Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2023
Калмыкова Вера Владимировна — поэт, филолог, искусствовед. Родилась в Москве в 1967 году. Окончила филологический факультет Тверского университета; кандидат филологических наук. Автор статей и книг по искусству и литературоведению. Живёт в Москве.
Вячеслав Иванович Шаповалов выудил меня на просторах фейсбука в 2018 году, после выхода моей статьи «Не надо предпринимать: Найти Андрея Синявского» в журнале «Октябрь». С первой минуты первого разговора Шаповалов отрабатывал образ сильного мужчины. Волевого. Решительного. Хозяина жизни. Я вживую-то его никогда не видела; на экране монитора — голливудский красавец: глаза горят, челюсть вперёд, голос раскатом — почтенные лета только добавляли значительности. Не знаю, кстати ли комплекс Наполеона, но он был — рулящим, направляющим, определяющим путь. Жизни в нём было с избытком.
Получилось так, что Шаповалов стал одним из немногих, говорящих мне «на», а не «дай», и выступил с инициативой стать моим культурным героем.
«Вячеслав Иваныч» и «Вера Владимировна» были отброшены, хотя на «ты» мы так и не перешли. Слава решил, что я должна стать доктором наук, и развил зверскую активность. Он рычал, ревел, требовал отчёта, ежедневно звонил, полыхал и повелевал. Я с перепугу написала план диссертации, который он тут же и зарубил. Из поверхностных фейсбучных знакомцев он превратился в старого друга, который точно знает, что мне необходимо и как этого достичь. Отстал он от меня только весной 21-го года, устало сказав: «Я понял, вам это не нужно…» Другой не понял бы, разумеется!
Узнав марку нашей машины, Слава вознамерился её улучшить — рено чем-то его не устроил. Немедленно сочинил гениальный план обретения более породистого автомобиля. Таких людей мой отец, явно наслаждаясь игрой слов с названием племени индейцев, называл деловарами. Я поняла, что попала. И познакомила его с мужем. Сергей вежливо поулыбался, Слава как-то бледновато ответил тем же, и мы счастливо остались при рено, после чего они общались в скайпе уже через мою голову.
В Шаповалове на удивление органично уживались кураж учёного, казачья удаль и хитринка куркуля. Не счесть его степных историй с машинами, поломавшимися и застрявшими на полном безлюдье, лошадьми, у которых вдруг на скаку портился характер (с печальными последствиями для седока), девушками-практикантками, подобранными в каких-то оврагах. Сюжеты про что-то удачно купленное и ещё более удачно проданное (кажется, дело касалось земли). Это не были типично мужские байки, и главный герой не всегда выступал орлом, но за каждым сюжетом ощущался ландшафт, которого я никогда не видела и вряд ли увижу. Слава явно гордился, что не принадлежит к карикатурному, широко распространённому типу филологов, не державших в руках ничего сложнее авторучки: он умел запрячь лошадь, справлялся с заглохшими двигателями, словом, владел всеми классическими мужскими навыками, ни на шаг не отставал от предков, русско-украинских переселенцев в Азию, и хранил семейные предания как драгоценность. И писал о них в «Вечернем звоне»:
Господи благослови
алеет восток смуглеет восторг далёко где-то исток
кипящий поток надежды глоток детей на бричке с пяток
чуждого неба яростный день облака лоскуток
крутой Кегень обрывов кремень жри с голодухи ремень
чуждого дела горький итог империи дымный чертог…
Чего в Славе не было ни на полволоска, так это киплингианства, «бремени белого человека».
То же ощущение подлинности переживания вызывали его рассказы о немногих встречах с Михаилом Леоновичем Гаспаровым, о котором он написал мемуар.
