Фрагмент из биографической книги-диалога «Василий Макарович»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2023
Попов Евгений Анатольевич — прозаик, эссеист. Родился в 1946 году в Красноярске. Окончил Московский геологоразведочный институт. Автор нескольких десятков книг, переведенных на иностранные языки. Лауреат многих литературных премий. Вице-президент Русского ПЕН-центра. Живет в Москве.
Гундарин Михаил Вячеславович — поэт, прозаик, литературный критик. Родился в 1968 году в Дзержинске Горьковской области. Окончил факультет журналистики МГУ им.Ломоносова. Кандидат философских наук, доцент. Автор нескольких книг. Совместно с Е.Поповым выпустил биографию Фазиля Искандера «Фазиль» (2022). Живет в Москве.
Писал и плакал
Михаил Гундарин: Приступая к разговору о последних годах жизни Шукшина (а всего-то ему было отведено их 45!), не то чтобы робеешь, но задумываешься, с чего начать и о чем говорить. Во-первых, именно в это время им были созданы вершинные для себя, а может, и для всей русской прозы второй половины ХХ века рассказы. Так просто, в нескольких словах, о них не скажешь! Во-вторых — собственно, почти никаких особых внешних событий с Василием Макаровичем тогда не происходило. Ну, снимался, снимал, это понятно. Ну, квартиру новую получил, за границу иногда ездил. Даже пить бросил и ни в какие скандалы больше не попадал!
Конечно, ругался, как обычно, с киночиновниками и редакторами. Но в основном всё писал и писал. Огромное количество рассказов создано им в последние шесть лет жизни, с конца 60-х! Причем — большая часть сразу опубликована. В библиографии за эти годы десятки наименований! И отдельные издания. И журналы. И газеты. А еще был роман о Разине, пьесы, сценарии…
Евгений Попов: Тут вот что еще важно: к концу 60-х, то есть к своим сорока годам, Шукшин решил основные бытовые вопросы, волновавшие всякого советского человека — начиная от квартиры, пусть пока небольшой, но своей, с московской пропиской и скорыми перспективами расширения, — до устойчивого заработка, причем с доступом ко всему самому дефицитному, от еды до книг и фильмов. Последнее вообще по элитному разряду, куда входили еще и загранпоездки (уже в капиталистические страны). Он один из самых успешных авторов своего поколения: что в кино, что в литературе. Знаменитость. Звезда. (Однако пока еще не кумир, каковым он стал для народа сразу же после своей смерти, которая обернулась всероссийским событием.) Не надо говорить, что эта «звёздность» была полностью безразлична Василию Макаровичу, потратившему на то, чтобы «пробиться», огромное количество сил и времени.
И не могут не трогать буквально выкрикнутые им в беседе с болгарским журналистом слова, уже совсем незадолго до кончины: «Сейчас я думаю о коренном переустройстве своей жизни. Пора заняться серьезным делом. В кино я проиграл лет пятнадцать, лет пять гонялся за московской пропиской. Почему? Зачем? Неустроенная жизнь мне мешала творить, я метался то туда, то сюда. Потратил много сил на ненужные вещи. И теперь мне уже надо беречь свои силы. Создал три-четыре книжечки и два фильма. Все остальное сделано ради существования. И поэтому решаю: конец кино! Конец всему, что мешает мне писать». Заметим, что погоню за пропиской он уравнивает со своими киноработами…
«Конец всему, что мешает писать…» Не сложилось. Но в последние годы он был близок к осуществлению своей мечты. Про «конец кино», думаю, сказано было все же в сердцах; тут главная цель — делать в искусстве то, что хочется (хотя мотив «завязать с кино, уйти полностью в литературу» звучал в последние годы у Шукшина постоянно). Жизнь есть жизнь, приходилось, конечно, и кланяться редакторам, и соглашаться на замену одних рассказов другими, и чиновники прижимали, и интриг, особенно в киносфере, хватало. Но все это было обычным делом, входило в правила игры советской творческой элиты. А Шукшин стремился играть по этим правилам. (А может, и не только советской элиты, замечу я в скобках почти через пятьдесят лет после смерти Василия Макаровича и через тридцать с лишним лет с начала перестройки, в результате которой почти все мы получили возможность поездить и посмотреть, как мир живет, который не СССР.) Продолжая метафору, теперь это были для Шукшина правила высшей лиги.
Как говорил генсек КПСС Леонид Ильич Брежнев, он же персонаж антисоветских послеоттепельных анекдотов, «будет хлеб, будет и песня». Хлеб у Шукшина был, пусть и зарабатываемый в нелегких трудах, но зато хлеб белый, с маслом, а то и с икоркой. Песня была пропета, причем он не позволил себе до самого конца «пустить петуха».
