Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2023
Пятков Александр Сергеевич родился в 1993 году в городе Берёзовский, Свердловской области. Учился в УрГПУ г. Екатеринбурга на историческом факультете. Печатался в журналах «Урал», «Нева», «Знамя». Участник проектов, проводимых АСПИР и Фондом СЭИП. Живёт в городе Берёзовский. В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Рождение человека
Помню, дед за пивом пошёл. Помню я это плохо. По правде сказать, совсем не помню! Потому как тогда я только родился и вырасти ещё не успел. А дед вырос. Потому и за пивом пошёл.
Он всю неделю болел, а тут — вскочил и убежал.
«Вскочил и убежал» — это бабушка говорит. До сих пор удивляется. Ничего удивительного в том нет. Всё-таки было деду уже под шестьдесят. Не первый раз, должно быть, он за пивом отправился. Потому и вскочил. Потому и убежал. Всё-таки опыт — вещь!
О рождении моём деду сообщили по телефону.
— Сын! Сын родился! — кричал в трубку отец.
— Родился! Родился! — повторил дед. Вскочил и убежал.
С телефоном этим я потом никак не мог сладить. Хоть и учили меня, но я всё не понимал, куда вертеть диск. Туда? Сюда? Туда-сюда, туда-сюда. Туда или сюда?
Телефон этот до сих пор работал бы, но почему-то сломался.
А дед вскочил, убежал и оказался на улице. Времена тогда были крайне нестабильные, в отличие от сегодняшних, крайне стабильных. Да и Ильич всё ещё в мавзолее лежал. Хотя он и сейчас там лежит.
— Он лежит, бока отлёживает! Нет чтобы на работу пойти! — говорит тётя Надя мужу своему. Кто она такая, тётя Надя? Я не знаю.
А Ильич лежит. Сам я не видел, но знающие люди рассказывали.
«А воз и ныне там», — высказался об этой ситуации известный баснописец.
Ну ладно, Ильич-то лежит-полёживает. Ильичу-то хорошо, не то что соратникам евонным, которых «иных уж нет, а те — далече», как заметил один небезызвестный поэт.
Пройдя по улице не более двадцати шагов, встретил дед Галанта.
Галант — это фамилия. Они с дедом на фабрике вместе работали. Он даже на похоронах у него был, Галант-то, — это бабушка рассказывает. — Он всё ему говорил: друг, друг. Пойдём, говорит, друг, на Шарташ съездим. Пойдём, друг, говорит, за пивом сходим. Я и сейчас, встречу когда Галанта, он спросит меня: ну, как там друг мой лежит?
Вот и говорит Галант деду:
— Друг, пойдём в баню.
— У меня внук родился! — отвечает дед.
Рождение человека — дело нешуточное. Больше того, скажу так: дело это серьёзное, его обдумать надо хорошенько, спешка тут ни к чему. Ну и, чтобы не спешить, дед принял малость. А Галант — так хватил! И пошли они в баню.
Баня тут недалеко, всего две остановки пройти. Дед часто меня в баню звал, но я не ходил, не нравилось мне там. Хотя нет, сходил как-то. Помню я это плохо. По правде сказать, совсем не помню!
Долго ли, коротко ли пребывали в бане дед с Галантом — протоколами не зафиксировано. Приблизительно — тридцать две минуты пребывали. Но что такое тридцать две минуты по сравнению с рождением человека? Вот дед и вспомнил, что внук у него родился, он и раньше того не забывал, но тут вспомнил и говорит:
— Я, друг, за пивом пойду. У меня внук родился.
— Я, друг, ещё посижу, — благословил Галант.
Пивнушка от бани, можно сказать, в двух шагах. А можно сказать — одна остановка. Удобно это и практично.
«…Дед за пивом каждую неделю ходил, — это бабушка рассказывает. — Любил его очень».
Наблюдательный читатель, конечно, подумает, что внуки каждую неделю у деда рождались. Скажу тогда, что дед и меня с собой в пивнушку брал. Мне там нравилось. Потому как уходили мы оттуда всегда веселей, чем приходили.
Ну, ещё бы не веселиться! Ведь пришёл с пустыми руками, а ушёл с пивом! Я и тогда-то это понимал, чего уж сейчас говорить…
Был у деда чемодан-нечемодан, саквояж-несаквояж, баул-небаул — нечто объёмное, ну прям абалаковский рюкзак. Из этого нечто, однажды придя в пивнушку, дед достал три трёхлитровые банки без пива. А обратно убрал три трёхлитровые банки с пивом. И пошёл домой. Тут-то и можно закончить рассказ. Но — вуаля! — большой пузатый дедов чемодан-нечемодан, саквояж-несаквояж, баул-небаул заметили хулиганы.
