Фрагменты романа. С английского. Перевод Ирины Дорониной
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2023
Всё это было в холод,
В худшее время года
Для похода, да ещё такого долгого…1
Т.С.Элиот. Паломничество волхвов
Когда старые слова замирают на устах,
новые рвутся из сердца; и там, где стезя
теряется, открывается новая страна чудес.2
Рабиндранат Тагор. Гитанджали
Ролхинтон Мистри — известный канадский писатель, индийский парс по происхождению, родившийся в Бомбее (нынешний Мумбай) в 1952 году, финалист и лауреат многих национальных и международных премий, автор романов и сборников новелл. Вышедший в 1991 году роман «Такое долгое путешествие» вошёл в шорт-лист Букеровской премии и получил несколько других наград. Действие романа разворачивается в Бомбее начала семидесятых. На фоне бурных международных событий в регионе и политических — внутри страны роман повествует о судьбах жителей многоквартирного Ходадад-билдинга, членов бомбейской общины парсов. Семья банковского служащего Густада Нобла, их друзья, их окружение, все со своей собственной историей жизни, оказываются невольно и порой драматически вовлечены в эти события.
Предлагаемые вниманию читателей фрагменты романа печатаются с любезного разрешения издательства АСТ, в котором он выходит в ближайшее время.
Стена
Закончив первый круг опоясываний своим кушти и с удовлетворением убедившись, что оба конца пояса имеют одинаковую длину, он поднял, потом опустил плечи, чтобы судра удобно уселась на нём. Обратив лицо к небу и закрыв глаза, он начал молча, лишь шевеля губами, читать молитву Сарошу3, когда обычные бытовые шумы дома потонули в рёве дизельного мотора. Грузовик? Несколько секунд мотор работал на холостом ходу, и Густад с трудом поборол искушение обернуться и посмотреть. Ничто не вызывало в нём большего неудовольствия, чем помехи в его утренней молитве. Невоспитанность, вот что это такое. Он же не обрывает грубо разговор с другим человеческим существом, так почему должен обрывать свой разговор с Великим Отцом Ормуздом4 ? Густад сморщил нос и продолжил молитву.
Когда он закончил, от ворот снова потянуло дизельным дымом, и, подойдя, Густад увидел приклеенное к столбу объявление. Блестящая масляная лужица указывала место, где останавливался автомобиль. Официальный документ, спущенный муниципалитетом, пучился от попавших под него воздушных пузырьков и комков клея. Прочитав его, Густад произвёл в уме кое-какие подсчёты. Эти чёртовы ублюдки совсем с катушек съехали. Зачем нужно расширять здесь дорогу? Он поспешно измерил расстояние шагами. Двор сузится больше чем на половину нынешней своей площади, и чёрная каменная стена, окружающая его, нависнет непосредственно над окнами жильцов нижнего этажа. Дом станет больше похож на тюремный лагерь, чем на человеческое жильё, они окажутся запертыми в клетке, как куры в курятнике или овцы в загоне, а дорожные и уличные шумы будут врываться прямо в окна. Не говоря уж о мухах, москитах и чудовищной вони — ведь бессовестные люди давно привыкли использовать эту стену в качестве общественного уличного туалета, особенно поздно вечером.
Впрочем, пока это лишь планы, ничего из них не выйдет. Разумеется, владелец дома не отдаст половину своего двора за «честную рыночную цену», которую предлагал муниципалитет. В нынешние времена трудно сыскать что-нибудь более бесчестное, чем правительственная «честная рыночная цена». Владелец, конечно же, обратится в суд.
В конце двора появился Хромой Темул. Он всегда держался подальше от мелии — одинокого дерева, росшего посередине двора, как будто боялся, что оно вытянет одну из своих ветвей и ударит его. В детстве он упал с него, пытаясь достать запутавшегося в его кроне воздушного змея. Мелия не была добра к Темулу, как к другим. Детям Ходадад-билдинга5 она помогала тем, что срезы с её веток оказывали успокаивающее действие на зудящую сыпь при кори и ветрянке. Напиток, который готовила из её листьев (истолчённых в ступке пестиком в тёмно-зелёную кашицу) Дильнаваз, способствовал нормальной работе кишечника у Густада все двенадцать недель, беспомощно проведённых им в постели. Слугам, разносчикам и нищим, проходившим мимо, прутики мелии служили зубной щёткой и зубной пастой одновременно. Год за годом дерево бескорыстно отдавало себя всем, кому требовалась его помощь.
Но Темулу оно не благоволило. При падении с него он сломал бедро и, хотя приземлился и не на голову, что-то случилось внутри неё в результате этого несчастного случая — подобно тому, как иногда во время землетрясения раскалывается дом, находящийся далеко от его эпицентра.
После падения Темул уже никогда не стал снова таким, каким был прежде. Родители не забирали его из школы, надеясь хоть как-то поддержать и спасти от изоляции. Работало это или нет, но мальчик был счастлив, с трудом ковыляя туда на своих маленьких костылях, и они платили за его обучение, пока администрация школы не отказалась держать его в ней дальше и вежливо не объяснила им, что для всех причастных было бы лучше, если бы академическая карьера Темула на этом закончилась. Теперь его родители уже давно были мертвы, и за ним приглядывал старший брат, который работал кем-то вроде коммивояжёра и постоянно находился в разъездах, но Темула это ничуть не огорчало. В свои тридцать с хвостиком он по-прежнему предпочитал детскую компанию. Исключение делал только для Густада. По какой-то причине Густада он обожал.
Часто можно было видеть, как Темул регулирует движение вокруг дьявольского дерева, предупреждая детей, чтобы держались от него подальше, если не хотят пострадать так же, как он. Он больше не пользовался костылями, но часто расхаживал перед детьми взад-вперёд, демонстрируя в назидание им свою вихляющую походку и кривое бедро.
Дети, в большинстве своём, относились к нему хорошо, редко кто обижал его, пользуясь своим физическим превосходством. Предметы, оказывавшиеся в воздухе — всё, что свободно парило, взлетало, падало и трепетало, — приводили его в восторг. Будь то птица, бабочка, бумажный самолётик или сорвавшийся с дерева лист, он неустанно гонялся за ними, пытаясь поймать. Зная его увлечённость всем, что летает, дети иногда, завидев его, подбрасывали перед ним мяч, веточку или камешек, но так, чтобы он самую малость не мог до них дотянуться. Храбро преследуя летящий предмет, Темул обычно падал сам. Или посылали перед ним футбольный мяч и, стоя сзади, наблюдали, как он ковыляет за ним. В тот самый момент, когда ему казалось, что он догнал, несогласованное движение его ступней подталкивало мяч дальше, и безнадёжное преследование возобновлялось.
Но в целом Темул прекрасно ладил с детьми. Не хватало терпения выдерживать иные его раздражающие привычки взрослых. Он любил провожать людей: от дворовых ворот до входа в дом, вверх по лестнице, до самой двери. И всегда, пока дверь не закроется, — с широкой улыбкой на лице. Некоторым это так докучало, что, прежде чем войти в ворота, они выглядывали из-за столба, чтобы убедиться, что путь свободен, или ждали, когда Темул повернётся к ним спиной, чтобы проскочить незамеченными. Находились и такие, которые кричали на него и гнали, размахивая руками, пока до него не доходило, чего от него хотят; в этих случаях он выглядел крайне обескураженным, поскольку не понимал, почему так.
Ну и наконец: слова куцего лексикона Темула вылетали из него с головокружительной скоростью и со свистом проносились мимо ушей слушателя. Как будто внутри у него имелось некое устройство, компенсирующее медлительность ног скоростью языка. Результат же был плачевным как для говорящего, так и для слушающего. Густад, один из немногих, мог разобрать, что он говорит.
Когда Густад возвращался с работы, вонь вдоль чёрной стены была невыносимой. Невоспитанные люди никогда не поймут, что эта стена — не общественный туалет, думал он, вскидывая руки, чтобы отогнать мух и москитов. А ведь сезон москитов ещё и не настал. Густад зверел от нашествия москитов, которое неизменно случалось после заката.
— Невежественных свиней, которые мочатся на улице, следовало бы расстреливать на месте! — восклицал, бывало, его друг и сосед майор Джимми Билимория. Или: — Надо взорвать эту чёртову стену динамитом — где они тогда будут гадить? — Это последнее замечание свидетельствовало о крайней степени его отчаяния, потому что стена была ему дорога.
Давно, когда майор Билимория ещё только поселился в Ходадад-билдинге, когда подача воды была неограниченной, а молоко с парсийской молочной фермы — жирным и доступным для всех, в городе начался строительный бум. Не обошёл он стороной и окрестности Ходадад-билдинга: вокруг него стали расти высотки. Первым, чего лишились жители дома, был солнечный заход: на западной стороне возвели офисное здание. Хотя в нём было всего шесть этажей, этого оказалось достаточно, потому что в Ходадад-билдинге было только три, дом был приземистым и длинным: по десять квартир в ряд, нагромождённых друг на друга на трёх уровнях, с пятью подъездами и лестничными проёмами — по одному на каждый примыкающий блок квартир.
Вскоре после этого строительство началось и с восточной стороны. Для всех тридцати семей квартиросъемщиков стало ясно, что это конец эпохи. На их счастье, строительство растянулось более чем на десять лет: то не хватало раствора, то возникали проблемы с рабочей силой и оборудованием, а однажды обрушение целого крыла из-за использования некачественного «левого» цемента привело к гибели семи рабочих. Детвора из Ходадад-билдинга, которая ринулась на строительную площадку поглазеть на образовавшееся на земле тёмное пятно, в ужасе решила, что это то самое место, где погибли семь человек, и что пятно — это их кровь, просочившаяся на поверхность. Отсрочка строительства дала жителям Ходадад-билдинга передышку, и мало-помалу они смирились с изменившимся ландшафтом.
С увеличением интенсивности движения и плотности населения чёрная каменная стена приобрела ещё более важное значение. Она осталась единственным гарантом приватности, особенно для Джимми и Густада, которые на рассвете совершали свой молитвенный обряд с повязыванием пояса веры кушти. Стена высотой в шесть футов тянулась вдоль всего двора, укрывая их от глаз инаковерцев, пока они молились, обратившись лицом к занимающемуся на востоке свету.
Но чёрт с ней, с приватностью, чёрт бы побрал эту стену, чёрт бы побрал эту вонь, думал теперь Густад. Они покупали «Одомос» тюбик за тюбиком, втирали его во все открытые части тела, но проклятые москиты продолжали жужжать, кусать и сводить с ума. По загадочной причине мазь наименее эффективно действовала на Густада. Полночи он чесался, прихлопывал москитов, и ругался. <…>
Наступал вечер, но Хромой Темул был во дворе.
— ГустадГустадГустад! — Под мышкой у него была пачка бумажных листков, в руке он сжимал шариковую ручку. — ГустадГустадподождиподожди. — Размахивая листками, он приблизился к Густаду настолько быстро, насколько позволяла его перекатывающаяся и подпрыгивающая походка. — ВажноГустадоченьоченьважно.
— Не сейчас, Темул, — сказал тот, — я занят.
Наверное, какая-нибудь чушь, которую навязали бедному парню, подумал он, вспомнив, как Шив Сена6 наняла его распространять расистские буклеты, направленные против бомбейских меньшинств. Они пообещали ему мороженое в шоколаде «Квалити чок-о-бар», если тот хорошо выполнит задание. Возвращаясь из банка, Густад увидел тогда, что его вот-вот изобьёт группа разъярённых индийцев-южан, работавших в офисном здании на их улице. Густад попытался было им объяснить, в чём дело, но они и его приняли за врага, поскольку хотел защитить агента Шив Сены. На счастье в этот момент домой, в Ходадад-билдинг, возвращался из полицейского участка инспектор Бамджи. Увидев Темула и Густада в окружении враждебно настроенной компании, он остановил своего «короля дорог»7 и посигналил. Нападавшие заметили полицейскую форму и разбежались прежде, чем инспектор Бамджи вышел из машины. Позднее Густад предостерёг Темула, чтобы тот не брал ничего у незнакомцев.
Сейчас он старался говорить спокойно и терпеливо, чтобы унять возбуждение Темула:
— Я вернусь через полчаса. Приходи, тогда и прочтём, что там у тебя. — Должен же хоть кто-то присматривать за несчастным юродивым.
Петицией оказался ответ хозяина дома на письмо из муниципалитета с подробным объяснением того, какие трудности ждут жителей дома, если площадь двора будет урезана. В сопроводительном письме-обращении к квартиросъёмщикам хозяин призывал подписать петицию, тем самым выразив своё несогласие с пагубным планом городского руководства, и объединить усилия, чтобы воспрепятствовать его осуществлению.
— СлушаюслушаюГустадаслушаюоченьоченьвнимательно.
— Разнеси эту петицию по всем квартирам. Понял?
Темул энергично закивал.
— Всемвсемквартирамвсемвсем.
— По одному экземпляру на каждую квартиру. Скажи, чтобы внимательно прочли и подписали. И говори медленно. Сказал одно слово — остановись, потом — ещё одно слово. Медленно. Ты понял? Медленно.
— ДадададаГустадмедленномедленно. СпасибоспасибоГустад.
* * *
После короткого ночного дождя, добродушного предвестника муссона, листья на розовом кусте, посаженном Густадом под своим окном, были зелёными и свежими. Он не уставал удивляться выносливости розы, тому, как она год за годом стойко выживала на крохотном пыльном клочке земли несмотря на решётки автомобильных радиаторов, мявших и ломавших её стебли, и на детей, бессмысленно обрывавших цветки.
Он склонился, чтобы убрать пустую пачку из-под сигарет «Чарминар», запутавшуюся в ветвях, и услышал, что подъезжает машина. Даже не обернувшись, он узнал «короля дорог». Служебный долг призывал инспектора Бамджи к исполнению своих полицейских обязанностей в любое время суток. Иногда, зачитавшись допоздна, Густад слышал урчание мотора его машины и улыбался, представляя себе Соли Бамджи, с лупой выискивающего улики. Соли давно прозвали Шерлоком Бамджи. Однажды, когда в округе произошло особо чудовищное убийство и кто-то из соседей спросил Бамджи, как полиции удалось раскрыть дело, он не задумываясь ответил: «Элементарно, друг мой».
Прозвище прилипло к нему. Все знали, что Соли — не частный детектив и не курит трубку и что он — в отличие от прототипа, всегда отличавшегося изяществом слога и отличной дикцией, — обожает цветистую речь и крепкое словцо, но он был рослым и худощавым, с высоким лбом и измождённым выражением лица, и всего этого оказалось достаточно, чтобы шутливое прозвище пристало к нему навсегда.
Бамджи посигналил и притормозил.
— Привет, командир! Надеюсь, ты помолился и за меня?
— Конечно, — ответил Густад. — Вижу, сегодня преступность рано подняла тебя с постели?
— Да так, ничего особенного. Но если говорить серьёзно, то нас ждут большие проблемы, если этот ублюдочный муниципалитет уполовинит наш двор. Как я тогда буду въезжать в него на машине?
Было бы тебе поделом, подумал Густад: Бамджи был одним из главных обидчиков его розового куста.
— Как думаешь, петиции хозяина будет достаточно, чтобы вставить этим муниципальным задницам?
— Кто знает? Я так думаю, что, если власти чего-то хотят, они это получают, не так, так этак.
Инспектор Бамджи поправил зеркало заднего вида.
— Если сволочи снесут эту стену, от нашей частной жизни не останется ни хрена. Молись, командир, каждое утро за сохранность нашей стены.
Это напомнило Густаду о другой проблеме.
— Ты заметил, как она воняет? Из-за этого и от москитов тут продыху нет.
— Естественно, учитывая сколько мочи на неё льётся. Любая скотина с полным мочевым пузырём останавливается у нашей стены и достаёт своего кутёнка.
— А ты не можешь пресечь это силой своей власти?
Инспектор Бамджи расхохотался.
— Если полиция начнёт арестовывать каждого незаконного ссыкуна, придётся утроить наш личный состав. — Он переключил скорость своего «короля дорог» и, помахав на прощание, тронулся, прокричав напоследок: — Чуть не забыл: когда Хромой Темул приходил с петицией, он нёс какую-то околесицу насчёт того, что видел горы денег в твоей квартире.
Густад изобразил смех.
— Если бы!
— Я ему так и сказал: «Омлет, не пудри людям мозги». А потом разок влепил ему хороший подзатыльник. — С этими словами Бамджи отбыл.
<…>
Сирена воздушной тревоги начала свои пронзительные стенания, как только он вышел из автобуса на площади фонтана «Флора». Словно гигантская птица скорби, она парила в небе над городом, кружа, ныряя, взмывая и поглощая уличные шумы. Десять часов, подумал Густад. Я должен был бы быть в банке, на своём рабочем месте.
Вот уже несколько недель погребальный плач этой сирены начинался каждое утро ровно в десять часов: три минуты воздушной тревоги, потом монотонный сигнал отбоя. Никаких официальных объявлений не было, поэтому многие решили, что, готовясь к войне с Пакистаном, власти проверяют готовность системы оповещения. Другие думали, будто это делается для того, чтобы приучить людей к этому траурному звуку — они не ударятся в панику, услышав сирену воздушной тревоги среди ночи, если привыкнут к ней в дневное время. Циники заявляли, что это больше похоже на заговор, потому что, если пакистанцы когда-нибудь захотят осуществить успешную бомбёжку, единственное, что им нужно будет сделать, это достичь неба над городом ровно в десять часов утра. Но, пожалуй, наиболее оптимистичное объяснение состояло в том, что сирену включают, чтобы люди сверяли по ней часы в порядке предвоенной попытки повысить пунктуальность и эффективность работы в государственных учреждениях.
Следуя в потоке людей, двигавшихся от автобусной остановки к офисным зданиям, Густад с десятью тысячами рупий в портфеле был очень напряжён. На углу вдруг поднялась какая-то суматоха, и он покрепче сжал ручку портфеля. Это был тот самый угол, на котором обычно работал своими мелками уличный художник. Густад часто останавливался, чтобы полюбоваться его изображениями богов и богинь.
