Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2023
Гунина Ольга Николаевна родилась в 1992 году в Тамбовской области. Окончила Уральский государственный экономический университет. Участница XXII Форума молодых писателей России. Живёт в городе Березники, Пермский край. Это первая публикация автора.
Сколько помнит себя лес
«Пошёл ты!» — думаю я. Поворачиваю голову. Смотрю. Даня держит руль и продолжает рассказывать. Каштановый чуб примят, шапка валяется на передней панели. Жарит печка. Октябрь заглядывает в стёкла чёрными глазницами. Урал шуршит вдоль обочины сизой еловой гребёнкой.
Мы совсем одни, когда катаемся. Последние люди на планете. Я люблю нитки дорожной разметки, люблю, как меняется ночное небо, как мелькает огоньком чужое жильё.
Любила.
— Я не знаю, человек мне не отвечает, а я весь день счастливый такой. Я пишу «доброе утро», вижу, что прочитано, улыбаюсь как дебил. — Даня улыбается белыми зубами, уголками глаз. Треплет чуб. — Ну чё ты молчишь?
Я смотрю. Я отвечаю:
— Ну да.
— Вот. Мне просто радостно, что человек есть. Она так мило улыбается, я вижу её улыбку и тоже такой в ответ сразу…
— …Как дебил.
— Ага! — Даня блестит мне в ответ лучезарно и доверчиво.
Я отворачиваюсь. Я говорю:
— Ой! Это там лось? Смотри!
— Чё? Ёп! Да где?
— Нет уже. Не знаю. Показалось, что ли?
— Катька, блин!
— Ну да, прости.
Даня краснеет, не пятнами, а полосой по высокой скуле, взъерошенный мальчишка.
— Лось, ёпта! — трёт висок и хмурится в пустоту. Волосы у него на виске выстрижены короче и блестят, как норковый мех.
Я часто тянула руки к его волосам. Даня мотал головой, как упрямый телок, уворачивался и ругался. Только однажды, когда мы напились после игрулек в «Варкрафт», он раза три рассказал о бывшей, с которой разъехался, но до сих пор периодически спал, расплакался и вырубился у меня на коленях. Волосы оказались мягкими, помнили бороздки от моих пальцев.
— Ну ты ладно, лучше уж говори, — бубнит под нос, осторожно косится на меня — обиделась, нет?
Я не обижаюсь. Я улыбаюсь в ответ.
Мы едем молча. По правую руку пробегает деревенька с ругательным названием. Я ловлю глазами свет в барской мансарде, замечаю алабая, который скачет за нами через свой огороженный, освещённый двор. Дорожное кафе «Усадьба» льёт фонарный свет на суету бумажек вокруг урны.
— …Пионов, говорит, нет сейчас. Прикинь? Можно, говорит, кустовыми розами заменить. Фига, да? Кать, ты слушаешь меня вообще?
— Конечно, слушаю. Твои букеты лучшие.
— Вот именно!
— Это зависть, это дня три восторженного постинга.
— Во! Ну ты всё знаешь. Я ж рассказывал.
— Рассказывал.
— Короче, возьми мой телефон, глянь.
Деревенька закончилась. Печка сожрала последний воздух в салоне. Я развязываю шарф, оттягиваю ворот водолазки.
— Ну глянь, чё на этот раз замутил. Там бомба вообще!
— Да я верю. Можно окно открыть?
— Там морось. Ну да. Ну чё, как эта? Смотри. — Даня суёт мне в руки свой айфон.
— Разблокируй. Физиономия твоя нужна, — начинаю я и осекаюсь.
Она на заставке. Фото в зеркале. Угольно чёрный хвост до ягодиц. Детские хомячьи щёки. Попытка найти в них губы и скулы закончилась гримасой утёнка. Весьма солидная грудь норовит выпрыгнуть из майки. Так себе талия. Шорты на шнурке. Серые носки с розовыми бабочками. Носки у меня триггер, необъяснимый, как любовь с первого взгляда. «Меня тошнит», — говорю я. Но вслух получается:
— Пионы огонь, — бросаю телефон рядом с его шапкой. — Сколько ей?
Лицо тянет на двенадцать, но точка фокуса там не на лице.
— В апреле будет восемнадцать. Такая смешная. Ходит, везде с цветами фоткается, довольная. В Инстаграм выложила, всё сердечками утыкала, зверюшек каких-то понарисовала, — Даня снова начинает излучать дебильный свет.
— А ей в Инстаграме объяснили, зачем двадцатипятилетние дяденьки цветы дарят? Что у них там за цветами, — хлопаю пару раз ладонью по кулаку, — обычно планируется?