Параллельно с моим диссертационным сюжетом шла история игровая. Слава был великим мастером афоризма и экспромта. «Когда не хочется ничего делать, дедлайны падают, как кошки с потолка…» Кошек он терпеть не мог, собак уважал, рассказывал про свою белоснежную алабайку. Советовал, как собак воспитывать (у нас дворняги с алабайским оттенком), намекал, что наши псы — так, недоразумение, требовал, чтобы я немедленно и навсегда согнала их с кровати и отправила во двор, в будку. Бывал грубоват, я морщилась… Но и сочувствовать Слава умел. В минуту, злую для семьи, я написала, оправдываясь за молчание: «Надо просто немножко подождать, пока я выползу из-под глыб». Ответ: «Вы становитесь (видимо, в очередной раз) сизифствующей на этом склоне…»
От его книг стихов «Евроазис» и «Чужой алтарь» я обомлела. Пару недель беспрерывно читала вслух домашним, муж пожимал плечами: «Ну чего ты хочешь, гениальный поэт». Мол, издержки общения следует принять как довесок к гениальности. Интересно, что позже в том же мемуаре о Гаспарове я прочитала: «…Профессор Михаил Александрович Рудов со свойственным ему острым юмором сказал как-то: “Ну, подумаешь, Гаспаров… Обыкновенный гений. — И через несколько секунд, понизив голос, повторил с неуловимо иной, берущей за сердце интонацией: — Гений…”»
Дух захватывает от шаповаловских стихов.
подражанье мавзолею торт из серых плит
вспомню вздрогну пожалею вновь перрон закрыт
череда полей немая облаков узор
рельс эвклидова прямая искривлённый взор
чуждой страсти отблеск ртутный в мёрзлой глине клад
ржавый привкус бесприютный липкий мёртвый взгляд
Это из «Фрунзе. Привокзальная ода». Знаков препинания нет, но, читая, всякий раз слышу, как медленно и неуклонно повышается тон, нарастает темп, и под конец внутри меня почти камнепад:
отольётся кровь победы дети прорастут
и заполнит все пробелы время страшный суд
звёзд далёких свет сигнальный поворот руля
отблеск северных сияний вечного кремля
И после этого вдруг напряжение обрушивается, и почти шёпотом:
а пока что тихо шепчет Богу аз воздам
дом бездомных отошедших
фрунзенский вокзал
Это только один пример из «Евроазиса», а сколько там стихов такого уровня, и то же в книге «Чужой алтарь»! Пружинно сжатые, энергетические сгустки, и при чтении возникает физическое ощущение опасности. Сразу захотелось самой прожить и присвоить, то есть написать статью. Сказано — сделано: два текста вышли, в «Дружбе народов» и в «Зинзивере». Слава наговорил войну и мир комплиментов и захотел за эти рецензии… заплатить. Вот ещё: сударыни со своих денег не берут. Поныв некоторое время, он отстал; но тема возникла вновь после выхода в 2021 году в «Русском Гулливере» его книги «Безымянное имя». Мне пришлось вплотную заниматься этим томом, который Шаповалов замыслил как последний; он и оказался последним. Тема оплаты — из разговора в разговор — достигла крещендо… и последовала расплата: я запретила Славе звонить. Спустя два месяца он всё же решился набрать мой номер.
Меня не интересовало и не беспокоило, какое у кого финансовое положение, а вот что у меня друг — манасчи, побуждало хвастаться, хотя нечасто выпадал случай.
Манасчи — это переводчик «Манаса», кыргызского народного эпоса. В национальной культуре аксиома: переводить «Манас» можно только с разрешения главного героя. Как это, спросите? Пусть расскажет сам Шаповалов:
«…Мне <…> поручено переводить фрагмент из трилогии “Манас”. Взял я, как сейчас помню, оригинал, взял подстрочник, сел и — ни слова! Обычно я работаю легко, приходилось порой ежедневно выдавать переводы на горa — и не по “сорок стихотворных строк” (чему научал меня наставник Семён Израилевич Липкин <…>). Экстремально бывало и по шесть сотен этих самых ежедневных переводческих строк, что уж… греха таить. Но тут — как заколдовали. <…> Я каждый день подходил к столу с надеждой. Всё было напрасно. Как результат, конечно же, довёл я себя до не самого стабильного состояния.
И вот однажды ночью мне приснилось, будто я беседую с какой-то козинцевски-гамлетовской нематериальной глыбой, источающей неприязнь, враждебность, и понимаю, что это и есть герой Манас. С обидой говорю ему, что у меня проблемы с переводом поэмы о нём. И вроде бы мне глыба эта весьма неприветливо отвечает что-то вроде “Отвяжись!”, и мне становится легче. Просыпаюсь абсолютно успокоенный, сажусь за работу — и текст пошёл!
Повторяю: это было на самом деле, думайте что хотите».