Художник не ограничивался какой-то определённой религией — в один день это мог быть слоноголовый Ганеша, дарующий мудрость и успех, а на следующий — распятый Христос, и проходящие служащие благоговейно бросали монетки на эти картинки. Художник хорошо выбрал место. Он сидел скрестив ноги и собирал заработок, сыпавшийся сверху. Пешеходы аккуратно обходили его клочок асфальта, освящённый изображением очередного божества. Они, автоматически отклоняясь, обтекали картину, словно ручеёк муравьёв.
Иногда случались происшествия, как, например, сегодня. Кто-то, наступив на изображение, оставил на нём след. Справедливость была восстановлена без промедления: толпа не отпустила недотёпу, пока он не возместил свою оплошность щедрым пожертвованием. Потом художник взял мелок и исправил подпорченное подошвой лицо бога. Пока Густад наблюдал за этой сценкой, у него созрело взаимовыгодное предложение автору священных рисунков. Но он опаздывал на работу и решил поговорить с ним вечером, тогда народу будет поменьше.
<…>
Дильнаваз ждала его с нетерпением, чтобы рассказать о посетителе, который обещал снова прийти в девять часов.
— Он спрашивал тебя, — говорила она. — Зачем — мне не сказал. Очень странный человек. Босой, все руки испачканы разноцветными красками, как будто он побывал на празднике Холи. Но праздник Холи был семь месяцев назад.
Густад догадался, кто это был. Позднее, когда посетитель вернулся, как обещал, он успокоил жену:
— Не волнуйся. Это я попросил его прийти. Чтобы что-нибудь сделать с этой вонючей стеной.
Выйдя с уличным художником во двор, он сказал ему:
— Итак, вы, наконец, решились расстаться с фонтаном «Флора»?
— А что делать? — ответил художник. — После случившейся там недавно аварии полиция стала притеснять меня, гонять туда-сюда, с одного угла на другой. Так что я решил прийти и посмотреть место, о котором вы рассказывали.
— Отлично, — сказал Густад. — Вам оно понравится.
Они вышли за ворота, и художник осмотрел стену. Провёл рукой по её поверхности, ощупал пальцами.
— Гладкий чёрный камень, — ободрил его Густад, — идеальная поверхность для рисунков. Длина этой стены — более трёхсот футов. И мимо неё каждый день проходит множество людей. — Он указал на парные башни, построенные рядом с Ходадад-билдингом. — Они идут в те офисы. И ещё там, чуть дальше, есть базар. С дорогими ювелирными магазинами. По этой дороге ходит много богатого народу. А с другой стороны, минутах в двадцати ходьбы, — два кинотеатра. Поток зрителей тоже гарантирован.
Закончив осмотр стены, уличный художник достал из своего рюкзачка мелок и сделал пробный набросок.
— Да. Отлично, — сказал он. Потом, сморщив нос, добавил: — Только больно уж воняет.
— Это правда, — согласился Густад. Он удивился тому, как долго художник не решался это сказать. — Бессовестные люди используют стену как уличный туалет. Глядите! Вон один из них!
У дальнего конца стены неподвижно и молча стоял человек, слышалось только журчание струи, да из середины фигуры, сверкая в свете уличного фонаря, лилась жидкая дуга.
— Эй! — крикнул Густад. — Bay-sharam budmaas! Вот я тебе оторву твой huddi, негодяй!
Струя тотчас прекратилась. Мужчина дважды встряхнул рукой, шустро заправился, застегнул брюки и исчез.
— Вы видели? — сказал Густад. — Ни стыда ни совести. Вот от этого и вонь. Но когда вы нарисуете здесь свои священные рисунки, никто такого себе больше не позволит. — Заметив нерешительное выражение на лице собеседника, он поспешил добавить: — Прежде всего мы отскребём и отмоем всю стену.
Уличный художник немного подумал и согласился.
— Я могу начать завтра утром.
— Чудесно, чудесно. Только один вопрос: вы сможете покрыть рисунками все триста футов? Я имею в виду, знаете ли вы достаточно богов, чтобы заполнить всю стену?
Художник улыбнулся.
— Это нетрудно. Если понадобится, я могу и триста миль покрыть рисунками, учитывая обилие разных религий с их богами, святыми и пророками — индуистскими, сикхскими, иудейскими, христианскими, мусульманскими, зороастрийскими, буддистскими, джайнистскими. Да и одних индуистских хватило бы. Но я люблю их смешивать, представлять разнообразие в своих рисунках. Так мне кажется, что я способствую распространению терпимости и понимания в мире.
Густад был впечатлён.
— А откуда у вас такие богатые познания во всех этих религиях?
Художник снова улыбнулся.
— У меня степень бакалавра по религиоведению. Моей специальностью было их сравнительное изучение. Разумеется, это было до того, как я перешёл в Художественное училище.
— Вот оно что! — воскликнул Густад.
Они договорились встретиться на следующее утро пораньше, когда придёт подметальщик улиц. Позже тем вечером он сказал Дильнаваз:
— Можешь доложить своему никчёмному, наплевавшему на Индийский технологический институт сыну, когда он в следующий раз придёт тебя навестить, что у бедного уличного художника две степени бакалавра в гуманитарной области.
На рассвете, когда подметальщик выгреб ночные отходы, Густад с помощью пятирупиевой банкноты уговорил его вымыть стену. Он дал ему жёсткую проволочную щётку, чтобы тот хорошо отскрёб поверхность. Художник прибыл с рюкзаком, лампой «Петромакс»8 и небольшой постельной скаткой.
— Сейчас взойдёт солнце, — сказал Густад, — и стена быстро высохнет.
Спустя три часа, когда он направлялся в банк, художник уже работал вовсю над первым рисунком. Густад понаблюдал, пытаясь определить объект, и наконец поинтересовался:
— Простите, можно спросить: это кто?
— Тримурти — триада: Брахма, Вишну и Шива — Бог-Создатель, Бог-Хранитель и Бог-Разрушитель. Вы не возражаете против них, сэр? Я могу нарисовать что-нибудь другое.
— О, нет-нет, прекрасно, — ответил Густад. Он бы предпочёл для открытия стены изображение Заратустры, но понимал, что эта триада будет способна усовестить гораздо больше мочеиспускателей и дефекаторов. Когда он возвращался вечером, художник уже зажёг свой «Петромакс». Триада была готова, так же как и немилосердное кровавое распятие. Шла работа над делийской соборной мечетью Джама Масджид: поскольку ислам запрещает изображать людей, художник рисовал знаменитые мечети.
— Надеюсь, дождя не будет, — сказал Густад. Сделав глубокий вдох, он удовлетворённо добавил: — Пока никакой вони. — Художник кивнул, не отрываясь от дела. — Но в эту первую ночь будьте осторожны: люди ещё не знают, что на стене — священные изображения.
— Не волнуйтесь, я их предупрежу, — ответил художник. — Я собираюсь работать всю ночь. — Он отложил зелёный мелок, тот покатился по асфальту. Густад остановил его и положил в коробку. — Простите, сэр. Можно один вопрос? Не возражаете, если я буду по утрам отламывать веточку от вашей мелии, чтобы чистить зубы?
— Конечно, нет, — сказал Густад. — Все так делают.
За ночь художник нарисовал ещё две картины: Моисея с Десятью заповедями и Ганапати Бабу9. На восходе он добавил несколько завитушек к телесного цвета хоботу последнего, потом взял белый мелок, чтобы написать заповеди на каменных скрижалях Моисея.
В течение нескольких следующих дней стена заполнилась богами, пророками и святыми. Проверяя воздух каждое утро и каждый вечер, Густад радостно отмечал, что никаких дурных запахов в нём нет. Москиты и мухи перестали быть бичом божьим, как раньше: с исчезновением питательной среды их количество радикально сократилось. «Одомос» в Ходадад-билдинге стал рудиментом прошлого. Дильнаваз и Густад убрали из-под ламп плоские блюда с водой, так как исчезла необходимость использовать их в качестве москитоловок.
Благочестивые лица — одни суровые и мстительные, другие добрые и по-отечески приветливые — со стены днём и ночью наблюдали за дорогой, за движением транспорта, за пешеходами. Натараджа10 исполнял свой космический танец, Авраам высоко заносил топор над Исааком, Мария баюкала младенца Иисуса, Лакшми одаривала изобилием, Сарасвати распространяла мудрость и знание.
Но по мере того как стена подвергалась подобной трансформации, художника стали посещать опасения. Проект, более грандиозный, чем все его когда-либо выполненные рисунки на асфальте, внушал ему беспокойство. За долгие годы жизнь его обрела некоторый ритм: приход, творение и стирание. Что-то вроде: сон — пробуждение — потягивание. Или: еда — переваривание — очищение, цикл, гармонирующий с током крови в жилах и циркуляцией воздуха в лёгких. Он научился презирать слишком долгое пребывание на одном месте и откладывание ухода, ибо они — родоначальники самодовольной рутины, коей следовало избегать любой ценой. Странствие — случайное, незапланированное, в одиночку — вот что даёт наслаждение.
Однако сейчас возникла угроза его прежнему образу жизни. Доброжелательное окружение и солидность длинной чёрной стены снова пробуждали в нём обычные источники человеческих печалей: стремление к постоянству, к корням, к чему-то, что он мог бы назвать своим, к чему-то неизменному. Разрываясь между желанием уйти и желанием остаться, он продолжал работать, чувствуя себя не в своей тарелке, растерянный и недовольный. Свами Даянанда, Свами Вивекананда, Богородица Фатимская, Заратустра и множество других святых заняли свои места на стене — места, предопределённые им уличным художником, и все вместе ждали неопределённого будущего. <…>
Но уже вечером уличный художник, от чьих сомнений и беспокойства не осталось и следа, счастливо насвистывал «Ты моё солнышко». Поприветствовав Густада, он сообщил, что сегодня под изображением Сарасвати кто-то оставил букетик цветов:
— Не иначе как просил об успешной сдаче экзамена.
— Это значит, что уважение к стене растёт благодаря вашим чудесным рисункам, — сказал Густад.
Художник скромно улыбнулся, склонив голову, и ответил, что за несколько последних дней прохожие оставили достаточно денег, чтобы он смог купить новую одежду и пару обуви, так что скоро он собирается пойти в магазин. Густад осмотрел новые изображения и вошёл в ворота, насвистывая подхваченный у художника популярный мотив.
<…>
Возле дворовой стены витал приятный аромат.
— Откуда он исходит? — спросил Густад.
Художник подправлял свои рисунки. Некоторые люди имели досадную привычку прикасаться к стене, выражая почтение нарисованным на ней святым. Раньше это его ничуть не волновало; за годы странствий он усвоил, что бренность — один из непреложных факторов, правящих его работой. Когда бы превратности и капризы уличной жизни ни лишали художника его меловых творений, заставляя рисовать их заново или перебираться на другое место, он относился к этому легко. Если полицейский в шортах, с шишковатыми коленями не затирал его рисунки ногами в предписанных формой чёрных сандалиях, то в конце концов их всё равно смывало дождём или сдувало ветром. Но ему это было всё равно.
Однако в последнее время что-то изменилось, и он стал ревностно оберегать свои произведения.
— Приветствую, сэр. Давно вас не видел, — сказал он, откладывая мелок. — Я закончил много новых рисунков.
— Чудесно, — ответил Густад, с удовольствием втягивая носом воздух. — Как приятно здесь пахнет.
— Этот запах идёт от Лакшми, — пояснил художник, и Густад направился к богине изобилия. Кто-то воткнул агарбатти в трещину на асфальте напротив её изображения. Ароматическая палочка почти сгорела дотла. Лишь крохотное ярко-оранжевое колечко ещё светилось у самого её основания. Жидкий серовато-белый дымок медленно поднимался вверх, плыл к лицу Лакшми и рассеивался без следа в вечернем воздухе. Густад наслаждался нежным ароматом. Когда палочка догорела, столбик пепла качнулся и упал, рассыпавшись вокруг.
— Стена становится всё более популярной, — сказал Густад. — А что с деньгами, вам оставляют достаточно?
— О да, — ответил художник. — Это очень удачное место. — Он покрасовался, демонстрируя новую одежду. — Териленовые брюки-клёш, по последней моде, с семью штрипками для ремня, и рубашка из махрового хлопка, быстро сохнет и не требует глажки. — Оттянув воротник, он показал ярлычок на внутренней стороне. Однако ноги у него по-прежнему были босыми. — Я ходил и в «Карону», и в «Батю», и в «Ригал футвэар», перемерил множество самых разных моделей. Туфли, сандалии, чаппалы11 … Но они все жмут и натирают ноги. Босиком лучше.
Потом он повёл Густада показывать свои новые творения: Гаутама Будда, сидящий в позе лотоса под деревом Бодхи; Христос с учениками во время Тайной вечери; Картикея, бог доблести; Хаджи Али Дарга, прекрасная мечеть посреди моря12 ; базилика Богоматери Нагорной13 ; пророк Даниил в львином рву; Саи Баба144 ; Манаса, богиня змей; святой Франциск Ассизский, разговаривающий с птицами; Кришна с флейтой и Радха155 с цветами; Вознесение и, наконец, Дустур Кукадару166 и Дустур Мехерджи Рана177.
Сегодня художник был далеко не так сдержан, как обычно: признался, что хочет сэкономить, чтобы купить новые рисовальные принадлежности.
— Отныне больше никаких мелков. Буду писать только маслом и эмалевыми красками. Прочными. Ничто их не испортит.
Потом он поведал Густаду краткую агиографию некоторых святых, например, Хаджи Али, умершего во время совершения паломничества. Гроб с его земными останками таинственным образом переместился через Аравийское море обратно в Бомбей и оказался на скалистом утёсе неподалёку от берега. Верующие возвели на этом месте мечеть с его саркофагом, а также дамбу, соединяющую утёс с сушей — во время отлива по дамбе можно пройти к месту упокоения святого.
Рассказал он и о другом чудотворном месте — базилике Богоматери Нагорной. Кучка напуганных рыбаков, застигнутых свирепым штормом, была уверена, что все они утонут. Но появилась Пресвятая Непорочная Дева Мария и заверила их, что они спасутся, потому что она будет охранять их. А взамен рыбаки должны будут построить церковь на возвышенном месте в Бандре181 и поставить в ней статую, которую вынесет на берег у подножья возвышенности. Рыбаки благополучно добрались до суши. На следующее утро, когда шторм утих, у самого берега плавала статуя Богородицы с младенцем Иисусом на руках.
Художник разворачивал перед Густадом истории одну за другой, и Густад слушал с большим интересом. Какой кладезь знаний, думал он. И помимо того, что стена превратилась в чистое место, благодаря священным образам она сама приобрела ореол святости.
Когда стало настолько темно, что ничего уже не было видно, Густад пошёл во двор. Следом за ним в ворота вкатился «король дорог» инспектора Бамджи.
— Аррэ, командир! Удивительное дело ты сделал, честно. Одним выстрелом прогнал всех проклятых ссыкунов. Больше никакой вони. Прямо чудо какое-то.
— При таком количестве святых и пророков на стене одно чудо совершить нетрудно.
— Отлично, командир, отлично! — сказал Бамджи. — Ты сделал эту стену засранцеотталкивающей. Но знаешь, не понимаю я ограниченного склада ума наших чёртовых соседей. Можешь поверить? Кое-кто из них (не буду называть имён) ворчит: мол, с какой стати все эти чужие боги красуются на стене нашего парсийского дома? Такое впечатление, что у них в голове опилки.
— Догадываюсь, о ком ты.
— А, ладно, забудь о них. Много чести. Вместо того чтобы радоваться, что нет больше вони, нет москитов, нарушений общественного порядка, эти чёртовы придурки ищут, к чему бы ещё придраться.
— Так или иначе, — сказал Густад, — художник уже нарисовал Заратустру. А также Мехерджи Рану и Дастурджи Кукадару.
— Конечно, командир. Чем больше, тем лучше. Такая хорошая компания — прекрасный символ нашей светской страны. Вот так и должно быть. А эти болваны были бы недовольны, даже если бы сам Бог снизошёл к ним. Они бы нашли, что в Нём тоже что-то не так. Что Он недостаточно красив, или недостаточно светлокож, или недостаточно высок.
Инспектор Бамджи помахал Густаду и уехал. Густад отпер дверь и вошёл домой, продолжая посмеиваться про себя.
<…>
Выйдя из автобуса, на котором приехал с вокзала, Густад увидел, что за время его отсутствия последние свободные участки стены заполнились рисунками. Изображения пророков, святых, духовных учителей, мудрецов, провидцев, праведников и святых мест, написанные маслом и эмалями, покрывали каждый квадратный дюйм чёрной стены. Яркие краски блестели на позднем утреннем солнце.
На тротуаре лежали цветы, принесённые верующими: букеты, маленькие и большие, и отдельные цветки. И пышные гирлянды из роз и лилий, наполнявшие воздух густыми ароматами. Их лёгкое дуновение он уловил ещё от автобусной остановки. И чем ближе подходил, тем богаче становились сладостные ароматы. Циннии, бархатцы, камелии, магнолии, хризантемы, астры, георгины — фантастическое разнообразие красок и ароматов услаждало зрение и обоняние Густада, вызывая мечтательную улыбку и заставляя забыть об изнеможении, вызванном двумя ночами, проведёнными в тесноте поездов.
Какой разительный контраст с той, былой стеной, подумал он. Сейчас трудно даже представить тот смрадный ад, какой она являла собой прежде. Дада Ормузд, ты творишь чудеса. Вместо роившихся тут когда-то мух и москитов теперь в солнечном свете плясали тысячи ярких красок. Вместо вони царил восхитительный неземной аромат. Рай на земле.
Прошло несколько недель с тех пор, как он в последний раз внимательно осматривал стену. Все рисунки, выполненные мелками, были удалены и переписаны маслом, в том числе изначальное изображение триады: Брахма, Вишну и Шива. Какое волшебное преображение. Есть всё же Бог на небесах, и в Ходадад-билдинге теперь всё в порядке.
Густад вспомнил тот вечер почти двухмесячной давности, когда его удивил запах одинокой ароматической палочки, воткнутой в щель на асфальте. Теперь их тут были целые связки в специальных подставках, источающие летучие облачка белого благовонного дыма. Неподалёку в глиняном кадиле курился ладан, испуская неповторимое, пикантно-приятное благоухание. На равных расстояниях стояли зажжённые свечи и масляные лампады. А перед портретом Заратустры даже была воткнута тлеющая палочка сандалового дерева. Бывшая чёрная стена стала настоящим святилищем для людей всех рас и вероисповеданий.
