Два рассказа
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2024
Елена Антипова (Александрова Елена Алексеевна) родилась в 1991 г. в Нижнем Новгороде. Окончила филологический факультет ННГУ им. Н.И.Лобачевского и юридический факультет Международного института экономики и права. Рассказы печатались в журналах «Звезда», «Сибирские огни», «Нижний Новгород». Лауреат международного фестиваля-конкурса «Русский Гофман», 2024. Участница проектов АСПИР. Живёт в Нижнем Новгороде. В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Бабочка
Покойная мама доктора физико-математических наук Михаила Фёдоровича Штольца повадилась прилетать к нему в виде бабочки. Обычной крапивницы, какая встречается в России повсюду, кроме Крайнего Севера. Но мама Глаша умерла в январе, в самые праздники, когда трудовое население знать ничего не желало про болезнь пусть и пожилой, но вовсе не дряхлой женщины. Какие в январе бабочки?
Три дня мама маялась воспалением лёгких в районной больнице, а на четвёртый перестала. Михаил Фёдорович к такому никак не был готов. Они прожили в этой квартире вдвоём пятьдесят один год, за вычетом двух месяцев — его позорной попытки побега к лаборантке Верочке. «Мама, Мишенька, — единственная женщина, для которой ты останешься главным мужчиной в жизни, она никогда тебя не бросит». Вот и на тебе «никогда».
Суп, сваренный мамой перед отъездом в больницу, закончился аккурат за день до похорон, поэтому на прощание с усопшей Михаил Фёдорович отправился в скорби и в голоде. Воскресения мертвым он не чаял, но терпеливо выстоял службу в кладбищенской часовне, исполняя материнскую волю, известную ему ещё с детства: «Помру, не вздумай закопать меня, как собаку безбожную». Под заунывное пение сначала думал изо всех сил об абелевых группах, но не смог, сдался мысли о том, что на поминки заказано в кафе «Любава»: винегрет с квашеной капустой (сто двадцать граммов), щи рыбные (двести сорок граммов), пюре картофельное с минтаем (сто тридцать граммов плюс восемьдесят граммов), плюшка «Горьковская» (сто десять граммов). Складывал в уме нехитрые числа и никак не мог увидеть перед собой итоговой суммы из-за набегавших на глаза слёз.
Впервые крапивница застала Михаила Фёдоровича на сиденье тряского автобуса, в котором он с девятью малознакомыми старухами ехал с кладбища в «Любаву». Он заметил её возле своего плеча, когда, протерев запотевшие от мороза очки, попытался разглядеть в окно остающуюся позади, под чернёным крестом, маму. Бабочка билась в ледяное стекло, не видя пути. Михаил Фёдорович тогда не нашёл в себе сил даже удивиться. Ну, бабочка. Странно, конечно, видеть её здесь в такой холод. Но мысль эта не прижилась в голове, вылетела на первом же повороте.
Разумеется, тогда Михаил Фёдорович ещё не думал, что бабочка — это мама. Мешали советское воспитание и наукоцентричное восприятие мира. Но крапивница появлялась снова и снова, и не в какие-то случайные моменты. Она прилетала в ординаторскую в день, когда декан урезал Михаилу Фёдоровичу часы, что вело к снижению без того невысокого оклада. Оранжевые крылышки мелькнули перед ним во время двенадцатой по счёту попытки самостоятельно сварить проклятый суп. Прилетала бабочка и в тот первый раз, когда суп получился. В третью годовщину маминой смерти она появилась в редакции научного журнала, куда Михаил Фёдорович принёс статью для публикации. А в день, когда началась очередная война, крапивница села на край стола и прошлась по тетрадям и справочникам прямо так, пешком, а потом улетела. Тогда-то он и приметил странную закономерность в поведении бабочки и, пока ещё пунктирную, связь её с мамой Глашей.
Не раз во дни, исключительные по своей паршивости, Михаил Фёдорович специально с особым усилием думал о бабочке-маме, и она появлялась. Рассудив здраво, доктор физико-математических наук пришёл к выводу, что раз эксперимент воспроизводим с идентичными результатами, и раз нет иного объяснения, кроме самого очевидного, то гипотеза его верна. Тем более что оспорить её пока некому: о бабочке Михаил Фёдорович никому не рассказывал, интуитивно опасаясь нарушить хрупкую нефизическую природу наблюдаемого явления.
