Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2023
Калинкина Галина Евгеньевна — прозаик, критик. Родилась в 1963 году в Москве, печаталась в журналах «Знамя», «Юность» и других. Автор книг «Поверх крыш и флюгерных музык» и «Лист лавровый в пищу не употребляется». Лауреат ряда литературных конкурсов. Живёт в Москве. В «Дружбе народов» публикуется впервые.
1. Чердак
Мы лежим голова к голове. Громко дышим. И он вдруг даёт петуха, запевая фальцетом:
Алёна смотрит на меня влюблённо.
Как в кинофильме, мы стоим у клёна.
Головушка к головушке склонёна:
Борис — Алёна.
Борис — Алёна.
Я беру у него сигарету, затягиваюсь, кашляю. На самом деле не курим ни он, ни я. И нет никакой сигареты. Просто кашляю, едва отдышавшись. Мы лежим на бомжацком тюфяке. На чердаке ни кошек, ни голубей. Кошки теперь всё больше по подвалам. Голуби в городе массово дохнут. И в последнее время именно мне попадаются под ноги. Я не гринписовка, хоронила только тамагочи, когда забыла его покормить. Отворачиваюсь от голубиного трупика и ухожу. Но потом час или даже час с четвертью цежу испорченное настроение.
Мы лежим голова к голове. На десятом этаже девятиэтажки. И напеваем, как «Витюра закуривает хмуро», — стишок Рыжего. Вернее, поёт парень, что лежит рядом. У него мелко-мелко трясутся руки. Но я чувствую, как теплеет покрытая холодным потом его кожа. А внизу под нами носятся машины со спецсигналами: сперва полицейская, потом «скорая». Уу-уу… Мы ждём тишины. Мы ждём момента, когда можно будет улизнуть. Периодически я встаю и выглядываю в слуховое окно на двор. Там внизу бегают крошечные фигурки, машины размером со спичечный коробок расставлены по периметру. Там двор разрезают на ломти красно-белые ленты. Стрельба стихла, и мы говорим-говорим… Рассказываем друг другу, как у кого это было в первый раз. Потом про школу, театр, о родителях, педагогах. Мы познакомились двадцать минут назад. И у нас, оказывается, полгорода общих знакомых. Да, Москва — большая деревня. А мы — из маленьких: я из Мордовии, а парень — с Урала. Мы болтаем, несём чепуху. И с трудом возвращаемся к тому, что произошло двадцать минут назад.
2. Лёшик, Лёлик, Лель
Я ещё в четверг наклеил объявление на загородку мусорных баков. И третий день подряд проверяю: ни один «лепесток» с номером телефона не оторван. Это странное место для объявлений, соглашусь, но выбор невелик. С остановки листы срывают специальные люди в ярких жилетах. С «Роспечати» срывает ругачая киоскёрша, с двери кафе — уборщица. Тогда как мусорщики — народ толерантный, — потому на помойке моё объявление держится до сих пор. А что, ходят же и владельцы музыкальных инструментов выносить мусор.
Беру я недорого. Работаю в основном по району, чтобы время на проезд не тратить — работа настройщиком не основная моя занятость. И не хобби. Приработок. Ну, если нужно, могу и проехать, куда скажут, лишь бы предоплату дали. Я теперь беру предоплату. Двадцать процентов от суммы заказа, потому что один раз меня реально нагрели. Не будем про тот случай. Не суть. Суть в том, что за последние три дня ни один «лепесток» не оторван. А заглядываю я на помойку дважды в день: выходя из дома на репетицию, в десять утра уже сбор на грим, в двенадцать — на сцену, это детское представление, и вечерами, после взрослых спектаклей. Со стороны кое-кто мог бы подумать, что местный бомж регулярно производит разведку.
Работа настройщика мне по душе. Всякий раз трепет перед встречей с инструментом. Чаще всего вызывают к старикашкам типа «Лирики» или «Дружбы». Но иногда попадаются благородные особи, вроде «Бехштейна». Всегда обидно видеть ржавые колки, расколотую раму, треснутые деки или забитые гнёзда вирбелей. И что в таком случае хотят от настройщика? Восстановления идеальной интонировки? Странные люди. Это как завядшие цветы заново оживить, ну бывает, цветок воды напьётся и поднимает голову, но ведь то не частый случай. Настройщик — не эскулап, он — артист-виртуоз. Кстати, об артистах…
— Антонченко, опять на репетицию опоздал?
Музрук у нас строгий, но музыкант от Бога. Провинциальный гений, затерявшийся в столице. Я в Музыкальном театре кукол уже полгода как подвизаюсь. Сперва вообще на меня внимания не обращали, из второго состава не вылезал. А потом подвернулся случай, ну, вернее, подвернул ногу артист-кукловод из «Лампы Аладдина», и мне досталась роль Козы. И вот когда я на радостях испортил всё, что мог, тогда на меня и обратили внимание, причём разом все: от самого Аладдина до директора театра. На премьеру, свою премьеру, я опоздал, в спешке спел фальшиво, вернее, проблеял по-козлиному. Роль моя обходилась без слов, но чужие роли я знал назубок. Какой чёрт меня дёрнул подсказывать, но только Аладдину я случайно подсказал реплику Султана. Ну, в общем, фиаско было полным и великолепным, премьеру я блестяще завалил.
— Учтите, Антонченко, артист начинается с дисциплины. Вы поняли меня?
Музрук у нас чёткий мужик. В сущности, он прав. Но дисциплина — это не про меня, не выношу рамок, сразу вяну.
После провала утешала меня Валя, смотрительница театрального музея в одну комнатку — «приживалка», пользы мало, а гнать из труппы жалко. Куклы в отставке — дряхлые пиноккио, чиполлино, глиняные, штоковые марионетки — и отставленная прима Валя.
— Лель, артист начинается с репетиции. Приезжай ко мне в Бескудниково, порепетируем.
Валя, Валя, все твои репетиции заканчиваются ностальгией и слезами.
Нет, не поеду.
Пусть все оставят меня в покое. Как это непрофессионально, да?..
Отыграв Козу, помчался на кастинг. За Музыкальный кукольный я держусь руками, ногами и зубами. Ведь это крохотная, но твёрдая ставка, да и у себя в городе всегда можно похвастать знакомым, что служу в столичном театре. Когда устаю от людей, иду к куклам. Забываю, что кукла ведома человеком. И верю кукле, и только ей. Но амбиции мои страдают, а интерес простирается на театры посолиднее. Потому я и не пропускаю ни одного кастинга: ни театрального, ни антрепризного, ни киношного.