— Ваша идея оказалась великолепной, сэр, — сказал уличный художник. — Это — лучшее во всём городе место для её воплощения.
— Нет-нет, всё дело в вашем таланте. Выполненные масляными красками, рисунки выглядят ещё прекрасней, чем прежние. А что это там, в углу? — Густад указал в дальний конец стены, где были сложены несколько бамбуковых шестов, листы гофрированного металла, куски картона и пластика.
— Я собираюсь соорудить маленькое убежище для себя. С вашего разрешения, конечно, сэр.
— Ну разумеется, — ответил Густад. — Но раньше вы говорили, что любите спать на своём матрасе под звёздами. Что случилось?
— О, ничего, — смущённо ответил художник. — Просто для разнообразия. Пойдёмте, я покажу вам свои новые рисунки. — Он повёл его за руку. — Вот смотрите: Парвати с гирляндой в ожидании Шивы; Хануман, бог обезьян, строящий мост на Ланку; Рама, убивающий демона Равану, а рядом — воссоединившиеся Рама и Сита. А вот здесь: Упасани-Баба, Каму-Баба, Годавари-Мата. А это — всемирно известный собор Святого Петра, спроектированный Микеланджело, вы наверняка слыхали о нём. — Густад кивнул. — Вот здесь — ещё несколько христианских образов. Младенец Иисус в яслях и трое волхвов; Мадонна с младенцем; Нагорная проповедь. А это — из Ветхого Завета: Моисей и горящий куст; расступившееся Красное море; Ноев ковчег; Давид и Голиаф; Самсон, сдвигающий столбы и обрушивающий храм филистимлян.
— Чудесно, совершенно чудесно.
— А это — знаменитая Голубая мечеть. Рядом — дарга191 Хаджи Маланга202 в Кальяне213. Это — Кааба. Вон там — два великих объединителя индуизма и ислама: Кабир224 и Гуру Нанак235.
— А кто там, с той стороны? Вы их пропустили.
— О, простите. Я думал, что вы их уже видели. Это Агни, бог огня; Кали, Мать Мира, и богиня Йелламма, богиня девадаси624.
— Йелламма? — Имя казалось смутно знакомым.
— Да. Божество девадаси. Ну, вы знаете: её называют ещё и заступницей проституток, — объяснил художник. — А это не узнаёте? — многозначительно улыбаясь, спросил он.
Густад всмотрелся в изображение, казавшееся очень знакомым.
— Похоже на нашу стену, — нерешительно предположил он.
— Абсолютно верно. Теперь ведь это священная стена, правда? Так что она занимает законное место на стене святых и священных мест.
Густад наклонился, чтобы получше рассмотреть изображение стены на стене.
— Это всё, — сказал художник. — Осталось последнее. Я приберёг его на конец. — Он повёл Густада к участку, который прежде делили Заратустра, Дастурджи Кукадару и Мехерджи Рана. Теперь к ним была добавлена ещё одна фигура, тоже в одеянии и головном уборе парсийского священнослужителя.
— Кто это? — резко спросил Густад.
— Это сюрприз. Поскольку вы парс, я подумал, вам это будет интересно. Видите ли, несколько дней тому назад джентльмен, который живёт в вашем доме, — тот, у которого маленькая белая собачка…
— Рабади?
— …Он мне сказал: поскольку я рисую святых и пророков, у него есть просьба. Я ответил — конечно, на стене для всех найдётся место. И он показал мне чёрно-белую фотографию, объяснив, что это дастурджи Бария, очень святой для парсов человек. Совершил много чудес, чтобы помочь больным и страждущим, так он сказал. И что этот Бария, мол, не ограничивается только духовными проблемами, потому что философия зороастризма поощряет как духовный, так и материальный успех. Всё это я знал, но не хотел говорить ему, что помимо диплома Школы искусств имею также степень в области древних и современных мировых религий. Никогда не знаешь, где выпадет удача узнать что-то новое. Так что я продолжал слушать. Он сказал, что дастурджи Бария славится тем, что помогает людям, имеющим проблемы со здоровьем, с домашними животными, с игрой на бирже, с деловыми партнёрами, с поисками работы, помогает решать проблемы сотрудникам торговых банков, известным государственным служащим, председателям разных комитетов, промышленным магнатам, мелким подрядчикам и так далее. Ладно, сказал я ему, убедили, и взял фотографию. Начал рисовать. Закончив эскиз, принялся за масляные краски. Но однажды вечером мимо проезжал полицейский инспектор, который тоже тут живёт…
— Инспектор Бамджи, — вставил Густад.
— …На ходу он разглядывал новые рисунки, но вдруг резко затормозил и стал кричать, чтобы я немедленно прекратил рисовать. Я, как вы понимаете, испугался — у меня было достаточно неприятностей с полицией. Они ничего не понимают в искусстве и обращаются со мной, как с нищим бродягой. Со всем своим смирением я сказал ему: прошу прощения, сэр, джентльмен с маленькой белой собачкой уважительно попросил меня нарисовать этого человека, потому что он парсийский святой человек. Инспектор расхохотался. Святой человек? Аррэ, этот тип шарлатан и позор парсийской общины. Дурачит доведённых до отчаяния людей, продаёт им свои фотографии в рамках, самодельные амулеты и прочий мусор. А подобные вещи зороастризм отнюдь не поощряет, сказал инспектор.
— И что было потом?
— Мистер Рабади как раз вышел выгулять собаку, услышал то, что говорил инспектор, и начал спорить: мол, дастурджи Бария никогда не нажил ни одной пайсы на своём священном даре, а те, кто так говорят, просто грязные завистливые собаки, ленивые бездельники, недостойные даже лизать следы его сандалий. А кроме того, у нас, мол, светское государство и люди имеют право верить во что хотят, а дастурджи Бария имеет право красоваться на стене так же, как любой другой. С последним аргументом я был вынужден согласиться. Инспектору, видимо, стало неловко участвовать в уличной ссоре. Он сказал: делайте что хотите, шарлатан останется шарлатаном, даже если нарисовать его среди пророков и святых, и уехал. А мистер Рабади сказал мне, что существует много скептиков и клеветников вроде инспектора Бамджи, но настанет день, и все они увидят правду. И добавил, что у него есть доказательство святости дастурджи Барии. Когда его большая собака, Тигр, умерла несколько лет назад, с фотографии дастурджи Барии, которая стоит у него в квартире в рамке, лились слёзы. Поразительно!
— И вы в это поверили? — широко улыбаясь, спросил Густад.
— Видите ли, я не люблю подрывать чью бы то ни было веру. Чудо, волшебство, фокус, совпадение — какая разница, если это помогает? Зачем анализировать силу воображения, силу внушения, силу самовнушения, силу физиологических возможностей? Слишком пристальный взгляд разрушителен, под ним всё разрушается. Жизнь сама по себе достаточно трудна. Зачем делать её ещё труднее? В конце концов, кто может сказать, почему происходит чудо и как получаются совпадения?
— Это правда, — согласился Густад. — Но мне больше нравятся такие чудеса, как эта стена, они более полезны и истинны, чем слёзы с фотографии. Вонючее грязное безобразие превратилось в красивое благоухающее место, где всем хорошо.
— И оно будет становиться ещё более притягательным теперь, когда началась война251 . В такие времена люди делаются великодушней и набожней.
— Согласен, — сказал Густад. — Смотрите, сандаловая палочка погасла. У вас есть спички?
У художника спички были. Пока Густад пытался снова поджечь палочку, мимо промчалась пожарная машина, сбавила скорость и заехала во двор. Бросив возиться с палочкой, он заспешил домой. Пожарные как раз разворачивали шланг.
Темул увлечённо наблюдал за ними. Он взволнованно помахал Густаду.
— ГустадГустадГустад! Диньдондиньдондиньдон. Забавнозабавно.
— Не сейчас, Темул, — отмахнулся Густад.
Дым шёл из квартиры мисс Кутпитьи. Всё ли с ней в порядке? — встревожился он.
После отъезда пожарных все сошлись во мнении: то, что квартира мисс Кутпитьи осталась почти неповреждённой, — чудо. Как выяснилось, дыма было куда больше, чем огня.
Соседи передавали из уст в уста: маленький дымный огонёк превратился в ревущее пламя, которое потом разрослось в неуправляемый пожар. Ходадад-билдинг оказался на грани того, чтобы стать поживой для огненного ада. Но на помощь пришло божественное вмешательство — так с жаром утверждали одни. Другие приписывали счастливое избавление стене: поскольку люди останавливаются возле неё, чтобы вознести свои мольбы и благодарения, говорили они, стена, безусловно, постоянно излучает благотворные вибрации. Как же могли не восторжествовать добро и справедливость в доме, находящемся под постоянным покровительством столь благословенного места?
<…>
Густад вышел на улицу и увидел, что уличный художник закончил сооружение своего маленького навеса у дальнего конца стены. Внутри лежали какая-то скудная одежда, матрас, лампа «Петромакс» и рисовальные принадлежности. Старые коробочки с мелками тоже были здесь, потому что хотя художник уже относился к ним с ностальгической снисходительностью, как к реликту времён, которые он перерос, выбросить их не хватало духу.
Теперь он старался поддерживать некое подобие порядка среди посетителей. Следующая группа допускалась к стене не раньше, чем отходила предыдущая, и только с подношениями. Он увидел, что Густад наблюдает, и устало покачал головой, но было очевидно, что ему доставляет удовольствие бурная активность «прихожан» и роль хранителя места поклонения.
Его беспечные скитания явно отошли в область памяти.
— Победа в Бангладеш заставляет меня работать сверхурочно, — пошутил он.
— Очень хорошо, очень хорошо, — рассеянно ответил Густад, ароматы благовоний окутали его своей густой вуалью и заставили забыть обо всём плохом.
<…>
Амбулатория доктора Пеймастера, как и всё остальное в округе, была закрыта. Не работал даже «Птичник»261. Настал День морча227.
Люди со всей округи были готовы пройти маршем к зданию районной администрации, чтобы заявить протест против переполненной системы канализации, протекающего водопровода, разбитых тротуаров, нашествия грызунов, вымогательства со стороны государственных служащих, скопившихся гор мусора, открытых смотровых колодцев, разбитых уличных фонарей — словом, против повсеместного упадка и коррумпированных «шестерёнок», которые вращали колесо городской жизни. Слишком долго игнорировались их петиции и жалобы. Властям придётся обратить внимание на народный гнев.
Торговцы и мелкие предприниматели всех мастей, не имевшие между собой ничего общего, кроме врага, ждали сигнала к началу марша. Среди них были механики и лавочники, неутомимые официанты, чванливые мастера по наложению новых протекторов на шины, сутулые радио-мастера, кривоногие портные, изворотливые продавцы транзисторов-на-запчасти, косоглазые аптекари, билетёры с лицами землистого цвета, осипшие продавцы лотерейных билетов, торговцы тканями, обслуживавшие женщин из «Птичника». Собрались сотни, тысячи человек, которым не терпелось совершить этот марш, плечом к плечу, рука в руке, чтобы облегчить муки своего существования в этом загаженном районе.
Даже доктор Пеймастер и паанвала1 28 Пирбхой присоединились. Поначалу идея им, особенно доктору, не нравилась. Доктор пытался унять ретивость организаторов и утишить страсти, рисуя картину в целом, объясняя, что коррупция на районном уровне — лишь микроскопическое проявление алчности, бесчестности и морального разложения, процветающих в стране. Он подробно описывал, как с самого верха, где сосредоточена власть, изливается этот гной, заражая все слои общества.
Но друзья и соседи доктора смотрели на него безучастно, что заставило усомниться: быть может, его видение злодейств и низостей, творящихся в Нью-Дели, чересчур абстрактно? Он предпринял ещё одну попытку: представьте себе, говорил он, что наша любимая страна — пациент, страдающий поздней стадией гангрены. Накладывать повязки или разбрызгивать розовую воду, чтобы скрыть вонь гниющей ткани, бесполезно. Прекраснодушные речи и обещания не вылечат больного. Гниющую часть необходимо ампутировать. Видите ли, местная коррупция — это лишь запах, который исчезнет, как только гангренозное центральное правительство будет смещено.
Это, конечно, правильно, отвечали ему, но мы не можем навечно задержать дыхание, мы должны что-то сделать с этой вонью сейчас. Сколько можно ждать ампутации? Нам нужно жить, и наши носы не могут быть постоянно заткнуты. Буйные страсти разгорелись снова, и доктор Пеймастер отступил, заражённый общим энтузиазмом. Друзья, соседи и клиенты убеждали их с Пирбхоем, что они внесут ценный вклад в борьбу, возглавив морчу. Их почтенный возраст, уважаемая профессия доктора Пеймастера, степенная, как у свами, манера поведения Пирбхоя, всё это придаст морче респектабельности.
Разумеется, доктор должен быть в белом халате, со стетоскопом на шее и чёрным медицинским саквояжем в руках: так наблюдатели и власти сразу поймут, какой уважаемый человек возглавляет марш. Равным образом Пирбхой должен идти не в чём ином как в своём обычном одеянии продавца паанов: с обнажённой грудью, в длинном лунги, обёрнутом вокруг чресел, чтобы его величественный всевидящий пупок, его древние сморщенные соски и массивный лоб, иссечённый тысячей морщин мудрости, внушали очевидцам уважение и благоговение.
Организаторы морчи, воодушевлённые примерами доктора Пеймастера и Пирбхоя, распорядились, чтобы все участники надели свою рабочую одежду и имели при себе рабочие инструменты. Механики должны быть в дырявых жилетах и замасленных штанах и нести гаечные ключи, храповики и монтировки. Продавцы лотерейных билетов договорились маршировать со своими картонными лотками для билетов на шее; парикмахеры — размахивать машинками для стрижки волос, расчёсками и ножницами, и так далее.
В дополнение к этому четыре ручные тележки были нагружены большими бочками с сочащимися, слизистыми образцами слякотной грязи из переполненных канав, с раскрошенным цементом, строительным раствором и песком от разбитых тротуаров, со смрадной гнилостной массой из мусорных завалов и кучами дохлых или полудохлых грызунов. Предполагалось опорожнить бочки в вестибюле муниципального офисного здания.
Несколько дней все занимались изготовлением плакатов и транспарантов. Были отрепетированы лозунги и полиция оповещена о маршруте морчи, чтобы иметь возможность предпринять необходимые меры, касающиеся городского транспорта. Марш должен был начаться от «Птичника», продлиться два часа и закончиться у здания районной администрации, где все входы и выходы будут заблокированы участниками без применения насилия и останутся перекрытыми, пока требования протестующих не будут выполнены.
* * *
Доктор Пеймастер открыл свой чёрный саквояж и опорожнил его. В конце концов, сейчас он служил лишь бутафорией для марша, и так его будет легче нести. Некоторое время он смотрел на аккуратно сложенное содержимое своего врачебного саквояжа. Ни разу с начала медицинской практики не оставался он без постоянного набора пузырьков, ампул, шприцев, скальпелей, ланцетов и тонометра. Доктор подумал и вернул всё обратно. Потом накинул на шею стетоскоп, запер дверь амбулатории и вышел на улицу со своим верным помощником-провизором. Как Дон Кихот и Санчо Панса, подумал он, размышляя о том, какие ещё заблуждения и мудрости откроются ему сегодня, какие новые фарсы предстоит увидеть его старым утомлённым глазам.
Когда они вдвоём появились на улице, толпа зааплодировала. Поздно сожалеть, подумал доктор Пеймастер. Он ответил на приветствия вялым взмахом руки. Пирбхой, красующийся в своём самом ярком и лучшем лунги — тёмно-бордовом, с зелёными и жёлтыми вертикальными полосами, — уже стоял во главе колонны. Доктор занял место рядом с ним. Провизор пристроился сзади.
* * *
Малколм Салданья изучил планы и чертежи, проверил кое-какие расчёты, пролистал остальные документы. Работы должны были начаться сегодня, под его руководством. Он зевнул два раза подряд. Проклятый осточертевший муниципалитет. Как он ненавидел свою работу, хотя в то же время был благодарен ей за постоянное жалованье — спасибо дядюшкиному влиянию. Этот окаянный город превращается в суровое, немилосердное место. Но регулярная зарплата была мощным соблазном. Уроки фортепьяно никакой стабильности не давали. Никогда не знаешь, будут ученики или нет. В наше время детям предоставляют слишком много свободы, дисциплины вообще нигде не осталось.
И прекрасная музыка тоже постепенно исчезает с лица земли, как и дисциплина. Как будто наблюдаешь за медленным угасанием любимого человека. Благодарение Богу за клуб «Тайм энд тэлентс», благодарение Богу за «Макс Мюллер Бхаван», за Британский Совет, за Культурный центр ГДР, за Информагентство США. Иначе музыка давным-давно умерла бы. Но и это — последние глотки воздуха; золотой век западной классической музыки в этом городе определённо закончился. Вспомнить хотя бы того вчерашнего родителя, который со смущением сообщил, что его сын урокам музыки предпочёл тренажёр «Булвокер»…
Малколм резко встал. Слово «снос» привлекло его внимание и зазвенело в голове, как тревожный звонок. До сих пор этот чёртов проект казался чистой рутиной. История предыдущего руководителя была хорошо известна. Этот несчастный неправильно понял распоряжения. Снёс не то строение, и вместе с ним — собственные надежды на благополучный уход на пенсию.
Малколм заставил себя прекратить грезить наяву и начал всё сначала. Он читал внимательно, шаг за шагом, ничего не принимая на веру, выписывая наиболее важные данные, отмечая то, что легко можно упустить, когда рабочие войдут в раж.
Теперь пора было встречать бригаду возле гаража, собирать оборудование и отправляться на место работы. Почти пора. Остаётся минут пять, чтобы выпить чаю в столовой. Кислый запах клеёнчатой скатерти ударил в ноздри. Он поднёс блюдце к губам и подул, чтобы охладить чай. Когда очки запотели от пара, из трясины технического жаргона всплыло место предстоящих работ. Перед запотевшими стёклами заплясало название дома.
Адрес смутно маячил в голове, но он никак не мог сопоставить его с каким-то жизненным воспоминанием. Ходадад-билдинг, мысленно повторял он, направляясь к гаражу. Ходадад-билдинг.