Кафедральные попоища Михаил Фёдорович никогда не любил и старался их избегать всеми правдами и неправдами. Но сердобольные дамы-коллеги, прознав о его безвременной утрате, взялись заботиться о нём до изнеможения. «Михфёдрыч, пойдёмте-пойдёмте, у нас там торт». «А что это у вас, Михфёдрыч, — пятно? Принесите вы мне эту рубашку, я отстираю». «У Аллы Львовны сын на побывку вернулся. Грех не выпить за такое, Михфёдрыч, хотя б шампанского». Так и приходилось запираться с ними в каморке, терпеть спёртый воздух, перегар и маслины, улыбаться, когда надо, и даже посмеиваться над их грубыми шутками. А то, вон, навоспитывали на свою плешь молодёжи, не сегодня-завтра попрут с кафедры.
Так и в тот раз позвали его бабы. Алла Львовна пришла под вечер, лица нет, голова обвязана траурной косынкой: «Пойдёмте, — говорит, — помянем Игоря, сыночка моего». Пришли на кафедру, там столы сдвинуты, на столах пироги, водка, конфеты и фотокарточка в рамке. Парень молодой в рост: рубашка красная, штаны красные, галстук и лента — чёрные. За столом — весь преподавательский состав, декан и секретарша. Михаил Фёдорович подошёл к столу, поднёс фоторамку к лицу — разглядеть.
— Вот такой мой Игорёша. Приезжал когда весной, помните? Мы его день рождения в ресторане отмечали. Это я засняла. Он тогда оделся нарядно. Тут не видно, на рубашке у него ещё на спине узор чёрным. И знаете, чудо какое? Вчера после похорон я на столе перед собой божью коровку нашла. Живую! Маленькая такая, четыре точечки, тоже, значит, красная с чёрным. Она сначала на краю тарелочки сидела, потом по кутье поползла, покушала-покушала и улетела.
Безусый преподаватель Пётр, вчерашний аспирант, отчества которого на кафедре пока не запомнила даже уборщица, хмыкнул в поднесённый ко рту бутерброд.
— Что вы хрюкаете, Петенька? Да, ноябрь, потому и чудо. Мы поминки делали при университете, полно народу было, все, кто рядом сидел, видели его, то есть её, коровку эту. Я уж не знаю, что и думать, но больно много совпадений. И одежда, и всё…
Пётр прикрыл масляный рот ладошкой, вытирается будто. Видно, лыбиться ему охота, но не совсем дурак, понимает, что нельзя. А у Михаила Фёдоровича так внутри стало радостно. Забывшись, он нечаянно грохнул об стол углом зажатой в пальцах фоторамки. Все уставились на него, и ничего не осталось, как заговорить:
— Я вас так понимаю, Алла Львовна! Вы знаете, мама моя, Аглая Степановна, она же меня постоянно навещает. Да-да, в виде бабочки…
Поражённый кафедральный народ уставился на Михаила Фёдоровича, впервые говорящего так, не на аудиторию, а среди людей. Он, привычный к пространным объяснениям, вспоминал поочерёдно случаи явления крапивницы и описывал их с большим вниманем к деталям. Полные стопочки, забытые, испаряли этиловый спирт, пироги черствели и заветривались, молодой преподаватель терял последние силы на соблюдение приличий. На истории о приготовлении супа силы эти окончательно иссякли со звуком сдавленного хохота:
— Ох и позабавили вы нас, Михфёдрыч, — Пётр развернул конфету и закинул в рот.
— Не вижу ничего смешного. — Михаил Фёдорович снял очки и зашарил по карманам в поисках специальной тряпочки.
— Вы серьёзно? Это же чисто антинаучный бред.
— Зачем так грубо, Петенька? — Алла Львовна промакивала подступившие слёзы.
— Извините, но правда, это эзотерика какая-то. Ладно, бабки на лавочке. А вы, люди со степенями, как можете не понимать всю абсурдность…
— Позвольте, но Альберт Эйнштейн, к вашему сведению, в последние годы своей жизни был глубоко верующим человеком, и это никак не мешало ему…
— При всём уважении, Михфёдрыч, вы всё-таки не Эйнштейн.
— И что теперь? Нам, со степенями, чуда не полагается? — Мать Игорёши, заслонив рот рукавом, выбежала из аудитории. Михаил Фёдорович кашлянул в тишину и вышел следом.
