особенно распухли, мокнут. Каждый день несколько раз вычищаю гной, промываю, обрабатываю мазью. Когда есть минутка без пациентов и съёмок, вынимаю ноги из резиновых тапок и разрешаю пальцам немного пообсохнуть на воздухе. Но сегодня плотный день, с утра не сушила. Под вечер разболелись нестерпимо. Как всегда, чистой водой с мылом помыла. Маникюрный стек спиртом протёрла, стала гной вычищать. А гной шевелится! Никогда не думала, что доведётся из себя червей выковыривать. Продезинфицировала раны, подсушила. И ведь не рассказать никому даже, до чего противно.
Пятнадцатимесячная Роксана невыносимо канючит на консультации, виснет на матери, отталкивает руки врача, пихает пальцы в нос — устала. Они всей семьёй — с бабушкой, матерью и отцом — шли до клиники три с половиной часа, чтобы не тратить деньги на транспорт. Получив резинового единорога, которому на пупырчатых цветных боках можно делать веселые «пунь-пунь», Роксана успокаивается. Бежит к бабушке Розе, лежащей под капельницей. В свои неполные сорок девять Роза уже восемь раз бабушка. У каждого из её шестерых детей, по одному, у двоих — по два своих. В плёночный домик на берегу Тихого океана Роза переехала тридцать лет назад с годовалым первенцем. Сначала пыталась заработать на себя и ребёнка в городе: мыла полы в магазинах, подменяла продавцов на рынке, убирала улицы. Часто не за деньги, а за еду. Еды на двоих не хватало, младенец часто болел, и они уехали на побережье.
— Я помню не всех мужчин, от которых родились мои дети. Помню только, что это были очень плохие времена.
Да, здесь она нашла еду для себя и своей семьи, но эта еда не доставалась бесплатно. Нужно было что-то отдавать: либо деньги, либо услугу, либо себя. На последний вариант она соглашалась только в самых безысходных случаях, когда по нескольку дней не удавалось добыть ничего. Замуж Роза вышла только через семь лет после переезда, имея уже троих случайных детей. Сейчас у неё диабет, приходит в клинику за инсулином. Сегодня жалуется ещё и на проблемы с желудком: острая боль, всю неделю не может спать.
— А что вы ели на этой неделе?
— Белую фасоль с красной фасолью. Два раза в день едим, сейчас мы хорошо живём.
— Нельзя есть только фасоль. Надо с овощами хотя бы. Оттого и живот болит.
Роксана щиплет бабушку за руку, пытается отодрать пластырь. Бабушка Роза смеётся, и они шлют друг другу воздушные поцелуи. Роза поднимает голову и говорит:
— Понимаете, это первый ребёнок, которого я люблю. Из-за болезни могу теперь работать только дома, вот целыми днями с внучкой и провожу, играю с ней. Так рада, что успела кого-то полюбить в жизни.
Фернанде шесть лет.
Она родилась не в Никарагуа, а в Сальвадоре. Правда, Сальвадора она совсем не помнит. Когда ей было два месяца, родители ночью положили её в лодку, сели сами, и волны перенесли их через залив Фонсека в никарагуанскую деревню Ла Сальвия, о существовании которой они и не знали. Просто видели узкий берег впереди и надеялись обнаружить на нём что-то получше, чем заброшенная просёлочная дорога и лежащий на её обочине покорёженный ржавый корпус старой машины, в котором они жили, в котором родили Фернанду.
Здесь они обнаружили деревья папайи и лаймовые и много хвороста, вынесенного океаном на песок. А ещё несколько десятков людей, очень похожих на них самих — таких же напуганных и недоверчивых к незваным гостям. Но отец Фернанды пообещал местным мужчинам, что быстро научится ловить рыбу, чинить сети и будет помогать им в рыбалке, а мама пообещала местным женщинам, что не будет уводить их мужчин и собирать папайи в ближайшей к деревне округе.
Сейчас, шесть лет спустя, они здесь свои. Особенно Фернанда. Она заставляет мальчишек на велосипедах привозить ей фрукты и ходит на берег прикрывать мотор папиной лодки старой футболкой, чтобы солнце его не испортило. Иногда она смотрит на холмистую землю по другую сторону залива и советует рыбакам никогда не плавать в Саньвадор. Они не слушаются, такие бестолковые взрослые.