— Молодой человек, вы опоздали. Кастинг не резиновый. Нет-нет. Завтра приходите.
Знаю за собой особенность: моя улыбка «чеширского кота», мягкая сила обаяния открывает чужие сердца и двери. Девушка-ассистент, прочитав на моих губах, едва не сорвавшееся, но так и не сорвавшееся «а что вы делаете сегодня вечером», приоткрыла дверь шире, и я протиснулся мимо её третьего, нет, всё-таки претендующего на третий второго размера, под громкое возмущение толпы «невезунчиков».
В узком помещении с натяжным потолком стояло, сидело, лежало человек сорок. Пробы шли на мюзикл, на главные и второстепенные роли трёх девушек и двух парней. Очередь двигалась медленно, некоторые, говорят, тут с утра виснут. Ну, и где я опоздал?! Как раз вовремя, в четыре часа пополудни. И если скоро закончится смена, то завтра ещё кастинг продолжится. Буду маячить тут, пока не пройду.
Мальчики стоят у стены справа, девочки — у стены напротив. Окон тут нет, стулья все расхватали, а ноги не казённые. И желудок свело, перекусить не мешало бы, но не сложилось. Нужно правильно отыграть мизансцену «красивый, голодный, злой», нет, «красивый, голодный, добрый», злому не подадут.
Вместо обеда после репетиции в Кукольном заскочил в редакцию «толстяка».
Бываю там часто, старательно мозолю глаза. В первое посещение поразило, что редакция уважаемого журнала, находясь в старинном особняке в самом центре Белого города, так престарело выглядит. Не из-за возраста работников, хотя и это тоже фактор архаики, но из-за окаменелой атмосферы. Тут, кажется, с позднесоветского периода не менялась обстановка: мебель и двери ярко-желтушного цвета, французские шторы «в сборочку» с отложением пыли времён Ренессанса. Разве что печатные машинки всё ж таки сменили на компы. Теперь моя голливудская улыбка покорила в редакции секретаршу Нину.
Дамы почтенного возраста вообще почему-то питают ко мне особую привязанность, каждый раз стараясь накормить и всячески проявить заботу. И все они, как одна, схожи, неважно какой музе послужили — театральной, писательской, консерваторской. Всем дамам было глубоко за шестьдесят, причём в возрасте, и в размере. Всех их, молодящихся, звали схоже: Люда, Галя, Валя, Нина, отчества у них терялись. Эдакие мамки-доброхотки, не все испытавшие роды, но обладавшие инстинктом, нет, даже врождённым даром материнства. Все с неустроенной судьбой. Все они носили на бесформенных причёсках вязанные крючком шапочки, и все как одна полагали, что я перманентно голодный, и все готовы были усыновить. Назойливые обладательницы исключительного права на меня без моего на то согласия. «Мой хороший. Мой дорогой. Мой любимый». Мой. Мой. Мой. А я вообще не хочу быть окружённым старостью. Я хочу быть молодью.
Но пиетет ко мне секретарши Нины отчего-то не распространялся на редакторов журнала. Потому, в сущности, пороги редакции я обивал зря. Приносил тексты, мне отвечали: «Алексей Андреевич, вы ещё неприлично молоды, этот текст несвоевременный, а это устарело, это предвосхищает, но теперь не пойдёт», а иногда ограничивались универсальным «увы, сожалеем».
— Вы опоздали, Лёшенька, — ласково голубила меня глазами Нина. — Михал Михалыч только что отчалил в Ассоциацию, там сегодня гранты пилят. А я могу Лёшеньку накормить солянкой мясной. Пучит? И совсем не пучит.
Знаете, посторонние ласки не всегда в кайф. Их навязчивость сносить тяжко.
Сговорились на зефире в шоколаде. По сути, я не особо расстроился отсутствием главреда, сам чувствовал, текст сыроват. Ещё утром загадал: сложится отдать — значит, так тому и быть, не сложится — стало быть, в топку.
На выходе из редакционного особняка столкнулся с Галей.
— Опоздал, Лёшик?
Галя, едва не придавив меня в дверях напором и бюстом, завела разговор об арке героя, «косточке» текста, о современных тенденциях тяготения к бессюжетности и открытым финалам. Галя принялась за любимую тему: роман-долгострой о лилипутах. Говорят, в редакции слышали про лилипутов с прошлой пятилетки. Галя жаловалась на непонимание, глобальное потепление, коллайдеры, эпидемию — злосчастные факторы, не дающие ей окончить рукопись. Галя молила меня о совместном написании новелл автофикшн. Пару раз я сдавался. Новеллы одобрил редсовет и хвалил авторку за «отличное знание нашей молодёжи». Галя просила не открывать истинного авторства и задаривала свежесваренным малиновым вареньем со своего дачного участка в Мытищах. На что она тратила гонорары, я не спрашивал, может быть, на навоз. Малину тоже нужно удобрять. Нарыдавшись теперь в мою жилетку (обожаю носить жилетку поверх рубашки с засученными рукавами) о бедной судьбе её лилипутов, Галя двинулась атаковать редакцию. Я понёсся на кастинг, куда так-таки опоздал. Виновата моя дурацкая неспособность оборвать совершенно ненужные знакомства, нелепые разговоры. Дед сказал бы «ложная интеллигентность», а кто мне её привил, а, дед? Пусть все оставят меня в покое. И ты, дед. И ты.
Теперь, в очереди, я выбрал невысокую брюнеточку напротив, чуть позади меня. Она показалась основательной: ловко орудовала бутербродами и термосом. От её «столика» на рюкзаке исходил еле уловимый запах кофе. Брюнетка с зелёными глазами — редкость. Она, ничуть не смущаясь девиц более выигрышного калибра, уминала свой обед и отвлекалась только на выкрикивающую фамилии ассистентку. Я, скуки ради, принялся гипнотизировать зеленоглазую. Через какое-то время она взгляд мой почувствовала, перестала жевать, едва не поперхнувшись. Думал, дело сделано, сейчас протянет бутерброд и крышку термоса с пахучим кофе. Но брюнетка отвернулась и снова энергично заработала челюстями. Да, никудышный из меня гипнотизёр.