М.Г.: Конечно, ничего «автоматически» не происходило, журналы и издательства курьеров за рукописями к Шукшину смиренно не присылали — могли и отказать, и дать предисловие-врезку, искажавшее смысл рассказа. Но сильного «зажима» по части публикаций не было, печатали в целом охотно. Не зря в последние годы Шукшин тут же отдавал написанное в журналы (платившие весьма неплохие гонорары, если что). У него выработалась своего рода тактика: в толстых журналах он публиковал, как правило, циклы рассказов, обычно от двух до семи. А вот когда целой подборки новых рассказов у Шукшина еще не было, он отдавал только что написанный рассказ в газету. Получалось, что уже через какую-нибудь неделю после написания, а то и раньше, рассказ выходил в напечатанном виде! Например, «Сапожки», «Обида», «Как зайка летал на воздушных шариках», «Алёша Бесконвойный» (все прекрасные вещи) вышли в «Литературной России», а «Выбираю деревню на жительство» — в «Неделе». Журналы тоже были самые разные, и столичные (причем совсем непохожие друг на друга, например, «Новый мир» и «Наш современник»), и региональные (например, архангельский «Север»).
Сборников, в которых рассказы выходили после газетно-журнальной публикации, а иногда и публиковались впервые, за шесть последних лет вышло у Шукшина несколько. Что называется, грех жаловаться. В 1968 году в «Советском писателе» 100-тысячным тиражом вышел сборник «Там, вдали» — 324 страницы, двадцать с лишним рассказов и заглавная повесть. В 1970-м — «Земляки» («Советская Россия», двадцать пять рассказов, 208 страниц, 50 тысяч экземпляров). В 1973-м — «Характеры» («Современник», двадцать рассказов, 221 страница, 30 тысяч экземпляров). Наконец, в 1974-м — «Беседы при ясной луне» («Советская Россия», почти сорок рассказов, 320 страниц, 100 тысяч экземпляров — и почти мгновенное переиздание сразу после смерти, в 1975-м, тиражом уже 200 тысяч!). Рассказы практически не кочуют из сборника в сборник (разве чтобы устранить правку слишком бдительного редактора), каждый сборник дает нам новую порцию текстов, и становятся они все лучше и лучше!
Е.П.: «Характеры», мне кажется, лучшая книга Шукшина. Думаю, отношения с редакторами и цензурой не были у него безоблачными никогда. Лично мне Василий Макарович говорил об этом при нашей встрече в 1973 году. Я спросил его: вам, наверное, сейчас легче печататься, все-таки вы лауреат Госпремии (хоть и за кино) и прочее? Как бы не так, ответил он, я лауреат не такой, КАК НУЖНО, каждый раз публикации приходится пробивать, вот сейчас мы с тобой расстанемся, и я пойду в гостиницу, там редактор из Питера приехал, буду его, как проститутка, обхаживать… И ведь наверняка пошел, понес очередной рассказ… Писал их Шукшин, казалось, на пределе сил, казалось, не отдыхая совсем.
Вот воспоминание Лидии Николаевны Федосеевой-Шукшиной: «Я мыла пол в маленькой квартирке, где мы жили, Вася работал на кухне. Когда очередь дошла до пола в кухне, я сказала: “Вася, подними ноги”. Он поднял ноги, сидел и писал. Я вымыла пол, убралась и тогда на него посмотрела: Вася все пишет, пишет, пишет, а ноги все так же вытянуты — он забыл их опустить».
Юрий Скоп вспоминал: «…Приехал к нему в Свиблово и долго давил на кнопку звонка: не открывали… Потом я увидел на пороге Макарыча и — не узнал его. Обметанный ночной щетиной, он стоял в накинутом на плечи меховом кожушке и смотрел на меня отстраненными, как бы невидящими глазами.
— Здорово, — сказал я.
Он чуть-чуть ощурился привычным своим, пронзительным ощуром.
— Ты чего, не узнаешь? Это я…
— А-а, заходи…
Мы прошли в комнату его, рабочую, я сразу понял, что он только что от стола. Закурили. Макарыч собрал стопку исписанной бумаги, подровнял и заговорил слегка сердито и немного расстроенно:
— Понимаешь, сидел всю ночь. Рассказ делал. Про мужика одного нашего с Катуни… Он слепарь от рождения. А в войну ходил по деревне песни пел… Разные. Людям тогда такие песни нужны. Ну, и кормился этим. И понял — дорог он землякам… Артист вроде… Да. После годы прошли, чуть-чуть постерлась война в памяти — двадцать лет прошло… Ну, и прибыла в деревню экспедиция… диалектологическая… так они, что ли, называются? Фольклор записывают, песенки… Мужики и натравили на слепаря моего этих приезжих. Те послушали — не интересно… Вежливость проявили — мол, да… Эпоха… И слепец понял всё. Что устарел он. Не нужен теперь. Понимаешь? Писал всю ночь, и плакал, и смеялся вместе с той деревней… Утром Лидка проснулась, жена. Я ей читать… Она слушает и не смеется, не плачет… Обозлился я. Может, графоман я? Или дурак, а? Нет, ты скажи — я тебе сейчас рассказ этот прочитаю. Может, действительно я писать не могу, а?..
