Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2023
Булкаты Игорь Михайлович — прозаик, поэт, переводчик. Родился в 1960 году в Тбилиси. Публиковался в журналах «Новый мир», «Дружба народов» и др. Живёт в Москве.
Предыдущая публикация в «ДН» — повесть «Мара, ёмкость для гения» (2022, № 7).
И тогда она сказала:
— Как мне всё опротивело! — И заплакала.
Мурат смотрел на свою раздавшуюся жену, полулежащую на продавленном диване в характерной для беременных позе. Серый халат с блестящей кнопкой на воротнике и толстые шерстяные носки вызывали в памяти разомлевших от жары больных во дворе облупленного здания районной больницы, и фонтанчик с гипсовым Амуром посередине, и круглый бассейн, в котором некогда плавали красные рыбки.
— Перестань плакать, — сказал он и зашлёпал стоптанными тапками из угла в угол.
Комната была просторной, но неуютной. Пахло окурками и неприбранной постелью. У стены стоял массивный письменный стол, заваленный журналами и исписанными листами бумаги. К краю его была пришпилена оранжевая настольная лампа. В углу высился старый мольберт с подъёмным механизмом, на ручке которого висели не первой свежести рубашки. На подставке — зеркало в форме эллипса. Возле дивана — стопки книг, укрытые ватманской бумагой. Сквозь незанавешенное двурамное окно виднелся скверик с песочницей и каруселями. На лавке сидел пенсионер в куртке и кроссовках и читал газету, покачивая детскую коляску.
Жена всхлипнула. Лицо её лоснилось, будто она только что наложила жирную косметическую маску. Кончик носа торчал как красный поплавок. «Удивительно, — подумал Мурат, — откуда в этом хрупком существе столько влаги?»
— Дорогая, прошу тебя, перестань плакать, — сказал он с неприязнью. — Неужели не надоело?
Она резко повернула голову и произнесла в сердцах:
— Не обращайся со мной как с потаскухой!
Он подошёл к окну и упёрся ладонями в пыльный подоконник. Пенсионер дремал, не опуская газеты. Очки сползли с переносицы. Коляска наклонилась под тяжестью его руки.
— Извини, если обидел, — пробурчал Мурат.
Жена шумно вздохнула.
— Просто ты никого не любишь, кроме себя.
— Ну вот, опять! — Зашагал он по комнате, сунув руки в карманы и сжимая почти пустую пачку сигарет.
— Соскучился по своему Иораму? — Она утёрла нос третьей фалангой указательного пальца и посмотрела на него глазами побитой собаки. — Ну скажи, за каким чёртом ты едешь туда?
— Он вызвал меня, — сказал Мурат. — Старик боится умереть, не повидавшись. А ещё у него из живота торчит катетер.
— Ну и что! — завыла жена. — Мало ли в мире людей с катетером в животе!
Мурат заткнул уши.
— Прекрати! Старик не стал бы звать, если бы не крайние обстоятельства!
Он осторожно опустился на край дивана и увидел, как тяжело она поворачивается на бок, и плечи её подрагивают, а маленькая рука с коротко остриженными ногтями судорожно сжимает край шерстяного одеяла.
— Ну и катись к нему, если он тебе дороже семьи! О-о-о-о-о!
— Успокойся, тебе вредно волноваться, — тронул он её за плечо.
Жена отбросила его руку.
— Только не надо этого, — закачала она головой, и крупная слеза скатилась на мочку уха. — Не надо, ради бога.
— Ты чего? — спросил он недоумённо.
— Строить из себя не надо, вот чего. Я же тебя насквозь вижу. — Высморкалась в измятый платок. — Фу! Принеси полотенце из ванной.