Ходили в местную школу. В честь дня рождения клиники принесли детям тюбики зубной пасты, зубные щётки и распечатки картинок: как правильно чистить зубы. Ещё принесли видео на испанском — про бактерии, которые живут во рту и нечищенных зубах. Когда собрались уходить, девочка лет десяти дёрнула Марию за рукав и шёпотом спросила:
— А можно мне взять вторую пасту для моего брата?
— Сколько твоему брату лет?
— Семь.
— Почему же он не пришёл в школу?
— У него рюкзака нет и тетрадок… Поэтому он маме помогает дома.
Мария выдала девочке пасту, щётку и картинки для брата. Дёти услышали и зашумели: «А мне можно ещё? Для двух братьев! Для сестры!..»
У всех были братья и сёстры, которые не ходят в школу.
Как-то незаметно разговор за понедельничным завтраком с медицины и образования перешёл на религию.
— Тебе грустно здесь без твоей церкви?
Мария, наш врач, — католичка. В Никарагуа есть церкви двух конфессий: католические и евангелические. В нашей деревне — евангелическая, при ней в пластиковом доме живёт пастор. Большая часть жителей Ла Сальвии либо вообще не исповедуют никакой религии, либо ходят в эту церковь. Тех, кто до переезда сюда был другой веры и держится её здесь, — единицы. Одна мусульманская семья да три католические.
Мария оставляет попытки отрезать пористый солёный сыр ровным кусочком, высыпает сырное крошево на тортилью, смотрит мимо меня в окно. Наконец, отвечает:
— Да, мне грустно без церкви. Последний раз была там больше четырёх месяцев назад.
— И мне тоже грустно. Я не была уже полгода почти.
Чтобы побывать в католической церкви, Марии нужно потратить на дорогу больше пяти часов в одну сторону. Мне несравненно больше: в Никарагуа ни одной православной церкви нет — только в Россию или в Гватемалу ехать.
— Мария, а ты для чего ходишь в церковь?
— Когда я выхожу оттуда, я чувствую себя яблоком, готовым укатиться куда угодно Богу и прорасти там огромным красивым садом. А ты для чего?
— Когда я молюсь в церкви, то чувствую себя в безопасности. А ещё мне важно знать, что в мире есть место, где тебя любят любым, Бог всех любит.
— Да, нужно знать, что тебя где-то любят, чтобы не страшно жить было.
Вечером в комнате мы уже не прятали друг от друга под подушки телефоны. Из телефона Марии звучала католическая вечерня, а из моего — православный канон Великой Субботы. И нам было не страшно жить.
Спрашиваете, как я справляюсь со всем, о чём снимаю и пишу здесь? Так и быть, поделюсь. Я встретила мужчину, с которым мне неожиданно для себя понравилось заигрывать. Мы видимся с ним каждый второй вечер, а то и ежедневно. Я убегаю от него по мокрому вулканическому песку, но убегаю не очень быстро. Позволяю ему догонять и касаться меня. Позволяю дарить мне камешки и ракушки. Позволяю себе падать на его могучую грудь и относить меня куда вздумается. Все называют его Тихий океан.
Ну, а если серьёзно, не справляюсь я ни хрена. Точнее, не справляюсь настолько, насколько ожидала. Я уже не помню, когда последний раз нормально спала, но помню, что каждое утро непременно должна проглотить таблетку антидепрессанта. Мне стоит огромных усилий вытащить себя из кровати и донести куда-то, затолкать в себя хотя бы микро-порцию еды. Я справляюсь настолько, насколько меня хватает. И продолжу, пока я здесь и вообще пока я есть.
Снимала школьников после уроков. Они говорили, что у них будет что-то вроде небольшого праздника — так, без повода, просто чтоб не грустно было. Пригласили к десяти утра, но после десяти только начали цветные простыни вешать на стены. Впрочем, просто поснимать ребят тоже неплохо.
Кто-то дёрнул за рукав. Обернулась. Тоненькая девочка, чуть ниже меня ростом.