Он прочитал рассказ. И к финалу у меня защемило внутри…
— Ну, как?
— Грустно… — сказал я Макарычу. — Очень грустно.
Он успокоенно мотнул головой, пошуршал ладонью по лицу.
— Это хорошо. Ага. Я, знаешь, чего заметил? Когда ночью пишешь — борода быстрее растет, а? Ты не замечал?..»
Речь идет, конечно, о рассказе «В воскресенье мать-старушка» про несчастного музыканта Ганю, опубликованном в 1970 году. Что сказать про этот и другие его поздние рассказы? Не холодным рассудком эти вещи написаны. Не по расчету, а с живым чувством, на болевом пороге. При этом очень глубоки и многогранны — то-то новые диссертации о Шукшине появляются все годы после его смерти с завидной регулярностью!
Взять тот же рассказ про Ганю: он грустный, пожалуй, даже трагичный, но нельзя отрицать в нем и мощного смехового начала. Именно в поздних вещах Шукшина народная смеховая культура играет огромную и сложную роль. И только ли она! Еще мифология: и народная, и современная, политическая. Еще русская классика, диалог с которой у Шукшина в последние годы велся очень напряженный и непростой.
И вообще, отмечалось не раз, что в последние годы шло возрастание условности шукшинской прозы, увеличение в ней элементов иносказательности и повышение роли литературных аллюзий. Все это далеко и безвозвратно уводит Шукшина от прежней установки на «правдоподобие», «реализм», «соответствие жизненным реалиям»… Поэтому поздние вещи Шукшина сложны и открыты самым широким интерпретациям.
При этом ведь рассказ как правило складывался, сочинялся у Шукшина в голове и лишь потом переносился на бумагу.
Вот важная рабочая запись Шукшина по этому поводу.
«Самые дорогие моменты:
1. Когда я еще ничего не знаю про рассказ — только название или как зовут героя.
2. Когда я всё про рассказ (про героя) знаю. Только — написать. Остальное — работа».
Всё уже сочинено. Только взять и записать. Как будто стихотворение. Сложное, модернистское стихотворение. И сам Шукшин от поверхностного реализма в последние годы, повторю, удалялся стремительно. Что не очень нравилось его друзьям-товарищам, например Василию Белову. У старого русского поэта, участника «Метрополя» Семёна Израилевича Липкина есть замечательная строчка: «Он диктует, я пишу». Понятно, кто этот Он. Повторю: поздний Шукшин сложен! Так что количество ученых шукшиноведческих штудий вполне объяснимо. Не будем пополнять собой литературоведческую братию, но и чураться ее выводов и умных заключений не будем. Обозначим несколько пунктов, волновавших позднего Шукшина и ставших болевыми точками его литературы, прежде всего рассказов.
Чудики от слова «чудо»?
М.Г.: Возьмем для начала тех же «шукшинских чудиков», которые давным-давно стали притчей во языцех. Притчей, нередко обедняющей художественный мир Шукшина. Мол, чудики — какие-то это отдельные, особенные люди, какие-то обитатели отдаленных территорий, среди «нормальных» таких людей нет.
А это ведь сложный тип: и трагический, и комический, и отнюдь не однообразный. И очень важный для самого автора. Он как будто пробует своих героев на излом, помещая их в разный житейский контекст.
Шукшиноведы составили целый перечень «подтипов» таких персонажей:
— чудик-несостоявшийся ученый Моня Квасов — изобрел вечный двигатель («Упорный»);
— чудик-мудрец-философ Николай Князев — автор философских трактатов («Штрихи к портрету»); Алёша Бесконвойный нашел способ избавления от суеты («Алёша Бесконвойный»);
— чудик-художник Василий Князев («Чудик»);
— чудик-великий актер Пронька Лагутин («Ваня, ты как здесь?!»);
— чудик-музыкант, шорник Антип Калачиков («Одни»);
— чудик-враль Гринька Малюгин («Гринька Малюгин»); Бронька Пупков («Миль пардон, мадам!»)[1].
Список неполный, причем с принципом его составления можно поспорить. (Гринька Малюгин, например, не только и не столько враль, сколько герой. Чудик-герой!) Но тем не менее.
«Чудаковатость моих героев — форма проявления их духовности», — говорил и сам Шукшин. Добавлю — в достаточно бездуховном мире. Поэтому, считаю, правы те, кто говорит о некоторых аналогах чудиков в мировой литературе — так называемых «трикстерах». Это те, кто находится «между» разными мирами, связывая их. Их поступки потому и странны, что они ни к одному миру не принадлежат, ни по одним правилам жить не хотят, да и не могут. Трикстеры — плуты, мошенники, авантюристы, по западному канону.
Но все иначе в русской культуре! Наш трикстер — Иванушка-дурачок, который везде свой, но везде и чужой, который не боится нечисти и самой смерти, готов совершать великие подвиги, но вряд ли пригоден к регулярной трудовой деятельности.