Мурат встал, неспешно приблизился к двери и повернул круглую никелированную ручку. Коридор был длинный и тёмный. Из туалета доносился шум воды. Он не стал зажигать свет, поплёлся к ванной вдоль стенки, на ощупь. «Всё, — думал Мурат, трогая ладонью холодную щербатую стену, — на этот раз железно!» Остановился у телефонного столика, присел и закурил. Он вспомнил обмелевшую реку Саукаба и утлый деревянный мост с поручнем, который снесло в позапрошлом году во время паводка. Они спешили тогда к виноградникам. Иорам попробовал вброд. Но его чуть не сшибло с ног, и он выругался. А вода всё прибывала и прибывала, ещё немного, и хлынула бы к задам виноградников. Иорам схватился за голову и, охая, побежал домой запрячь быков, а он стоял на бугорке и наблюдал, как мутная река подмывает илистый берег. «Ты куда?» — крикнул Мурат, но крик потонул в грохоте, и вдруг что-то ёкнуло под сердцем — такое одиночество охватило его. Через некоторое время Иорам приехал на арбе, и они сняли сапоги и повесили их на торчащие из грядок колья — эдакие четыре перевёрнутые ноги, — и Иорам предупредил, чтобы он держался покрепче, не то, чего доброго, свалишься в воду и костей не соберёшь, а потом стеганул быка — того, что постарше, — и они двинулись к реке. Быки нехотя, с превеликой осторожностью, ступали, щупая копытами дно, и ревели так, что с души воротило, а Иорам бил их палкой и приговаривал: «Жæгъæл баззайут, чтоб вы без хозяина остались! Шевелитесь, пока я вам хребты не перешиб!» Колёса перекатывались через голыши, громыхая, и каждый раз они с Иорамом подпрыгивали против воли — аж кости зудели, — а Мурат всё норовил заглянуть Иораму в лицо, запомнить этот оскал со стёртыми передними зубами, неправильный прикус с выдвинутой вперёд нижней челюстью, и белые усики над тонкой губой, и глубокие морщины на лбу, похожие на рытвины, и тоску в глазах. Его трясло то ли от холода, то ли от вдохновения, и он мечтал скорее дорваться до бумаги и всё записать, пока не забылось, и потом, когда, наконец, они переправились через реку и укрепили берег, когда распрягли быков, а Иорам, видя, как у тех дрожат ноги и как они поводят до крови натёртыми хребтами, обнял их за шею и заплакал, — он мечтал только о бумаге и ручке.
Мурат плюнул на окурок и затушил его. «Я никогда не умел работать, — подумал он, — я и сейчас не умею. Какой маразм!» — Он треснул кулаком по стене и почувствовал, как штукатурка посыпалась на костяшки пальцев.
— Что там случилось? — послышалось из комнаты.
— Да ничего особенного, — спокойно ответил он.
— Нашёл полотенце?
Возле ванной поблёскивал стоп-сигнал его старого велосипеда «Турист». Мурат щёлкнул выключателем, потрогал давно спущенные шины, дзынькнул звонком и, встав в позу, продекламировал:
— А море — кладбище велосипедных рулей!
— Чем ты там занимаешься? — снова раздался недовольный голос жены.
Мурат дёрнул крюком мизинца, словно винтовочный затвор, металлическую задвижку, распахнул дверь и вошёл в ванную. Пахло хлоркой, сыростью и замоченным бельём. На трубе сушилось несколько пар носков. Он глянул на себя в зеркало, провёл ладонью по небритым скулам и снял с вешалки вафельное полотенце.
— Это твоё единственное полотенце? — поинтересовалась жена, когда он вернулся в комнату.
— Нет, — ответил Мурат.
— Уши надо мыть получше, — назидательно произнесла она и высморкалась.
Мурат пожал плечами и опустился на корточки у стены. Жена откинулась на подушку, подложила руку под голову. Из-под одеяла показалась белая нога с голубыми прожилками и родимым пятном, которое, когда жена садилась, расползалось кляксой, — и, глядя на неё, Мурат с горечью подумал, что всё уже в прошлом. А некогда в Сытинском тупике, находясь в полубредовом состоянии, он записывал в дневнике: «Ах, её щиколотки! Как божественно тонки они!»
Он грустно усмехнулся.
— Всё Иорама вспоминаешь? — спросила она.
— Нет, тебя.
— Какая честь! Только я, слава Богу, ещё живая!
— Мы ведём себя как надоевшие друг другу любовники, — произнёс Мурат не поднимая головы.