— А сфотографируешь меня, пожалуйста?
— Да, конечно. Где ты хочешь?
— Хоть где. Я просто хочу посмотреть, как я выгляжу.
Снимаю в полный рост и портрет. Показываю.
— Нравится?
— Да, хорошо выгляжу.
Мнётся, не отходит.
— Хочешь ещё?
— А ты можешь пойти со мной ко мне домой? Я хочу, чтобы ты сфотографировала моих братьев, они никогда себя не видели.
По дороге знакомимся. Её зовут Леона, ей одиннадцать лет. В школу ходит первый год, уже умеет читать, но путается в счёте. Говорит только шёпотом и медленно подбирает слова — заикается. Живёт в маленьком клеёнчатом доме с двадцативосьмилетней мамой и двумя трёхгодовалыми братьями-близнецами. Папа утонул в океане.
Пришли. Делаю фотографии её братьев, показываю. Мама радуется, что дети посмотрели на себя. Варит шестилитровую кастрюлю риса: это всей семье на три-четыре дня, чтобы каждый день не искать и не тратить дрова на варку.
Возвращаемся в школу.
— Знаешь, я хочу быстро успеть всё выучить, у меня времени мало.
— Почему мало? Тебе только одиннадцать лет.
— На следующий год меня, наверное, замуж увезут. Сестру старшую два года назад увезли, ей тоже тогда двенадцать было. — И убежала вперёд, танцевать.
— Доктора, мы вам подарок принесли!
В распахнутом окне кухни торчит кучерявая головка тринадцатилетней Фернанды, нашей соседки из дома под пригорком, на котором угнездилась наша клиника. Неделю назад они принесли к нам ночью своего девятнадцатилетнего брата, парнишку-рыбака. Адская боль в низу живота, справа. Врач за несколько минут поставил диагноз: аппендицит, срочно в госпиталь, на операцию! У нас в клинике хирурга нет, можем только обезболить на время дороги. Машину искали в двадцать раз дольше, чем диагноз ставили. Это и так-то непросто в наших диких краях, а среди ночи тем более. Но нашли, отвезли, прооперировали. Порядок.
Теперь вот они пришли благодарить. Обычно дарят лаймы, ну, или рыбу в крайнем случае. А тут — игуана! Чуть больше метра, несколько оттенков зелёного, толщиной с детское запястье. Вообще их запрещено ловить, но здесь ловят. Поймать удаётся очень редко, а большую, которой можно семью накормить, — почти никогда. Эта уже неживая, задушена.
Половина нашей команды — я и врач Мария — мяса не ест. Другая половина — врач Марго и администратор Орландо — едят, но, судя по их лицам, приготовление игуаны на ужин в их планы не входило. Сфотографировали бедную зверушку и отдали обратно кучерявой девочке. Убежала радостная.
Ездили медицинской бригадой на хорнаду — выездной приём пациентов — в деревню Санта Хулия. От нашей клиники где-то 10—12 километров. Чтобы проехать это расстояние, нужно заплатить 500 кордоб (около 1300 рублей) дону Чеме — владельцу одной из двух на всю нашу деревню машин. Нас дон Чема везёт в Санта Хулию бесплатно, знает, что мы там очень нужны, потому что большинство жителей не могут заплатить ему за машину и ходят в клинику пешком. Или вообще не ходят.
С без десяти семь утра почти пятьдесят минут сидели на коробках с лекарствами посреди дороги — ждали дона Чему, который должен был забрать нас ровно в семь. Здесь не особо следят за временем, опоздания тут норма. Приехал, наконец, — и хорошо.
Первых пациентов — мужчину и женщину с ребёнком на мотоцикле — встретили уже по дороге. Сынишке ночью стало нехорошо, поднялась температура, тошнит, вот они и едут на приём. Развернул мотоцикл и повёз семью следом за нашей машиной в Санта Хулию.
Врачи разместились под навесом у самого богатого дома в деревне. Его хозяева — владельцы магазина (чипсы, газировка, рыба и платаны[6]). Здание магазина кирпичное, с решётками и замком, а под натянутым на палки чёрным полиэтиленом отгорожено место, где спит семья. Здесь же, под навесом, хранят посуду, чистят рыбу, готовят на открытом огне, обедают, стирают вещи и купают детей.