Но Иванушка — это герой мифологии. В реальной русской жизни тоже был схожий тип — юродивый. В чем его социальная миссия? Жить не как все. Избегать социального бытия, вписанности в структуры реальности. А в активной, так сказать, фазе, браниться, ворчать, обличать грехи сильных и слабых, при этом не обращать внимания на общественные приличия. По мнению Наталии Ростовой, «юродивый — это тот, кто следует иной логике, имеющей точку отсчета в абсолюте. На место законов этого мира он ставит законы мира небесного, на место я — Бога, на место ума — веру, на место сна — бодрствование, на место слова — образ, на место внешнего — внутреннее, на место культуры — культ»[2].
Во многом таковы и чудики. Мария Сидорова утверждает: «Всех этих героев объединяет стремление приподняться над обыденностью, которая томит их». Еще один исследователь, Эдуард Леонтьев (мы уже цитировали его работу выше), и вовсе считает, что чудик — это «житийный персонаж, рудимент древнерусского святого, светлая душа, по-своему одухотворенная личность, далеко не идеальная, но живущая неосознанным стремлением к праведности, страдающая от людской злобы, от непонимания и часто — от одиночества».
Я тут скажу, что не надо уж так понимать Шукшина, будто для него самого чудики — образцы и ожившие иконы. Мне кажется, он относится к ним с некоторым подозрением. Ведь от нарушения норм «человеческого общежития» до нарушения норм морали, закона неписаного, а то и писаного — один шаг. И герои, которые его совершают, у Шукшина не редкость… Но с «тёмной стороны» можно вернуться. Или хотя бы попытаться вернуться, вот только удастся ли?
Е.П.: В оценке чудиков правы, наверное, все. Поздний Шукшин потому и велик (не побоюсь этого слова), что возможность интерпретаций его вещей (без спекуляции, а то ученые мужи не прочь и выдумать чего похитрее да позаковыристее) — практически неисчерпаема.
Но всё это построено на великой любви к НАШЕМУ, родному писателю. Поэтому в тех же чудиках, заклейменных как малополезные элементы в трудолюбивые советские времена, сегодня, «когда стало можно», узнают себя и бомжи, и министры, и генералы. Потому что чудики — кто угодно они, но только не тунеядцы или бичи. Хотя и в этих типажах много чего интересного, но вряд ли для Шукшина, скорее для меня. Всё же для него предпочтителен тип русского деревенского человека. Трудяги, но и мечтателя. Атеиста, но и задумывающегося над чем-то большим, чем труд и быт. Мы ведь в России все более или менее такие, вне зависимости от происхождения. Кроме самых прожженных, большей частью самоназначенных эстетов и эстеток, да и те дурят больше по молодости.
При всем том по какой-то азиатской, что ли, традиции признавать и называть себя дурачком у нас на Руси сильно не принято. Все у нас такие важные, все такие мудрецы-начальники. Ох и здорово прошелся по этой «элите» Василий Макарович в своей потрясающей сказке «До третьих петухов»!
М.Г.: В 1969-м вышла программная статья Шукшина «Нравственность есть правда». Там он прямо писал: «Есть на Руси еще один тип человека, в котором время, правда времени вопиет так же неистово, как в гении, так же нетерпеливо, как в талантливом, так же потаенно и неистребимо, как в мыслящем и умном… Человек этот — дурачок. Герой нашего времени — это всегда “дурачок”, в котором наиболее выразительным образом живет его время, правда этого времени». Сказано смело и парадоксально. У нас ведь как: герой нашего времени — это ж Печорин. Красивый, романтичный. Точно не дурачок, наоборот, умник. Или Павка Корчагин. А Шукшин считает иначе!
К сожалению, в 90-е пропагандисты новой власти широко пользовались названием этой статьи, похоже, в нее саму не заглядывая. Особенно на Алтае, где я тогда жил. Под предлогом борьбы «за нравственность» боролись и с молодежными течениями, и с новым искусством, и с политическими движениями… Даже с малым бизнесом. Национал-большевики — это, мол, безнравственно, а потому они и неправы. Неправы и новоявленные владельцы кафе или заправок. А какой-нибудь обрюзгший делец-агропромовец в высоком кабинете, скупивший у крестьян по дешёвке зерно и мясо, посягающий на их паи, — консервативен и традиционен, поэтому нравственен и правдив. Ох и злился бы по поводу такого использования сам Шукшин! Местные жители, обалдевшие от назойливого употребления этой шукшинской максимы (уж точно, насаждавшейся как картошка при Екатерине), переиначили ее так: «Нравственность есть, правда?»
Неправда. Нет ее в чиновничьих словах и делах и не было никогда. Да ведь Шукшин позже сам воскликнет в сердцах, что реальный герой нашего времени — демагог. Не любил он эту публику сильно.