— Ты прав, — согласилась жена. — Мы надоели друг другу. Но что делать с ним? — ткнула она указательным пальцем себе в живот. — Он появится через две недели.
— Наверное, я виноват перед тобой, — сказал он.
— Как же ты бесишь меня! — выкрикнула с надрывом она и уткнулась в грязное полотенце. — Твоя страдальческая физиономия, твои несчастные глаза! Мне тошно их видеть!
Мурат подошёл к ней и пригладил ладонью мокрые от слёз волосы. «Это правда, — подумал он, — я и себе-то осточертел, а ей уж тем более». В горах проще. Я бы взял её с собой, но она никогда не согласится расстаться с городом… Иорам поднимал меня с первыми петухами, и мы шли к Джерджиевским лугам. Он учил косить, а потом отдыхать — так, чтобы сохранить запал работы. К полудню приходила хромая Коцон и кормила нас. Она приносила с собой вечку, туго завёрнутую в коричневую шаль с бахромой, да запотевший кувшинчик янтарного вина. Она еле волокла ногу, и я, увидев её силуэт за дикой грушей, спешил навстречу, чувствуя, как к горлу подступает что-то тёплое и тугое, — и я не мог этого описать.
— Неужто некого было послать? — задавал я один и тот же дурацкий вопрос, и Коцон, раскладывая на газете горячий кукурузный чурек, лук, сыр и потрясающе вкусный маринованный чеснок, отвечала:
— Шæй ала, чего мне просить других, пока я и сама могу.
Я откидывался на траву и, прикрыв глаза, вдыхал аромат покоса. А Иорам, играя желваками, говорил:
— Встань, не лежи, простуда — она, как змея, вползает в усталого человека.
Мы ели чурек с буйволиным сыром и запивали терпким вином. Когда же я доставал записную книжку в чёрном дерматиновом переплёте и шариковую ручку-кортик и спешил описать и покос, и дубняк за холмом с жертвенником, увешанным овечьими шкурами, и дорогу, усыпанную белым гравием, и зелёные холмы, до которых, казалось, рукой подать, и копны сена, перехваченные пуговником, перепелиную возню и треск цикад, и полосатую фланелевую рубаху Иорама с дюнами соляных кругов под мышками, и жилистую шею, и бородавку на левом ухе, — он подходил и с напускной серьёзностью произносил:
— Ныуаж уый, брось глупостями заниматься, вон сколько ещё косить.
И я убирал записную книжку и шёл косить, трогая волдыри на ладонях, и смеялся:
— Иорам, это не глупости, это очень серьёзно!
— О чём ты пишешь? — доставал он из кармана галифе брусок и не спеша отбивал косу, да так, что свист раздавался по всему ущелью.
— О тебе, о Коцон, о покосе, — отвечал я.
— Ты что, писатель? — снова был вопрос.
И я смущённо пожимал плечами:
— В некотором роде.
— Если ты писатель, то напиши о своём деде, — говорил он, трогая подушечкой большого пальца лезвие косы. — Напиши о моём брате и ещё о том, что никто не знает, где покоится его прах.
Жена внимательно наблюдала за ним.
— Чего тебе не хватает? — спросила внезапно.
— Не знаю, — пожал плечами.
— Студентом ты залез в долги, я за тебя рассчиталась. Нуждался в жилье — пожалуйста, теперь есть квартира. Сиди и кропай свои рассказики, никто не мешает.
Мурат потёр глаза, чтобы разогнать усталость.
— Пойду покурю.
— Нет, кури здесь, — поймала она его руку.
— Я думал, это вредно для вас с ребёнком.
— Ах, какой заботливый! Если б ты действительно думал обо мне и ребёнке, то не бросал бы нас.
— Никто вас не бросает, — нехотя возразил он. — Я же сказал, ненадолго.
— Знаем мы твоё «ненадолго». Ещё неизвестно, куда ты собираешься, может, к бабе какой.
Мурат пересел к столу и закурил.
— Ненавижу тебя! — процедила она сквозь зубы.
Он вскинул голову:
— Мне надоела твоя истерика.