Они, само собой, сидели на рояле, стоящем в прекрасных и изысканных кустах.
Хулиганы те, конечно, не чета нынешним. Тогда, бывало, подойдёт к тебе такой:
— Товарищ, — скажет, — убедительно вас прошу отдать мне чемоданчик, часики, ботиночки. Можно и костюмчик, если имеется желание.
А от самого него так и несёт на тебя парами культуры и образования.
Ныне же разбойник современный обленился, сидит себе на кортаках. Проходишь мимо, а он:
— Чемодан, часы, ботинки есть? — говорит.
— Нету, — говоришь.
А он:
— А если найду?
Что это такое? «Если найду…» Культурный человек никогда так не скажет.
Хулиганы сейчас совсем неродные какие-то стали. Подходит недавно тут ко мне один. Показывает хулиганистое удостоверение своё. Вопрошает:
— Колющие, режущие предметы, запрещённые вещества при себе имеете?
Ну, я уж не стал отвечать, убежал сразу. Разве по мне не видно, что не имею ничего такого? Скажешь ему «нету». Тут он в ответ «а если найду?».
Ну вот, к деду подошли культурные такие и сплошь образованные. Попросили отдать чемодан-нечемодан. Дед отказался.
Наблюдательный читатель, конечно, уже предвкушает реки крови, звон мечей булатных или, как сказал об этом всё тот же небезызвестный поэт: «Смешались в кучу кони, люди!» А потом добавил: «Швед, русский колет, рубит, режет!»
К сожалению, описать героическую схватку эту не решусь, потому как сам героических способностей не имею.
Наблюдательный читатель огорчится, конечно. В таком случае дерзну рекомендовать сочинение «Илиада» сочинителя Гомера. Сей автор превосходно разбирается во всём героическом. Сам не читал, но знающие люди рассказывали.
А я в героическом не разбираюсь. Да и дед разбираться не стал. Ударил по голове чемоданищем самого большого хулигана. И пока тот падал, двое других убежали. А пока они убегали, большой хулиган поднялся и тоже убежал. Потом и дед убежал.
Что самое главное в этом рассказе? Совсем не то, что я родился. И даже не то, что дед Галанта встретил.
Самое главное — банки с пивом не разбились.
Снег
К утру город засыпало снегом. Ещё не зажгли свет в окнах, а уже было видно — со сна, спросонья, сразу из постели — до окна; дворы, машины, деревья, тротуары, дороги, остановки, детские площадки; старое, ржавое, новое, цветное — в снегу. В темноте — снег. Кто-то внизу, в чёрном, идёт, идёт, торит себе дорогу. Под ногами — снег. На куртке, шапке, ботинках — снег. Вверх посмотришь — снег. На крыши ложится, на тополя, фонари, рябины и ниже, ниже — до земли.
Снег идёт, идёт, идёт, идёт.
Идёт, идёт.
Идёт.
Не так крупно, не так быстро, как ночью.
Меньше.
Медленней.
Долго не просыпаются. Прогремит, проскребёт за окном снегоуборочная машина. Одна, другая. Обе — оранжевые. И уже не спят, ещё бы поспать, конечно, но — вот и третья.
Слышно: метлой дворник то тут, то там. То тут, то там. Дальше. Ближе.
Слышно: лопатой. Дальше. Ближе. Дальше. Ближе.
Встают. Просыпаются. Из постели — к окну. Там снег, снег, снег. Свет не зажигают, незачем, рассвело. Небо — серое. Снег — белый.
До вечера хлопают двери подъездов. И после долго будут хлопать. Снег с козырьков осыпается, с деревьев, с уличных фонарей. Весь день их не гасят. Весь день — снег. На ворон — тополиных, рябиновых, берёзовых ворон. На голубей, нахохлившихся, жмущихся к крышке канализационного люка. На неё — отсыревающую: пар, пар, пар оттуда, не занесёт, не занесёт.
Заносит. Засыпает.
Отсыревает, стаивает.
И опять — не занесёт, не засыпет.
Во дворах и двориках проторены дорожки. Вычищены, пусть узко, но вычищены тротуары. Чьи-то следы — до конца яблоневой аллеи. Заснеженной, засыпанной, запущенной, заросшей.
На дорожке летом — песок.
Зимой — снег, снег, снег.
Вечером свет в окнах — лампочки, гирлянды, телевизоры. Свет на улице — фонари, машины, огоньки рекламы, огоньки на вышках и башнях, крышах. Дым из заводских труб, краснокирпичных труб.