— Антонченко! — выкрикнула ассистентка и, не дожидаясь реакции, показала спину.
На эту спину почему-то дёрнулись сразу двое: я и брюнетка с термосом. На входе девчонка юркнула под мою руку и влетела в зал — ловкая особа! Ну не возмущаться же мне, как Тимофею Трибунцеву, «проклятье на мне какое-то».
Ассистентка, защемив мой «чеширский» ус, захлопнула дверь с безапелляционным тоном продавщицы из овощного: «Перерыв».
Тут бы и улыбка Тёркина не помогла.
3. Меланья, Мелани, Мелли
Ну что о себе… Блин, как только я говорю эту фразу, сразу вспоминаю Тимофея Трибунцева. Ну, ту короткометражку. «Проклятый» или «Проклятье».
В школе ходила в хор мальчиков. У нас просто хора девочек не было. Хормейстер девочек недолюбливал.
В Москву приехала с абсолютной уверенностью в поступлении тем же летом. Запаслась орехами, фундуком, и с набитым ртом, бесконечно доверяя героине Ирины Муравьёвой, твердила: «От топота копыт пыль по полю летит». Выправляла дикцию. Говорю я достаточно чисто, всё-таки в столице родилась, хоть и в столице протектората — Саранске. Но вот диалектные нотки не вытравить. Да, мне всегда тыкали: простовата, мол. Ну и что. Простоту можно облечь в достоинство. Пока замудрённые рефлексируют, простаки живут по полной.
Что ещё из главного обо мне? Я до сих пор сплю с мягкими игрушками. Это куклы моей прабабки: немка Ира и рыже-плюшевый Мика. Их не раз порывались выкинуть мать и сестра, но я отвоевала и даже с собой в Москву увезла. А характер у меня ого, ого-го даже. Бедовый характер. В отца, говорит мать. А отец говорил: в мамашу. Кавалерист-девица, одним словом. У меня с собой всегда какой-нибудь клинч.
Отца я очень хорошо помню. За несколько лет невозможно забыть человека, который составлял смысл твоей жизни. Помню залитую солнцем комнату, где папа подслеповато стряхивает крошки с моего голого плеча. У него не получается, крошки не стряхиваются. «Па, это веснушки». И мы оба смеёмся.
Сейчас я почти не разговариваю с отцом. Иногда только оглядываюсь на него. Из своей рамочки с чёрной лентой он видит меня в любой точке комнаты, которую я снимаю с одной девочкой, травести, на двоих. Мне очень стыдно, что не разговариваю с отцом. Но столичная суета заедает. И потом, девочка-соседка, она почти в то же время, что и я, дома. Конечно, она привыкла к моим причудам, но тут не в причудах дело. Тут серьёзно. Так, как я любила отца, я не смогу полюбить ни одного мужчину. И вот размениваю отцову любовь на пустяки, суету, колготу дня.
Точно знаю, папа мной бы гордился.
Он бы понимал меня сейчас, в глупостях и промахах, как всегда понимал в главном. Сестра и мать в минуты разрыва со мной дипломатических отношений твердят: «Вот был бы жив твой отец, он бы…» А что было бы? Почему они так уверены в своей правоте? И присваивают отца себе. Нет-нет, знаю, совершенно точно знаю, он воспринимал бы мир так, как воспринимаю его я, как учил сам. Он ужасался бы моим ужасом. Он потому и ушёл раньше, что не вынес бы. А они вынесут, выносят. И даже не замечают. Или оправдывают. Воинственно защищают свои идеалы и оплёвывают чужие. Потому что им страшно принять, что много-много лет ошибались. Потому что страшно разочаровываться. Потому что больно лишаться иллюзий. Страшные признания невосстановимо разрушат их жизнь.
Ещё обо мне. В шесть лет родители впервые повели в Саранский музыкальный театр. Давали какой-то водевиль. Канкан заменил мне балет. На долгие годы. Я влюбилась. И вот так — театральный вуз. Ещё у себя дома закончила факультет театрального искусства. Но театр, театр — только столичный. В Москве я уже почти пять лет. Сменила несколько трупп. Отовсюду уходила по собственному, чем горжусь.
Вчера ходила на кастинг. Прослушалась. Кажется, недурно показалась, запомнилась. Правда, достаточно быстро оборвали, на второй реплике. «Спасибо, достаточно». Сделали замечание за жвачку. «Жвачка? Не-е, мне не мешает. Ну, если вам мешает, могу. Не дадите салфеточку? Носовой платок тоже пойдёт. О, какой у вас парфюм! «Ланком»? А… «Баккара»… Знаю-знаю. Кажется».
Поговорить я люблю. И сценическое самочувствие у меня отличное. Ну что ещё… Непосвящённым это странно будет представить, но начинала я когда-то с Шурупа, Жертвы аборта, Розы из гербария. Это далеко не все мои роли. Но запоминающиеся. Кажется, ну как сыграть засушенный между страниц цветок? Выражаясь языком сцены, если почувствовать изнутри его замершие токи, войти в его мелодию… Прорывом была роль Маленькой Разбойницы в «Снежной королеве», играю её почти два года через день в детском музыкальном театре — и уже ненавижу. А мечтаю об Ассоль, Татьяне Лариной или Долли Облонской. Говорят, Ассоль не столь схематична, не столь дика и примитивна. А имеют в виду: катись-ка, Мелли, обратно в свой Саранск, станешь играть Коробочку или Кабаниху, будешь там примой, там и состаришься. А вот и напрасно они, моя внешность точно обманчива.
Москву люблю. И Питер. Но если выбирать, где жить, выбрала бы Москву. И чтоб чуть что, чуть перенапряг, говорить кому-то: я в печали, прыгать в «Сапсан» и мчаться ночным на Васильевский остров, в Коломну, Петергоф. Москвичи все так делают.
Мне в Москве нравится. Но больше в центре. Новостройки не признаю — что за клетки для канарейки? Близнецы-братья. Китайские кварталы. То ли дело купеческие особнячки-боровички, ни одного похожего на другой. У меня уже появились тут «места силы»: Ордынка, Шереметьевский дворец с домашней церковкой, Архангельское, Новодевичий монастырь.
«Новодевичий, Новодевичий, где царевич твой, где царевич твой, всех царевен ты загубил…»
Никуда отсюда не уеду. Не дождётесь. Моя она теперь, нерезиновая.