— Да-да, ненавижу! — повторила жена, и голос её сорвался на крик. — Я жизнь свою загубила ради тебя. Как же, ты у нас писатель, пиит, а я — ничтожество, пустое место. Тебе стыдно со мной на людях, будто я провинциалка какая. Виноват, говоришь? Виноват? Охо-хо-хо! — она зашлась в нервном смехе. — Да знаешь ли ты, какое мне прочили будущее? Знаешь?
— Знаю! — отмахнулся Мурат.
— Ничего ты не знаешь! — Она привстала. — Мне прочили блестящее будущее. Ещё бы самую малость подучиться…
— Не у бородатого ли Нестора, который тебе этот мольберт подарил, а потом ободрал как липку?
— Не твоё дело, не из твоего кармана платила!
Мурат хмыкнул.
— У меня сроду таких денег не было.
— И не будет, — отрубила жена, — потому что ты слюнтяй! И в том, что ни один журнал не хочет печатать твои рассказики, я не виновата!
Он почувствовал, что ещё немного и не сладит с собой. Встал и направился на кухню.
— Ты куда? — всполошилась она.
— Сама знаешь! — не оборачиваясь буркнул Мурат.
— Кури здесь, ну, пожалуйста!
— Нет, это вредно ребёнку.
Жена неожиданно проворно вскочила и, тряся животом, загородила ему дорогу.
— Я ещё не кончила, сядь!
— Милая, родная, — произнёс он как можно нежнее, глядя на неё сверху вниз, — ты уже тысячу раз говорила об этом.
— Заткнись! Если б не ты, я давно поступила бы в текстильный и уже работала бы модельером!
— Ну и чем же я тебе помешал?
— Тем, что… — Жена сникла, медленно попятилась и села на диван, уронив руки. — Тем, что встретила тебя в троллейбусе, и ты до синяков целовал меня на лестничной площадке у мусоропровода, тем, что влюбилась как дура, а потом бегала за тобой, что собачонка, и тебе это нравилось. Тем, что твои друзья улыбались при каждом моём появлении. Тем, что не могла ни о чём думать, кроме тебя. Точно наваждение…
Мурат опустился на корточки и положил голову ей на колени.
— Разве ты жалеешь, что мы поженились?
— Нет, Мурат, дело не в этом, ты же знаешь.
Он взял её ладонь, прижал к губам и прошептал:
— Пусть каждый занимается своим делом.
Жена вырвала руку.
— Мне щекотно. Выходит, моё дело — горшки- пелёнки, а твоё — шастать туда-сюда и потом страдать, что не пишется?
— По-моему, быть хорошей матерью не менее трудно, чем быть хорошим модельером.
— Ладно заливать. Ты ещё добавь, что долг каждой женщины — хоть раз испытать боль при родах. Не сомневайся, скоро я испытаю эту боль. Только вот как быть с хорошим отцом?
— Придёт время, и я займусь воспитанием собственного ребенка, — сказал Мурат.
— Придёт время! — передразнила она, презрительно усмехнувшись. — Ты не оригинален. Когда придёт время, твой ребёнок не будет нуждаться в воспитании.
— Дети всегда нуждаются в воспитании, — возразил он.
— Да, — сказала она, — намного проще общаться с ребёнком, когда он уже сам умеет писать и какать.
Мурат сел на пол и уставился в одну точку.
— Может, ты и права, не знаю, — заговорил он. — Мало кто бывает оригинален в семейной жизни.
Жена поправила подушку и откинулась назад.
— Не понимаю, — покачала она головой, — для чего всё это? Раньше я как-то терпела, но теперь-то, теперь… — Нижняя губа её задёргалась, как у лошади, жующей удила. — Ты собираешься оставить нас и уехать. Господи, как всё паскудно! Для чего всё это тебе, скажи, для чего?
Мурат вернулся к столу и зажёг лампу. В комнате стало светлее.
— Там мои корни, — сказал он и посмотрел в окно на кирпичную стену дома. — Мне надо быть там.
— Какие ещё корни? Там же война.
— Не болтай ерунды, нет там никакой войны. Дед вернулся обратно, потому что не нашёл нигде пристанища.
— А как же грузины?
— Никак, теперь у них свои проблемы.
— Но ты-то здесь при чём?