Пациенты — с привычными уже соплями, лихорадками и диареями — шли один за другим. Двое оказались менее обычными: с зубной болью и психическим заболеванием. За первые пять часов приёма терапевт Мария приняла 22 взрослых пациента, а педиатр Маргарита — 16 детей.
Женщины из хозяйского семейства хлопотали над обедом: тушили фасоль, жарили рыбу и тортильи, ворошили угли в очаге старым хвостом игуаны. Обедом нас накормили тут же, под навесом. Было неловко: членам семьи, в том числе детям, дали только рис и по половинке жареной рыбины. Овощи здесь — роскошь и дефицит.
После обеда — снова приём пациентов. Трепали и гладили зелёного попугая Лолу, периодически прилетающего погостить во дворе и утащить пару фасолин из чьей-нибудь миски, оставленной на минуту без присмотра. Снова ждали дона Чему. На обратном пути остановились у одного из домов, оказали помощь пациентке с тяжёлым приступом. Вернулись в клинику уже в сумерки, к скучавшей кошке и светлячкам, рассыпавшимся под пальмами.
Роза Санчес — одна из самых давних наших пациенток. Мы знаем её почти пять лет. Она приходила уже тогда, когда клиника ещё строилась, волонтёры принимали больных под деревом и жили в гамаках под навесом. У неё диабет. Долго не удавалось подобрать нужную дозировку медикаментов и стабилизировать сахар. Удалось. Стала получать инсулин и другие необходимые препараты. Это к ней мы заезжали по пути из Санта Хулии: тогда на дорогу выскочил парнишка лет десяти, махал руками, что-то кричал. Остановились. Сказал, что бабушке очень плохо, нужен врач. Бабушка, под руки выведенная во двор, оказалась Розой. Она едва узнала нас, почти не могла говорить, за неё говорили дети: уже несколько дней её мучит повышенная температура, ночная потливость, тошнота и головокружение. Накануне она приняла последнюю таблетку, и улучшений нет. После выездного приёма у нас почти не осталось медикаментов. Но врачи измерили ей давление, сбили температуру, дали препараты на ночь и велели утром ехать в госпиталь. Она отрицательно замотала головой — не верит госпиталю, только нашей клинике. Попрощались, сказав, что ждём в клинике завтра.
Завтра она не появилась. И послезавтра тоже. Сегодня пришла её младшая дочь и рассказала, что они убедили маму поехать в госпиталь, но она не согласилась потратить деньги на машину, уехала на автобусе-чикенбусе. Пока никаких новостей от неё. Дочь взяла мой номер телефона, пообещала сообщить, как что-то узнает. Через два дня раздался звонок. Роза звонила, сказала, что ей страшно в госпитале: от чужих врачей и от количества рецептов, которые ей выписали. Все эти медикаменты она не сможет купить — очень дорого. Договорились, что придёт в клинику в субботу, получит у нас всё нужное. Ждём.
Подцепила-таки лихорадку Денге — в последний месяц умудрилась. Хотя ничего удивительного — в регионе эпидемия, комаров-переносчиков полно, странно, что только сейчас до меня очередь дошла. Слегла на третий день после первых симптомов. Все мышцы ломит, жар и озноб одновременно, руки и ноги — в лиловых звёздочках подкожных кровоизлияний, ноги не держат, глаза закрываются. Вечером Орландо попытался выковырять меня из кровати к ужину, не смог. Мутило от любых пищевых запахов. Через час принёс блюдце, подсунул под москитную сетку: галета и коровий сыр, который он помыл проточной водой — чтобы не пах. Ходил вокруг, бурчал что-то про моего мужа, который не должен получить обратно из джунглей отощавшую жену. Проследил, чтобы всё съела.
На следующий день Мария прописала мне ацетоминофен, чтобы хоть немного снять боль и температуру. После второй таблетки удалось поспать. После третьей — даже встать, ходить и снимать, в мокрой от испарины футболке, но без боли. После четвёртой даже осмелилась пойти снимать вечерний спуск рыбацкой лодки на воду и искупаться в океане.