Только представьте, по теории пяти рукопожатий меня от Манаса отделяет лишь одно звено. Вот такие у меня знакомые, да-да!
Кстати, желание присвоить — или, если угодно, пропустить через себя — чужую поэзию посредством какого-нибудь действия с нею тоже было свойственно Шаповалову: он опубликовал мою поэму о протопопе Аввакуме и его единомышленниках (заглавие «Рождество слова» принадлежит Славе) в альманахе «Литературный Кыргызстан». Правил текст долго, тонко, с пониманием, я многое приняла, но в какой-то момент Слава начал превращать мой текст в свой, о чём я ему и сообщила. У меня фигурирует существительное «справа» в том значении, в котором употреблялось в XVII веке, — как церковная институция, ведавшая редактированием богослужебных текстов. Вот он и отыграл финальную партию: «По-моему, дальнейшая справа — уже слева…»
Взаимная работа со стихами очень много дала мне. Забавно, что своих учителей в поэзии я нашла в пору почтенной зрелости, ими оказались Вячеслав Шаповалов и Максим Калинин.
Воспоминания Шаповалова, опубликованные в «Дружбе народов» (2015, № 9), где поэт печатался более двадцати лет, имеют некоторое продолжение.
«Прошло, как водится, десятка два лет — всего-то.
И принял я участие в одном большом телевизионном цикле об эпосе “Манас”. И читал отрывки из своей поэмы “Рождение манасчи”. И рассказал об этом самом эпизоде, о встрече с пугающим собеседником. Понятно, да? Я по телевизору подробно рассказал народу моей страны, как ко мне ночью явился Манас, etc…
Спустя некоторое время я заметил, что на меня многие стали внимательно посматривать на улице. Стали здороваться незнакомые старики-аксакалы. Молодёжь в нашем дворе поспешно подбирала окурки, когда я там появлялся. Какие-то молодые люди, таксисты, владельцы авто стали активно предлагать бесплатно довезти меня до университета. Студенты умолкали, когда я шёл по коридору…
Оказалось, эпизод с моей поэмой о сказителе и, главное, рассказ о том, как я, профессор Шаповалов, лично общался ночью с героем Манасом — да! — не ушёл в архив, телевизионщики его сохранили и потом это место из передачи дополнительно повторяли на утреннем экране месяца два в 8 часов утра, когда люди собираются на работу!
Тогда-то я с ужасом понял: вся так называемая антирелигиозная пропаганда и все накопленные человечеством знания о природе мироздания — полная чушь. И учи ты современников хоть в пяти университетах, у них в голове — те же мифологемы, что и триста лет тому назад…»
В мемуарах сюжет изложен с изрядной долей самоиронии.
Последнее письмо, присланное мне 9 июля 2022 года, подписано: Калпакчи-тегин Иван-уулу Исламбек. Это была реакция на моё сообщение, что последний экземпляр его книги подарен поэту Стефании Даниловой, и она в восторге. Текст был кратким, но вполне боевым, мол, не ведитесь на навьи чары, добивайтесь и требуйте своего. Больше ни писем, ни звонков. Ровно через две недели, 23-го июля, Слава умер.
Шаповалову было действительно важно, что на родине, в Бишкеке, он окружён почётом и уважением на государственном уровне. Что-то звучало в разговоре насчёт «при появлении ковровую дорожку расстилают». Какие-то хрестоматийные черты азиатского вельможи у него имелись. Однажды прислал свою фотографию при всех регалиях с такой подписью: «Р. ван Рейн. Ночной дозор (фрагмент). Холст, пепел, алмаз».
Регалий, между прочим, было много, и научно-административная карьера шла более чем успешно. Под письмами стояло неизменное: «Dr.Prof. Vyacheslav I. Shapovalov // Thescientific&Еducation Centre “Translation” // Kyrgyz-RussianSlavonicUniversity // Bishkek, Kyrgyzstan)» и три телефонных номера.
Вячеслав Шаповалов удостоен множества государственных и общественных наград и литературных премий как в Кыргызстане, так и в России. В его комнате висела фотография: Путин вручает Шаповалову орден. Причём висела так, что непременно попадала на экран при беседах по видеосвязи. В сопроводительных текстах к наградам постоянно отмечался вклад Шаповалова в изучение и взаимообогащение национальных культур и распространение русского языка. Руководящие должности, большие возможности. Орёл, как есть орёл!..