4. Лёшик, Лёлик, Лель
— Здравствуйте. Я звоню вам по объявлению.
Частая фраза в моём телефоне. Уже мог бы составить карту музыкальной Москвы: где, у кого и какое пианино настраивал. Работа несложная: вычистить всю пыль и грязь из инструмента, проверить фетровые накладки, молоточки, механизм. Поговорить с хозяевами и выслушать жалобы «пациента». Всё привычное, и всё мне нравится в роли настройщика. Характеры узнаёшь, делаешь себе зарубочку, к какому типу персонажей относится заказчик. Люди почему-то располагаются ко мне и делятся рассказами о покупке инструмента. А в историях его доставки всякий раз немало схожего и забавного. Как в анекдотах. И только истории расставания различаются: кто-то безжалостно выставлял «друга» на помойку, кто-то нашёл «хорошие руки» и потом не спал ночи напролёт, казнясь и изживая предательство.
— Вам будет удобно завтра в районе 13:00?
— Нет, мне бы сегодня. Можно допоздна.
— Не раньше вечера смогу. Устроит? — Да, устроит. Записывайте адрес. Новая Москва. Рассказовка. Улица…
Как можно стать знаменитым актёром, когда тебя зовут так приземлённо: Алексей Андреевич Антонченко, как? Лучше уж Лель — славянское божество любви. «Ой, лада, лель-люли, лель-люли». А вот востребованным настройщиком вполне можно стать, тут громкое имя без надобности.
— Где труп? — задал я вопрос-заготовку, во всю ширь развернув отрепетированную улыбку Сани Григорьева, — так быстрее получается найти контакт с заказчиком.
Но на этот раз, кажется, просчитался. Мужчина в дверях не оценил «шутку юмора».
Меня на пороге задержало ощущение несуразности, но, в чём именно, не понял сразу. Дверь мягко закрылась за спиной. Хозяин в чёрной боксёрской майке, подчёркивающей бицепсы и фигуру культуриста, — аж завидно, не спеша запер замки и любезно показал рукой влево. И уже проходя в комнату и размышляя, кто в этой квартире музицирует — разбалованное мажорное чадо, наверное, — я понял, в чём странность. Видневшийся за спиной мужчины медвежонок Паддингтон раскачивался. Весельчаки, однако.
Инструмент стоял в центре гостиной — просторной, стилизованной по вкусу дизайнера. Руку нанятого профи всегда узнаёшь в домах, где идеально подобраны обои, гардины, мебель, картины, светильники, но нет ощущения жизни. Нет индивидуальности. Здесь индивидуальность присутствовала в виде инструмента — новенького цифрового «Беккера» дорогущей последней модели и ещё, может быть, в запахе. Резко пахло смесью алкоголя и мужского парфюма. И ещё что-то знакомо-незнакомое, неопределяемое примешивалось.
Обычно я не беру заказы так далеко. Но уже который день ни одного оторванного «лепестка» на объявлении. И вот вдруг сегодняшний внезапный звонок. Новая Москва, Рассказовка. Добрался только к девяти вечера, когда темнело. Но воздух здесь отличный, не загазованный.
Сел к инструменту. Пробежался по клавишам… И почувствовал, как футболка между лопаток стала мокрой. Со столика напротив в упор на меня смотрело дуло обреза.
Хозяин протянул ладонь за моим телефоном и, довольный послушанием, присел за прерванный ужин. Отпил из стакана, занюхал креветкой. Довольно ухмыляясь, заговорил.
— Чо за работа такая для пацана — настройщик? Ты же не старый поцек? А… музыка… ну, ну. Ехал я тут с одним «музыкантом» в такси в гостиницу к девочкам… ну, напряжение снять. Стою на Минском шоссе. Продрог. Продрог. И ещё это, стояк подступил… трясёт, короч… ну, подумал о девках и всё, скинуть надо, слить… А мне голос говорит: в первое такси не садись, второе возьми. Чо за хрень… Хлопнул дверцей, звиняй, командир, за беспокойство. Снова трясёт. Минут через пять второй подъезжает. Ну, сел вперёд, короч, я ж не баба на заднем ездить… Смотрю, короч, дёрганый, на шарнирах водила. Говорю, энергетиков перебрал? Он мне про девок, мол, гостиницу ту знает, бордель, мол, нехорошо, дядя. Нехорошо, дядя. Не хорошо. Поп нашёлся, исповедник. Потом про ипотеку, кредиты, дом не достроил. Кому заливаешь?.. Нет, стройка у него есть, поверю. Но дома нет. В бабе дело, чую, в бабе. У меня у самого… А детей она ему, сука, не даёт. Недостойный он. Я своим — всё. Квартиру. Ремонт. Машину. Пианину вот. А мне кукиш… Чо за работа такая — настройщик? У водилы двое. А к детям не пускают. От отца увозить?.. В кадетку их, чтоб настоящими мужиками выросли. А не лабухами. Каждый настоящий мужик должен армию пройти. Каждый, я сказал! Вот я в десантуре отпылил. За Родину. А у тебя Родина есть, студент? В десантуру тебя, там научат Родину любить. Завтра в военкомат пойдём. А водила тот — белобилетник, прикинь? Нет, стройка у него есть, поверю. Но дома нет. Короч, смотрю на него — вскрытый он, поднятый. Дёргается в такт и губами шевелит. Мне снова говорят, точно он. Я водиле: чо за музыку слушаешь? Он как даст по тормозам. «Ты кто?» — орёт. У него магнитолы в машине нет. А я слышу, музыка в башке у него играет. Мне говорят, он, он. Он самый. Я говорю, спокойно, командир. Поехали. Объясняю, вот понятно, мол, чо во второе такси сказали садиться. Он обратно как даст по тормозам. «Да кто ты?» — орёт. Ну, я это я. А он чокнутый, как есть, чокнутый. Говорит, у него церковный хор поёт. Ну я же слышу, казаки поют. Обоссаться. Я ему говорю: потише включи. А он погромче, я в реале слышу: казаки. Ну, какой церковный хор… Говорю ему, брат, с казаками завязывай. А то шизо тебя ждёт. Ну, шучу, шучу, брат, не обижайся. Нас таких много, не бзди. Ко мне на