Е.П.: История знакомая, а сама статья толковая. Но я бы не стал использовать ее как собрание окончательных суждений и мыслей Василия Макаровича. Написана она осторожно, выполняла свою задачу… В чем-то и излишне декларативна. Ну и есть, есть в ней намерение «пасти народы» — по иронической терминологии Ахматовой и Гумилёва…
И все-таки многое сказано здесь всерьез, от души (поэтому важно для понимания Шукшина), и видится мне очень актуальным в наше время. Например: «Идет война, народ напрягает все силы в борьбе с врагом, шлет и шлет лучших своих сынов на поля сражений, и они гибнут тысячами, поливая родную землю молодой кровью. Страшное время! И вот появляется повесть, роман, где героем выведен этакий философствующий нытик, эгоист с душой паралитика, которая вся мучительно — только хочет жить! Это будет — про дезертира, предателя. И пусть он будет вовсе не глуп, иногда и не трус, и любить может, и не обжирается, как свинья, когда кругом голод… Пусть — тем хуже: значит, он не только дезертир, а — еще сволочь».
Дальше — больше. Достается и читателю. «Пишут. Требуют. Требуют красивого героя. Ругают за грубость героев, за их выпивки и т.п. Удивляет, конечно, известная категоричность, с какой требуют и ругают. Действительно, редкая уверенность в собственной правоте. Но больше удивляет искренность и злость, с какой это делается. Просто поразительно! Чуть не анонимки с угрозой убить из-за угла кирпичом. А ведь чего требуют? Чтобы я выдумывал. У него, дьявола, живет за стенкой сосед, который работает, выпивает по выходным (иногда — шумно), бывает, ссорится с женой… В него он не верит, отрицает, а поверит, если я навру с три короба; благодарен будет, всплакнет у телевизора, умиленный, и ляжет спать со спокойной душой. Есть «культурная» тётя у меня в деревне, та все возмущается: «Одна ругань! Писатель…» Мать моя не знает, куда глаза девать от стыда. Есть тёти в штанах: «грубый мужик». А невдомек им: если бы мои «мужики» не были бы грубыми, они не были бы нежными». Тоже актуально до сих пор и будет, боюсь, всегда! Отказывается Василий Макарович угождать публике. На что обижались и земляки, и отдельные представители упомянутой «элиты», и, простите за тавтологию, простые простаки. За что ценим его мы сегодня.
Вряд ли опубликованное в малотиражном сборнике статей «Искусство нравственное и безнравственное» (М.: «Искусство», 1969) было всеми мгновенно замечено. Потом перепечатывалось бесконечно, что тоже, кажется, перебор. Художник говорит не манифестами, а книгами, уж простите за банальность.
От правдоподобия к правде
М.Г.: Что интересно, Шукшин во многих поздних вещах как будто спорил с самим собой, «ранним». И в том числе относительно своих героев. Да и «народа» вообще. Он говорил собеседнику: «Сравниваю свои первые вещи с теперешними и сам замечаю: вместо лирики, теплоты, мягкого беззлобного юмора по отношению к герою накапливается нечто иное. Всё чаще в строку просится ирония, подчас горькая и весьма ядовитая. Идет внутреннее борение самого с собой: не могу забыть войны и того, какими виделись тогда люди, а с другой стороны, сегодняшний мой опыт заставляет подчас смотреть на своих современных персонажей куда как построже… Порой это противоречие между тем, что было, и тем, что стало, меня просто разрывает. Такое ощущение, что народ наш сегодня просто на карачки опустился…»
Е.П.: Выразительный образ! А ведь есть люди, которым не нравится, что страна, народ встает, как может, с колен, что многие завели себе дачи, недоступные ранее автомашины, компьютеры, стали ездить по белу свету. Не все, конечно. Многие остались нищими. И, к сожалению, не только по своей вине. «Карачки» — простонародный синоним колен, прозорливо упомянутый писателем. Это для переводчиков нашей книги.
М.Г.: Ещё одна важная именно для позднего Шукшина тема — история страны и ее влияние на современность. Шукшиновед Александр Куляпин проводит остроумный анализ знаменитого рассказа «Миль пардон, мадам!», опубликованного в 1968-м, как исторических «псевдомемуаров» — в контексте мемуаров настоящих, которые так любил журнал Твардовского. «Парадокс в том, что лжемемуары могут говорить об исторической правде гораздо больше, чем самые достоверные свидетельства. Текст «Миль пардон, мадам!» включает широкий круг исторических реалий. В рассказе упомянуты: петровская эпоха, сталинские репрессии 1930-х годов, Великая Отечественная война и, разумеется, шестидесятые годы. Такая концентрация исторического материала неудивительна, так как центральная проблема рассказа раскрывается через характерное для Шукшина противопоставление истории официальной («Истории государства Российского / Советского») и «непечатной», фантастически искажающей реальные события. При всей нелепости байки Броньки Пупкова именно в ней сконцентрирована историческая правда, и финальная реплика рассказа («а стрелок он был правда редкий») призвана подчеркнуть эту сокровенную правду»[3]. Бронька оправдывал свою ложь тем, что его россказни — «не печатная работа», а потому «засудить его за искажение истории не имеют права». Вроде и глупое высказывание, но в нем бездна смысла! Настоящая формула выживания. «Засудить» может государство, так что лучше быть «вне» его. Не участвовать, как сказали бы ученые мужи, в его дискурсивных практиках, так и уцелеешь.