Грузовики отъехали, и вскоре мысли Малколма уже были заняты планированием деталей более насущного характера.
* * *
Чтобы навестить мать, Сохраб, как обычно, выбрал время, когда отец на работе. Дильнаваз встретила его с радостью и облегчением. Она лишь на минуту оторвалась от сына, чтобы помешать рис, выключила плиту и поспешила обратно. Крепко обнимая его и гладя по щекам, она сокрушалась, что тот похудел, потому что не питается как следует.
— Столько времени прошло! Может, вернёшься уже домой? Достаточно ты меня помучил.
Сохраб покачал головой и отвернулся к окну. Какой смысл каждый раз повторять одно и то же? Ему хотелось сказать, что именно поэтому он приходит всё реже.
— Дом кажется пустым. Ну, сделай мне хоть одно одолжение, — сказала она, отводя волосы у него со лба. — Папа скоро вернётся. Просто поговори с ним спокойно, по-доброму, и тогда…
— Скоро? — Сохраба напугала перспектива встретиться с отцом лицом к лицу. Однако встревожила его и мысль, что, раз отец возвращается с работы раньше обычного, что-то, должно быть, случилось.
Дильнаваз вдруг осознала, сколь многое прошло мимо сына со времени его последнего визита. Она начала рассказывать всё с самого начала и, дойдя до конца, увидела на лице сына выражение потрясения.
— Да, — сказала она, — мы все были потрясены.
Подробный рассказ о минувших событиях снова нагнал на неё печаль, она тяжело сглотнула и продолжила с отвращением и горечью:
— Это было бесстыдное, злое деяние со стороны правительства. Они забрали жизнь у майора Билимории. — Её губы скривились и задрожали, она с трудом сдерживала слёзы. — Но Бог всё видит!
— А куда сейчас пошёл папа?
Она рассказала ему о газетном некрологе.
— Мы подумали, что та же фамилия — это просто совпадение. Но как убедиться наверняка? Поэтому папа поехал. — Она взглянула на часы. — Мне пришлось остаться, чтобы приготовить обед. Рошан сегодня первый раз после болезни пошла в школу, я не хотела, чтобы она ела всухомятку. И папа должен скоро вернуться. Просто спокойно поговори с ним. Прошу тебя.
Сохраб потёр затылок, как делал всегда, когда в чём-то сомневался.
— Это бесполезно. Я разрушил все его мечты и больше ему неинтересен.
— Не говори так! — оборвала она, но тут же смягчилась. — Он твой отец. Он всегда будет любить тебя и желать тебе добра.
— Я же знаю, он снова, как всегда, затеет ссору!
— Нет! — Она решительно качнула головой и взяла его за руку. — Не упрямься. С тех пор, как ты ушёл, столько всего случилось. Папа изменился. Теперь всё будет по-другому.
Сохраб продолжал смотреть в окно, отказываясь встречаться глазами с матерью. Гордый и упрямый, подумала она. Второй Густад.
— Поверь мне. Раньше я тебя не просила. Но теперь — другое дело.
— Ладно, — ответил он, всё ещё не глядя на неё. — Если тебе от этого будет легче…
* * *
Подъезжая к Ходадад-билдингу на первом грузовике, Малколм Салданья увидел разрисованную стену и понял, почему название дома казалось ему таким знакомым. Пытаясь вспомнить, в какой квартире жил Густад, он приклеивал отменяющее запрет владельца судебное постановление поверх уже обтрепавшегося муниципального распоряжения, которое сам прикрепил к столбу несколькими месяцами раньше.
Уличный художник из-под своего маленького навеса наблюдал зловещее прибытие грузовиков, людей и техники. Когда Малколм объявил ему новость, он съёжился, собрал свои краски, кисти, коробочки, пожитки, сложил их кучей во дворе и уселся, скрестив под собой ноги, не в состоянии мобилизовать хоть малую толику тех жизненных ресурсов, которые в старые времена питали его скитания.
Нехотя, Малколм отдал рабочим приказ начинать. Хлипкий навес был сметён с дороги; установлены теодолиты, треноги и нивелиры, чтобы демаркировать требуемые территории. Как выяснилось, мелия попадала в границы нового муниципального землеотвода и мешала будущему строительству. Двоих рабочих послали спилить дерево. С машин сгружали всё новое оборудование; геодезисты щурились в свои приборы, указывая руками то туда, то сюда; а Малколм отправился искать иранский ресторан, который мог бы доставлять чай для бригады.
Тем временем на улицу вступила морча с транспарантами и плакатами. Скандирование лозунгов стало доноситься поверх городских шумов, а вскоре и сами демонстранты появились в поле зрения, поглазеть на шествие собралась толпа.
Участникам марша чуть было не запретили шествие с рабочими инструментами, потому что младший полицейский инспектор, командовавший подразделением, выделенным обеспечивать порядок в колонне, классифицировал их как потенциальное оружие. Но организаторы марша взяли верх: Ганди-джи, сказал Пирбхой, появлялся на общественных митингах со своей чаркха и обернувшись в кхаддар291. Если полиция британского раджа разрешала это, то с какой стати младший полицейский инспектор Свободной Индии должен поступать иначе? Инструменты участников марша — такое же «оружие», как чаркха Махатмы.
Таким образом, колонне разрешили начать марш. Одна группа в унисон скандировала: Nahi chalaygi! Nahi chalaygi! — «Так не пойдёт! Так не пойдёт!» Другая оптимистично подхватывала: «Муниципалитет ki dadagiri nahi chalaygi!» — «Издевательства муниципалитета не пройдут!»
Старый добрый лозунг любой демонстрации: gully gully may shor hai, Congress Party chor hai, доносившийся из всех переулков, — «Партия Конгресса — шайка воров» — тоже был популярен. Но было и несколько сугубо местных. Братья Фернандес, близнецы, державшие небольшую портняжную мастерскую и понимавшие риторическую ценность повторов, держали одинаковые плакаты: «Немедленно обеспечьте нам нормальное водоснабжение!» Механики развернули длинный транспарант более мелодраматического свойства: Havaa-paani laingay, Ya toe yaheen maraingay! — вариация лозунга «Дайте мне свободу или дайте мне смерть»230 с заменой «свободы» на «воздух-и-воду».
Работники кинотеатров раздобыли старую афишу фильма «Страна, в которой течёт Ганг» и переделали её в «Страна, где течёт Ганг и переливается через край канализация». Лицо главного персонажа немного изменили: его ноздри были зажаты прищепкой, а поверх фамилий актёров, режиссёра, продюсера, сценариста и музыкального редактора наклеили фамилии муниципальных чиновников и ведущих политиков.
Nahi chalaygi! Nahi chalaygi! — всё громче звенело над колонной, по мере того как она приближалась к Ходадад-билдингу. Малколм, его помощник, рабочие и геодезисты, отложив свои орудия, выстроились вдоль тротуара. Из окон офисных башен высовывались люди, лавочники убирали свой товар, и вся деловая активность на улице приостановилась, все наблюдали за шествием.
Демонстранты поравнялись со стеной. Здесь в их лозунги влилась свежая жизненная сила. Под взглядами множества невольных зрителей шаг марширующих сделался чётче, а жесты обрели дополнительную страстность.
Внезапно один из предводителей, трижды ударив в медный поднос Пирбхоя, подал знак колонне остановиться. Поднос был выбран из множества других средств оповещения: удар монтировкой по колёсному диску, серебряный звонок-колокольчик со стола доктора Пеймастера, барабан местного владельца дрессированной обезьяны, пронзительная дудочка заклинателя змей были отвергнуты, поскольку не выдерживали сравнения с величественной гулкостью Пирбхоева подноса.
Звучные раскаты троекратного удара повисли в воздухе, как райские птицы, сверкающие над головами участников шествия.
— Братья и сёстры! — послышался вдохновенный голос одного из предводителей колонны. Он поднял руки, требуя тишины, и повторил: — Bhaiyo aur baheno! — Колонна стихла. — Вы спрашиваете, почему мы остановились здесь, не дойдя до здания администрации? Я вам отвечу: существует ли место лучшее, чем эта священная стена чудес, чтобы сделать паузу и поразмыслить над нашей целью? Это стена богов и богинь. Стена индуистов и мусульман, сикхов и христиан, парсов и буддистов! Святая стена, стена, у которой каждый, независимо от вероисповедания, может вознести свою молитву! Так давайте же возблагодарим небеса за прошлые успехи! Попросим благословения наших предстоящих усилий! Помолимся за то, чтобы, достигнув пункта назначения, мы достигли бы и своей цели! Помолимся за то, чтобы в духе правды мы, не применяя насилия, победили своих врагов!
Процессия одобрительно взревела и бросилась к стене. Муниципальные рабочие расступились, освободив проходы к портретам. У изображения Заратустры оказался только один человек — доктор Пеймастер. Самая длинная очередь стояла к Лакшми, богине благополучия. Коленопреклонения, земные поклоны, молитвенное складывание рук и бормотание, закрывание глаз, громкие мольбы, восхваления — всё исполнялось с истовостью. Многие в завершение оставляли монету-другую.
Глядя на всё это, один из рабочих сказал:
— Поберегите свои деньги, стена скоро будет разрушена.
Разрушена! Слово прокатилось по колонне и просочилось в толпу зрителей. Стену разрушат? Недоверие перешло в возмущение, а потом в гнев, обратившийся мощной приливной волной, которая хлынула к берегу с такой силой, что задрожала земля.
Этого не может быть! — ревела эта волна десятью тысячами голосов, вибрировавших от ярости. Стену Богов и Богинь нельзя снести! Мы проследим за тем, чтобы никто и пальцем не коснулся наших божеств! Мы защитим их, если понадобится, собственной кровью!
Ситуация накалялась, и организаторы марша немедленно призвали Малколма.
— Это правда, — спросили его, — что ваши люди должны сломать стену и уничтожить изображения наших богов?
Малколм не был приучен увиливать. Он коротко кивнул. Колонна снова взревела угрожающим ураганом. Сомнений не оставалось: сатанинский замысел только что подтвердился! Но руководители колонны одним ударом медного гонга восстановили тишину.
— Друг мой, — сказал главный организатор Малколму. — То, что вы говорите, глупо. Глупо, потому что этого нельзя делать. Это место молитв и поклонения. Подумайте сами. Этого нельзя изменить ни по чьему-то желанию, ни даже по приказу каких бы то ни было властей. Посмотрите на эти изображения Брахмы, Вишну и Шивы. Посмотрите на Раму и Ситу, Кали Мату, Лакшми, Иисуса Христа, Гаутаму Будду, Саи Бабу. Для любой религии это место — свято.
Колонна одобрительно зашумела, зрители зааплодировали, а главный организатор, пользуясь моментом, продолжил:
— Посмотрите на Натараджу и Сарасвати, Гуру Нанака и святого Франциска Ассизского, на Заратустру и Годавари Мату, на все эти изображения мечетей и церквей. Как вы можете разрушить такое святое место? — Он заметил маленький серебряный крестик на шее Малколма. — Вы — добропорядочный человек. Встаньте на колени перед этой стеной. Помолитесь Богу, прочтите Аве Марию, покайтесь в грехах. Помолитесь о чуде, если хотите, но не пытайтесь разрушить эту стену.
— На самом деле я этого не хочу, — ответил Малколм, испытывая неловкость, но обретя, наконец, дар речи. Толпа возликовала. — Но, — продолжил он, когда крики стихли, — ни я, ни мои люди не принимаем решений. Мы только исполняем приказы муниципальных начальников.
Муниципальных! Опять это мерзкое учреждение! Морча, словно обезумевший монстр, растянулась вдоль дороги, воспламенённая новым приливом гнева и ненависти. Они издеваются над всей нашей округой, не снабжая нас водой! Не чистя канализацию! Заставляя дышать миазмами сточных канав! Облагая поборами, которые опустошают наши и наполняют их карманы! А теперь ещё хотят разрушить нашу священную стену! Nahi chalaygi! Nahi chalaygi! Муниципалитет ki dadagiri nahi chalaygi! — громогласно звучало отовсюду снова и снова.
Лояльный помощник почувствовал, что должен встать на сторону Малколма. Он заорал, стараясь перекричать всеобщий гвалт:
— Мы тоже верующие люди! Но мы бедны так же, как и вы! Если мы не исполним приказ, мы потеряем работу! И как нам тогда прокормить своих жён и детей?
Остальные рабочие собрались вокруг него.
— Это правда! Вы дадите нам работу, если муниципалитет нас выгонит?
Девица из «Птичника» по прозвищу Гидравлическая Помпа, высокая и сильная, в своих самых лучших и самых тесных одеяниях, выступила вперёд. Выхватив какой-то режущий инструмент из рук стоявшего рядом авторемонтника и размахивая им, обратилась к Малколму и рабочим:
— Вы видите этот рисунок? Это Йелламма, богиня проституток.
Малколм кивнул, нервно сглотнув.
Взмахнув инструментом, она описала в воздухе круг чуть ниже их животов. Солнечный блик сверкнул на коротком устрашающем лезвии.
— Если вы разрушите этот портрет, если сломаете хоть какую-то часть этой стены, клянусь, я из всех вас сделаю хиджров311 , — сказала она, снова кровожадно взмахнув лезвием.
Мужчины невольно отпрянули, прикрыв ладонями свои полосатые шорты и дхоти. Они были слишком ошарашены, чтобы ответить. На несколько коротких минут установилась всеобщая тишина, золотая, как звук медного подноса Пирбхоя.
<…>
После того, как такси исчезло в потоке машин, Густад, сдвинув со лба чёрную бархатную молельную шапочку, заспешил домой. Ему не терпелось переодеться и отправиться в банк. Но что это за огромная толпа от тротуара до тротуара и к чему тут столько полиции? — подумал он. И шум на улице, как в праздник Ганеши-Чатуртхи322 или Гокулаштами333.
Он добрался до ворот Ходадад-билдинга как раз в тот момент, когда Гидравлическая Помпа размахивала своим острым орудием. Малколм заметил его.
— Густад! Густад! — крикнул он, помахав рукой, но его голос потонул в угрожающем рёве толпы, заметившей, что оскорблённые рабочие потянулись к ломам и киркам. Полицейские, шаркнув ногами, схватили свои длинные бамбуковые палки, демонстрируя полную боевую готовность. Младший инспектор, не желая рисковать, приказал водителю своего джипа срочно связаться по рации с полицейским участком и вызвать подкрепление.
Густад нетерпеливо вытянул шею: интересно, что делает его друг Малколм в гуще митингующих? В следующий момент Малколм исчез, но Густад не хотел пробиваться сквозь толпу, чтобы найти его. Потом, когда всё уляжется.
Затем он заметил за воротами, во дворе, удручённого художника; там же был Темул, с большим любопытством наблюдавший за разворачивающейся драмой.
— ГустадГустадГустад! Большаябальшаямашина. Бумбумбум. Большойшумкрик.
Он не мог спокойно стоять на месте, крутился и бурно размахивал руками в восторженном возбуждении. Вид многоцветной колонны рабочих с их удивительным оборудованием и полицейских с палками несказанно веселил его. А теперь, в дополнение ко всему, пришёл и его любимый Густад.
— ГустадГустадГустад, таквеселотаквеселотаквесело!
— Да, очень хорошо, — сказал Густад, — но с твоей стороны будет разумней оставаться во дворе. Вот молодец. — Он похлопал его по спине, довольный тем, что Темула не затянуло в водоворот событий. Мало ли что могло случиться, учитывая нынешнее состояние толпы, если профессионально одетые проститутки снова пробудят в нём его потребности. Кстати, что здесь делают эти женщины?
Дождавшись своей очереди, уличный художник уныло произнёс:
— Простите, сэр, мне сказали, что я должен оставить мою стену.
Густад уже и сам понял это по новому объявлению на столбе, бетономешалкам и ожидающим грузовикам. На короткий миг сквозь память былого его глубоко пронзило ощущение надвигающейся утраты. Падение стены разрушит и прошлое, и будущее. Чувствуя себя беспомощным посреди шума и общего смятения, он искал слова, чтобы утешить художника, и вдруг заметил доктора Пеймастера. Прямо в центре толпы! Сначала Малколм, теперь доктор? Он направился к нему сквозь море рассерженных лиц.
Темул поспешил за ним.
— Нет, Темул. Веди себя хорошо. Очень опасно. Оставайся во дворе.
Расстроенный, но послушный, Темул повернул обратно.
Только когда Густад крикнул в четвёртый раз, доктор обернулся. Им потребовалось немало усилий, чтобы сойтись.
— Какую мощную демонстрацию мы организовали! — воскликнул доктор, энергично пожимая руку Густаду. Его внутренние сомнения и дурные предчувствия преобразовались в убеждённость и уверенность, теперь он был готов кидаться на ветряные мельницы.
— Увидеть — значит поверить! Это величайшая морча в истории нашего города!
Густад никогда не наблюдал его в таком приподнятом настроении. Все его спонтанные чувства, закупоренные внутри бог знает сколько времени (вроде тех зелёных запылённых пузырьков со снадобьями и медикаментами, хранившихся в глубине его амбулатории), вдруг вырвались наружу.
— Здесь почти вся наша округа! — хвастался доктор, напоминая генерала повстанцев, которому удалось поднять свою армию против тирана. — Мы пойдём дальше! На муниципалитет! Мы покажем им, кто хозяин. Мы — народ!
Пока доктор рассказывал, что привело к конфронтации между демонстрантами и строительными рабочими, Густаду удалось оттеснить его на тротуар, подальше от перевозбуждённой тлолпы.
— Это не входило в наши планы. Это можно назвать волей Божьей. — Он усмехнулся. — Или волшебной силой искусства. Результат один и тот же. — Помахав на прощанье рукой, он удалился, желая поскорей воссоединиться со своими товарищами по оружию.
Густад вернулся к воротам, где морча уже привлекла внимание жителей дома. Инспектор Бамджи, мистер Рабади с Капелькой, миссис Пастакия и мисс Кутпитья вели оживлённые дебаты, пытаясь предсказать исход событий. Полицейское подкрепление ещё не прибыло. Густад не хотел участвовать в их полемике, но, улучив момент, спросил инспектора:
— Соли, как ты думаешь, удастся тебе уговорить этих людей, пользуясь своим высоким званием?