тренировки в клуб разные ходят. Ну, через одного с музоном в башке. Я ему говорю, придут голоса, не дрейфь, в контакт с тобой вступить хотят. Их надо слушать, они могущественные. Могущественнее всяких там ангелов из религии. Их слушать надо, их слушать… Религия людьми для людей написана. Недавно причём. А управление миром старше. Чо говорят управленцы, то делать. Сам поднимешься. Я вот через них клуб свой поднял. Ты думаешь, дрыщ, деньги у тех, кто много работает?.. Дурак ты. Хоть на три работы устройся, хоть все пианины в городе почини. Деньги это не про работу. С ними договариваться надо. С деньгами. Ну, и с теми, с «голосами», тоже… Если худо какое, ты, говорю, кураторов призывай. Нету там наверху никаких ангелов-златоустов. Кураторы есть. До ангела долго молитва идёт, а тут раз, чики-пуки. Произносишь «куратор, помоги», и враз помощь. Сам проверял. Худо мне было. Помогло. Так и есть. Я их не вижу, только слышу, короч. И водила слышит, не видит. А есть, кто видит, но не слышит. И есть, кто видит и слышит. Запутал ты меня, наладчик. Чо за работа такая у тебя? Ну понял, да, короч?.. Их много. Много их. Вокруг нас ходят хороводами, хаванагилы, голые все. Не прикрываются. Не стыдно у них там. И прикрывать нечего. Мёртвые они. Прозрачные. Управленцы-кураторы. Иудеи и эллины. Посылают на задания. Я чего на Минском шоссе-то был… Казаки поют. Он чокнутый, как есть, чокнутый. Водила. Не-не, тебе, пушок, не скажу про Минское. Ты не из той оперы. Кстати, про оперов. Тут повадился ко мне один. Соседи сдали, сволочи. Я его в клуб позвал. Карту подарочную World Class в зубы. Лично им займусь. Ну и девочкам там сказал, сауну, кофеёк там, все дела. Схвачено, короч, всё у меня схвачено. Я б и тобой занялся, распустил ты себя, формы нет, кисель, подтянуть надо. Пальцы бережёшь? Да хрен ли в пальцах?.. В жилетку, гля, нарядился. Писарь. Я бы занялся тобой. Но у меня по тебе другие планы.
— Поделитесь?
— А ты медведя спроси… Мне как скажут. Их много. Много их. Вокруг нас ходят хороводами, хаванагилы, голые все. Прозрачные. Враз помощь. Враз. Сам проверял. Худо было. Помогло. Так и есть. Теперь должен. Я их не вижу, только слышу, короч. И водила слышит, не видит. А есть, кто видит, но не слышит. И есть, кто видит и слышит. Заново ты меня запутал… Ну щас распутывать будем… Перекурим.
Слушать бред «боксёра» больше невозможно. А ведь я так хотел собеседника. Я все последние тёплые дни выискивал собеседника. Вызывал его. Я хотел говорить с понимающим человеком о театре. Я много говорю о театре с мамой. Но с мамой это другое. И вот оно, притянулось. Но что-то не додумал, не того притянул. О чём ещё можно подумать, дожидаясь, пока он вырубится? Ну вот о чём, — кончается ещё одно безденежное лето. Лето — затянувшийся промежуток между старым и новым театральными сезонами. И никаких серьёзных предложений, снова никакого прорыва.
— Кисель… И личико у тебя такое милое. Девочек играть в сказках. Ты чего в настройщики? В артисты иди.
А может, ему тоже нужен собеседник? Ему — чтоб выговориться. А мне — чтоб поделиться. У нас разные интенции. И хотя он в основном говорит о себе, умереть сегодня предлагается мне. Сам «боксёр» помирать не собирается.
Зачем я ему нужен? Инструмент в порядке, более чем. Новый. С заводской настройкой. С бирками. На нём, кажется, никто и не играл. Или попробовал разок, но ожёг пальцы о холод клавиш. Вероятно, этот кто-то сбежал. Жена? Сын? А «боксёр» не понимает, что любви не купить. Никакой настройщик не настроит души двоих на любовь.
Вечер, глубокий вечер.
Сейчас бы у Вали репетировать. В Бескудниково. Пить Люсин чай с чабрецом. Уплетать Галино малиновое варенье на мытищинской даче. Ждать их приглашения. Не отворачиваться. Не пренебрегать. Не манкировать. Ждать вечеров с теми, кто не встревожит тебя. Кто утешит. Почему же я здесь, где абсурд, — норма? За что? Что не так сделал? Что за изъян со мной? Почему?..
Ситуация хуже, чем он говорит. Я жду развязки. Тороплю её. И боюсь. Быстрее бы всё закончилось. Я не в тупике, я не там. Я жду развязки. И боюсь её.
Травка! Вспомнил знакомо-незнакомый запах.
Я неконтролируемо дёрнулся.
— Закричишь — стреляю! Понял?
В комнате нет портретов. Нет настенных часов. Мой телефон брошен на стеклянном столике возле початых бутылок бренди, коньяка, виски, между тарелкой с недоеденным салатом и пепельницей. Ручных часов не ношу. А кто их теперь носит? Симбиоз из жалюзи и гардин абсолютно не пропускает уличного света. Невозможно понять, сколько времени сейчас. Но по внутреннему ощущению мы «разговариваем» уже часа четыре. Значит, сейчас между часом и двумя ночи. Хозяин дома, «боксёр», как я его называю про себя, до сих пор не угомонился. Я пережил несколько стадий усталости. От «страшно хочется спать» до «не могу сомкнуть глаз». А «боксёр» — в ударе. Он давно уже не ест. Только пьёт не закусывая. Говорит без умолку. Курит. Сигары у него кончились, принялся за сигареты. В углу комнаты на полу стоит кальян. «Боксёр» раскочегаривал его дважды, но после моих отказов забывал о кальяне. В комнате душно, окна, должно быть, плотно заперты. Когда я попытался наигрывать Сабанеева, чтобы сбросить нервное напряжение, хозяин резко оборвал меня. Музыка раздражает его. Видимо, напоминает о несостоявшемся. Или, может быть, он опасался возмущённых соседей за дверью. Ночь.
— Ты не жди, я не усну, пушок. Конфету хочешь? Грильяж.