Ночью он не спал совершенно. На следующий день позвонил в деканат и сказался больным. А потом настали выходные, худшие на его памяти. Доктор физико-математических наук Михаил Фёдорович Штольц лежал на кровати в той же одежде, в которой он сбежал с кафедры, и пытался понять, в чём изъян в его логике. Третий день подряд он звал маму, просил хоть на секундочку появиться, дать ему пусть маленький знак, что он прав, что несправедлив к нему этот олух, что мама если и умерла, то не до конца и что не придётся жить ему без неё совершенно. В этот раз он будет умнее. Вот он, дедов фотоаппарат. Надо зафиксировать бабочку, показать её всем, — и никто, ни один человек, не посмеет больше оспаривать такие простые и очевидные вещи и не заставит сомневаться его.
Она появится, обязательно появится. Иначе что тогда? Тогда смерть — навсегда, тогда мамы нет больше, никак, ни в каком виде. Михаил Фёдорович метался по кровати, вскакивая от малейшей иллюзии движения воздуха, но, не увидев ничего, падал на спину, как истеричный ребёнок, задыхался в рыданиях, сквозь рубашку расчёсывал себе грудь обкусанными ногтями. Выдыхаясь, он окаменело пялился на чёрный комод у кровати, на котором пахли мамиными руками её духи и прочие неприкосновенные баночки. Если смерть абсолютна, тогда и от него, учёного с более чем тридцатью публикациями в именитых изданиях, в том числе и на иностранных языках, не останется ничего, даже крылышка, даже крохотной насекомьей лапки, только куча мёртвых вещей.
В воскресенье, ближе к полуночи, после трёх суток бессонницы и мольбы Михаил Фёдорович привязал к люстренному крюку шнур от маминого утюга и удавился. В последний раз закрывая глаза, он так и не заметил бабочку, присевшую на кончик его потного носа, обычную такую крапивницу, какая встречается в России повсюду, кроме Крайнего Севера, но и на Крайнем Севере, говорят, хоть и крайне редко, но всё же встречается.
Самец
Толик Самец позвонил в половине третьего, и я сразу напрягся: не в его это практике.
— Миш, ты как сегодня вечером?
— Здравствуй, Толя.
— А, да, привет. Ну так?
— Сегодня? Маринка с пацанами у матери до понедельника, так что…
— Вот и ладушки. Поговорить надо.
— О чём?
— Не по телефону.
— Мне заехать? Только я без машины, ГУР полетел…
— Это даже хорошо. Я сам подъеду. Ты до шести?
После такого я совсем уж подвис.
Самец в последнее время меня звонками не баловал. За полгода виделись мы только на днюхе у Эдика, ну и ещё раз я к нему заезжал в холостяцкую его хату возле вокзала, чай пить с тортом. А, вру, ещё было в конце апреля. Он мне позвонил, как обычно, загодя, во вторник или среду, попросил отвезти на Средной рынок за мясом.
Пока у меня младший не родился, мы так за месяц по два раза катались через полгорода за килограммом костей: ему, говорит, выгодно, а мне и не сложно. Да чего, когда в общаге делили комнату, сложнее было не встречаться больше двух дней, а теперь, конечно, раз в квартал пересечёшься — уже успех. Это нормально, это у всех так, но Толик эту правду взрослой жизни понял не сразу.
Когда мы с Маринкой съехались, долго он мне мозги делал, мол, не женись, это ошибка, все бабы — суки меркантильные, и твоя не лучше. Я сначала обиделся, конечно, но быстро отпустило. Грубое студенческое своё погоняло Самец получил не за популярность среди девчонок, а, наоборот, за полную самостоятельность в половом вопросе. Самец всё делал сам, был чрезвычайно горд этой независимостью и без стеснения смеялся надо мной, убегавшим на очередное свидание:
— Автобус — десять рублей, так? На улице минус пятнадцать, она из Политеха. У них турникеты, у нас турникеты. Значит, в кафе пойдёте. Считай, ещё рублей двести, и то если она не сильно голодная. Потом ещё десять рублей на автобус обратно, а не распрощаетесь вовремя — придётся бомбилу ловить, чтобы успеть в общагу, а это вообще половина стипухи. И при этом ничего, кроме поцелуйчиков. В лучшем случае титьки пощупаешь. А теперь ответь, кто из нас идиот?