Инспектор Бамджи хохотнул и покачал головой.
— Единственное, что я усвоил из службы с этими маратхскими придурками, это умение свободно произносить: umcha section nai. Без малейших угрызений совести.
Из дома вышел и присоединился к соседям Сохраб. Он мимолётно встретился взглядом с отцом и отвернулся.
Густад удивился, увидев его. Семь месяцев спустя сын впервые посмотрел в лицо отцу. Хватит ли ему храбрости…
— Командир, ты меня слушаешь или нет? — Инспектор дёрнул Густада за рукав. — На твой вопрос отвечаю: я никогда ни во что не вмешиваюсь, когда я не при исполнении. Мне и на службе этой херовой головной боли хватает. — Тут он вспомнил о присутствии женщин и игриво прикрыл рот пальцами, как будто хотел запихнуть обратно непристойное выражение. — Прошу прощения, дамы, — сказал он, учтиво улыбнувшись, но ничуть не раскаиваясь. — Дурная привычка всё время сквернословить.
Мисс Кутпитья искоса сурово посмотрела на него. Миссис Пастакия хихикнула в знак прощения. А на лице мистера Рабади появилось глуповато-самодовольное выражение: не привыкший к нецензурной речи, он изо всех сил делал вид, что это не так.
Темул следил за выражениями их лиц и напряжённо вслушивался в каждое слово. Минуту спустя, когда все уже забыли о промахе Бамджи, он стал широко улыбаться всем по очереди, радостно повторяя:
— Херовойхеровойхеровой, — и твердил бы это до бесконечности, если бы миссис Пастакия в ужасе не повернулась к Бамджи.
Инспектор окоротил Темула крепким подзатыльником.
— Омлет! Ну-ка, заткни свой поганый рот!
Темул ушёл, потирая ушибленное место. Своё недовольство поступком Бамджи Густад выразил завуалированной колкостью:
— Бедный парень. Своих мозгов нет, только повторяет что говорят другие, — сказал он.
Толстокожий Бамджи, как обычно, не уловив намёка, ответил:
— Ну, теперь поймёт, что повторять вредно для здоровья.
Густад пытался найти подходящие слова, чтобы выразиться резче, но в вежливой форме, когда на тротуаре материализовался Малколм. Густад поспешно отошёл от соседей.
— Куда ты подевался? Я только увидел тебя, как ты сразу исчез.
— Ходил искать телефон, — ответил Малколм. — Чтобы сообщить в контору, что тут происходит.
— В какую контору?
— В муниципалитет. Видишь ли, я — руководитель этого чёртова проекта.
Так вот какая судьба постигла Малколма. Однокашник по колледжу, который сплетал ноты, как волшебник, извлекая музыку их неких сфер между сном и явью. Ноктюрны Шопена. Те вечера… давным-давно. А теперь он надзирает за кирками и бетономешалками.
— И что сказали в конторе?
— Что муниципалитет не может отступать перед напором толпы, город должен продолжать свою работу. Проклятые идиоты не понимают, насколько это рискованно.
— Ты бы лучше оставался во дворе, так безопасней.
— О, со мной всё будет в порядке, — сказал Малколм. — Увидимся позже. — И прежде чем Густад успел разубедить его, нырнул обратно в толпу и направился к грузовикам.
Старик Кавасджи со второго этажа молча наблюдал за ним, пользуясь преимуществом своего «высокого положения». Затем, подняв лицо к небу, уставился в него полуслепыми глазами, не чувствительными к солнечному свету, и заорал:
— Ты не мог найти другого места? Всегда все неприятности только тут? Тьма, потоп, огонь, драки. Почему не во дворце Таты? Почему не в резиденции губернатора?
Инспектор Бамджи и все остальные посмотрели на него с изумлением, но дальнейшие причитания Кавасджи потонули в леденящих кровь криках, донёсшихся с улицы. Словесные оскорбления, генеалогические поношения, теологические вызовы, летавшие между колонной демонстрантов и рабочими, вдруг резко перешли в ожесточённую драку.
— О господи, — тихо произнёс Густад. Он подумал о Малколме и докторе Пеймастере.
— Тренировка окончена, — сказал Бамджи. — Начинается отборочный матч.
* * *
Строительные рабочие были в меньшинстве, но со своими кирками и ломами казались вооружёнными до зубов. Некоторые из участников марша тоже мгновенно превратили свои рабочие инструменты в оружие. Остальные обшаривали обочины в поисках снарядов: камней, кирпичей, бутылок — чего угодно, что можно было бы взять в руку, — между тем как люди, стоявшие возле четырёх тележек, обратились к содержимому бочек. Полицейские, опираясь на свои палки, ждали подкрепления.
Темул смотрел как зачарованный. Когда полетели камни, его сердце забилось быстрей. Он вертел головой туда-сюда, боясь пропустить хоть один, и потихоньку продвигался всё ближе к воротам.
— Темул! — предостерегающе окликнул его Густад.
Темул взволнованно помахал рукой и сделал один шаг назад, сжав кулаки.
— ГустадГустад. Смотретьсмотретьбольшиекамни. Летаютлетаютлетают.
— Да, я знаю, — строго сказал Густад. — Именно поэтому ты должен оставаться во дворе.
— ВодвореводвореязнаюГустадзнаю. — Он стал размахивать руками, имитируя полёт камней, словно впавший в экстаз танцор бхаратанатьям.
Но там, снаружи, было слишком много соблазнов. Темул снова зашаркал вперёд и, прежде чем Густад это осознал, оказался на тротуаре, откуда летающие предметы было видно гораздо лучше. Он дрожал от возбуждения. Какое веселье! Какая большая игра в лови-лови. С тысячей игроков. Даже лучше, чем с детьми, когда те играют во дворе. Противные дети, они дразнят его. Бросают мяч перед ним и смотрят, как он ковыляет, а потом спотыкается и падает.
Когда один камень приземлился возле ворот, Темул радостно захлопал в ладоши. Как будет весело, если он поймает один. Своими руками. Как весело. Точно как дети, ловящие теннисный мяч. Как же весело, как весело!
Он выскочил на дорогу и занял позицию для приёма следующей подачи. Обернувшись, Густад увидел его и закричал:
— Темул! Назад!
Темул расплылся в улыбке и бодро помахал ему рукой. Он решительно вознамерился поймать одну из тех штук, которые пролетали мимо, гипнотизируя его.
— Темуууул! — завопил Густад.
Кирпич летел прямо в Темула, но он ничего не видел и не слышал, зачарованный летающими предметами, умеющими порхать, парить и нырять, проворными вещами, которые скользят по воздуху, или пронзают его, или очерчивают дугу юркими штучками, способными плыть и зависать в воздухе на невидимых мягких крыльях из перьев или паутины. Заворожённый, как обычно, подобными вещами, Темул заковылял, чтобы поймать кирпич. И, как обычно, калечное тело подвело его.
Кирпич угодил прямо в лоб, и Густад услышал треск. Темул упал без единого звука, его тело изящно сложилось. Танец окончился.
Какой-то миг Густад стоял, парализованный. Потом взвыл:
— Темууул! — и бросился за ворота. Камень попал ему в спину, но он даже не заметил этого. Наклонившись, он схватил бесчувственное тело под мышки. Молельная шапочка, соскользнув с головы, упала на землю, пока он тащил тело Темула во двор.
— Врача! Быстро! — крикнул он инспектору Бамджи и женщинам, прежде чем вспомнил: — Доктора Пеймастера! Поторопись, Сохраб!.. Он в morcha! — На бегу Сохраб услышал, как отец кричал ему вслед: — Только будь осторожен!
— Тут определённо нужна «скорая», — сказал инспектор Бамджи, и мисс Кутпитья отправилась звонить по телефону. Изо лба Темула хлестала кровь. Густад пытался остановить её с помощью своего большого носового платка. Тикали драгоценные минуты, он в отчаянии и гневе озирался по сторонам. Да где же этот чёртов доктор?! Будь проклята его морча. Платок промок насквозь; Бамджи передал ему свой. Сквозь ткань Густад ощущал, что кость проломлена.
Вернулся Сохраб с доктором Пеймастером, который задыхался и обильно потел, весь его недавний пламенный энтузиазм угас. Родившийся на слишком позднем этапе его жизни, он быстро умер, затянутый в пучину человеческого насилия перед чёрной стеной. И утянул за собой кое-что ещё: профессиональную маску сдержанного юмора и цинизма. Оголившись, его боль оказалась выставленной на всеобщее обозрение.
Он в отчаянии покачал головой.
— О господи! Что это значит? Бедный парень, бедный парень! Ужасно! — Он с трудом опустился на колени, достал из своего чёрного саквояжа большой ком ваты, попросил Густада промокать им возле раны Темула, пока он будет её осматривать. — Слишком большая кровопотеря. Слишком большая, — бормотал он.
Его тревожный тон обескураживал окружающих. Врач должен ободрять и всё исправлять, а не отчаиваться из-за вида крови и страданий, как простой смертный. Иначе что это за врач?
Пока доктор Пеймастер бинтовал рану, веки Темула вздрогнули, и он, открыв глаза, разборчиво прошептал:
— Густад. Спасибо тебе, Густад. — Улыбка скользнула по лицу Темула, и он закрыл глаза.
Доктор продолжал бинтовать. Густад с нетерпением ждал, переводя взгляд с лица Темула на лицо доктора, стараясь найти малейший обнадёживающий признак.
— Мы вызвали «скорую», — промямлил он, только чтобы прервать зловещую тишину.
— Хорошо, хорошо, — рассеянно пробормотал доктор, заканчивая перевязку. Он пощупал пульс, потом быстро приложил к груди Темула стетоскоп.
— Быстро, обнажите ему грудь! — Пока Густад распахивал одежду на груди Темула, чтобы подставить её под длинную иглу, доктор приготовил шприц для инъекции. Сделав укол, он бросил шприц прямо себе под колени. Одним мощным рывком Густад поднялся на ноги, как будто баюкая на руках ещё теплое тело. Забинтованная голова безжизненно свисала с его согнутой руки, и он приподнял локоть, чтобы поддержать её.
— Подожди! Подожди, командир! — сказал инспектор Бамджи. — Он очень тяжёлый, давай мы поможем, не…
Густад, не обратив на него никакого внимания, понёс тело во двор, подальше от всего этого кошмара, к лестнице, ведущей в квартиру Темула. Пристыженные, все молча смотрели ему вслед, не решаясь следовать за ним. Сохраб провожал отца взглядом, исполненным страха и восхищения.
Высунувшись из окон, люди наблюдали, как Густад идёт твёрдым ровным шагом, ни разу не дрогнув, словно он и Темул — одно целое, словно мёртвое тело взрослого мужчины в его руках — весит не более, чем тело ребёнка. Многие соседи покрывали головы и молитвенно складывали ладони, когда он проходил мимо них.
Без малейшего намёка на хромоту, ни разу не запнувшись, Густад пересёк двор: мимо одинокого дерева и собственной квартиры, мимо Бамджиева «короля дорог», пока не дошёл до места. У входа на лестницу он остановился, обернулся, чтобы посмотреть на группу, скучившуюся на дальнем конце двора, и двинулся дальше.
Над территорией, оцепленной полицией, всё ещё стояла вонь от перевёрнутых демонстрантами бочек с канализационными отходами и мусорной гнилью. Малколм брызгал слюной и трясся, не находя слов. Руки у него дрожали, как крылья пойманной птицы.
— Ты не поверишь! Безумие! Говорю тебе — полное безумие. Чёрт побери!
Густад положил руку ему на плечо.
— Хочешь зайти? Выпить чаю или ещё чего-нибудь?
— Ты только представь! Эта мерзость ударила мне прямо в лицо! Что-то большое, мохнатое, вонючее! Только представь! Смердящая дохлая крыса, прямо в лицо. Аааа! Ооооо! Ыыыыы! — Малколм стиснул ладонями голову, словно она грозила вот-вот взорваться. — А что если я подхватил чуму или какую-нибудь другую заразу?
Он отказался от предложения Густада зайти к нему помыться.
— Я сразу открыл гидрант. И пообещал поставить свечку Марии Нагорной. Некоторые из этих проклятых бандикотов341 были ещё живые! — Он снова содрогнулся. — Нужно обязательно сходить к врачу.
Но прежде он должен был дождаться замены раненым рабочим.
— Ублюдки-полицейские стояли и спокойно наблюдали. Клянусь чем хочешь, что это был дьявольский заговор муниципалов. Эти мошенники все заодно.
— Верю, — ответил Густад. — Ничто не случается в обход властей. Простые люди вроде нас против них бессильны.
Рабочие начали выдалбливать раствор между каменными блоками. Малколм поспешил к ним, выкрикивая указания:
— О, баба, arya ghay! Осторожней, аrya, arya!
Рабочие, исполненные мускульной силы и энергии, бодро принялись за работу. Рядом разгружали грузовик с песком и гравием. Безошибочно узнаваемый хруст донёсся до ушей Густада поверх остальных шумов. Хруст, треск, скрежет — это мужчины с лопатами топтались по гравию. От этого звука Густад на миг застыл.
Наконец первый огромный блок чёрного камня, тот, на котором было изображение Тримурти, приподняли с помощью ломов, и он, расколовшись, рухнул на землю. Когда рассеялась пыль, уличный художник очнулся от транса, в который его вогнало отчаяние. Он встал и подошёл к Густаду.
— Я очень благодарен вам за гостеприимство вашей стены. Но теперь пора уходить.
— Уходить? Куда? У вас есть какой-то план?
— Куда — это неважно, сэр. — Попрание Тримурти вернуло вcю его философскую безмятежность. — В мире, где придорожное отхожее место превращается в место поклонения, а место поклонения — в руины и пыль, разве важно, куда идти? — Он начал складывать вещи. — Сэр, один вопрос. Ничего, если я прихвачу несколько веточек с вашего дерева? Хочу держать под контролем сотворение, сохранение и разрушение здоровья своих зубов.
— Берите сколько хотите.
Художник отломал семь маленьких веточек и положил в карман.
— Удачи вам, — сказал Густад и пожал ему руку.
— Удача — плевок богов, — ответил художник и вышел за ворота, тихо шлёпая босыми ногами.
Густад заметил большую коробку с масляными красками и кистями, прислонённую к столбу.
— Постойте, вы забыли свои принадлежности!
Художник развернулся, улыбнулся, покачал головой и сделал несколько шагов назад.
— Я взял всё, что мне требуется в моём путешествии. — Он похлопал по рюкзаку. — Мои мелки тут. — Потом он наклонился и поднял что-то с тротуара. — Думаю, это ваше. — Он бросил поднятое в сторону ворот.
— Спасибо, — сказал Густад, ловя свою истоптанную молельную шапочку. Чёрный бархат был смят, покрыт грязью, и он не стал надевать шапочку.
Художник быстро исчез из виду. Было далеко за полдень, в воздухе стояла вонь дизельных выхлопов. Съёжившаяся тень одинокого дерева скособочилась. Два человека, вооружившись поперечной пилой, трудились над его стволом. Покинув залитый солнцем двор, Густад вошёл в квартиру. Ожидая, пока глаза привыкнут к темноте, он отряхнул молельную шапочку, похлопав ею по бедру; поднялось маленькое облачко пыли. Он бросил шапочку на письменный стол, принёс стул и закрыл входную дверь.
Башня Безмолвия
Диншавджи увеличил темп, теперь он изымал по три пачки в день, и Густад предпочёл бы не сообщать ему об угрозах Гуляма. Но самым малым, чем он считал себя теперь обязанным Диншавджи, была абсолютная честность.
— Диншу, не слишком ли это опасно? Тридцать тысяч — такая сумма в бухгалтерском учёте обратит на себя внимание, может, не стоит так торопиться?
Диншавджи ответил, что беспокоиться не о чем, он знает, что делает. Таким образом, счёт опустел за пять дней до крайнего срока.
Тем вечером Густад крепко пожал ему руку.
— Спасибо тебе, Диншу, огромное спасибо. Я даже не знаю, как мне тебя благодарить, ты так много для меня сделал.
— Не стоит благодарности, друг, — улыбнулся тот. — Ерунда.
Но лишь на следующий день, когда Диншавджи уничтожил все следы фиктивного счёта, Густад узнал правду. Перед обедом Диншавджи потерял сознание и был срочно увезён в Парси дженерал. Управляющий, мистер Мейдон, отправил посыльного к его жене и разрешил Густаду сопроводить Диншавджи в больницу. Когда «скорая» под вой сирены мчалась по улицам, Диншавджи пришёл в себя.
— Всё в порядке, Диншу, всё будет хорошо, — сказал ему Густад. — Твою жену уже известили, она приедет прямо в больницу.
— Мой домашний стервятник, — слабо улыбнувшись, произнёс Диншавджи. — Да благословит её бог, она сразу прилетит.
«Скорая» маневрировала в потоке движения, порой почти останавливаясь в пробках, и встревоженный Густад начинал ругаться. Он посмотрел в лицо Диншавджи и заметил, что теперь, когда тот лежал, обвисшая под его подбородком кожа двумя валиками опала вдоль горла.
Диншавджи открыл глаза.
— Теперь ты знаешь, почему я так торопился. Я понимал, что у меня осталось не так много дней. Поэтому начал изымать по три пачки, чтобы успеть закончить дело, пока не стало поздно.
Густад взял его ладонь обеими руками. Говорить он не мог, в горле стоял ком. Ладонь была холодной и очень гладкой.
Когда «скорая» добралась до больницы Парси дженерал, жены Диншавджи там не было.
— Страшные пробки, — бодро объяснил другу Густад. — Должно быть, Аламаи застряла в одной из них.
Он оставался с другом, пока в мужской палате не нашли свободное место и не были выполнены все формальности. Это была та же палата, в которой Диншавджи лежал полгода назад.
Диншавджи торопил его вернуться в банк.
— Иначе Мейдон начнёт вышагивать взад-вперёд, недовольный тем, что мистер Нобл так долго не возвращается.
— Забудь про Мейдона. Я не уйду, пока врач тебя не осмотрит.