— Доктора, я бью своего ребёнка!
Останавливаюсь. Во время прогулок по деревне в поисках материала я всегда останавливаюсь после каждой услышанной фразы, прислушиваюсь — вдруг мне?
— Вы мне, сеньора? Повторите ещё раз, пожалуйста, я не расслышала.
— Вам. Я бью своего ребёнка. Есть от этого таблетка какая-нибудь?
Молодая женщина сидит на бревне у полиэтиленовой стенки дома. Отшелушивает сухие желтоватые зёрна кукурузы с початка в две тары: в деревянное корыто и в металлический закопчённый котёл. Корыто для кур — сухими склюют, котёл для семьи — варить на огне. Сажусь рядом на бревно.
— Я не врач, сеньора, я фотограф. А что случилось с ребёнком?
— Ничего не случилось пока что. Он родился в прошлом году, орёт днём и ночью, кусает меня за грудь, просит есть, а у меня мало молока. Я не могу нормально работать, не сплю уже много ночей, поэтому злюсь и бью его. Иногда мне кажется, что я хочу его убить. Мне нужна таблетка от усталости.
— Он с рождения таким беспокойным был?
— Нет, сначала спал лучше, молока было у меня побольше, поэтому, наверное, спал.
— Но ведь он уже подрос — вы можете давать ему другую еду, не только молоко. Скоро он ещё подрастёт, и вам будет легче.
— Не будет мне легче! Новый же ребёнок сразу появится!
— Тогда вам нужно предохраняться. Сходите в клинику, поговорите с врачом!
Задумчиво глядит мимо меня. Руки морщинистые от влажности, в порезах от жёстких початков. Глаза — чёрные и напуганные. Я даже не пытаюсь угадать, сколько ей лет. Всякий раз, угадывая возраст местных женщин, я промахиваюсь в большую сторону — все выглядят старше своих лет.
Через два дня пришла. Врач объяснила ей про способы предохранения. Сделали противозачаточную инъекцию, дали успокоительное.
Спросила трёх разных женщин — помнят ли они, как родился их первый ребёнок.
Маргарет сейчас семнадцать, свои первые роды помнит отлично, всего год назад это было. Схватки начались тёмной штормовой ночью, около половины четвёртого. Точнее, она не знала, что это схватки, просто почувствовала невыносимую боль и разбудила мужа.
— Я сказала ему, что у меня в животе кипит кровь и живот рвётся на части. Он побежал в темноте заводить мотоцикл, а я могла только немного дышать и громко кричать. Мы поехали в Эль Розарио, чтобы успеть на первый автобус до Чинандеги, он в пять утра уходит. Мой огромный живот не помещался между мной и мужем, и я села спиной к его спине. За километр до автобуса мотоцикл встал — кончился бензин. Пришлось идти пешком. Пока ехали в автобусе, из меня потекла вода. Когда мы добрались до госпиталя, я уже плохо соображала. Муж сказал, что наша дочка родилась прямо в коридоре, но врач успел прибежать и помочь ей.
Габриэла тоже свои первые роды никогда не забудет — до того испугалась тогда. В тот день они с мужем ехали верхом на лошадях через джунгли — везли мешки с кукурузными початками, чтобы продать их владельцу магазина.
— Мы едем, и вдруг у меня по ногам начинает течь вода. Я очень удивилась, что её так много и что во мне вообще есть жидкость, потому что я совсем ничего не пила и не ела с вечера. Через несколько километров у меня стало больно колоть в низу живота. Мы остановились, я спустилась с лошади и присела на поваленное грозой дерево, чтобы поправить пояс — подумала, из-за него колет. И в этот момент ребёнок выскользнул у меня из-под юбки! Вскрикнул и замолчал. Я так испугалась, что он умер! Стала кричать и трясти его. Через несколько минут он снова заплакал. Мы отвезли кукурузу в магазин, а вечером вернулись домой с деньгами и сыном.