— Понимаешь, — Мурат заозирался, ровно искал что-то, — здесь я превращаюсь в типичного обывателя. Подражаю успешным, хочется приодеться, ездить на иномарке. Я стараюсь скрывать свои мысли, но от этого только хуже, и я ненавижу себя за это. У меня не хватает мужества признаться себе, что я — простой мужик, что не фига корчить из себя столичного аристократа. Я словно играю чью-то роль, и эта роль мне нравится, а на самом деле я — пошляк и тупица. В деревне всё иначе. Рядом с Иорамом исчезают все комплексы.
— Я давно предполагала, что ты сумасшедший, — сказала она.
— Может быть, — кивнул он. — В нашем мире нормальным людям место в дурдоме.
— Так уж и в дурдоме? — переспросила она.
— Да, — в дурдоме.
— Но я-то нормальная баба.
— Значит, ты — счастливое исключение, — сказал он, и они засмеялись.
— Послушай, я люблю, когда ты смеёшься.
— Вот как?
— Да, — подтвердила она. — И мне сейчас весело. Пожалуй, настолько весело, что я никогда никуда тебя не отпущу.
— Иорам говорил, что веселье без причины так же вредно, как и тоска, — заметил Мурат.
— Дался тебе этот Иорам. Кто он такой, что ты на каждом шагу повторяешь его слова?
— Отличный мужик, — с гордостью произнёс Мурат, — и сделал немало добрых дел.
— Например, научил тебя косить.
— Не иронизируй, — взглянул он грустно. — Когда сослали деда Габо…
— О-о-о, любимый конёк! — прервала она. — Может, за водкой сбегать?
— Когда сослали Габо, — повторил он, нахмурившись, точно разговаривал сам с собой, — Иораму шёл четырнадцатый год. Он рассказал мне всё. Даже сообщил имя кровника, который сдал семью деда. Представь себе, жив ещё, получает персональную пенсию, дом отгрохал кирпичный. Теблойты его фамилия, а зовут Хыбы. Деда забрали летом тридцать третьего. С ним уехала в ссылку жена Досыр и четверо детей, в том числе и мой отец.
— Это её Иорам не пускал хоронить на вашем фамильном кладбище? — спросила жена.
— Да. Но то другая история. Через четыре года в Сибири, где-то за станцией Шортанды, в посёлке Три-Четыре, Габо умер от тифа.
— Три-Четыре! — хмыкнула жена. — Какое странное название!
— Видимо, ближайший населённый пункт находился в трёх-четырёх верстах, — пояснил Мурат. — Так вот, следом за дедом умерли ещё двое детей. Бабушка говорила, что мой отец выжил чудом. Они остались совсем одни, без средств. Иорам узнал об этом три месяца спустя из письма, написанного кем-то по просьбе Досыр, поскольку она была неграмотной, и, будучи восемнадцатилетним юношей, обошёл окрестные сёла с шапкой в руках, вымаливая пожертвования на дорогу, чтобы привезти оставшихся в живых невестку и племянников. Подавали все или почти все — кто сколько мог. Некоторые, за неимением денег, давали кукурузную муку и яйца. Он собрал достаточную сумму и вместе со своим дядькой Лекса, который знал несколько слов по-русски, поехал в Сибирь через Москву. Бабушка рассказывала, как они встретились, и как дети забыли родной язык, но зато свободно болтали по-армянски, потомучто это было армянское поселение. Они высохли, как дикое сорго, и Иорам с Лекса, глядя на них, заплакали навзрыд. Они спросили: «Где могила Габо и детей?» И Досыр кивнула в сторону степи, дескать, там где-то. Пошли искать, но даже крестов не обнаружили, так и вернулись в землянку ни с чем. «Чи са баныгадта, кто их хоронил?» — спросил Лекса. И Досыр ответила: «Сомихагта, армяне». Затем они отвели их в столовую и взяли чаю на всех, и дети разлили его по полкружки и накрошили чёрного хлеба — так, что места не осталось, и ели, давясь, и у Иорама скатилась слеза и повисла на кончике носа…
— Чего б тебе не написать об этом?