— В этом нет необходимости, яар. Для меня это место — всё равно что дом отдыха. — Он лукаво подмигнул. — Тут у меня все удобства и развлечения, какие только можно себе представить. — И он тихонько, безбожно фальшивя, пропел:
Посели меня, Боже, в больничке,
Где игривы и стройны медсестрички,
Полногруды, прекрасны,
Но с порога уж ясно:
Пациентов тут лечат ужасно…
Густад рассмеялся.
— Ш-ш-ш! А то услышат и зададут тебе жару. Эти люди не сумеют оценить творчество Поэта-лауреата. Знаешь, какой у них любимый способ досаждать пациентам?
— Какой?
— Когда ты просишь принести судно, они заставляют тебя терпеть, пока тебе не станет невмоготу.
Диншавджи начал давиться от смеха, придерживая живот в том месте, где он болел.
— Аррэ, пусть только попробуют проделать такое со мной. Я просто перестану сдерживаться — др-др-др. Прямо в постель. Вся больница провоняет насквозь. Так у них будет ещё больше работы.
Они посмеялись, потом Густад пожал руку другу и ушёл, оставив в регистратуре рядом с телефоном Аламаи и номер мисс Кутпитьи — на всякий случай.
За оставшиеся дни октября состояние Диншавджи не улучшилось. Казалось, он всё больше скукоживается в своей больничной кровати. Его руки, ноги, шея, лицо — всё ссохлось, кроме глыбы в животе — этого зловещего бугра, вздымавшегося под простынёй, — да ступней двенадцатого размера, торчавших вертикально, словно близнецы несли караул в изножье постели.
Густад навещал его так часто, как только мог, минимум дважды в неделю, и очень удивлялся, что, часами просиживая у постели, ни разу не встретился с женой Диншавджи. Он сообщал другу банковские новости, рассказывал об общих знакомых. Чтобы развлечь его, воспроизводил ссору мистера Мейдона с одним из служащих или описывал, в чём пришла на работу Лори Кутино.
— Сегодня блузка у неё была расстёгнута вот до сих пор, — говорил он, расстёгивая три верхние пуговицы у себя на рубашке и разводя её борта в стороны так, что получалась широкая и глубокая буква V.
— Ну ты скажешь! Не может быть, — хихикал Диншавджи.
— Клянусь, — уверял Густад, и в подтверждение своей клятвы щипал себя за шею под кадыком. — Вот досюда. Я не преувеличиваю. Говорю тебе, на ходу её бубсы колыхались, как горка желе «Рекс».
— Аррэ, кончай дразнить меня, друг. Пожалуйста, умоляю тебя!
— Мужчины, шельмецы, весь день так и слетаются к её столу под разными дурацкими предлогами. Даже Сыч Ратанса. Ты не поверишь, но в конце концов даже старик Бхимсен не устоял, просеменил к её столу и спросил: «Мем-сааб, не хотите ли чаю или кофе? Или бисквит с кремом?» Это было уже слишком.
Диншавджи трясся от смеха.
— А что Мейдон?
— Он свою долю удовольствия получил в личном кабинете. Сказал, что его секретарша занята, поэтому он хочет продиктовать кое-какие документы мисс Кутино.
— Ну, естественно, — сказал Диншавджи. — Должно быть, он начал ей д-и-к… и забыл, что дальше, увидев её «Рексы».
Настало время обеда, и над Диншавджи водрузили накроватный столик. Разносчик быстро поставил на него глубокую тарелку с супом и мелкую, накрытую крышкой, после чего покатил свою тележку к следующему больному. Пришпиленный к кровати столиком, Диншавджи казался совершенно беспомощным.
— Давай я подниму немного изголовье, — предложил Густад. Он начал крутить ручку, но подниматься стало изножье кровати. Тогда он вставил рычаг в другой паз и попробовал снова. Верхняя половина кровати медленно поползла вверх. — Так удобно?
Диншавджи благодарно кивнул, и Густад, подняв рычаг, закрепил кровать в этом положении. Диншавджи набрал супу в ложку и поднёс её ко рту. Но рука у него сильно дрожала, суп потёк по подбородку. Он смущённо улыбнулся, пытаясь вытереть подбородок тыльной стороной ладони. Густад нерешительно развернул салфетку и вытер его сам. Увидев, что Диншавджи позволил ему это сделать без возражений, он взял ложку и начал его кормить.
— Можно с кусочком хлеба?
— Да, конечно. — Густад покрошил хлеб, ложкой утопил кусочки в супе, а потом стал вылавливать один за другим.
На тарелке под крышкой лежали баранья котлета и немного варёных овощей.
— Бас, я наелся, — сказал Диншавджи.
— Нет-нет, тебе нужно есть. — Густад разделил котлету на маленькие кусочки, наколол один вилкой и поднёс ко рту Диншавджи. — Давай-давай. Открывай рот. Это очень вкусно.
— Прошу тебя, друг, у меня полон живот супа, я сыт по горло.
— Ну, будь хорошим мальчиком, Диншу.
— Ладно. При одном условии: мы съедим это пополам. — Густад согласился, но всё время норовил скормить Диншавджи лишний кусочек. — Нечестно, нечестно, — восклицал тот, заметив. — Теперь твоя очередь. — Когда тарелка опустела, он выпил немного воды из поильника, посмотрел, как Густад отставляет посуду в сторону, чтобы разносчик забрал её, потом медленно опускает кровать в горизонтальное положение, и сказал: — Прости меня за всё это, Густад.
— Чушь! Мне ведь досталась половина твоей вкусной котлеты, — ответил Густад. Если бы ему не удавалось сохранить бодрый вид, он погрузился бы в печаль и уныние, но при Диншавджи этого нельзя допустить ни в коем случае.
Позже, когда он уже уходил, Диншавджи снова поблагодарил чуть ли не со слезами в голосе:
— Не знаю, что бы я делал, если бы не твои посещения.
— Да брось. Мне же это ничего не стоит, и для меня это тоже приятное времяпрепровождение. — Он поправил ему подушку. — Chaalo, спокойной ночи. И смотри, не затевай шуры-муры c ночной медсестричкой.
— А ты её видел? Настоящая красотка. Моя Дама с фонарём351. Если вдруг её фонарь потухнет, она всегда может рассчитывать на мою свечу.
Идя по холодному гулкому коридору, Густад думал: а как бы Диншавджи справился, если бы его не оказалось рядом? Покормили бы его разносчик или санитарка или оставили бы расплёскивать суп по кровати? И где же его «домашний стервятник»? Он хотел было спросить об этом у друга, но побоялся поставить в неловкое положение.
В оставшиеся дни октября и в начале ноября он посещал друга регулярно. По воскресеньям просиживал с ним всю вторую половину дня и большую часть вечера. К середине ноября состояние Диншавджи ухудшилось, его стали кормить путём внутривенных вливаний. Теперь Густад беспомощно сидел у его постели и наблюдал, как пакеты, холодно и бездушно подвешенные на штативе, безразлично, по капле, переливают своё содержимое в его друга. Он вдруг осознал, как предвкушал мгновения, когда будет кормить его. Теперь вместо него это делали прозрачные пластиковые мешочки.
Но Густад не пропускал визитов, особенно воскресных, которые по какой-то причине значили для Диншавджи больше, чем все остальные.
<…>
— Звонили из Парси дженерал. Они не могут найти номер телефона Аламаи, — сообщила Дильнаваз, когда он вошёл в дом.
Он вопросительно посмотрел на неё, но уже всё понял без слов.
— Диншавджи?..
Она кивнула.
— Около часа тому назад.
Он закрыл лицо руками.
— Бедный Диншу. Смерть была спокойной? Что они сказали?
— Он потерял сознание в конце дня.
— Я должен ехать немедленно. Раз они не могут найти Аламаи, значит, он там один.
Часы посещений закончились. Он объяснил дежурной медсестре, почему он здесь, и она повела его в палату.
— Когда он скончался?
Она сверилась с часами, приколотыми на груди.
— Чтобы назвать точное время, мне нужно посмотреть в записи. Но приблизительно это было два часа назад. Перед тем как потерять сознание, он стал испытывать невыносимые боли. Пришлось вколоть ему большую дозу морфия. — Голос у неё был резкий и отдавался эхом от стен коридора. Болтливая. Обычно у них нет времени даже ответить на простейший вопрос. Они грубые, как бешеные суки. — Очень жаль, что с ним никого не было, — укоризненно продолжила сестра. — Вы его брат? Двоюродный брат?
— Друг. — Вот же, суёт свой нос… Не её это дело.
— А-а, — сказала медсестра, как бы снимая с него обвинение, но этот шип, терзавший его вместе со многими другими, остался. Последний день Диншавджи Густад провёл с Малколмом. Оставил его умирать, недоумевающего, почему его нет рядом.
— Ну вот, пришли, — сказала сестра.
— Он всё ещё в палате?
— А что делать? Если есть свободная комната, пациента перевозят туда. — Она произнесла «пацента». — Если нет, мы ничего не можем сделать. — Он удивился, что она использовала слово «пациент», а не «покойный» или «тело». — Вот почему мы всегда хотим, чтобы родственники пришли поскорей и всё организовали. Нам так не хватает свободных коек.
— Его жена там?
— Думаю, да, — ответила сестра, останавливаясь перед дверью.
Густад нерешительно вошёл в палату и посмотрел в направлении кровати Диншавджи. Женской фигуры, бдящей у постели покойного, не было. Он окинул рассеянным взглядом ряды спящих больных, услышал их посапывания и храп.
Если бы я не знал, что Диншавджи умер, я бы подумал, что он тоже спит. Странное ощущение. Я стою рядом с его кроватью, а он не может меня видеть. Нечестное преимущество. Как будто я шпионю за ним. Но кто знает? Может, преимущество как раз на стороне Диншу, и это он подсматривает оттуда, сверху. И посмеивается надо мной.
У кровати стоял жёсткий стул с прямой спинкой. За последние недели Густад уже привык к нему. В изножье кровати простыня, которой был накрыт Диншавджи, топорщится под острым углом. Густад заглянул под кровать — стоят ли ботинки двенадцатого размера рядом с чемоданчиком? Только судно — белая неподвижная эмаль в тёмном пространстве. А рядом — прозрачная утка в форме колбы.
Не все пациенты спали. Некоторые внимательно наблюдали за человеком, пришедшим в неурочный час, когда его здесь быть не должно. В тусклом свете ночника их глаза испуганно фокусировались на нём, метались по палате, потом снова возвращались к нему. Когда настанет их черёд? Как это случится? Что потом?.. По лицу одного старика слёзы тихо, медленно скатывались на уныло-белую, как его волосы, наволочку. Другие больные выглядели умиротворённо, словно теперь точно знали, что умирать — проще простого. Один из них, тот, который несколько недель шутил и смешил их, показал, как это легко. Как легко перейти от тепла и дыхания к холоду и неподвижности, как легко уподобиться одной из тех гладких восковых фигурок на тележке перед входом в церковь Марии Нагорной.
Диншавджи освободили от всех атрибутов, привязывавших его к жизни. Тонкий и холодный металлический штатив, имеющий сугубо медицинское назначение — держать в подвешенном состоянии пластиковый мешочек с физраствором, — теперь стоял пустым и выглядел по-домашнему, просто как безобидная вешалка. В последние недели Диншу обрастал всё большим количеством трубок: одна торчала у него в носу, две — в руках, где-то под простынёй был ещё катетер. Всё это было убрано. Словно он никогда и не болел. Остаётся надеяться, что убирали их так же осторожно, как вставляли, умелой твёрдой рукой, а не просто выдернули, как бесполезные провода из старого сломавшегося радиоприёмника вроде моего «Телерада». А потом выбросили в мусор, как те катушки, трансформаторы и конденсаторы, что устилают тротуары перед ремонтными мастерскими.
Диншавджи разобрали. И после того, как будут прочитаны молитвы и совершены обряды на Башне Безмолвия, стервятники доделают остальное. А когда кости будут очищены добела, исчезнут и они, не останется никаких доказательств того, что Диншавджи когда-то жил и дышал. Кроме памяти.
А потом? Когда умрёт и память? Когда не станет меня и всех его друзей? Что тогда?
Глаза недремлющих пациентов всё ещё были сосредоточены на Густаде. Он считал, что возникнет неловкость, если они встретятся взглядами, поэтому смотрел только на кровать Диншавджи. Железная рама, выкрашенная в кремовато-белый цвет. Чёрная там, где краска облезла. Три паза для рычага с деревянной ручкой. Первый — чтобы поднимать изголовье, им я пользовался, когда Диншавджи приносили обед. Шестерёнки и зубья — как в моём детском механическом конструкторе. Второй паз — чтобы поднимать ноги (однажды я по ошибке использовал его). А третий — для центральной секции. Странно. Зачем поднимать живот или таз выше остальных частей тела? Мне приходит в голову только одно объяснение. Отнюдь не медицинского свойства. Если только интерны и медсёстры не используют эту функцию кровати для своих игр. Жаль, что мне раньше это не пришло в голову. Повеселил бы Диншавджи. Впрочем, он сам мог придумать что-нибудь и похлеще. Достаточно вспомнить его «больничную песенку»…
В дверях появилась жена Диншавджи. Оглядев палату, она решительно шагнула внутрь с видом, не оставлявшим никаких сомнений: с ней шутки плохи. Заметив улыбку Густада, которую он не успел стереть с лица, она одарила его испепеляющим взглядом.
Аламаи была высокой женщиной, гораздо выше Диншавджи, с язвительно-суровым лицом человека, всегда готового увидеть изъяны в этом мире, а особенно в его обитателях. Словом, настоящая мегера. Её тощая шея перетекала в узкие, постоянно приподнятые, немного сутулые плечи. Быть бездетным, иметь такую жену, как Аламаи, и при этом обладать таким чувством юмора!.. — подумал Густад. А может, именно поэтому. Его домашний стервятник. Он чуть было снова не улыбнулся, вспомнив любимую присказку Диншавджи: «Не придётся нести мои кости на Башню, мой домашний стервятник обгложет их раньше».
Выразив соболезнования, он сказал:
— Аламаи, пожалуйста, если я могу чем-нибудь помочь, только скажите.
Прежде чем она успела ответить, в палату ворвался молодой человек с бледным одутловатым лицом.
— Тётушка! Тётушка! — закричал он высоким голосом, который частично исходил из носа, идеально подходящего для этой цели благодаря своей форме и размеру. — Тё-ё-ётушка! Ты ушла и оставила меня в туалете!
Больные в палате открыли глаза. На вид парню было лет двадцать. Интересно, кто он? — подумал Густад.
— Ш-ш-ш-ш! Muа дурачок! Закрой рот сейчас же! Безмозглый мальчик, тут больные люди спят. Ты что, заблудился бы без меня в туалете?
Взрослый мальчик надулся, получив выговор.
— Иди познакомься с Густаджи Ноблом. Он был папиным лучшим другом. — Обернувшись к Густаду, она объяснила: — Это наш племянник Нусли, сын моей сестры. У нас детей не было, и он всегда был для нас как сын. Наедине он всегда называл нас только мамой и папой. Я привела его, чтобы он мне помог. Ну, подойди, подойди, что ты стоишь и пялишься! Пожми руку дяде Густаду!
Нусли, хихикая, протянул руку. Он был тощим и стоял, опустив плечи. Ещё один бедолага, подумал Густад, пожимая липкую руку и недоумевая, как сестра стервятницы могла произвести на свет такое робкое существо, как Нусли. А может, это было неизбежно? Он повторил, обращаясь к Аламаи:
— Могу ли я чем-нибудь вам помочь?
— Пока Нусли был в туалете, я позвонила в Башню Безмолвия. Они сказали, что катафалк прибудет через полчаса.
Больные, закрывшие глаза после того, как Аламаи утихомирила Нусли, снова открыли их, потому что Нусли опять задействовал свой пронзительный голосовой инструмент.
— Тётушка, мне так стра-а-ашно!
— Ля-ля-ля! Теперь-то чего ты боишься?
— Катафалка, — завыл он. — Я не хочу в него садиться!
— Безмозглый мальчишка, что в этом страшного? Это же просто как микроавтобус. Помнишь, в прошлом году мы все ездили в таком микроавтобусе на пикник в сады Виктории с семьёй дяди Дораба? И видели там много всяких животных. Это будет такой же микроавтобус.
— Нет, тётушка, пожалуйста, я очень боюсь. — Он съёжился и стал выкручивать себе руки.
— Дурачок! Одному Богу известно, зачем я притащила тебя с собой! Думала, ты будешь помогать. Где была моя голова?! — Она обеими руками ударила себя по голове.
Густад почувствовал, что пора ему вмешаться, пока ещё больше пациентов не разбудил кошмар, происходящий в их палате.
— Аламаи, я охотно поеду с вами в катафалке, чтобы помочь всё организовать.
— Видишь? Видишь, дуралей, слушай, что говорит дядя Густад. Он не боится, видишь? — Нусли стоял, уставившись на свои ноги и поджав губы, как будто собирался плюнуть. Она хлопнула его по спине, он ещё больше ссутулился. — Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю!
— Да-да, он поедет, — сказал Густад. — И будет сидеть рядом со мной. Правда, Нусли?
— Ладно, — ответил тот и захихикал.
— И чтобы я не слышала твоих хиханек-хаханек, — сказала Аламаи. Но прежде чем последовать её приказу, Нусли позволил себе ещё один короткий пароксизм смеха.
Теперь Аламаи переключила внимание на чемодан Диншавджи, стоявший под кроватью.
— Давай, давай, Нусли! Не стой столбом! Иди сюда и вытащи чемодан. Я хочу проверить, всё ли, что папа взял из дома, на месте. Не доверяю я этим больничным служащим.
Густад счёл, что это подходящий момент, чтобы на время исчезнуть. Он вернётся к прибытию катафалка.
— Простите, я отлучусь на несколько минут.
Аламаи, занятая инвентаризацией, отпустила его царственным жестом. Уходя, он успел заметить чёрные ботинки Диншавджи в чемодане. Пустые, они казались больше, чем были при жизни хозяина.
Пройдя по длинному холодному коридору, он спустился по лестнице, пересёк приёмный покой, вестибюль и вышел в больничный двор. Лужайка была чуть влажной и источала приятный запах свежескошенной травы. Во дворе было темно, если не считать тусклого света от кованого железного фонаря, стоявшего у дорожки. Он направился в маленький сад с беседкой, где сидел много воскресений тому назад, когда Диншавджи ещё только привезли в больницу.