Доработал на автомате остаток дня, отпустил ребят, вышел в коридор, а Толик уже там пасётся, стенды изучает. И главное — в костюме. Я его таким нарядным на вручении дипломов в последний раз видел. Подошёл, сунул ему руку для приветствия:
— Здорова!
— О, уже? А у вас тут, гляжу, конкурсы интересные.
— Да, вчера итоги подвели. Из моего отдела двое сотрудников получили поощрение, поедут теперь в Турцию с ребятами из других регионов. Вон, Катя поедет и ещё парень, Олег.
— Дела… — Толик украдкой измерил взглядом проходящую мимо девушку. — А эта Катя, она, случайно, не замужем?
— Да, вроде. Я что-то не особо интересовался, у меня таких, как она, двадцать три души.
— Зря, конечно. Надо такие вещи проверять, прежде чем отправлять женщину в Турции всякие.
— Это ещё почему?
— Потому что её муж всё равно не отпустит. Получается, зря вы своё поощрение растратили.
Мне стало почти интересно. Я пропустил Толика вперёд между створок оптической двери:
— С чего это ты так решил?
— Я бы не отпустил.
Он был предельно серьёзен, но я не смог сдержать смех:
— Ну, ты как всегда. Великий теоретик. Кто б тебя спросил, Толя! Жена — не ладошка.
Я видел, как под кожей его обширной залысины проступают вены.
— Ты говоришь, как сраный либерал. И контора ваша. К гадалке не ходи — уставной капитал на Кипрах. Ты посмотри, проверь.
— Да чего ты завёлся?
— Завёлся! Потому что вы не поддерживаете семью. И традиционные ценности. Вон, у нас в пенсионном фонде если устраивают общие выезды на природу, за грибами, так всех зовут: и мужей, и жён, и детей. Потому что семья, Миша!
Мы стояли на крыльце под взглядами выходящих из бизнес-центра людей, и это представление пора было заканчивать.
— Ты для этого со мной встретиться хотел?
Толик помрачнел и затих. Мы вышли на середину выложенной брусчаткой площади напротив Ярмарочного дома. Мне стало неловко за недавнюю несдержанность.
— Ну, куда пойдём? Здесь есть кабак, без фантазии, но пиво сойдёт.
— Нет.
— Хочешь, ко мне поедем, только там не убрано, я без Маринки не особо…
— Мне, это… Надо. В церковь.
Тут я вообще перестал понимать жизнь. Кроме семейных ценностей, воздержания и непогрешимости мяса на Средном рынке, Толик верил ещё в эффективность чесночных капель при насморке, силу пояса из собачьей шерсти и пользу ягеля. В какой-то иной вере он никогда не был замечен.
— В какую церковь?
— За Ярмаркой же есть какая-то?
Мы пересекли площадь и двинулись вдоль дороги к храму.
— Ну есть. Но ты же якут, Толь. У вас же там этот… шаманизм.
Я очень надеялся, что Толик в своей манере пошутит про то, что шаманизмом мальчики в детстве занимаются, но он был строг:
— Надо мне, говорю.
Без вопросов. Надо — так надо. Я весь вечер свободен и решил позволить событиям развиваться как им вздумается.
Шли молча. На первом осеннем ветру я быстро остыл и рванул собачку молнии до подбородка. Толик на изменение погоды не реагировал, на меня старался не смотреть. Перекрестившись на пороге храма, он поднялся по ступеням вперёд меня и дёрнул дверь. Оказалось заперто. Подслеповатыми даже в очках глазами он приблизился к листку-расписанию на информационном стенде:
— До семи. Сколько время?
— Пять восьмого.
— Они магазин, что ли, я не пойму? А если человеку после семи помолиться приспичило, — куда?
Я тоже не скрывал искреннего удивления и усилил своё отношение согласным кивком.
— Куда теперь?
Мы спустились и скоро покинули прихрамовый двор.
Я повторил вопрос, но Толик будто не слышал.
— Отсюда недалеко тоже есть место с пиццей и вином…
— Ты жрать, что ли, хочешь?
Я хотел, но промолчал.
— Пойдём наверх, на Рождественской тоже был какой-то известный храм. Там целый день туристы. Не может быть, что он закрыт уже.