То есть абсолютный неформал и враль Бронька Пупков оказывается носителем важнейшей исторической информации, которая не про жизнь «большой страны», «великого государства», а про жизнь самого что ни на есть простого человека далеко от столиц. Эта жизнь и оказывается самой главной, и поэтому-то Пупкова автор даже не думает осуждать.
Или вот рассказ «Чужие». Очень странный рассказ! Первая его часть повествует о жизни великого князя Алексея Александровича и представляет собой якобы цитату из некоего исторического сочинения: «Попалась мне на глаза книжка, в ней рассказывается о царе Николае Втором и его родственниках. Книжка довольно сердитая, но, по-моему, справедливая. Вот что я сделаю: я сделаю из нее довольно большую выписку, а потом объясню, зачем мне это нужно». Дальше идет суховатый даже в пересказе текст. Так вот: этого анонимного историка и его книгу автор просто-напросто выдумал! И если вчитываться, то понимаешь, что, как справедливо отмечали шукшиноведы, текст не менее фантастичен, чем рассказ Броньки о покушении на Гитлера. Например, поданная абсолютно серьезно история об изобретенной «каким-то французом» торпеде, которая «подымает могучий водяной смерч и топит им суда». Пародийно-серьезный текст о представителе императорской фамилии сопоставлен с меньшим по объему текстом о якобы существовавшем на свете родственнике Василия Макаровича, человеке простом и ровно ничем не выдающемся. Простодушный читатель легко верит и в подлинность цитаты историка, и в реальность «дяди» автора-рассказчика. Совершенно постмодернистский жест Шукшина, демонстрирующий отсутствие какой бы то ни было «исторической объективности».
Как заметил исследователь из Барнаула Дмитрий Марьин, «первая часть — вымышленная история о реальном лице, вторая часть — реалистическая история о лице вымышленном»[4]. И обе они с исторической точки зрения являются чистейшим, как сказали бы сейчас, фейком!
Но эта виртуозная авторская игра для Шукшина, в отличие от игр сонма прозаиков-постмодернистов, не самоценна. Для него важно, что «чужими» являются не только и не столько великий князь и деревенский мужик. Чужие — это официоз (и вообще, кстати, возможно, и наука, которая к официозу близка).
Е.П.: Тут, думаю, секрет того, что Шукшин по-настоящему своим в «Новом мире» не стал. Твардовский и его единомышленники боролись против искажения истории в духе «ленинизма с человеческим лицом», так сказать, за хорошую советскую историю. Для героев Шукшина она вся одинакова: что хорошая, что плохая. Она официозная, далекая от реальной жизни.
И не только в истории дело, а уж извините, в историософии. В знаменитом рассказе «Забуксовал» совхозный механик Роман Звягин слушает, как его сын учит наизусть отрывок из «Мёртвых душ» о птице-тройке и вдруг приходит к неожиданному выводу.
«»А кого везут-то? Кони-то? Этого… Чичикова?» — Роман даже привстал в изумлении… Прошелся по горнице. — Точно, Чичикова везут. Этого хмыря везут, который мертвые души скупал, ездил по краю. Ёлкина мать!.. вот так троечка!»
— Валерк! — позвал он. — А кто на тройке-то едет?
— Селифан.
— Селифан-то Селифан! То ж — кучер. А кого он везет-то, Селифан-то?
— Чичикова.
— Так… Ну? А тут — Русь-тройка… А?
— Ну. И что?
— Как что? Как что?! Русь-тройка, всё гремит, всё заливается, а в тройке — прохиндей, шулер…»
Открывшуюся историософскую истину не в силах ни понять, ни разделить с Романом «представитель официоза» — школьный учитель сына. Да и кто может?
Тут надо заметить, что этот парадокс отмечали еще мыслители Серебряного века: и Розанов, и Мережковский. А до них и Достоевский (в «Братьях Карамазовых» прозвучало: «Ибо, если в его тройку впрячь только его же героев, Собакевичей, Ноздрёвых и Чичиковых, то кого бы ни посадить ямщиком, ни до чего путного на таких конях не доедешь!»)
М.Г.: Интересно, вычитал ли этот пассаж Шукшин у Розанова или Мережковского или, что называется, своим умом дошел? Известно, что литературу, в СССР запрещенную, он читал охотно (как и любой интеллигент его уровня). Но мне кажется, Великий Исторический парадокс он понял сам. На себе и своих современниках ощутил. Ощущаем и мы сегодня. Что с этим делать? Бог весть.
Е.П.: В общем, применительно к позднему Шукшину можно говорить о многом, выстраивать такие головокружительные конструкции, которые в планы нашей книги точно не входят. Кому интересно — читайте диссертации и монографии. Но я предлагаю каждому из нас с вами, Михаил, выделить по любимому, ну или наиболее, с нашей точки зрения, характерному рассказу Шукшина.