Скамейка, как и трава, была влажной. Для росы слишком рано, должно быть, рабочие намочили, когда поливали цветы. Он постелил носовой платок и сел. Ощущение опустошённости, которому он до сих пор не давал воли, накрыло его. Он чувствовал себя измученным, лишённым последних сил, полностью ушедших на то, чтобы пройти через этот трудный день, сдерживать хромоту и терпеливо вынести общение с Аламаи.
На скамейке под деревьями было прохладно. И мирно. Как на природе. Или в той горной деревушке с ночным стрёкотом насекомых. В Матеране, когда ему было восемь лет и папа возил туда их всех: бабушку, дедушку, семью младшего брата (того самого, который обманул папино доверие и погубил его) и двух слуг. Они забронировали четыре номера в отеле «Центральный». Когда вышли из игрушечного поезда, который медленно, пыхтя, доставил их на станцию, шёл дождь. К тому времени, когда они на рикшах доехали до отеля, всё промокло насквозь. Управляющий был папиным личным другом. Он приказал отнести им в номера чашки с горячим напитком «Боурн Вита»361. Когда стемнело, зажглись фонари и налетели москиты. Тогда Густад впервые спал под москитной сеткой. Он проскользнул в кровать через просвет в сетке, и мама подоткнула её концы под матрас. Было непривычно желать спокойной ночи и говорить «да благословит тебя Бог» через ткань, похожую на марлю, и через неё же слышать мамин ответ. Голос доносился ясно, но выглядела мама такой бесплотной за этой вуалью, такой далёкой, вне пределов его досягаемости, и он почувствовал себя под этим белым балдахином так, словно совсем один погребён в своём безмоскитном мавзолее. Путешествие было таким долгим, и он заснул.
Но та картинка навсегда запечатлелась в его душе: мама сквозь белую прозрачную москитную сетку говорит: «Доброй ночи. Да благословит тебя Господь», — нежно улыбается, проплывает перед его сонными глазами и исчезает, глядя на него ласково, с любовью, — исчезает навсегда. Именно такой вспоминалась она в восемнадцать лет, когда её уже не было на свете.
И никогда в жизни он больше не ел таких вкусных кукурузных хлопьев, какими кормили их на завтрак в Матеране. И таких тостов с розочками из масла и джемом. Неумолчно тараторившие коричневые обезьяны всегда были наготове, чтобы стащить то, что упало, или то, что было беспечно оставлено без присмотра. Одна даже выхватила пачку печенья «Глюко» прямо у него из рук. Ещё были катания на пони. Долгие пешие прогулки по утрам и вечерам на вершину Эхо, Обезьянью вершину, вершину Панорама, на озеро Шарлотты. С палками для ходьбы, которые папа купил каждому: только что выструганные, пахнущие ещё жившим в них деревом. Холодный свежий воздух наполнял лёгкие, вытесняя из них городскую затхлость. Вечерами было холодно, приходилось надевать пуловеры. Управляющий рассказывал им истории про охоту на тигров, в которой он участвовал в этих горах. А в последний вечер шеф-повар приготовил для них особый пудинг. Когда он был съеден, шеф вышел попрощаться, потом притворился, будто огорчён тем, что им недостаточно понравился его деликатес. Они решили, он шутит, потому что на блюде не оставалось ни крошки. Но шеф взял пустое блюдо, разломал его перед их изумлёнными глазами и разложил обломки по тарелкам, сам съев один для демонстрации. Все смеялись над тем, как их разыграли, хрустя кусочками «блюда», испечённого из сахара и желатина. «Вот это и называется “сладким блюдом”», — сказал папа.
Но Густад весь ужин просидел молча, потупившись, думая о завтрашнем дне, о том, что праздник закончился. Отец пытался взбодрить его, обещал, что они приедут сюда снова на будущий год. Но блюдо было сломано и съедено. И в этом действе таилось нечто окончательное и ужасное. Густад отказался попробовать даже маленький кусочек сахарно-желатинной шутки.
А когда книжный магазин обанкротился и явился судебный пристав, он, бессильно наблюдая, как пустеют стеллажи и книги грузят в кузов машины, вспомнил то сломанное блюдо. Папа, тщетно умолявший пристава. Подковки на туфлях приставов, нагло цокавшие по каменному полу. Мужчины, делающие свою работу: демонтирующие папину жизнь, ломающие её на куски и скармливающие их ненасытной утробе грузовика, который, отъезжая, оставляет за собой шлейф ядовитой вони дизельного выхлопа и его, вспоминающего последний ужин в Матеране и хруст обломков сахарного блюда — такой ужасный символ конца.
Кстати, каким был тот пудинг? Лимонным? Нет, кажется, ананасным. Или, возможно, карамельным? Возможно. Даже воспоминания не остаются в целости навечно. С ними надо обращаться осторожно и щепетильно. А Диншу мёртв. Завтра. Стервятники. Потом — ничего. Кроме воспоминаний. Его шутки. О двух мужчинах, чьи жёны… И ещё про велосипедный насос. «Посели меня, Боже, в больничке, где милы и стройны медсестрички…»
Густад закрыл глаза и стал клевать носом. Вскинул голову. Снова уронил. И опять поднял. Его очки соскользнули ближе к кончику носа. В третий раз он даже не стал пытаться побороть сон.
* * *
От громкого автомобильного сигнала, разорвавшего тишину над влажной травой, в листве деревьев смолкли сверчки и цикады, короткому сну Густада пришёл конец. Он поправил очки. Какая-то машина перегородила подъездную дорожку, и микроавтобус ждал, пока ему освободят проезд. Густад встал. В свете, лившемся из окон, была видна надпись на борту: КАТАФАЛК. Бомбейский парсийский панчайат. В темноте корпус автомобиля излучал устрашающее серебристо-белое сияние.
Густад поспешил через лужайку. В траве опять трещали цикады — цвирк-цвирк-цвирк, — снова обозначившие своё визгливое присутствие. Машины и баррикады, подумал Густад, могут преградить путь катафалкам. Но не смерти. Смерть проходит везде и всегда как хочет: может быстро, а может, как принято, с задержкой.
Машина-нарушительница отъехала, и катафалк, урча мотором, преодолел последние несколько ярдов. Густад подошёл ко входу как раз в тот момент, когда двое мужчин вышли из машины и поднялись по ступенькам в вестибюль. Там ждала Аламаи.
— Наконец-то! Где вы были всё это время, Густаджи? Я уж решила, что у вас в голове всё перепуталось и вы ушли домой.
С кем, по её мнению, она разговаривает? Со своим mai-issi Нусли? Сохраняя внешнее спокойствие, он ответил:
— Я видел, что катафалк подъехал только что. Вы готовы?
Больничные формальности были уже завершены, все документы заверены и выданы на руки. Двое санитаров принялись за работу. Нусли сторожил сумку Аламаи, пока она проводила последний досмотр чемодана Диншавджи. Тоном, настолько вежливым и любезным, насколько ей это было доступно, она спросила у носильщиков:
— Пожалуйста, не могли бы вы положить в машину этот маленький чемоданчик? Чтобы мы проехали мимо моего дома и оставили его там?
— Извините, нам запрещено это делать. Мы должны следовать прямиком в Дунгервади371 . У нас на дежурстве только один микроавтобус.
Аламаи кротко сложила руки на груди и склонила голову набок.
— Послушайте, беспомощная старая вдова будет молиться за вас, если вы сделаете это для неё.
Но носильщики были непреклонны: они уже успели заметить, что это за штучка.
— Простите, но никак не можем.
Уронив руки, она в гневе развернулась и, прямая, негнущаяся, как шомпол, направилась к выходу, бормоча что-то про лишнюю поездку на такси, которую ей придётся совершить. «Упрямые, ленивые бездельники», — выругалась она, ни к кому конкретно не обращаясь. Нусли следовал за ней с её сумкой, потом шли носильщики с железными носилками и в конце процессии — Густад.
Внутри катафалка носилки закрепили у одного борта. Вдоль другого тянулась скамья для пассажиров. Шофёр завёл мотор, и Аламаи жестом велела Нусли залезать. Опустив плечи, тот скрестил руки на груди и попятился.
— Нет, тётушка! Только я не первый! Пожалуйста, я — не первый!
— Трусливый мальчишка! Ты так навсегда и останешься дурачком. — Она оттолкнула его тыльной стороной ладони. — Отойди, глупое животное, отойди в сторону! Я пойду первой. — Игнорируя протянутую ей сопровождающим руку, она одним движением поднялась в машину. — Трус! Ну, теперь влезай и прячься у меня под юбкой.
Но Нусли, повернувшись к Густаду, умоляющим взглядом и жестами попросил его быть следующим. Густад сделал, как он просил. Наконец и Нусли, съёжившись, вполз в машину и сел сзади, как можно дальше. Стоявший снаружи носильщик покачал головой, с грохотом захлопнул заднюю дверь микроавтобуса и прошёл вперёд, на пассажирское сиденье кабины.
Поездка прошла без происшествий, если не считать одного чрезвычайно ухабистого отрезка пути. Машину страшно трясло, и носилки опасно подскакивали. Голова покойного начала раскачиваться, и Нусли пронзительно закричал от страха. Это произвело на Аламаи весьма странный эффект: она начала всхлипывать, вытирать глаза маленьким носовым платочком, и Густаду стало противно. Лучше уж сидела бы спокойно и не притворялась. Бессовестная лицемерка. Если уж ей нужны слёзы, наняла бы плакальщиков. Слава богу, качество жизни после смерти не зависит от количества слёз.
Но он ошибался. Немного похлюпав носом и повытирав глаза, Аламаи показала, насколько он недооценил её актёрские способности. Как только катафалк свернул в ворота Дунгервади и начал подниматься по склону, её сотрясли конвульсии, и она без предупреждения разразилась рыданиями. Опасно раскачиваясь всем своим длинным телом взад-вперёд в узком пространстве салона, она стискивала голову руками и завывала:
— О мой Диншу! Зачем?! Зачем?! Зачем ты оставил меня?! О Диншу!
Прямо Том Джонс с его Делайлой, подумал Густад. Диншу это понравилось бы. Его домашний стервятник, исполняющий песнь несчастной любви.
— Ты оставил меня! Ушёл! Почему?
Поскольку Диншавджи отказывался отвечать на этот вопрос, она ещё немного порыдала, после чего обратила взгляд к крыше катафалка.
— О Парвар Дегар381! Что Ты наделал! Ты забрал его у меня! Почему? Что мне теперь делать? Забери и меня! Прямо сейчас! Прямо сейчас! — И она дважды ударила себя в грудь.
Водитель притормозил у нижних молитвенных домов, но, не получив никаких указаний, двинулся дальше вверх. Оказалось, что Аламаи не позаботилась заранее об организации похорон. Густад попросил водителя вернуться к административному зданию.
— Что за люди! — ворчливо жаловался водитель напарнику. — Они думают, что едут на воскресную прогулку в Скэндал Пойнт и я должен возить их кругами.
Когда Густад вёл Аламаи в административное здание, она продолжала выть и молотить себя в грудь.
— Такова воля Божия, Аламаи, — сказал он, немного уставший от её представления. Он пытался утихомирить её всеми положенными в таких случаях словами, какие только знал: — Диншавджи избавился от страданий и боли. Благодарение милости Всемогущего.
— Это правда, — простонала она голосом, сила которого была довольно неожиданной для такой хилой груди. — Он освободился! По крайней мере, от своих мучений он теперь свободен!
Сотрудник администрации предоставил им информацию о ценах на услуги.
— А теперь давайте подумаем о Диншавджи, — сказал Густад. — О поминальных молитвах. — Он умело вставлял слова в промежутки между её рыданиями. — Вы хотите заказать четырёхдневные молитвы в верхней молельне? Или однодневную в нижней?
— Однодневную, четырёхдневную, какая разница? Его больше нет!
— Если заказать четырёхдневную в верхней молельне, вам придётся прожить здесь четыре дня. Вы можете это себе позволить? — Густад подозревал, что вопрос практического свойства остановит слёзы.
Это сработало.
— Что-что? Вы с ума сошли? Четыре дня? А кто будет присматривать за моим Нусли? Кто будет готовить ему еду?
С этого момента всё пошло быстро. Время прощания было назначено на следующий день, и Аламаи согласилась дать объявление в утреннем выпуске «Джем-И-Джамшед». Служащий пообещал позвонить в газету до того, как её отправят в типографию.
Они снова заняли свои места в катафалке. Водитель отвёз их в выделенную им молельню. В ней имелась небольшая веранда, через которую нужно было проходить в молельный зал, и ванная комната в глубине дома, где покойный проходил последнее ритуальное омовение. Аламаи, Нусли и Густад по очереди вымыли руки и лица, прежде чем приступить к обряду кушти.
Тем временем Аламаи вступила в ожесточённую дискуссию со служителями, пришедшими совершить омовение Диншавджи. Она запрещала им следовать традиции протирания трупа губкой, пропитанной коровьей мочой.
— Вся эта чушь с бычьей мочой — не для нас, — заявила она. — Мы — люди современные. Пользуйтесь только водой и ничем больше. — Однако она настаивала, чтобы воду согрели, потому что Диншавджи простужался, если мылся в холодной воде из-под крана.
Испытывая неловкость, Густад ушёл молиться. Нусли радостно последовал за ним. Аламаи быстро покончила с омовением и тоже вышла за ними на веранду.
Тут выяснилось, что Нусли забыл взять свою молельную шапочку.
— Безмозглый мальчишка, — скрежеща зубами, но тихо из уважения к месту и событию, прошипела она. — Явиться на место молитвы без молельной шапочки! Чем ты думал, хотела бы я знать?
Густад попытался восстановить мир между ними, достав свой большой носовой платок. Сложив его по диагонали, он показал Нусли, как прикрыть им голову. Это был вполне приличный способ, но Аламаи не удержалась от того, чтобы не выбранить племянника ещё раз:
— Каким огнём тебе выжгло все мозги, хотела бы я знать. — Однако на этом сочла инцидент исчерпанным.
Густад выскользнул с веранды, как только завязал последний узел на своём кушти. Он не знал, сколько ещё сможет выдержать присутствие этой женщины, а потому прошёл в пустую комнату и сел там в углу в темноте. Двое мужчин внесли тело, теперь накрытое белым саваном, и положили его на низкий мраморный помост. Лицо и уши покойного оставались открытыми. Появился священник и зажёг масляную лампу в изголовье ложа Диншавджи.
Как по-деловому всё происходит, подумал Густад. Рутинно. Словно Диншавджи умирал каждый день. Аламаи и Нусли заняли свои места. Священник взял небольшую щепку из сандалового дерева, окунул в масло, поднёс к огню, потом — к кадилу с кусочками ладана. Запах ладана заполнил комнату. Священник приступил к молитве. Почему-то тихая молитва вызвала у Нусли беспокойство. Он без конца корчился, поправляя носовой платок на голове. Но Аламаи быстро и без слов утихомирила его, ткнув локтем и коленом.
Молитва дастурджи была прекрасна. Каждое слово слетало с его языка отчётливо, выразительно и чисто, словно впервые произнесённое человеческими губами. И Густад, углубившийся было в свои мысли, стал слушать. Молитва так успокаивала. Голос был так хорош. Как у Ната Кинга Коула, когда он пел: «Состариться тебе судьбой не суждено», — мягкий, густой и гладкий, как бархат.
Дастурджи молился негромко, тем не менее, мало-помалу, постоянно расширяющимися кругами, его голос дошёл до самых отдалённых уголков комнаты. Время от времени он подкладывал в кадило сандаловую щепку или кусочек ладана. Снаружи, на веранде, горела тусклая лампа, свет которой затуманивала пелена душистого дыма. Масляная лампа, горевшая внутри, отбрасывала свет только на лицо Диншавджи, под дуновением проникавшего снаружи ветерка её фитиль изредка колыхался, и по лицу пробегали лёгкие тени. Свет и тень играли на нём, как дети, ласково касаясь то тут, то там.
Молитва медленно заполняла тёмное пространство комнаты, оно словно бы само превращалось в звук молитвы и, не успев осознать это, Густад оказался под его ласковыми чарами. Он забыл о времени, забыл об Аламаи, забыл о Нусли. Он слышал лишь музыку, песнь на языке, которого не понимал, но который волшебным образом успокаивал его. Всю жизнь, молясь, он произносил заученные наизусть слова этого мёртвого языка, не понимая его. Но сегодня мягкая и благородная музыка речи дастурджи оживила их, сегодня он ближе, чем когда бы то ни было прежде, подошёл к пониманию архаичных смыслов.
Дастурджи нараспев произносил стихи древней Авесты. Слоги и интонации смешивались со звуками ночи. Постепенно из деревьев и кустов, из всей пышной растительности, окружавшей Башню Безмолвия, восходили голоса ночи и природы. Шелест листвы и бормотанье обитателей деревьев, крылатых и ползающих, поднимались от Дунгервади до самой Башни Безмолвия. Эти звуки сливались с ароматами сандала и ладана, с музыкой молитвы, выплывали из комнаты вместе со светом масляной лампы, и всё это было внятно теперь Густаду.
* * *
Дильнаваз спала, откинув голову на спинку дивана. Звук поворачиваемого в замке ключа разбудил её.
— Уже очень поздно? — спросила она.
Часы показывали начало одиннадцатого. Маятник не качался. Густад сверился со своими наручными часами.
— Половина двенадцатого, — ответил он, открывая стеклянную дверцу часов и нашаривая ключ.
— Что случилось?
Заводя настенные часы, он рассказывал об Аламаи, Нусли, катафалке, об их поездке в Дунгервади.
— Когда я вошёл в молельный дом, я был таким усталым и сонным, что сказал себе: побуду здесь всего минут пять. А потом началась молитва и… — Он замолчал, чувствуя себя немного глупо. — Это было так прекрасно. Я слушал и слушал.
Он перевёл минутную стрелку, подождал, пока часы пробьют половину одиннадцатого, потом довёл её до одиннадцати.
— Лицо Диншавджи. На мраморном помосте. Оно выглядело таким умиротворённым. И — ты, наверное, подумаешь, что это безумие… — я даже начал поворачивать голову туда-сюда, чтобы менять угол зрения: думал, всё дело в освещении. Но…
— Что? Скажи мне.