Слава мечтал переехать к одной из дочерей в Подмосковье, купить какой-то участок, построить дом… Мы это долго обсуждали. В результате я его отговорила. Потому что в Бишкеке ковры расстилают, а здесь? Обычный профессор на покое. Не больше. Семья разбросана по всему миру, учеников нет, почитателей поэзии тоже. Да, по семье он тосковал, радовался, когда все собирались вместе. Грустно одному…
Россия плохо знает своих поэтов, а некоторых и вовсе не знает, особенно если те живут далеко от столицы. Мне всё больше кажется, что наш полный информации мир какой-то плоский, в нём высокое не отличают от посредственного, планка снижается, различия нивелируются. Включив статью о Вячеславе Шаповалове в книгу «Творцы речей недосказанных», я очень надеялась расширить круг его читателей. Отчасти получилось: знакомые рассказывают, что после книги начинают читать неизвестных ранее поэтов. Мне хотелось бы этого для Славы. Ведь и Семён Липкин, и Марина Кудимова, и многие другие высоко его ценили, хотя русского читателя у него почти нет. И предложение Вадима Месяца выпустить книгу избранных стихотворений — своего рода признание, за что ему огромная благодарность.
Конечно, чувствуй Слава себя получше, я никогда не отговорила бы его от переезда. Но он всё хуже и хуже ходил, хотя ещё за год до смерти сидел за рулём своего белого мерседеса и готов был… хоть в космос. Но из Бишкека не двинулся, потому что врачи — даже на высоком государственном уровне — могут не всё, а запаса телесной прочности оставалось всё меньше и меньше.
Слава взахлёб говорил о других поэтах: Бахыте Кенжееве, Александре Ерёменко, Алексее Цветкове, Ирине Евсе, Александре Кабанове. Открыл для меня прозаика Алексея Торка. Оценивал сегодняшнюю поэзию: «…Так многослойна русская поэзия (причём именно сейчас, не вчера и не завтра)». Кенжеева превозносил: «…В душу вошёл Бродский, равного которому во второй половине ХХ века и сегодня нет. Другой тоннель в небо пробил Кенжеев…» Невероятно дорожил дружбой с Сергеем Чуприниным и Галиной Климовой. Прислав мне произведения некоего поэта, победившего в некоем конкурсе, элегантно прокомментировал: «Хорошие стихи… Но стихи ли?..» Когда я высказалась о текстах со свойственной мне безапелляционностью, ответил: «Наши позиции в этом скучном вопросе совпадают. Меня интересует другое: как такие вещи… признаны лучшими русскими стихотворениями года (причём не кучкой лиц)».
Светское пожимание плечами, насмешливое недоумение — нормальная реакция, не принимать же в самом деле близко к сердцу. Так у большинства из нас. У Шаповалова иначе.
Было нечто такое, что вызывало у него боль на уровне пыточной — это ситуация с русским языком в Кыргызстане. Пресловутая «культура отмены» начала работать на его родине примерно тогда же, когда и на Украине. Не с таким трагическим накалом, слава Богу! — более вегетариански. И всё же. Когда Шаповалов писал: «Я зампред докторского диссертационного совета, единственный европеец в этом глубоком одноязычном и прочее микромире…» — изящество формулировки едва прикрывало личную драму, суть которой можно понять только после народной трагедии февраля 2022-го.
На самом деле удивительно: поэт переводит фрагмент из «Манаса» и другие произведения с тюркских языков на русский, ему вручают высокие государственные награды, но при этом «отменяют» тот самый язык, на который переводится национальная поэзия, то есть ломают ключ от двери в мировую культуру! Как это понять? В моей бедной голове не помещается, а ведь поэт и переводчик Вячеслав Шаповалов в этом жил.