— Да туда минут тридцать пешком. Давай такси.
— Тебе бы только деньги кидать. У меня нету лишних. Пойдём, прогуляемся заодно.
Дорога к храму, про который вспомнил Толик, шла обратно до Ярмарки, а потом через мост над Окой, на котором даже летом от ветра уши закладывает, к тому же собирались тучи. Но он уже чесал по тротуару, наклонившись немного вперёд, вероятно, для скорости. Я догнал его. Идти рядом и молчать было неловко.
— Как на работе?
— Ничего.
— Опять отчёты?
— Да вся моя работа — отчёты. Чего спрашиваешь херню?
— Интересуюсь. Ну так, чисто по-дружески. Знаешь такую фишку? Когда два друга встречаются, они обычно спрашивают, как дела. Не, не слышал?
Толик остановился и повернулся ко мне:
— Слышал, Миша. Давай, расскажи мне, как у тебя дела.
— Что-то уже не хочется.
— Вот и мне не хочется.
Он повернулся на пятке и снова ринулся вперёд по тротуару на ребре моста, застывшего в обыкновенной для этого времени вечерней пробке. Из-за свиста ветра говорить было бесполезно. Мы бы просто не услышали друг друга, даже если бы захотели. Толик шёл быстро, успевать за ним, имевшим куда больше опыта долгой ходьбы, было нелегко. Когда мост кончился крутой лестницей, стало тише, но разве это повод прерывать дружеское молчание? Только уже на подходе к храму Толик скомандовал:
— Если и тут — облом, пройдём сразу до Кожевенной, там новый выстроили.
— Давай сначала до этого дойдём.
Дышать было тяжело, с правой стороны под рёбрами что-то сопротивлялось движению и резало.
Вход в нарядную Строгановскую церковь нашли не сразу. Пришлось подняться по очередной лестнице и обойти храм сзади. Но красивая деревянная дверь не поддалась. Толик в сердцах пнул её, отскочил в сторону и торопливо перекрестился.
— Пойдём!
Я старательно дышал, опершись на кирпичную кладку.
— Пять минут.
— А если там ещё открыто, но вот-вот закроется?
— Ну не могу я! Не видишь? Предупреждать вообще надо о таких приключениях.
— И чего? Я бы тебя сказал, и ты бы за полдня похудел и подкачался? Вон, брыли уже висят, как у депутата.
— Да ты вообще попутал, походу. Надо тебе — вали!
Я много чего хотел сказать ему, но Толик дожидаться не стал, и туфли его с ублюдскими квадратными носами стучали уже вниз по ступеням.
— И тут закрыто?
Когда я подошёл к новодельной церковке под Кремлём, Толик уже возвращался по Рождественской мне навстречу. Он кивнул. Сравнявшись с ним, я взял его за плечо и повлёк по улице, где уже зажглась вечерняя иллюминация:
— Раз уж пришли. Есть здесь одно место, в самом начале.
Толик не возражал.
Несмотря на пятницу, в углу обнаружился свободный стол, и мы, наконец-то, сели. Не дожидаясь, пока Толик отыщет в меню самое дешёвое блюдо, я заказал два джин-тоника и две порции пасты.
— Да успокойся ты. Угощаю.
Мы выпили, закусив бесплатными орешками, и я решил быть насколько возможно твёрдым:
— Давай, выкладывай, что у тебя. Не молчи, как жопа. Зачем ты меня вытащил?
Толик резко допил и закашлялся. Я ждал.
— Ну?
— Чего «ну»? Вытащил. Поговорить хотел. С кем ещё…
— Вот я тут, говори.
— Чего ты какой грубый, Миша. Мне, может, нелегко, а ты давишь.
Официант принёс горячее, и я решил отложить допрос на неопределённое время. Толик попросил повторить джин-тоник. К своей пасте он не притронулся, но жидкое прикончил разом.
Я доедал, когда, наконец, Толик, отставив в сторону ребристый стакан, выдал:
— Всё, уволилась.
— Кто?