Мама, мама, хорошо, что ты не видишь меня сейчас, ждущего, когда всё это кончится, ждущего момента точки, окончания ночи. Я приближаю развязку в своём воображении. Встаю и иду к столику, где лежит мой телефон между стаканами и тарелками с хитиновыми панцирями креветок. В грудь мне целится равнодушное дуло, аккурат в солнечное сплетение. И пиф-паф… И ничего, потому что я не встаю и никуда не иду. Это только мой фантом бродит в поисках выхода. А сам я себе говорю: подожди, не геройствуй. Тебе ещё комнату оплатить надо. Тебе на репетицию. Утром к десяти на общий грим, потом детское представление, вечером спектакль. В редакцию отнести рукопись. Переделать и отнести. Кажется, понял, в чём ошибка, — все твои герои слишком добрые, жизнь — бессердечна.
Сижу и не поднимаюсь, потому что ноги затекли. Потому что спина одеревенела, на стуле для клавишных долго не усидишь. Потому что чувствую себя креветкой без панциря. В беготне межсезонья мечтал сидеть, лежать без движенья. И вот теперь сбылось. Не в беге, в бетоне.
— Ты не выйдешь отсюда, пушок.
Значит, мама должна будет узнать, что я умер.
Это случится здесь, на шестом этаже чужой девятиэтажки?
В чужом микрорайоне?
В чужом городе?
Смерть возможна каждую минуту существования, это понятно.
Но теперь?
Неужели?
Почему теперь?
Почему я?
Теперь?
Вот на этом шатком стульчике?
Когда я ещё ничего не успел?
Я никогда не хотел брака.
Я думал о театре.
Остальное — вериги.
Но если сегодня последний мой день, мне жалко несыгранного — да, допустим, князя Мышкина или капитана Грэя, или Болконского. Но больше жаль, что не было женщины, которой никогда не захочется изменять.
Не было единственной женщины.
Я не знаю, какие у неё уголки губ, какие впадины у ключиц.
Я просто не дошёл до неё.
Не торопился.
А стоило.
Но я бывал счастливым сиюминутными счастьями.
А теперь финал? Занавес?
Маме нужно было звонить чаще. Рассказывать про столичное житьё-бытьё.
И надо позвонить ей потом, когда всё кончится. Если всё кончится.
И ничего не рассказывать.
И набрать отцу с чужого мобильного, послушать пару минут голос и скинуть. Это был бы наш самый долгий разговор, потому что отец никогда не замечал меня.
Но я забыл его номер.
Перед каждым Рождеством мне звонила мама и просила прочесть «Рождественскую звезду». Для неё это особый ритуал — каждый год слышать этот стих в моём исполнении. Без этого — звезда не взойдёт, чудо не наступит. Мне кажется, ей когда-то в совсем-совсем молодости, ещё до моего отца, эти стихи читал самый дорогой человек, драгоценный её человек. Потом что-то случилось. Они расстались. Или он умер. Или он умер для неё. И тогда мама стала искать замещения. Нет, не мужчины. Его заместить было невозможно. Но замещения того чувства абсолютного счастья, которое он давал ей в минуты их существования вдвоём, ещё до меня, в минуты их разделения существования пополам.
Только я никогда те чувства мамы не понимал.
Не испытывал таких же.
Не успел.
Кто же прочтёт ей «Звезду» в это Рождество?
Никогда не догадывался, у меня есть талисман.
Вот мои, да-да, мои, Нина, Валя, Люся. Они — мои талисманы. Суфлёрши. Ангелы-хранительницы. Где-нибудь, вспоминая о своём Лёшике, Лёлике, Леле, бесхитростно просят за него: только бы всё было хорошо! И каждая думает, ну вот, он один меня понимает, будет кому обо мне погоревать на поминках. И все приметы оставленности с их лиц, внушающих любовь, смываются, как мел дождём, уступая приметам нужности и значимости.
— Прекрати лыбиться, мимимишечка. Не соблазнишь.
Я думаю про «боксёра». Про все его «не». Все «не», которые он не успел в жизни. Он не успел стать счастливым. Не любил. Не любили его. Ему никто не читал «Рождественскую звезду» на Новый год или в Рождество. Ему никто не покупал арбузов к воскресному обеду. И я отдуваюсь тут за чужое «не», за то, что кому-то недодадено. С чего бы это?! Кто проложил мне эту дорогу? Или я сам?..
«Всё равно во всём виноваты только мы сами». Так бубнила моя бабушка, заведующая психдиспансером, она всё знала о психоделиках. Бабушка вздумала умереть вперёд. Дед возмущался: упрямая, всю жизнь хотела быть первой, и тут упредила. Бабушка — бывшая заведующая психдиспансером, я — настройщик, умело маскирующийся под актёра. Бабушка носила шиньон. Тогда мода такая была. Дома она его отстёгивала и вешала на бюст Ленина. Устойчивое воспоминание детства: волосатый вождь на серванте и лысая бабушка за вязаньем. Вязанье успокаивает нервы и продлевает жизнь.
Лицевая, изнаночная, лицевая, изнаночная — жизнь вяжется.
Телефон молчит, никто хозяину дома не звонит. У моего аппарата отключён звук. Там точно есть пропущенные и эсемэски. Который теперь час? Должно быть, около трёх ночи. Я кошусь на выход из гостиной. Если выждать момент и сделать бросок к проёму двери, хозяин перехватит меня на полпути. А ведь дальше ещё нужно пробежать холл и открыть дверь. Кажется, два замка. Два чёртовых чужих замка.
Пытаюсь влезть в его шкуру. Поместить себя в предложенные обстоятельства. Настройщик понадобился, чтобы что? Инструмент тут ни при чём. Другое, ищи другое. Кстати, как «боксёр» из Новой Москвы смог наткнуться на объявление возле помойки в моём дворе? Стало быть, там поблизости живёт тот, кто в его доме играет на пианино. Может быть такое? Может. Что это нам даёт? Ничего. Только возможное объяснение, как он наткнулся на объявление — банально выслеживал своих. Я — настройщик — приманка? Сказать про инструмент, чтобы отладил, приезжайте. Или вообще инструмент только куплен. В подарок. И покупатель решил проверить его. И потом уже дарить. Или другое. Я — настройщик — мишень мести. Случайная, рандомная мишень. Месть музыке. Потому что кто-то очень важный для него любил музыку. А его самого не любил. Или он на себя миссию возложил — в военкомат тащит. Или он…
— Малыш, не предлагаю кровяную колбасу. Тебе лучше иметь пустой желудок. И вообще опорожниться.