Тем важнее оказалось издание книги «Безымянное имя». Название мы искали долго, перебрали с десяток вариантов. Кому-то оно показалось непонятным, даже нелепым. Почему, мол, никто в Бишкеке не подсказал уважаемому профессору Шаповалову, что так называть книгу нельзя? Но раздавались и другие голоса — одобрения и даже восхищения. Неизвестный читатель отметил крутой замес из Тибулла, Проперция, Руми, Хафиза, Джами и Ветхого Завета. Удивился, что автор объединяет давешних пророков и нынешних вершителей судеб, не делит время на прошлое, текущее и будущее, поскольку знает Истину: время едино, и то, что называют грядущим, уже случилось и вернулось в настоящее, а вчерашнее никуда не ушло. Бесконечно играя образами, словами, рифмами, цитатами, поэт то ли думает, то ли безумствует, но не ради самой игры или эффектного впечатления, а ради всё той же Истины…
Заглавие-оксюморон — наилучший способ охарактеризовать культурную ситуацию, в которой жил Вячеслав Шаповалов: с одной стороны, вроде всё есть, а с другой — за что ни схватишься, всё мираж. За русский язык награждают, но русский язык отменяют. И то и другое одними и теми же руками в один и тот же момент!
Шаповалов никогда не говорил, что хотел бы вернуть СССР; но вот постимперскую культурную ситуацию, когда политические инструменты уже не работают, а центростремительное накопление духовных богатств происходит с прежней, если не с большей интенсивностью, желал бы продлить на поколения своих правнуков-праправнуков. Потому и многолетний украинский языковой коллапс для него был личной болью: русскую речь он готов был защищать любой ценой…
В последние месяцы Слава многое мне переслал, но пользоваться материалами чужой переписки, конечно, не стану. Он не принимал кровопролитие, но русский язык был для него живым существом, и за него можно было пожертвовать дружескими отношениями, даже очень дорогими. Ему угрожали репутационными потерями, нерукопожатностью. Слава не то чтобы этого боялся, но печалился. Понять можно: почти изолирован, болен, малоподвижен. Старался что-то как-то смягчать… Только оппоненты не принимали этих попыток. Не знаю, насколько удавалось его утешить: мне-то все эти страсти вокруг нерукопожатности видятся мыльным пузырём. На сей раз мыло с кровью, а кровь людская — не водица, и льётся она — годы. Умеешь остановить, знаешь как — сделай, а нет — молчи, не устраивай вокруг себя персональную войнушку. И любой, кто об этой самой нерукопожатности пишет, скорее о себе, любимом, печётся, себя ощущая центром принятия решений. Каждый выбирает по себе… — это ведь принцип демократии в культуре, нет?
Шаповалов был государственником, более того — имперцем, точнее, постимперцем, если смотреть в культурном плане, причём центром не считались ни Москва, ни дореволюционный Петербург. Как и многие его сверстники, он ощущал себя римлянином, и глагол времён, металла звон в его разговорах и стихах шли прямиком из Рима. В «Безымянном имени» есть стихотворение «Русский язык». Он безымянный, бескрайний, безгласный, умирающий… В первой части текста о языке говорится со стороны, в третьем лице, это объект наблюдения, рефлексии. Во второй части появляется обращение на «ты» — это уже собеседник:
Ты лишь совоплотил бескорыстно
тишь молитвы и времени суд,
хмель атак, упоение риска,
отпущенье прощальных минут…
Впору вспомнить Тургенева («ты один мне») и Ахматову («и мы сохраним тебя»). Нечасты случаи персонификации языка в русской литературе при всей её обращённости на речь как предмет эстетики, а не только способ создавать прекрасное. И возникают они в ситуациях крайних, патовых для пишущих…
А ведь Шаповалов так и жил — на краю, на грани, при всём своём внешнем благополучии, респектабельности и признанности. Жил так, как не хотел бы жить… Я далека от мысли, что события последних месяцев ускорили его кончину, поскольку с 2018 года состояние его резко ухудшилось. Но он был бы не столь одинок.
Надеюсь, в Бишкеке Вячеслава Ивановича Шаповалова проводили так, как ему понравилось бы: торжественно, пышно, многолюдно, с регалиями и перечислением заслуг. Внешняя сторона была для него очень важна.
Слава прислал мне стихотворение, одно из последних, написанное в полемическом задоре как ответ на произведение поэта, нами обоими чтимого, но придерживающегося иного взгляда на мир. Вот комментарий: «Вера, я очень прошу этот текст никому не показывать, он родился, ясное дело, как неизбежная реакция на стихотворение N. У меня вопрос: стишок получился ли? и можно его публиковать без риска, что я останусь один?»