М.Г.: Раз уж речь зашла о птице-тройке и ее пассажире, я выбираю рассказ «Срезал». Гениальная вещь. К старухе Агафье Журавлёвой приехал с семейством сын, уроженец деревни Новая, а ныне городской житель. Напомню: деревенские мужики выпускают на арену местного умника, «начитанного, ехидного» Глеба Капустина, и он «срезает» приехавшего городского «кандидата наук», «богатого, ученого». Ловит его на мелочах, умело манипулирует, провоцирует и побеждает. Хотя от этой «победы» всем как-то неловко, но нет сомнения, что, появись еще какой «ученый», мужики Капустина приведут снова. Чтобы городские не зазнавались. Знатных выходцев из деревни много, их всех и всегда побеждает в настырном споре о чем угодно Глеб Капустин.
Ну, это в моем пересказе. А вообще о рассказе «Срезал» (напечатан в 1970 году, однако актуален и сегодня) написано достаточно много.
В рабочих записях Шукшина находим некую заготовку, кажется, не оставляющую сомнения в направлении интерпретации: «Поговорили. Приехал в село некий ученый человек, выходец из этого села. К земляку пришли гости. А один пришел «поговорить». И такую ученую сволочную ахинею понес, так заковыристо стал говорить! Ученый растерян, земляки односельчане с уважением и ужасом слушают идиота, который, впрочем, не такой уж идиот».
Или вот — известная беседа с корреспондентом итальянской коммунистической газеты «Унита». Шукшин говорит: «Тут, я думаю, разработка темы такой. Социальной демагогии. Ну что же, мужик, мужик. Вот к вопросу о том, всё ли в деревне хорошо, на мой взгляд, или уже из рук вон плохо. Человек при дележе социальных богатств решил, что он обойден, и вот принялся мстить, положим, ученым. Это же месть в чистом виде, ничуть не прикрашенная; а прикрашенная если, то для одурачивания своих товарищей. А в общем — это злая месть за то, что он на пиршестве, так сказать, обойден чарой полной. Отсюда такая зависть и злость. Это вот сельский человек, это тоже комплекс. Вторжение сегодняшнего дня в деревню вот в таком выверте неожиданном, где уж вовсе не благостность, не патриархальность никакая. Он напичкан сведениями отовсюду: из газет, радио, телевидения, книг, плохих и хороших, и все для того, чтобы просто напакостить. Оттого, что «я живу несколько хуже»».
Вроде бы осуждает Шукшин своего Капустина, но, кажется мне, тут все сложнее.
Е.П.: Очень важна конечная, близкая к финалу, фраза рассказа об отношении односельчан к «социальному демагогу»: «Глеб же Капустин по-прежнему неизменно удивлял. Изумлял. Восхищал даже. Хоть любви, положим, тут не было. Нет, любви не было. Глеб жесток, а жестокость никто, никогда, нигде не любил еще».
М.Г.: Но заканчивается рассказ словами «великодушного» Глеба: «Ничего… Это полезно. Пусть подумает на досуге. А то слишком много берут на себя…»
Е.П.: Но мне и кандидат этот не нравится. Да и автору не нравится. Эти его смешочки, снисходительные ухмылочки… В какой-то момент Глебу начинаешь сочувствовать. Ну и потом — Шукшин очень хорошо понимал, что деревня живет хуже города. И Капустин в чем-то прав. Короче, эти двое едут в одной тройке, что грустно — выбора-то нет. «Оба хуже».
М.Г.: Еще добавьте электрический самовар — то есть, ненастоящий, фальшивый, который кандидат привез в подарок… Да, всё же Капустин мне нравится больше, даром что я сам городской и как тот кандидат приезжаю в деревню разве что в гости. Не случайно критик Владимир Яранцев сравнил Глеба Капустина ни много ни мало со Степаном Разиным. Пусть не с самим Разиным, но с шаржем на него, а все равно… Такой, как говорит молодежь, Разин «на минималках».
ЕП.: Капустин — Разин? Это уж как-то слишком.
М.Г.: Так я и говорю, каких только нет интерпретаций. Скажем, литературовед Олег Лекманов утверждает: всё дело в том, что крестьяне не имели паспортов, потому и злились на городских.
Вся драма, а может и трагедия, в том, что тут нет героев. Деревенские ничем не лучше городских. «Человек из народа» Капустин тот же гусь, что и кандидат с его цветастым халатом и деревянными ложками, привезенными в подарок. Потому что все превратилось, как говорил Глеб, в «трепалогию» — в том числе и его собственные речи. А описанная Шукшиным ситуация давно стала бытовой. Кто из нас не оказывался в роли одного или другого оппонента! Кому не хотелось срезать зарвавшегося начальника или депутата, просто приятеля, добившегося больших успехов в жизни! Или литературного противника, которого вы считаете дураком.
Е.П.: У меня нет литературных противников.