Не отвечаю. Молчу. Анализирую. Вживаюсь в обстоятельства. Планирую уйти не попрощавшись. Оцениваю поведение и ситуацию, которая не меняется уже несколько часов. В квартире горит верхний свет. Во всех помещениях, сколько их тут? Это увидел, когда «боксёр» ходил отлить. Только он, сперва проведя через холл, запер меня в ванной. Дверь туалета, видимо, не прикрыл, потому что я слышал ту наглую тугую струю. Отлил. Интересно, куда он положил «ствол», когда ссал. На бачок? В ванной отдушина в шахту — но крик соседи услышат вместе с выстрелами через дверь. Одна зубная щётка. Чисто, словно не в берлоге холостяка. Чувствуется женская рука. Может, наёмный клининг. Мне он тоже предложил в уборную. Гуманно. Только не хотелось. Внутри меня будто всё в анабиозе. Ни пить, ни есть не хочется. Кажется, порядком похудел. А так все последние тёплые дни хотел сбросить вес. И вот вам — день похудения. Обратно провёл тем же путём: холл, гостиная, крутящийся стул. На обратном пути я покосился на входную дверь, два замка, точно. Но, должно быть, и две двери, не заметил того, когда входил. Мишка Паддингтон скосил печальный пуговичный глаз, раскачиваясь на ремне под люстрой вверх ногами.
Теперь мы снова друг перед другом, и нас разделяют только молчащий «Беккер» и захламлённый журнальный столик. Я не истерю. Даже странно для себя не дрожу, не боюсь. Бояться некогда. Просто мне кажется, что я звеню. Как струна, у которой перетянуты колки. И мне важно, что нет страха. Это самое важное. Не псих набухавшийся сейчас важен, не обрез, на меня уставившийся. Мне важно, что внутри нет страха. Потому что меня только что водили на расстрел. Если бы я там, у туалета, дёрнулся, получил бы пулю в шею. Почему в шею? Потому что именно на шее я чувствовал взгляд ненависти. Он ждал.
— Ты думаешь, я заплачу тебе по ночному тарифу? Как бы не так, детка. Я вовсе не собираюсь тебе платить. Просто кому-то больше не понадобятся деньги.
Должно быть теперь не меньше четырёх утра. Стараюсь не смотреть ему прямо в глаза. Не повышать голос. Не делать резких движений. Подсказки про поведенческие навыки от бабушки. Она истории про своих психов тащила домой к обеду. Самым безобидным был тот, что месил муку в ведре с водой. Он боялся остаться голодным и выпивал ведро мучной жидкости ежедневно. Пока его не приняли в психушку. Бабушка не приходит ко мне так часто, как дед. А как бы сейчас пригодились её советы. Ну, дед — второй отец. Или первый. Он был сосредоточен на мне. Теперь я соотношусь с ним. Есть остановки внутри дня, когда идут минуты припоминания — как это было, или минуты узнавания — что бы дед сейчас сказал. Мы — в диалоге. Про пятилетний период я говорю — московский. Про время с дедом — жизнь.
По этому «гуманисту» из Рассказовки точно психушка плачет. Глаза у «боксёра», он не представился, да и зачем, наши кратковременные отношения изначально предполагали схему «услуга-деньги», так вот, глаза у него «замороженные». Движения порывистые, но половинчатые. Не доносит руку до бокала, тут же ищет зажигалку. Вдруг хватается за телефон, тут же откладывает его в сторону. Выпивает, тут же тянет руку за сигаретой, но забывает вытащить её из пачки. И так по кругу. Кажется странно неувязанной вялость жестов со скульптурными мышцами. Чёткие движения и сузившийся зрачок — только когда дотрагивается до обреза. Иногда он метит взглядом мне между бровей, но при том переглядывается с чем-то далёким, не присутствующим, что отвечает ему враждебностью. Как будто идёт пристрелка, где настройщик — случайная жертва, какой мог бы быть слесарь, доктор или курьер, доставляющий пиццу. Хотя нет, курьера быстро бы хватились. Пристрелка перед перестрелкой. Кто кого. Но силы неравные: «боксёр» и заслуживающее, по его мнению, бойни мироздание.
Он ждал.
А я не давал повода.
Передумал приближать развязку.
Не собираюсь ему облегчать, чего ради?
Пусть проходит путь камикадзе без меня.
Я ему не сообщник. И не подельник.
Впервые за пять лет захотелось уехать домой. И гори она, эта Москва, синим пламенем. Почему синим? Не знаю.
— Бэби, а ты из понаехавших? Я вот коренной… подмосквич. Меня внутрь МКАД не заманишь. Там не продохнуть. Кровя такая, мы деревенския… Воздух люблю. Вот так, милок…
Да, мимимишечка. И нечего мечтать о капитане Грэе. Надо рушить стереотипы. Швондера надо играть. Свидригайлова. Мелкого Беса. Иудушку Головлёва. Вот там пропасть. Бездна. Смотри, смотри за ним, не отвлекайся. Чем мучение окончится? Силы на исходе, хочется залезть под пианино, ладошки положить под щёку, закрыть глаза. Нет-нет, не сдаваться, Лель, не сдаваться. Этот «мы деревенския», видать стожильный. А у тебя силы уходят. Помнишь, как заблудились на каникулах с дедом в лесу? Как плакал от бессилия… А дед не утешал, деловито разжёг костёр, усадил греться, запел «Бьётся в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза. И поёт мне в землянке гармонь про улыбку твою и глаза…»
— Заткнись, придурок! Не тронь наши песни…
И металлический стук о стекло столика. Обрез будто обрадовался, залежавшись.
Господи, когда же бред кончится…
А закончилось всё поминками на мытищинской даче. Это уже вторые.
Первые были, как положено, — на девятый день. А после девятого дня собрались у Гали самые близкие. Самые-самые. Не её. Лёшеньки. «Ой, лада, лель-люли, лель-люли». Нина приехала, Валя, Люся. Варенье, как Лель любил. Кисель ревеневый, как Лель любил. Орешки печёные с варёной сгущёнкой, как Лель любил. Он вообще по сладкому больше. Не мясоед. Был.
Перезнакомились. Они раньше знали друг о друге, кто-то и виделся на премьерах. Но так что б вот как сейчас, за одним столом — впервые. За поминным столом — впервые.