Кажется, он показал стихотворение не только мне. Я же честно написала, что узнаваемые отсылки к чужому тексту хороши сиюминутно, а поэзия претендует всё-таки на более долгую жизнь… Словом, родился второй вариант, и его публикацию Вячеслав Шаповалов мне не запрещал. Вот это стихотворение.
Скифосложение
Сходились друг с другом берегами безымянной реки —
мечи и стрелы, толковища свитков, музыки и языки,
родные идолы вперемешку с чужими рабами —
и сосчитаны общими памятливыми путями
великих шёлковых вёрст улыбчивые клыки.
Не считали потерянной крови — и, наверное, зря,
до сих пор летают над тундрами чёрные лагеря,
разноязыкие звери разуму звёзд причастны —
ну, а мы всё те же и будто бы так же несчастны:
это наших незваных свобод неисчисленная заря.
Мы всё те же, и у каждого — свой холокост,
наших утрат на земле — что в небе забытых звёзд,
имена любимых раздали мы всей планете,
и на каждом людском континенте — нас забывшие дети
строят меж римом и крымом который уж дивный мост.
Всюду в глиняных чашах плещется медный мотив,
человечьи девы поют, ногами коней охватив,
популярны беседки, где в позолоченной клетке
соловей ли, ворона на каждой ветке
вещает на скифской мове о том, каков этот скиф.
Просторна наша тюрьма, безлюдна наша зима.
На ура пандемии имеют нас задарма.
Ядерные самородки звериного стиля —
печальны наши виденья, бессмысленны наши усилья,
в лесах и библейских песках пожаров зримая тьма.
Из книги «Безымянное имя»
Евроазис
…Больше нет на свете варваров.
К.Кавафис
отчего смуглеют лики у наших милых
глаз разрез у младенцев наших души их прячет
проблуждав в хромосомах истинных или мнимых
мы — проект завершённый что в сущности не был начат
что нам варвары — были / не были исчезли / явились
стены города облепили — но грады наши бесстенны
если путь кочевий от липких веков извилист
если мир таков что губительны перемены
иппокрена почто нам коли есть колодец верблюжий
что заплёван ложью беспамятных воспоминаний
и когда неумытое небо нависает над лужей
чем мертвее сосуды тем миелопатия спинальней
полегло былое — уж как помогли испытанья
поколенья в пределы отчие не возвратятся
пришлых родина встретит забвенная испитая —
не то череп в окладе не то оскал святотатства
Век безъязычья
Памяти Льва Шеймана
Вот и скончался один, верен и истов,
весь — от родин до седин — из пушкинистов,
вот и шагнул на покой, с верой в бессмертье,
левой усталой рукой грея предсердье,
высоколобый мудрец в шапочке чёрной,
в хитрую дуду игрец, бедный учёный,
жрец, одинокий старик из чародеев,
из книгочеев, из книг, из иудеев.
Вот и вперил он во тьму старое око,
с несоразмерным ему даром пророка,
даром, что так он скрывал от недоумков,
даром, что прятал в провал, тьму переулков.
Жить не соскучась едва, без многоточья,
сдал он в канун Рождества все полномочья,
соединяя в судьбе твёрдость и гибкость,
уединяя в себе Тору и Библос.
Вот и не переборол хвори и боли —
и ничего не обрёл в смертной юдоли.
Мудрости солнечный звон — тоже обитель:
нищий, творец, робинзон, нравоучитель!
Книжник в разлуке зачах с далью и ширью —
у перемирья в глазах блеск двоемирья,
где над кострами из книг в детском обличье
учит язычник Язык — в век безъязычья.
Прежде бывало легко и высоко с ним,
виделось так далеко по високосным,
да и по прочим годам, памятным датам,
Слова летучим следам, снам бесноватым.
Это запомните, мы, кто здесь остался,
кто от сумы и тюрьмы не зарекался,
кто не боится сейчас светлого завтра,
кто выбегает встречать Год Динозавра.
Будут покровы чисты смертного ложа —
мудрости и доброты тяжкая ноша,
где остаётся печать чести и долга,
где остаётся молчать книжная полка,
где ни земли, ни воды, Божия духа,
ни шестикрылой звезды — только разруха,
только уход на иглу, мимо знаменья —
в потустороннюю мглу,
в холод,
в забвенье.