— Я пытался, — Мурат собрал со стола страницы, скомкал их и швырнул на пол, — но ни хрена не получилось!
— Слушай, а почему Иорам не хотел хоронить твою бабушку?
— Потому что она вторично вышла замуж.
— Ну и что? — удивилась жена. — Разве это зазорно?
— У нас так не принято, — пояснил Мурат. — Но я-то знаю, чего стоило Досыр её замужество. Она согласилась выйти замуж, чтобы как-то прокормить детей. Второй её муж, Бадан, был сердобольным малым и время от времени присылал им съестное.
— Разве дети жили отдельно?
— В семье Иорама. Но им самим нечего было есть… Перед смертью Досыр просила Иорама: «Иорам, ам ма баныганут, похороните меня здесь». А Иорам — нет, мол, пусть тебя хоронят сыновья твоего второго мужа. «Ое, Иорам, ое, кроме тебя и моего бедного сына некому меня хоронить!» — твердила она. Однако Иорам стоял на своём: не за тем, мол, я вёз тебя из проклятой Сибири, чтобы ты лишила детей материнского тепла. И Досыр вздыхала: «Что было делать, ма хур, они бы с голоду померли!» Тогда Иорам стучал по столу кулаком: «Что за вздор, голодали бы все вместе!» И всё же он разрешил похоронить её на нашем фамильном кладбище… Их просмолённые гробы стояли рядом, — чуть погодя, продолжил Мурат. — В одном покоилась Досыр, чинная и пахнущая мёдом и перчёной аракой, которую женщины после обмывания влили ей в рот, а в другом — гимнастёрка, галифе да хромовые сапоги Габо, подаренные ему его другом Арчилом ещё до ссылки… А как причитала Коцон! «Ныббар нын, на захх! — голосила она. — Прости нас, Матушка-Земля, коли обманем тебя сегодня! Мы отдадим тебе пустой гроб, потому что нет того, кто должен в нём лежать. Будь проклят тот, кто отнял у нас его тело!»
— Я не люблю похороны, — отвернулась жена.
— А кто их любит? — согласился Мурат.
— Ты так самозабвенно рассказываешь, будто воспоминания доставляют тебе удовольствие.
Мурат посмотрел на жену и увидел, что глаза её тусклы и безучастны.
— Скоро стемнеет, тебе пора собираться.
— Я остаюсь, — бросила она, — будешь спать на полу. Иди ставь чайник.
Он вышел на кухню, наполнил водой белый эмалированный чайник и поставил на плиту. Чиркнул спичкой, зажёг газ. Облокотился на буфет и закурил.
…На похоронах собрались все родственники. С утра лил дождь, было промозгло и слякотно, но народу пришло много. По узкой ухабистой просёлочной дороге едва могла прогромыхать двухколёсная арба. Поэтому тем, кто прибыл на машине, пришлось объезжать село сверху, скотной тропой, и парковаться на отшибе.
Село находилось в излучине реки. Дворов пятнадцать. Двухэтажный дом Иорама, сложенный из голышей, стоял у подножия горы так, что с задней комнаты второго этажа спокойно можно было ступить на склон, поросший чертополохом. Летом окна не открывались, чтобы не дай Бог какая-нибудь тварь не вползла внутрь. По ночам было свежо. Укрывались шерстяными одеялами. Мурат хорошо помнил ощущение радости детства, когда все готовились ко сну, а дом был полон двоюродных и троюродных братьев и сестёр — и на каждую сетчатую кровать приходилось по два, а то и по три человека, и свежую постель, пахнущую курятником и парным молоком, и таинственный шорох под окном. Вставали чуть свет, выбегали в трусах босиком на остывший за ночь бетонный пол балкона, и до сумасшествия весело кукарекал петух, и мычала скотина в хлеву, рвущаяся на сочные пастбища за дубняком, и Коцон, румяная и щурящаяся от дыма, протапливала торне под навесом, чтобы испечь лаваш, и Иорам шёл на полусогнутых в хлев и нёс ведро, на котором белой масляной краской было выведено по-осетински «намти» — керосин, и далее — тёплый звук струящегося из тугого вымени молока, будто выводят смычком по струне «соль», и вершина горы Хус-Сар напротив, блестящая под лучами утреннего солнца, и рёв реки Саукаба…
Сыновья Иорама Геджур и Гамлет возили на тачках опилки со школьного двора и засыпали ямы напротив дома. Мурату с троюродным братом Амыраном поручили нарубить в лесу колья для столов. Они выбрали топоры полегче и пошли в гору, в сторону родника, слушая, как хлюпает грязь под ногами. На них были телогрейки и резиновые сапоги. Поднявшись на холм, они глянули вниз, во двор. Под орешником, переминаясь с ноги на ногу, жались к стволу старики. Их папахи походили на котлы с мамалыгой. Под деревянной лестницей дома женщины мыли в лоханках взятую напрокат посуду. За колючей изгородью возле хлева, там, где валялись свезённые с реки голыши, кто-то рубил дрова. Тут же, неподалёку, словно бы предчувствуя заклание, жалобно мычал привязанный к дереву жертвенный бычок. На него рявкал, натягивая толстую цепь, волкодав Садул. Из дома доносились причитания.