Тысяча девятьсот шестьдесят один.
Тысяча девятьсот восемьдесят три.
Тысяча девятьсот семьдесят семь.
Белыми буквами, белой краской, белым дымом. Невесомый, тянется завитками, полукольцами, струйками — в небо, проступая сквозь падающий снег.
Дорожки во дворах засыпает. Ходят, заново протаптывая: и мальчик в валенках, в сдвинутой набок шапке, и кто-то строгий, насупившийся, запахнувшийся в пальто, без шарфа, и кто-то не такой строгий, с шарфом и потому не уходящими в воротник пальто подбородком, ртом, может, и носом, и кто-то ещё…
Проспект. Маленький. Ряды зажжённых фонарей — жёлтым. Ряды зажжённых фонарей — холодным.
Жёлтые пятиэтажки, тусклые, обветшалые. Серые пятиэтажки. Просто тусклые и — какие? Невзрачные.
Дорога на проспекте, обсаженная осыпающимися снегом деревьями, уходит туда, где два-три фонаря, потом один-два фонаря. Дальше их вовсе нет. Дальше — поля, поднятые снегом. Бескрайняя белая степь. А в степи — сотни бесконечных и белых одиноких дорог.
Остановки на проспекте. Одна, другая. Третья, может.
Дворники — в жилетках оранжевых, в валенках, в ботинках меховых — курят и чистят остановки. Метут остановки и курят. Идут, взвалив орудия труда на плечи. Стоят, ждут, когда подъедет бульдозер. Нагребут, набросают ему снега, а он — в самосвал оранжевый. Снова курят.
Стоят.
Ждут.
Курят.
Кидают, бросают снег за остановку. Уже горка целая. Подмёрзнет, слежится снег, и прибегут сюда мальчишки в сползающих на глаза шапках и девчонки — аккуратные маленькие девочки. Будут барахтаться в снегу, играть, кричать, смеяться. Кидаться снежками, обсыпать, засыпать друг друга.
Автобусы хлопают дверьми, люди входят, выходят, дворники скребут, метут, скребут, метут. Курят. Автобус, корабль на волнах, отъезжая, отплывая, качается на коротком свету проспекта.
Автостанция нечищена. Так её с ночи и засыпает. Стоят автобусы — жёлтые, белые, зелёные, холодные. Крыши в снегу, и кто его знает, где водители и кондукторы. Чай пьют в буфете. Сидят в зале ожидания — ну прям пассажиры! Но, глядишь, — затарахтит мотор, лампочки осветят салон. Водитель, кондуктор — вот они, здесь уже. Хотя нет, нет кондуктора, нет. А, вот идёт. Куртка расстёгнута, на свитере полосатом, матросском, сумка с билетами. Билеты — белые, с красной, зелёной, жёлтой окоёмочкой. Руки заняты, шапка съехала, но руки заняты, не поправить. В руках кружки с горячим чаем. Хлопнет дверь — и в автобусе кондуктор. Хлопнет дверь.
Сидят.
Ждут.
Пьют чай.
Трогается автобус. Трогается, трогается. Надо лопатой. Тут лопатой. Там лопатой. Трогается автобус. Подъезжает к платформе. Из здания выскакивают, выбегают, выходят ожидающие. Хлопает дверь — теперь пассажиры они. Хлопает дверь — автобус, высвещая себе путь, уезжает, уезжает, уезжает. Лопатой тут, там. Уезжает.
Хлопает дверь. Это заходит кто-то в зал ожидания. Снег стаивает с ботинок. И уже грязь, грязь там, где прошлёпал вошедший. Но и без того натоптано на каменном полу, мокром и скользком. И грязном, конечно.
Сидят на скамейках. Ждут автобус. Заходят, стряхивают снег, расшнуровывают ботинки, вытряхивают маленькие кристаллики, прилипшие к носкам. Пахнет сыростью — весенней, стаявшей на каменный пол сыростью. За немытыми окнами — а какими ещё? — заснеженный город. Смотрят. Видят — проходит по окнам жёлтый свет. Выходят, выбегают на улицу.
Дверь на пружинах скрипит, хлопает.
Скрип. Хлоп.
Скриип. Хлоооп.
Вот старик. В ушанке и в валенках. И в пальто — чёрном, демисезонном, старом. Он приехал ещё с утра, но — то да сё, пятое десятое. Пока ходил там, бегал туда — день прошёл. Сидит старик, недоумевает. Как же так? С утра приехал и — целый день, целый день. И снег — целый день. Отгребайся до завтрашнего.
— Но-но-но, — приговаривает, вздыхая.