Хулия:
— Мне тогда четырнадцать было! Я вообще-то собиралась дома рожать, но за месяц до родов живот сильно заболел, и я пришла за таблеткой к вашим врачам — они тогда тут клинику ещё только строили. Вот они мне и посоветовали поехать в больницу, сказали, что дома опасно рожать. Родственники помогли найти машину, отвезли меня, и там врач сказал, что ребёнок лежит как-то неправильно. Если бы я дома рожала, он бы умер при родах, и я тоже, наверное. — Помолчав, добавляет: — Вы же продолжите здесь работать, да? Не закроете клинику?
— Продолжим, пока силы есть.
— Пожалуйста, оставайтесь. Нам это очень нужно.
В последние две недели своего здесь пребывания решила работу рыбаков в море снять — давно хотела. Орландо сначала мягко отговаривал, убеждал, что это скучно и неинтересно, а потом перешёл на повышенные тона, заявил, что для женщины слишком опасно выходить в море вообще, а в лодке, полной рыбаков-мужчин, особенно. Исчерпав все аргументы, отказался идти со мной к рыбакам договариваться. Рассчитывал, что это меня остановит. Не остановило. Пошла одна. Дом одного из рыбаков Ла Сальвии, дона Элвина, — ближайший к клинике, в него я и отправилась. Пока ждала дона Элвина, познакомилась с рыжим пушистым псом по кличке Медведь, обсудила ужасающую жару с матерью Элвина — донной Амалией, которая живёт здесь почти двадцать лет, но все ещё мучается от жаркого климата. Она родилась в горном районе на одной из кофейных плантаций Никарагуа, там было существенно прохладней. Но её отец погиб — на его машину с мешками кофе напали бандиты, груз украли, а его самого забили до смерти металлическими прутами. Маленькой Амалии с матерью и сёстрами пришлось уйти с насиженного места, хозяин плантации поселил в их доме семью нового работника.
Дон Элвин выскользнул из-под тканой занавески-двери, позёвывая: недавно с ловли вернулся, вымотался.
— Вы когда в следующий раз на рыбалку идёте?
— На этой неделе. А тебе зачем?
— С вами хочу пойти. Возьмёте?
Поморщился, но махнул рукой в мою сторону и бросил:
— Ладно, послезавтра могу взять. Завтра зайди уточнить время.
Зевнул на весь двор и пошаркал дремать дальше.
Назавтра Элвина не оказалось дома, ушёл в море. Орландо доволен, сияет как медный пятак. Но тут на укол пришёл дон Дарвин, и пока Орландо протыкал ему вену, я отвлекала его разговорами. О собаках его поболтали, о детишках и о лодке заодно. Оказалось, Дарвин, пока болеет, сдал её в аренду соседской семье на условии, что они будут отдавать ему четверть улова. Слово за слово, сговорились, что я могу пойти в море с той семьёй на его лодке «Элизабет», и сам обещал договориться.
В половине шестого утра встретились возле «Элизабет» с доном Чементо — это с ним и его зятем я сегодня иду в море. Выходим в шесть. Некоторые рыбаки выходят гораздо раньше: и в пять, и в четыре утра — в полной темноте. Но это очень опасно, многие гибнут, а Чементе с зятем — единственные мужчины в семье, им рисковать нельзя.
Пока ждём полного света, готовим сети и чистим лодку от насыпавшейся в неё за ночь жухлой листвы. Осторожно расспрашиваю рыбака. Отвечает охотно и как-то по-стариковски, с расстановкой.
— Сколько лет вы уже рыбачите?
— А вот как приехал сюда, так и рыбачу. Лет двенадцать уже.
— А вам самому сколько лет?
— Мне сорок один год. Ты это, руки не порежь о сети, аккуратно.
— Спасибо, я аккуратно. А в семье у вас сколько человек?
— Я, дочка моя, муж её, внучка. Ещё жена была, да умерла десять лет назад.
— Почему умерла, знаете?
— Не знаю точно… Живот у неё болел сильно после того, как сына родила. Он слабенький родился, сразу помер. А у неё несколько месяцев после родов всё болело, кровь шла. К врачу надо было, да в госпиталь не могли мы доехать, совсем без денег жили. И вашей клиники тогда тут ещё не было. Так и померла. — Несколько минут молча смотрит на море, добавляет: — Я тогда четыре дня плакал, первый раз в жизни.
— И больше никогда не плакали?