Они пересекли овраг, заросший крапивой и ежевикой, выбрались на тропинку и стали подниматься в гору, ставя ноги ребром, чтобы не поскользнуться. Миновали кладбище и футбольное поле с тутовыми деревьями вместо ворот, и Мурат снова остановился — оглядеться, но Амыран окликнул его, дескать, надо спешить. «А куда спешить? — спросил Мурат. — Колья-то понадобятся только завтра, когда будут раскладывать поминальные столы». Надо, мол, мне в район смотаться, к врачу, что-то зубы разболелись, жрать не могу. Мурат посмотрел на его румяное скуластое лицо с лукавыми глазками и усмехнулся: но ведь пока не нарубим колья, нечего и думать о возвращении. «Что успеем, то и нарубим», — бросил Амыран.
Углубились в чащу и короткой тропой направились к селению Хвелиандро, где осталось всего три двора, вышли на просеку и двинулись в сторону Бездонного озера, опираясь на топорища. Наконец добрались до дикого орешника, сняли телогрейки и повесили на сучья. Лучше выбирать ветви не толще запястья. Они гибкие и упругие, выдержат сбитые доски поминальных столов. Стали рубить. Казалось, что в трёхстах метрах работают ещё два дровосека. Лезвия топоров звенели, звук катился к холму, словно мячик, и возвращался обратно.
Не успел и пот их прошибить, как прибегает младший сын Гамлета Алан и, тяжело дыша, кричит, там, мол, сыновья и внуки Теблойты припёрлись с недобрыми намерениями. «Кровники!» — мелькнуло у Мурата в голове, и он побежал в село. Алан старался не отставать и рассказывал по дороге, что когда Коцон оплакивала Габо, то припомнила всё, а Теблойты разнюхали, как старейшину рода с дерьмом мешают, и поспешили к их двору. Навстречу вышел Иорам, и один из Теблойты замахнулся на него, дескать, прочь с дороги. «Где были в это время Геджур, Отар, Тенгиз, твой отец?» — спросил он мальца. И тот ответил: «Разгружали машину у левановского дома».
Мурат подоспел в тот момент, когда в дело вмешались женщины, пытаясь разнять Иорама и старшего сына Хыбы Филиппа. Время от времени тот вытирал рукавом губы и сплёвывал кровь. Появились Геджур, Гамлет, Тенгиз, Отар и выстроились в ряд, заслонив собой Иорама, а Мурат встал рядом с ними и поднял топор. «Ты-то куда лезешь, уйди отсюда!» — вполголоса произнесла невесть откуда возникшая мать, но Иорам цыкнул на неё: «Не бабье это дело, невестка, пусть стоит!» Мурат прижался плечом к братьям и задрал голову. Смешной, наверное, вид был у него. Потом подошёл отец Мурата, седовласый и худой сердечник, и тоже встал рядом. За спиной зашушукались старухи. Вперёд выступил Геджур, старший сын Иорама, отъявленный пьяница. Он работал в Бакана, в горах у Гомбора, в противоградовой службе, заодно пас там своих многочисленных свиней и поросят. Лицо его загорело и обветрело — тем ослепительней был его белозубый оскал.