М.Г.: Ответ в духе Глеба Капустина. А вам какой рассказ хочется отметить?
Е.П.: Трудный выбор! Мне много чего хочется отметить. И «Верую», и «Алёшу бесконвойного», и отмеченный вами великолепный текст «Срезал», но раз уж мы задали друг другу такие жесткие «правила игры», то я выбираю рассказ «Сураз».
Помните, как он начинается? «Спирьке Расторгуеву — тридцать шестой, а на вид — двадцать пять, не больше. Он поразительно красив: в субботу сходит в баню, пропарится, стащит с себя недельную шоферскую грязь, наденет свежую рубаху — молодой бог!» Спиридон Расторгуев, простой деревенский парень, работающий шофером, полагает, что все неурядицы в его жизни объясняются происхождением. Он — незаконнорожденный. «Я — сураз», — именует он сам себя с некоторой даже издевательской гордостью. Смотрим словарь Даля: «Сураз», с пометой «сиб.» — «небрачно рожденный», а также «бедовый случай, удар, огорчение». Выражение «сураз за суразом» — «несчастье». «Рос дерзким, не слушался старших, хулиганил, дрался… Мать вконец измучилась с ним… ждала, может, какая-нибудь самостоятельная вдова или разведенка прибьется к ихнему дому», — пишет Шукшин. Напрасно ждала. Спирьку вполне устраивает его modus vivendi — «матерщинничать да к одиноким бабам по ночам шастать». Он — уголовник. Отсидел.
Но: «Глаза ясные, умные… Женственные губы ало цветут на смуглом лице. Сросшиеся брови, как два вороньих крыла, размахнулись в капризном изгибе. Черт его знает!.. Природа, кажется, иногда шутит», — пишет Василий Макарович и тут же преподносит нам страшную шокирующую историю гибели Спирьки. Он, неотразимый местный донжуан, пытается внаглую, почти демонстративно соблазнить приехавшую миловидную «молодую специалистку», учительницу, но неожиданно получает сокрушительной отпор от ее мужа, тренированного учителя физкультуры. Тот публично и зверски избивает его, именуя «котом пакостливым», что особенно, с точки зрения Спирьки, позорно.
Спирька собирается застрелить его из ружья за унижение, но тут возникает заковыка: Сураз-Спирька не «злой человек», он, как выясняется, «неожиданно добрый». Не случайно он время от времени, невзирая на свою репутацию, помогает упомянутым «одиноким бабам». «Его вдруг поразило, и он даже отказался так понимать себя: не было настоящей, всепожирающей злобы на учителя <…> он понял, что не находит в себе зла к учителю. Если бы он догадался подумать и про всю свою жизнь, он тоже понял бы, что вообще никогда никому не желал зла», — пишет Шукшин. Спирька «ясно вдруг понял: если он сейчас выстрелит, то выстрел этот потом ни замолить, ни залить вином нельзя будет». И в результате он стреляется сам. «В душе наступил покой, но какой-то мертвый покой, такой покой, когда заблудившийся человек до конца понимает, что он заблудился, и садится на пенёк. Не кричит больше, не ищет тропинку, садится и сидит, и все».
Такая история. Я, возможно, плохо пересказал этот прозаический шедевр, но я волнуюсь, потому что считаю рассказ «Сураз» вершиной творчества Василия Шукшина, и мне трудно изложить его слова своими. Рассказ, который имел несколько промежуточных и, на мой взгляд, плохих названий («Непутёвый», «Жарки», «Скандалевич») первоначально был отвергнут многими редакциями, и окончательный ныне, канонический, его вариант появился только в сборнике «Характеры» (1973), повторюсь, лучшем, на мой взгляд, прижизненном сборнике Шукшина. Об этом рассказе потом много писали критики и литературоведы. Поминали в связи с этим эмигранта Ивана Бунина, классика русского постмодерна Андрея Битова, структуралиста Ролана Барта, сказку «Мальчик-звезда» Оскара Уайльда, «венского шамана» Зигмунда Фрейда, Достоевского и даже «Выстрел» Пушкина.
Всё это закономерно. Потому что в этом рассказе есть всё необходимое, чтобы он навсегда остался в великой русской литературе, а тем самым и в литературе мировой. Как и многие другие рассказы Шукшина конца 60-х — начала 70-х годов.
[1] Леонтьев Э.П. Лингвокультурный типаж «чудик» и его воплощение в рассказах В.М.Шукшина // Вестник ТГПУ, № 7, 2016.
[2] Ростова Н.Н. Человек обратной перспективы как философско-антропологический тип (исследование феномена юродства) // Вестник ТГПУ. 2007. Выпуск 11 (74). Серия: Гуманитарные науки (философия).
[3] Куляпин А.И. Другой Шукшин: заметки о современном шукшиноведении. // Сибирский филологический форум, № 2, 2020.
[4] Марьин Д.В. Русско-японская война в творчестве В.М.Шукшина // Сибирский филологический журнал. № 4, 2008.