— Но сомнений не оставалось. Он улыбался. — Густад ещё раз сверился со своими часами и установил минутную стрелку настенных в нужное положение. — Ну, давай, скажи, что я сошёл с ума.
— Молитва — очень сильная вещь.
— Я видел его лицо, когда он лежал ещё там, в больнице. Потом в катафалке. Ничего похожего.
— Молитвы имеют огромную силу. Они могли вызвать улыбку на лице Диншавджи — или в твоих глазах.
Он обнял её.
— Надеюсь, когда меня туда отвезут, на моём лице тоже будет улыбка. И в твоих глазах.
Часы по-прежнему молчали. Он легко подтолкнул маятник и закрыл стеклянную дверцу.
* * *
Те, кто пропустил объявление в газете, узнали новость в банке из уведомления управляющего, в котором все сотрудники были поделены на две категории: те, кто присутствуют на похоронах в понедельник в 3.30, — и те, кто участвует в поминальной церемонии во вторник в 3.00. Выбор был предоставлен только Густаду. Мистер Мейдон, сам решивший участвовать в погребении, предложил ему место в своей машине.
В Дунгервади собралось немало народу. Родственников было всего несколько человек, зато очень много друзей и коллег. Новость застала их врасплох, поэтому они не были одеты в белое и не имели при себе молельных шапочек. Но все как-то вышли из положения: женщины прикрывали головы своими сари, мужчины — носовыми платками или шапочками, взятыми напрокат в магазине изделий из сандала у подножья холма.
До половины четвёртого ещё оставалось время, и люди продолжали прибывать. Их, в том числе и не-парсов, размещали в павильоне, примыкавшем к молельному дому. Глядя на такой наплыв народа, Густад осознал, что Диншавджи привносил веселье в жизнь почти каждого, кто сидел здесь теперь, молча ожидая начала панихиды. Все знали, что шутки Диншавджи иногда воспринимал с улыбкой даже Сыч Ратанса.
Аламаи заняла Густаду место в первом ряду, перед мраморным помостом. Мистер Мейдон прошёл вперёд вместе с ним, чтобы выразить ей соболезнование. Она поблагодарила и представила ему Нусли.
— Диншавджи лелеял надежду, что когда-нибудь, перед его уходом на пенсию, Нусли начнёт работать в банке рядом с ним. Увы, теперь — слишком поздно, — сказала она, закладывая первый камень в основу своих планов относительно Нусли.
Она решила, что будет целесообразно усадить мистера Мейдона в первом ряду, и предложила ему место Нусли, который, надо отдать ему должное, беспрекословно передвинулся дальше. В своём белом дугли и тёмно-бордовой молельной шапочке этот мужчина-мальчик ничем не отличался от остальных собравшихся, пока дастурджи не подал знак начать ритуал с собакой. К одру подвели специальную собаку со сверхъестественными глазами, которая принимала на себя зло смерти и помогала силам добра. Нусли вытянул шею и, поднявшись со стула, стал глазеть на неё, как ребёнок, который первый раз в жизни видит такое животное. Потом начал причмокивать губами, как будто посылая ей поцелуи, и прищёлкивать пальцами, чтобы привлечь её внимание.
Впрочем, никто даже не посмотрел на Нусли, потому что, когда собака молча обошла одр, обнюхав его, и вышла, Аламаи вдруг встала, воздела руки к небу и взвыла:
— О собака! Издай хоть какой-нибудь звук! О Парвар Дегар! Неужели она не залает? Значит, это окончательно? О мой Диншу, теперь ты точно меня покинул!
Женщины, сидевшие поблизости, бросились утешать её. Густад и мистер Мейдон с радостью отодвинулись подальше, явно испытав облегчение оттого, что им её успокаивать не придётся. Густад покачал головой, глядя на столь жалкое зрелище, тем более жалкое, что Аламаи, как выяснилось, неправильно понимала смысл ритуала. Бедная Аламаи, с её современными убеждениями и путаницей в традиционных представлениях.
Женщины удерживали её от попыток броситься на одр, повиснув у неё на руках и стараясь усадить обратно. Разумеется, если бы долговязая тощая Аламаи действительно хотела бы это сделать, она легко вывернулась бы из-под рук четырёх, а то и пяти удерживавших её женщин. Но она внезапно обмякла и плюхнулась на стул. Женщины обнимали её, хлопали по щекам, поправляли на ней сари и шептали всякие утешительные слова.
— Такова воля Божья, Аламаи, такова воля Божья!
— Что мы можем сделать против Его всемогущих планов?
— Успокойтесь, Аламаи, пожалуйста, успокойтесь — ради Диншавджи. Иначе ему будет трудно перейти на Другую Сторону.
— Воля Божья! Воля Божья!
— Спокойно, спокойно, Аламаи! Слёзы делают тело очень тяжёлым. Как они смогут его нести?
— Божья воля, Аламаи, Божья воля!
Дастурджи терпеливо ждал, когда восстановится тишина, потом приступил к чтению Ахунавад Гаты, а затем, без перерыва, других молитв. В заключение Аламаи пригласили бросить ладан и сандал в священный огонь. Все неотрывно смотрели на неё, женщины были начеку, готовые в любой момент снова ринуться на её усмирение. Но теперь она была совершенно спокойна.
После того как все члены семьи и родственники отдали последние поклоны, к одру потянулись остальные, чтобы исполнить ритуал прощания. Пока они кланялись и трижды касались земли, в комнате внезапно потемнело. Солнечный свет, проникавший в молельный зал, загородили четыре тени. Прибыли насусалары391 . Они стояли в дверях, ожидая момента, когда можно будет нести носилки в Башню, к колодцу стервятников.
Настала очередь Густада. Он внимательно посмотрел в лицо Диншавджи и поклонился три раза. Хотел бы я быть одним из этих четверых. Конечно, Диншу предпочёл бы, чтобы его несли друзья. Глупый обычай — профессиональные носильщики. К тому же к этим бедным людям относятся как к изгоям, неприкасаемым.
Обряд прощания закончился. Насусалары, с головы до ног во всём белом, в том числе в белых перчатках и белых парусиновых туфлях, вошли внутрь. Люди расступились, давая им широкий проход, опасаясь ненароком соприкоснуться с ними. Лицо Диншавджи закрыли, и железные носилки вынесли из молельного дома.
Снаружи, сделав несколько шагов, насусалары остановились. Они ждали мужчин, которые захотят присоединиться к процессии. К колодцу стервятников доступ имели только мужчины. Женщины выстроились на веранде.
— Густад, пожалуйста, — обратилась к нему Аламаи, — сделайте кое-что для моего Диншу. Возьмите с собой наверх Нусли. Он боится идти без меня, но говорит, что с вами пойдёт.
— Конечно, — ответил Густад. Он вынул носовой платок и позвал Нусли. Они присоединились к процессии, идя рядом и держась за концы белого носового платка. Присутствовавшие сотрудники банка решили проводить Диншавджи в этот последний путь. Многие откровенно плакали. Они шли по двое или по трое, соединённые носовыми платками, как предписывала мудрость предков: сила — в множестве, эта сила позволит отразить зло, витающее вокруг смерти.
У мистера Мейдона белый носовой платок был шёлковым. Он подошёл к Густаду.
— Не возражаете?
Густад кивнул и другой рукой взялся за кончик платка мистера Мейдона. От платка шёл стойкий аромат дорогих духов. Четверо насусаларов, шаркнув ногами, передвинули врезавшиеся в плечи ручки носилок и оглянулись, чтобы убедиться, что все готовы. Собака и дастурджи заняли свои места. Насусалары двинулись вперёд.
За ними следовала длинная вереница мужчин, соединённых носовыми платками. Густад ободряюще улыбнулся Нусли, потом бросил взгляд на оставшийся за спиной молельный дом. Женщины смотрели вслед мужчинам, провожавшим своего друга в последний путь. Он поискал глазами Аламаи, чтобы увидеть, как она это воспринимает, ожидая с её стороны последнего бурного представления — завываний, битья себя в грудь, может, даже вырывания волос, но был удивлён (и немного пристыжён несправедливостью своих мыслей): она стояла с достоинством, крепко сцепив руки и спокойно глядя вслед Диншавджи. Обернувшись ещё раз, Густад понял, что она действительно плачет. Наконец, плачет тихими слезами. Вероятно, выплывая из глубокого колодца памяти. Памяти о чём? О радостях, печалях, удовольствиях, сожалениях? Да, всё это должно было наполнять жизнь Диншавджи и Аламаи. Но никто никогда не слышал от него ни единого слова, даже намёка на свою семейную жизнь, кроме любимой шутки о «его дорогом домашнем стервятнике». И кто знает, какая за этим скрывалась любовь, какая жизнь?
Процессия продвигалась к Башне. С обеих сторон дороги из густой листвы деревьев и кустарников доносилось шуршание каких-то снующих тварей. Один раз белка выбежала на дорогу перед насусаларами, замерла на миг и стремглав бросилась прочь. Чёрные вороны, большие и блестящие, с интересом наблюдали за процессией с верхушек деревьев. Впереди стайка павлинов, топчась, отошла к краю дороги и с любопытством вытянула шеи, прежде чем скрыться в кустах. Среди зелени ветвей ещё долго мелькали их синие шеи.
Асфальтированная дорога закончилась, началась тропа, посыпанная гравием. Шуршание шагов становилось громче по мере того, как всё больше людей вступало на гравий, и достигло крещендо, когда вся процессия зашагала по нему. Теперь звук был величественный, внушающий благоговейный трепет. Шурх-шурх-шурх. Скрежещущий, скрипучий, шуршащий. Мельничное колесо смерти. Перемалывающее кусочки жизни в соответствии с требованиями смерти.
Колонна шла вверх по склону, насусалары задавали темп. Шурх-шурх-шурх. Подходящий звук, чтобы окружать смерть, подумал Густад. Устрашающий и торжественный, как сама смерть. И такой же тягостный и непостижимый, сколько бы раз ты его ни слышал. Шурх-шурх-шурх. Звук, взбалтывающий прошлое, ворошащий спящие воспоминания, сметающий их в поток настоящего. Каждый раз, когда я шёл вот так вверх по этой гравиевой тропе, казалось, что все утраты, все горести перемалываются в сухие хлопья и распыляются в никуда, чтобы исчезнуть навек.
Но они всегда возвращаются. Сколько гравия истоптано, сколько таких переходов совершено. За бабушкой, которая настаивала на живых курах, знала все специи и полунельсоны, а также секретную, но универсальную связь между сватовством и единоборством. За дедушкой, который делал мебель такую же прочную, каким был он сам, и который знал: получая предмет изготовленной им мебели, семья обретает нечто гораздо большее, нежели просто дерево, скреплённое шпонками. За мамой, ясной, как утро, сладкой, как звучание её мандолины, мамой, скромно прошедшей через жизнь, никого не обидев, мамой, которая, сквозь прозрачную сетку прошептав: «Доброй ночи, да благословит тебя Господь», ушла навсегда слишком рано. За папой, любившим книги, пытавшимся и жизнь читать как книгу, и растерявшимся, растерявшимся вконец, когда в последнем томе не оказалось самых важных страниц…
Подъём закончился, процессия вышла на ровную площадку перед Башней. Насусалары остановились и опустили носилки на каменный постамент. В последний раз открыв Диншавджи лицо, они отступили в сторону. Наступила минута последнего прощания.
Мужчины, по-прежнему соединённые носовыми платками, не отпуская их, обступили постамент и трижды вместе поклонились. После этого насусалары снова подняли носилки на плечи и стали подниматься по каменным ступеням к двери, ведущей внутрь Башни. Вошли в неё и закрыли за собой. Больше скорбящие ничего видеть не могли, но знали, что будет происходить: насусалары поместят тело на внешний, самый дальний из трёх каменных кругов. Потом, не прикасаясь к плоти Диншавджи, с помощью специальных шестов с крюками на конце разорвут на нём белый саван до последнего клочка, пока тело не останется голым, как в тот день, когда оно пришло в этот мир, и полностью предоставленным небесным тварям.
Над головами кружат стервятники, опускаясь всё ниже и ниже с каждым идеально очерченным кругом. Теперь они начали садиться на каменную стену Башни и высокие деревья, её окружавшие.
Нусли прижался к Густаду и нервно прошептал:
— Дядя Густад, стервятники приближаются, стервятники приближаются!
— Да, Нусли, — ласково-спокойно ответил Густад. — Не волнуйся, всё правильно.
Нусли благодарно кивнул.
Скорбящие перешли на террасу расположенной рядом молельной площадки, где служитель раздал им молитвенники. Всем не хватило, и служитель недовольно пробормотал: «Сколько же ещё экземпляров я должен запасать?»
Внутри Башни главный насусалар трижды хлопнул в ладоши: это было сигналом к началу молитвы за возносящуюся душу Диншавджи.
Пока они молились, тучами слетались стервятники, грациозные в полёте, но превращающиеся в чёрные сгорбленные фигуры, мрачные и безмолвные на земле. Теперь высокая каменная стена башни была словно оторочена ими — змеиные шеи и лысые головы несуразно тянулись из оперения.
Молитвенники были возвращены, носовые платки сложены и убраны в карманы. Скорбящим предстояла ещё одна — последняя — остановка, чтобы вымыть руки и лица и совершить обряд кушти перед возвращением к подножию холма и дальше — в мир живых.
В нижнем молельном доме Густад вернул Нусли Аламаи. Она поблагодарила мистера Мейдона за то, что тот пришёл. Он ответил, что это его долг.
1 Перевод Сергея Кирюты. (Здесь и далее прим. пер.)
2 Перевод Н.А.Пушешникова.
3 Сарош, или Сраош — один из главных зороастрийских святых. В Гатах (Гаты — «песнопения» — наиболее значимая и почитаемая часть Авесты) основной функцией Сраоша является распространение религии Ахура Мазды среди человечества, поскольку сам Сарош узнал о ней от самого Ахура Мазды.
4 Ормузд — употребительное в европейской литературе имя высшего божества древних иранцев Ахура Мазды.
5 Название дома, в котором разворачивается действие, так называемый чаул — тип жилого дома, какие владельцы предприятий начали строить в Бомбее в начале 1900-х годов как экономное жильё для своих рабочих, своего рода «коммуналки» с общими туалетами на каждом этаже, рассчитанными на определённое количество квартир и открытыми общими коридорами-террасами.
6 Индийская националистическая ультраправая политическая партия, основанная в 1966 году.
7 Индийский автомобиль Hindustan Ambassador, с 1957 года производившийся заводом «Хиндустан моторз» на базе английского «Моррис Оксфорд III», считался полностью индийским автомобилем и неофициально с нежностью величался «королём дорог Индии».
8 Лампа Petromax — лампа высокой интенсивности, в которой керосин пропускается через газификатор под давлением, а испаряющееся топливо сжигается в мантии, создавая яркий свет.
9 Ганапати — другое имя Ганеши, одного из самых важных и почитаемых божеств в индуизме.
10 Натараджа — один из самых популярных иконографических образов Шивы.
11 Кожаная индийская сандалия с ремешком на большом пальце в форме колечка и кожаной полосой, пересекающей ступню.
12 Хаджи Али Дарга — мечеть и дарга (храм или гробница, построенная над могилой почитаемого религиозного деятеля), памятник Пир Хаджи Али Шаху Бухари, расположенный на островке в южной части Бомбея/Мумбаи.
13 Базилика Богоматери Нагорной, или церковь Маунт Мэри — католический храм в Бомбее/Мумбаи.
14 Сатья Саи Баба (1926—2011) — неоиндуистский религиозный лидер и гуру.
15 Радха — одна из женских форм Бога в кришнаизме, вечная возлюбленная Кришны,
16 Джамшеджи Сораб Кукадару (1831—1900) был зороастрийским священником в Бомбее/Мумбаи, почитаемым зороастрийцами за ряд чудес, которые, как считается, он совершил.
17 Дустур Мехерджи Рана — духовный лидер общины парсов в Индии в шестнадцатом веке.
18 Пригород Бомбея/Мумбаи.
19 Храм или гробница, построенная над могилой почитаемого религиозного деятеля.
20 Суфийский святой.
21 Город в штате Махараштра, в 60 км к востоку от Бомбея/Мумбаи.
22 Средневековый индийский поэт-мистик, классик литературы хинди.
23 Гуру Нанак Дэв (1469—539) — основатель сикхизма. В Пенджабе его почитают не только сикхи, но и индуисты и мусульмане.
24 Девадаси — букв. слуга бога (санскр.), в Южной Индии девочка, посвящённая божеству при рождении или по обету, живущая и служащая при храме до конца своей жизни.
25 Имеется в виду индо-пакистанская война 1971 года.
26 Название публичного дома в районе, о котором идёт речь.
27 Морча — термин, используемый для обозначения мирного и демократического движения, сформированного для борьбы за конкретные задачи, а позднее также для массовых восстаний.
28 Паанвала — продавец паанов — листьев бетеля с начинкой из ореха арека, кокосовой пудры, сахара, камфоры и т.д., которые жуют ради тонизирующего эффекта.
29 Ручная прялка чаркха и домотканая материя кхаддар были символами освободительного движения в Индии.
30 Цитата, приписываемая американскому политику и оратору Патрику Генри, якобы из его речи на Втором съезде Вирджинии 23 марта 1775 года.
31 Химджра — одна из каст неприкасаемых, в которую входят представители «третьего пола».
32 Праздник, посвящённый Ганеше.
33 Индуистский праздник рождения Кришны.
34 Бандикоты — род грызунов подсемейства мышиных.
35 Прозвище Флоренс Найтингейл (1820—1910), сестры милосердия, которая во время Крымской войны 1854—1856 годов стала инициатором реформы госпитального обслуживания и системы подготовки медсестёр. Было дано ей по прозвищу персонажа староанглийской легенды.
36 1 Боурн Вита (Bourn Vita) — пищевая добавка, содержащая большое количество витаминов и минералов, способствующих поддержанию жизненных функций, снятию усталости и предотвращению простуды.
37 Парсийский погребальный комплекс в Бомбее/Мумбаи.
38 Одно из именований Бога.
39 Насусалары — отдельная каста людей, занимающихся только вопросами, связанными с похоронами, в том числе перенесением покойного на Башню Безмолвия.