— Тебя кто по уху съездил? — спросил он у Филиппа.
— Известно кто — твой отец! — злобно выпалил тот.
— Не переживай, стало быть, поделом, — спокойно проговорил Геджур и осклабился. — А теперь слушайте меня внимательно. Если вам не нравится, как причитают наши женщины, то выходите хоть всем вашим поганым родом, а мы встретим вас, как сможем, мы, отпрыски Габо и Иорама. И тому, кто дрогнет, я первый плюну в рожу!
Теблойты ретировались, и во дворе поднялся гвалт, как на базаре. А Мурат отыскал в толпе Коцон и, улыбаясь, спросил:
— Бабушка, чем ты их оскорбила?
— Я их не оскорбляла. Правдой нельзя оскорбить, сынок, — ответила она и заковыляла в дом.
…Нынче я шла по мосту
и споткнулась несколько раз,
видно, хромая нога моя
знает больше,
раз не хочет пускать,
ой, горе мне, горе!
И закричала я: соседи,
помогите добраться до дому
и поплачьте вместе со мной,
а то сраму не оберёшься,
ой, горе мне, горе!
Уа Досыр!
Пухом станет тебе наша родная земля,
а супруг твой Габо, бедный мой деверь,
не удостоится этого,
горе мне, горе!
Господи, ты же всевидящ,
скажи, отчего так случается в мире,
что мы дразним пустую могилу,
а ну как Земля осерчает!..
Так причитала Коцон, и женщины, обступившие гробы, плакали навзрыд. «Это же поэзия! — восторженно думал Мурат, чувствуя, как мурашки бегут по спине. — И мне тоже хочется плакать, но не по протёртой гимнастёрке деда и хромовым сапогам гармошкой, а от настоящей поэзии, что струится из уст Коцон, и это так же естественно, как если бы она сбивала масло или пекла пироги со свекольной ботвой». Он застенографировал причитания и позже почти без изменений опубликовал в журнале. Узнав об этом, Коцон замахала руками: «Сыдылыда, ты что рехнулся, парень? Вон ахалдабаевская Матрона в сто раз лучше меня причитает. Немедленно порви свою бумагу!» «Кто учил тебя этим словам, бабушка, кто учил тебя словам, которые с удовольствием послушали бы не только жители нашего села, но и большого города?» — допытывался Мурат. И она отвечала: «Хуышау бахизад, упаси нас Господь от таких причитаний!» Мурат возражал: «Ты меня не поняла. Я имел в виду причитания просто так, без покойников». «Дурак ты, парень! — отвернулась та. — Кому нужны причитания, если все живы-здоровы!»
И Мурат больше не приставал к ней. «Действительно, — думал он, — кому нужна поэзия ради самой поэзии. Кажется, я изобрёл велосипед, но я всё же рад этому, чертовски рад! Коцон и не подозревает, что её причитания — это настоящая поэзия. Она просто оплакивает близких». И ещё Мурат подумал, что поэзия — это сострадание. Или, наоборот: сострадание — это поэзия.
Мурат хотел написать об этом, но у него не получалось. Шло время, впечатления теряли блеск, и сомнения всё больше и больше одолевали его. Он зачёркивал предложения и скрипел зубами, потому что понимал: слова не наполняются тем смыслом, той лихорадочной экспрессией, которые переполняли его душу в ненастный день смерти Досыр, когда он стоял в винном погребе, пропахшем сырой землёй и луком, и подслушивал причитания женщин, чего не пристало делать мужчинам…
Вода зашипела в чайнике. Мурат выключил газ и зажёг свет. Он заварил свежий чай, нарезал хлеба и докторской колбасы, достал из буфета кизиловое варенье, сложил всё на поднос и направился в комнату.
Жена спала. Он осторожно, стараясь не шуметь, поставил поднос на книги. Лицо её было спокойным и безмятежным. Веки припухли. В уголке рта скопилась слюна. Мурат тихонько поднёс ладонь и тыльной стороной вытер ей губы. Жена не проснулась. «Бедняжка», — подумал он и, сев на пол, обхватил колени руками.