Спрашивая, я уже догадывался, каким будет ответ. О своей пассии, замужней тридцатилетней Анне, Толик не раз рассказывал, впрочем, без подробностей. Отношения их, нелепые, карикатурные, веселили меня. Иногда я специально говорил мерзкие, самому себе отвратительные вещи, чтобы вывести его на эмоцию, чтобы он рассмеялся, поняв, насколько глупо выглядит, или врезал бы мне уже, наконец. Но он только отвечал сухо, а потом подолгу не касался этой темы, пока снова, забывшись, не решался поделиться очередной историей. Тогда он мог рассказать, как поздравлял с Новым годом её ребёнка или, узнав об отлучке мужа, привозил ей домой цветы. Я спрашивал:
— И чего? Она тебе хоть титьки дала потрогать?
Толик багровел:
— Ну, в наших обстоятельствах это невозможно, она не свободна.
— И ты, зная это, за ней волочишься?
— Я ухаживаю. В рамках приличий.
— Ну да, за замужней женщиной.
И так — пока ему хватало терпения, или пока не подходило время, к которому дома меня ждала моя Маринка.
— Аня уволилась. Вчера у неё был первый день отпуска. А она пришла, заявление написала и ушла. Совсем.
Толик зачем-то вынул из коктейля соломинку, и мы оба наблюдали, как с её конца срываются и растекаются по стеклянной столешнице капли. Я поднял глаза и по головокружению понял, что пьянею.
— И куда она теперь?
— В коммерцию.
— Ну, с вашими зарплатами. Ожидаемо.
Толик вскинулся:
— А чего зарплата? Я как-то живу, на съёмной, мне хватает. А у неё муж ещё.
— Это я так, для примера. Мало ли какие причины у человека…
— Причины. Мы же поговорили с ней обо всём. Она же знает. О моём отношении к ней знает. Как она могла? Я на работу эту идти не хочу больше.
— Ну уволилась, встретитесь где-то ещё. При чём здесь работа?
— При всём, Миша. — Толик снова присосался к трубочке и продолжил: — Кроме работы, где ещё мы будем с ней вместе? Понятно же, что мужа она не бросит, ребёнка. Так мы хоть близко были, по понятной причине. Прилично всё. А теперь как? Всё, что ни придумаю, — неприлично.
— Высокие у Вас отношения, конечно. На работе к чужой бабе приставать прилично, а в других местах, выходит, нет?
— Эээ! Какое приставать? Я её мизинчиком… — Толик уставился на свой кривой палец, — мизинчиком не коснулся.
Чтобы промолчать на законных основаниях, я закинул в рот горсть орешков. Толик упорно смотрел в стол. Сперва я решил, что мне показалось, но, присмотревшись, понял, что нет, правда, на скулах его зависли призрачные капли. За всю жизнь, с восемнадцати до тридцати пяти лет, ни после провальной пересдачи, ни на похоронах научника, ни даже когда тумбочка упала на ступню Толику, — ни разу не видел я, чтобы он плакал.
— Ты чего выдумал?
Толик провёл рукой под носом и втянул влагу в себя, но она не подчинялась, и текла уже по подбородку:
— Я же на работу эту сраную из-за неё и ходил только. В понедельник зайду в «Пятёрку», куплю конфет разных, а потом всю неделю, как вижу, что она чай пьёт, подкладываю. Она говорит «спасибо, Толя», улыбается. В среду брал кофе из машины, себе американо, восемьдесят рублей, а ей капучино, будто бы заодно. А теперь как?
Лицо его сморщилось, покраснело. Будто поняв это, Толик зарылся в собственный локоть. Я протянул ему комок салфеток, но он не увидел этого. Когда Толина спина перестала сотрясаться, я положил ладонь ему на плечо:
— Толь, давай накатим.
Он поднял усталую голову и кивнул. Я попросил у официанта неразбавленного джина. Мы выпили. Меня мучил вопрос:
— А чего это за фантазия с церковью? Нахрена тебе туда понадобилось?
— Не знаю. Вообще не знаю, что делать теперь. Думал, вдруг поможет. Другим же помогает вроде.
Я засмеялся. На Толино недоумение ответил:
— Смешно вышло. Шли-шли в церковь, а в итоге всё равно пришли в кабак.
Толя засмеялся тоже.
Когда я предложил вызвать такси, он не сопротивлялся, послушно сел на пассажирское. Водитель, получивший пятихатку «на чай», обещал доставить до квартиры. На прощание я пообещал в опущенное стекло:
— Завтра проспимся, а в воскресенье в церковь поедем, в какую захочешь.
Толик уронил голову на грудь и мгновенно уснул.