У каждой нашёлся свой рассказ, своя история, как знакомились, как сроднились. Истории знакомства у всех разные, а схожие мысли вот в чём: думали — будет кому на их поминках о них погрустить. И вот тебе на, горе-то какое. Молодой-то какой. Чокаться нельзя. Поминали тихо. Всплакнули. Вспоминали, кто ему какой шарф связал, кто перчатки дарил, кто кактус цветущий. А потом и чокались, потому как «за такого светлого человека как не порадоваться, точно уж у Боженьки под крылом». Чокались. Стаканы звенели. Дачные, а всё ж из хрусталя, прессованного, ну и что, всё одно звенят. Звенят. Звенят. Звенел звонок. Неужто и тут нельзя телефон отключить. В такую-то тихую минуту. Звенит. Трезвонит.
Футболка на мне вмиг высохла, когда в дверь позвонили. Приснул, что ли? Задремал?
Утро? Финал?! Настойчивая трель звонка. Ситуация вмиг переменилась.
«Боксёр» дёрнулся к проёму. Вернулся, глядя на меня в упор, нащупал на столе обрез. Я не смог подняться и пойти за ним. Приказываю ногам, а они не слушаются: отнялись. Впервые со мной такое. Звонок надрывается. Я напрягаю зрение, слух, фантазию: что там? Кто там? Откроет? Нет? И… о боги, слышу разговор в холле. Открыл! Подельник? «Куратор» его? Кому он открыл? Нет. Женский голос. Хотя почему женщина не может быть подельником?
Слышу, как двое мирно разговаривают, причём перемещаясь по квартире: голоса то слышнее, то глуше. Звуки брошенных предметов, что-то падает, что-то достают. Поседеть можно. Что со мной будет? Что они готовят?!
Говорят обо мне. Нет-нет, настройщик. Недоучка. Не уйдёт, пока не справится.
Дальше о непонятном. Среда. Бабки. Мешки. Громче, всё громче. Где мешок?
В дверь входят двое: боксёр с заложенной за спину правой рукой и девочка в нейлоновом халате поверх спортивного костюма. Та брюнетка с кастинга. Зеленоглазая. На миг наши взгляды пересеклись. В ногах потеплело.
— Доброе утро. А нагрязнили-то, нагрязнили…
Девочка как ни в чём не бывало свободно передвигается по квартире. Убирает посуду, окурки. Гремит шваброй. Шуршит пакетами. За пылесос взялась, пустила на полную мощь. Перекрикивалась с хозяином об оплате. Скандалила. «Боксёр» на минуту скрылся из поля зрения. Девочка махнула мне из дверного проёма. Я как сидел, так и остался сидеть. Она подлетела ко мне, больно дёрнула за руку, я вскочил и бросился за ней. Пылесос ревел. Второй раз она меня дёрнула на лестнице, когда я помчался вниз. Развернула, покрутила пальцем у виска, и мы стали бешено подниматься наверх. И уже влезая в чердачный люк на девятом, слышали мат тремя этажами ниже. Трёхэтажный мат. Грохот железа, подъездное эхо выстрелов. Близкий скрежет запущенного лифтового механизма. Снова выстрелы, кажется, во дворе.
Он сорвался.
Кто-то вызвал экстренные службы. Приехали быстро. До чердака, где мы плюхнулись на старый тюфяк, доносились снизу сирены: уу-уу…
Слава раззявам, не запирающим замки чердачных люков! Слава вам, раззявы!
5. Чердак
Мы лежим голова к голове. Громко дышим. Между нами приткнулся медвежонок Паддингтон. Кажется, он тоже запыхался.
— Тебя как зовут?
— Мелани.
— А по-настоящему?
— Алёна.
— Алёна смотрит на меня влюблённо.
Как в кинофильме, мы стоим у клёна.
Головушка к головушке склонёна:
Борис — Алёна.
Борис — Алёна.
— А тебя Борис?
— Алексей. У тебя глаза зелёные, красивые.
— Линзы. Но я с ними покончу. Долгое ношение опасно для зрения.
— Мы вообще пребываем в перманентной опасности.
Алёна привстала на локте.
— Вот да, каждый день рискуем, даже чай заваривая. Чайник того и гляди развалится от кипятка.
— А ты когда поняла?
— Ну, почти сразу. Глаза его увидела. И мишку.
— Не испугалась?
— Испугалась.
— А зачем вошла?
— По инерции. Клинч всегда при мне…
— А потом?
— Ну, надо было играть в его игру. Типа настройщик-недотёпа, долго возится…
— Пианино новое.
— А то. Он меня торопил, выпроваживал. Я год у них убираюсь. У меня сложный график, он знает.
— Клининг?
— Я за две уборки получаю месячную ставку в театре.
— Теперь без зарплаты?
— Да всё равно хотела свалить. Не платят последнее время. Поскандалила. Пообещал отдать.
— Почему он вообще тебя впустил?
— Каждую среду так. Привык, наверное.
— А потом?..
— Заметила, руку прячет. Телефон на столике без звука, а сообщения одно за другим мелькают. У него глаза замороженные, а у тебя испытующие.
— Меня сразу узнала?
— Сразу. Ты тот парень с кастинга. У нас фамилии одинаковые. Один Антонченко точно пройдёт.
— Ты.
— Может, и я. Хорошо показалась. Запомнилась. Жвачку, говорят, выплюньте.
— А у тебя такое бывало: идёшь на спектакль и думаешь, а вдруг никто не придёт?
— Часто. Главное, оппортунизм перебороть, задавить в зародыше.
— А ты как сообразила, что наверх надо?
— А ты что, от ментов по чердакам не бегал?
— Нет.
— А будешь на него заявлять?
— …Не думал ещё.
— Твоё дело. Но его песня спета.
— И мне хватило. Знаешь, страх собственной слабости пересилил страх принуждения. Могло быть по-другому.
— Но ты живой.
— Ты в этом уверена? Позвони моей маме. И отцу. А деду я сам. Тебе до него не дозвониться.
— А что матери сказать?
— Что смерти нет.
— Тут двадцать два сообщения и семь пропущенных. Может, и матери сам, а?
— Сам. Что завтра делаешь?
— Завтра выходной.
— А я завтра комнату оплачу. И наконец-то завтра приеду на репетицию вовремя. Буду играть. И думать, что по-прежнему вечен.
— А вечером? Может, завтра в Новодевичий сходим? Там Денис Давыдов, кавалерист.
— Завтра. «Завтра» — самое лучшее слово на свете.