И воды с утра не наносил.
— Но-но-но.
И старухи здесь. В пальто, конечно, и в платках. У одной платок поверх шапки. Завязан спереди — вышитый, весь в замысловатых узорах. Вторая старуха тоже в платке поверх шапки. Да и третья такая же.
Старухи похожи друг на друга — бурками, пальто, завязанными спереди поверх шапок платками. Лицами, высушенными за годы жизни. Усталыми, смотрящими в одну точку глазами. Только платки разные: золотой, зелёный, чёрный. Золотой и зелёный с узорами. Чёрный — без.
Здесь и женщина с ребёнком, с маленькой плачущей девочкой.
— Но-но-но, — приговаривает старик.
— Плачешь… Плачешь… — вздыхает женщина.
Девочка плачет.
Потом дверь — скриииип! Хлоооппп!
Это мужики зашли. Сапоги резиновые. Голоса грооомкие!
— Не плачь, девчооонка. Пройдуууут дож-ди, — запевает один из мужиков. А двое их.
От певца несёт сивухой. Как и от второго товарища. Но тот рот не раскрывает.
— Но-но-но, — приговаривает старик.
Старухи молчат. Девочка плачет.
— Солдат вернёёё-тся. Солдат вернёёёё-тся. Как там дальше?
— Ты только жди, — подсказывает товарищ.
— Ты толь-ко жди. Ага… ты толь-ко жди. Жди!
Женщина улыбается. Девочка плачет.
Им нужен сто седьмой маршрут, мужикам — сто пятый. И старухам сто пятый. А старику ждать, ждать, ждать.
За городом водитель выключил свет в салоне автобуса. Сразу забелело всё вокруг — снег, снег, снег. Стали видны редко идущие навстречу машины. Свет наползает на автобус, высветляет его, людей, заваленные откосы дороги и пропадает, оставляя след из снежной пыли, подхватываемый ветром, уже невидимый, не высветленный.
Дорога плохо чищена. По ней с утра прошла пара тракторов, сгрёбших снег на обочину.
За день наездили, утрамбовали.
Тянутся за окном белые пустые поля с проросшими неровными крестами полевых дорог. Где-то там, на горизонте, лес.
— «Первые сады», есть на выход? — спрашивает кондуктор.
Пассажиры молчат.
Бросает водителю:
— Нету.
В пуховике, чёрный он, толстый, тёплый пуховик, пуховище.
— «Стрельбище», есть?
Молчание.
— Нету.
Шапочка вязаная, плотненькая, тёпленькая, модненькая, отвороты-повороты. Продать такую — может, и на чекушку хватит.
«Полеводство». «Совхоз». «Второй лесхоз».
Молчание. Молчание. Молчание.
Нету. Нету. Нету.
Ботиночки маленькие, холодненькие, если на улицу выйти, каблучок маленький, носочек маленький, маленькая ножка.
Старухи сидят рядком. В самом начале автобуса. Тут кондуктор напротив, водитель за перегородкой, выходить близко. Дверь, если открывается, обдаёт холодом, ветром, свежестью. Но — «Вторые сады».
Молчание.
Нету.
Молчат старухи. Куда смотрят — не разобрать. Никуда. Иногда кто-то из них начинает шарить, искать, перекладывать в сумках — больших, тряпичных, красно-синих, в горошинках и звёздочках, сумках.
— Чего? — спросит одна. Выдавит из себя, из глухоты какой-то.
— Ничего, — ответит другая.
И опять сидят. Молчат. Куда смотрят — никуда.
Старуху в чёрном платке то и дело клонит в сон. Голова её падает на плечо соседке.
— Ну, — в конце концов дергаёт та плечом.
Спящая просыпается и опять — в дремоту. Голова теперь клонится в другую сторону, к окну. Впадина, кочка, яма, ямка, ямина, колдобина — старуха сразу же просыпается и головой — стук. Чуть-чуть, легонько совсем. Может, и стук-стук, но легонько, легонько.
— «Кировский» есть? — спрашивает кондуктор.
Целый день она так. Уже и голос подхрипывает.
— Выходят, «Кировский»?
Молчание.
— Нету.
Летит за окном Кировский посёлок.
Летит, потому что дорогу осенью заасфальтировали от и до — от начала до конца посёлка. Летят домишки, только и видно, что зелёные, синие. Видно крыши в снегу, деревья в снегу, канавы в снегу, поляны в снегу, палисады в снегу. Дымок над крышей. Аж закурить хочется. Но нельзя. Летят колонки в снегу, колодцы в снегу. А вот лопатой — раз! — снег летит. Куда? Только его и видели. Река — чернота, темнота. Темнота, чернота. Столбы деревянные, телеграфные ещё, со старыми рейками. Один, два, не горит фонарь, не видно, ничего не видно, снова не горит, три, четыре. Домишки, заборы, кошка через дорогу по снегу. И дымок. Аж закурить хочется. Но нельзя.