— Плакал один раз. Когда дочка два года назад девочку родила и обе выжили. В честь жены моей внучку назвали. Вот я и плакал. Только теперь от радости.
— Дон Чементе, почему тут так рано девочек замуж выдают?
— У всех разные причины. Я вот дочку в четырнадцать выдал. Можно было не отдавать, так заберёт кто-то всё равно, ещё и силой. А так я за молодого хорошего парня отдал, его к себе взял, теперь вот рыбу вместе ловим. Кто-то отдаёт, чтобы кормить дочку не нужно было. Кто-то думает: чем моложе девочка, тем дольше детей не будет. Ну, плохие мужчины тоже бывают, конечно, — которым нравится новых девочек заводить. Мы не одобряем этого. Но не всегда варианты есть. А тебе фотографии-то зачем?
— Показать людям в мире, как вы тут живёте, чем занимаетесь. Чтоб знали, что вы есть.
— А, это хорошо, показывай.
Энджи, зять дона Чементо, принёс канистру с топливом, закинул в лодку. Рассвело. Пора спускать судёнышко на воду. Отплываем от берега километров на пять-шесть. Воды залива Фонсека примерно поровну поделены между тремя государствами: Никарагуа, Сальвадором и Гондурасом. Прямо по курсу виднеется скала — место гнездования пеликанов и одновременно граница никарагуанских вод, дальше этой скалы нашей лодке заплывать нельзя.
Глушим мотор и переходим на весло. То есть на весло перехожу я, потому что заняла в лодке место третьего рыбака и должна делать его работу: не давать волнам крутить лодку, а медленно направлять её по параболе. Чементо и Энджи начинают забрасывать сеть. На её концах и посерединке привязаны пустые пластиковые канистры — они, как поплавки, поддерживают её.
Пока рыба и другая живность самостоятельно забирается в сеть, моем лодку изнутри. Чементе черпает воду срезанной канистрой, Энджи трёт борта клочком тряпки. Я не даю лодке умотаться далеко от наших поплавков. Помыв лодку, мужчины начинают выбирать сеть. Первый заброс не особо удачен: пара бабосин, одна мелкая сардинка, один морской язык, три креветки. Бабосу забрасывают в лодку, креветки летят туда же, сардина и язык достаются наглым пеликанам, атакующим сеть. Забрасываем второй раз. Пеликаны мельтешат у бортов, суют головы внутрь — проверяют, не удастся ли чего спереть. Со вторым забросом нам везёт больше: уже двенадцать креветок, пять больших рыбин, краб. Рыбаки с шуточками выпутывают улов из тонкой паутинки, я ловлю по всей лодке скользких и прытких креветок, складываю их в ведёрко, подсчитываю — дон Чементо велел.
В паузах болтаем о разном. О том, что пока не было нашей клиники, люди пили глистогонное средство для коров и от боли в животе, и от температуры, и от нежеланной беременности — смех и грех. Придумываем имя безымянной пухлой рыбёшке. Обычно её тут зовут просто «бандитка» — потому что сети рвёт нещадно колючими плавниками и звук издаёт, похожий на лягушачье кваканье. Теперь в Тихом океане живёт моя рыбка по имени пура рана, что означает «ни дать ни взять лягушка».
Делим на троих один варёный платан и пару ложек засахаренного риса. Слушаем через полую пластиковую трубку, не идёт ли рядом крупный косяк. Когда идёт, бульканье и шуршанье слышно. Сегодня что-то не слыхать, отдыхает рыба. Краб подкрадывается сзади и кусает меня за пятку, сволочь.
Вытягиваем последнюю на сегодня сеть, четвёртую. Отчитываюсь дону Чементо по улову: сорок шесть креветок, два крабика, двенадцать бабосин, одна пура рана и три сардины. Поворачиваем обратно к берегу. Четверть улова нужно будет отдать дону Дарвину за аренду лодки, всех креветок и половину рыбы продать дону Антонио, местному скупщику. Он берёт бабосу и сардин за копейки — двадцать кордоб либра (это рублей 50 по-нашему), за креветок даёт побольше — два с половиной доллара либра за мелких и четыре — за крупных. Антонио сам в море не ходит, только скупает улов, отвозит его в город и перепродает там другому, более крупному, скупщику раз в семь дороже. Рыбаки на вырученные деньги покупают бензин — для одной рыбалки нужно десять литров, — новые сети, рыбацкие перчатки, одежду, продукты для семьи.