— «Выселки»? Кто на «Выселках»?
Никто.
— Нету.
Закурить хочется, конечно же, мужикам. Почему бы и не закурить? Курит же водитель, жуёт красный огонёк.
— В форточку, в форточку он, — оправдывается кондуктор.
Мужики, двое их, достают бутылки — тёмные. В автобусе темно, за окнами темно. Поля, поля, поля. Снег, снег, снег. В бутылках — тёмное. Потягивают. Глядь — нету пива. Выпили.
Мужик, тот, что пел, берёт у своего товарища бутылку пустую. Открывает форточку. Не открывается. А хочется стекляшку пустую — туда, на дорогу, на обочину, в ухаб, в канаву, в поле, куда долетит — бросить. И вторую за ней — свою. Лезет в сумку за добавкой.
— Форточку не открывай! — резко, не по-женски, кричит кондуктор.
Целый день она так. Уже и голос подхрипывает.
Старухи вздрагивают. Спящая просыпается. Мужик лезет, спешит залезть в сумку. Стоит она у него на коленях, битком набита. На дорогу бросить — зазвенит.
Темнота сгущается, поля — полые, открытые тяжёлому тёмному небу — срываются, исчезают. Теперь вдоль дороги мелькают сосны. Кажутся похожими друг на друга. Кажется, что стоит автобус на месте, так всё однообразно — спуски, подъёмы, спуски, подъёмы, сбегающий с гор лес.
Перед мостом видно: за рекой, не рекой — речкой, стянутой льдом, присыпанной снегом, выпадает в пространство уходящая вниз к полям открытая, белеющая, ровно вырезанная просека с опорами ЛЭП.
«Первые сады», «Лесхоз», «Совхоз», «Вторые сады» — всё это не Кировский посёлок, летящий по дороге, но что-то тёмное, заснеженное и не нужное никому из едущих.
Как наскучила эта густота лесная, уже надоел этот полевой, почти степной простор. Как бы ни замирало дыхание на оконном стекле. Это ведь так всегда, куда ни поедешь — или поле, или лес. Или Кировский посёлок. И снег. Или вспыхнет огонёк в поле. Это едет, допустим, самосвал полевым просёлком. Фары его высвещают троих, допустим, идущих, бредущих сквозь снег, снег, снег людей. Они разом оглядываются, сходят с дороги в сторону. Из снега в снег. Самосвал проползает мимо. Ревёт, должно быть, но не слышно, не слышно. Да и самосвал ли это в самом деле? Люди пропадают в темноте. И огонёк исчезает.
Снова длится, длится, длится дорога. Кондуктор спросит:
— «Становая», есть?
Сказать хочется: нету.
— Мы, мы, — встрепенутся старухи.
Оживут, засуетятся. Пошевеливайся, не пропустить бы. Не пропустить.
— «Вырецкое», есть?
Сказать хочется: нету. Хочется молчания.
— Конечно, есть.
— Есть? Выходят?
— Конечно! Есть, есть!
Это мужики с сумкой. В сапогах резиновых. Напки надевать не будут — ну их, так донесём!
— Правильно?
— Правильно!
Но это всё потом. А пока — до «Становой», до «Вырицкого».
— «Пышма», есть?
Есть, оказывается.
На пригорке, рядом с голой, не обитой ни жестью, ни ватой колонкой — проще сказать: рядом с неутеплённой колонкой — автобус останавливается. Здесь — остановка. Есть и плита бетонная. В снегу. И дорожный знак не сломал никто.
Конечно, можно рассказать о том, как кондуктор плачет, как курит водитель, как они возвращаются обратно в город.
О том, как выходят старухи из автобуса.
Медленно.
Как выходят мужики из автобуса.
Медленно.
Но что до этого человеку, который вышел на остановке «Пышма»? Это деревня, про которую лучше не сказать, что это бог весть какая деревня.
Первым делом человек наденет стоящие в сенях холодные валенки. Затопит печь.
Сначала проедет обратно автобус. Потом отпотеют окна. Человек достанет из сумки хлеб, колбасу. Нашарит стопку.
Посидит, пожуёт. Посмотрит в окно.
Человек перекрестится на пустой угол. Выпьет.
— Ну, вот и с Новым годом, — скажет он.