На прощанье дон Чементо вынимает и протягивает мне одну толстенькую бабосину:
— Держи! Я знаю, вы с Марией не едите рыбу, но кубинцу вашему приготовь, худой совсем.
Энджи двадцать два года. Из них он уже девять лет рыбак, четыре года муж и два года отец. Перед спуском лодки на воду он треплет заспанную двухлетнюю дочурку по голове и целует жену в нос — это самое большое проявление нежности, которое я здесь видела.
Он бойко разматывает сети и забрасывает одним взмахом руки, тесть, дон Чементо, всякий раз хвалит:
— Хорошего парня я себе домой взял, хорошего!
Хороший парень усмехается, доволен. Говорит Энджи мало, больше молчит, глядя на море, зато поёт. Здесь вообще не поют, сколько я ни спрашивала, даже песен не знают. А этот молодой рыбак тянет сеть и напевает обрывки не связанных между собой фраз на разные мелодии, неузнаваемые, но весёлые.
Ругается на нашу пура рану. Такая прыткая оказалась, прорвала сеть, свалилась на ногу и проколола два пальца. Пришлось временно передать весло дону Чементо и побыть медсестрой, сделать пострадавшему перевязку из лоскута рубахи. Пока сидим на дне лодки и ждём нового рыбьего захода, Энджи свешивается за борт, гладит ладонью море и что-то бормочет под нос.
— Ты что, с морем разговариваешь?
— Нет, с мамой.
— А где она сейчас?
— Здесь, в море. Мы мёртвых в море кладём спать.
Хватает за клюв особо обнаглевшего пеликана, втаскивает его в лодку, ругает, потом гладит, даёт погладить тестю, выпускает. Швыряет ему вслед худенькую сардинку, кричит:
— Ешь, когда даю, бандит! — Вытирает руки о футболку с изображением Богоматери, объясняет: — Это у меня специальная футболка, только на рыбалку её надеваю. Жена купила, когда была в городе, подарила, чтобы я всегда был жив и не оставил их одних. — Взглядывает на небо. — Ну что, отец, последнюю вытаскиваем? Скоро солнце начнёт печь, тебе опять плохо станет.
Сегодня провожали меня уже традиционной домашней вегетарианской пиццей от Марии — лучшей пиццей в мире. Ели эту вкуснейшую пиццу, сидя на берегу Тихого океана под морковно-свекольным закатным небом, слушали волны.
Завтра я уезжаю. Уезжаю от рыбы, сохнущей на одной верёвке со штанами и футболками. От рутинных уже вопросов типа «вы умеете читать?», или «у вас дома есть холодное место для инсулина?», или «у вас дома есть мыло?». От ежедневных отрицательных ответов на них. От блох, которые залезают в каждую тарелку и чашку, а ночью — в кровать, чтобы сожрать меня.
Завтра я уезжаю в Россию, туда, где не нужно будет прежде, чем войти, проверять, нет ли в ванной скорпиона или змеи. Туда, где я буду спать под нормальным толстым одеялом, а не обливаться потом под тонкой простынкой. Туда, где самая вкусная еда — это не пожухлая морковка. Туда, где меня ждут любимые люди. Уезжаю — и панически боюсь, что там не смогу чувствовать себя настолько же на своём месте, как чувствовала себя здесь. Несмотря на блох.
[1] Флитера — общественный транспорт, курсирующий между гватемальскими деревнями и представляющий собой грузовики на больших колесах, с открытым кузовом и арочными поручнями над ним.
[2] Кетцаль — денежная единица Гватемалы.
[3] Язык народа киче, принадлежащий к майяской языковой семье. Распространён в центре Гватемальского нагорья.
[4] Селеста — испанское и итальянское женское имя, в переводе означает «небесная».
[5] «Вышедший на пенсию» североамериканский школьный автобус — распространенный вид транспорта в странах Центральной Америки.
[6] Крупные бананы для жарки.