— Знаешь, я ждал, что так скажешь. Хотя ты мой друг. И очень хорошая, — Даня сосредоточивается на дороге. — Но я вообще об этом не думаю. Я так хочу радовать человека, может, впервые в жизни. Цветы ей, платья покупать. Гулять с ней ходить. Я понимаю, что понять такое сложно. Но это не только инстинкты. Это поступки. Это когда ждать готов ради человека.
Сырой ветерок из окна не спасает, я вдыхаю и не могу набрать кислорода на вдох.
— Останови, мне надо выйти.
Даня сбавляет скорость и смотрит на меня. Я не смотрю в ответ.
— Мне надо прогуляться.
— Время двенадцатый час. Ты куда гулять собралась?
— Останавливай, или я прямо тут блевану, понял? К лыжной базе сворачивай.
Даня бубнит что-то тихое и злое, сворачивает.
В любой непонятной ситуации угрожай чистоте салона.
Я вылезаю ботинками прямо в лужу, хлопаю дверью. Ветер раскачивает лампу на крыльце домика проката. Парковка и лента лыжероллерной трассы темнеют дождевым глянцем, опрокидывают в отражении оранжевые фонари, вытягивают их, как церковные свечи. Игрушечный постапокалипсис. Еловая тишина, чернота, глубина обнимает его, не сжимает только забавы ради.
Хлопок двери. Писк сигнализации.
— Ну и чё это такое? А? Кать?
Что-то закипает в висках, в переносице, в глазных капиллярах, на дне солнечного сплетения, в сердечной дыре. Я резко оборачиваюсь к Дане. Я выдыхаю.
Одержимое гоном животное, гормональный торчок. Я ведь всё понимаю. Я смотрю, как он мёрзнет в лёгком бомбере — руки в карманах, голова втянута в воротник. Идёт ко мне, чуть раскачиваясь, выставляя плечи поочерёдно вперёд. Выдыхает пар своим пухлым ртом хулигана-красавчика из школьных сериалов. Мне очень нужно послать его на хер. Я очень хочу его обнять. Я всё понимаю, и сил моих больше нет. Я говорю:
— Давай пройдёмся?
— Да мы тут околеем. Чё, реально так плохо, Кать?
— Плохо.
— Может, в машине посидим?
«С твоим айфоном и сексуальной уткой».
— До поворота только и обратно. Тут воздух есть. Дань?
Он молча кивает. Молча идёт.
Шепчет хвоя, шепчет ветер в густых лапах. Расчерченная иглами, как перьями, тень кружит по мокрому асфальту, сбивает с шага. Ветки постукивают в шипящей темноте. Я любуюсь и забываюсь. Вдыхаю с наслаждением и говорю:
— Какой он без человека, а?
— Кто? — Даня смотрит под ноги. Снова наступает в лужу. — Сука!
— Лес. Сильнее, свободней, да? Будто не прячется. Будто без нас красоты больше.
— Типа природу любишь?
— Всегда вроде.
— Ну и ездила бы тогда.
— Ага. Без машины и без прав.
— Ну, так мужика найди с машиной, — дышит на руки, снова прячет их в карманы. — Ты ж ничё вроде. Симпатичная.
Я останавливаюсь. Даня врезается в меня плечом. Ноет:
— Чё опять?
— А ты знаешь, что возраст взаимного согласия с шестнадцати лет?
— Чего?
— Ну, если она точно на тебя заяву не накатает из вредности, ты можешь побыстрей её трахнуть, охренеть от её тупости и начать возить меня на природу. Правда, зима будет. Но тоже ничё. Ну чё, как? Не знал?
Он стоит в калейдоскопе еловых теней, румяный от холода. Скрещивает руки на груди.
— Ты просто не любила никогда по-настоящему.
Злой.
Смешной.
Очень злой.
Очень смешной.
Я фыркаю и хватаю ртом воздух. Ветер пинает меня в спину, закидывает в рот мои волосы, я начинаю смеяться в них, прижимаю их рукой ко рту, который не хочет закрываться.
Даня хмурится и отступает на шаг. Ветер собирает смерч из хвои у моих ног.
Смех не даёт мне дышать. Я мычу из-под собственных пальцев. Даня подаётся ко мне. Я отнимаю руку ото рта. Кажется, смех не помещается во мне, связки вхолостую гоняют октябрьскую мглу. Даня отшатывается снова, запинается, падает, ползёт от меня каракатицей, как на уроке физры. Ветер треплет меня, как Мерилин Монро над вентиляционной шахтой, хвоя летит под куртку, в глаза, в нос.
Я, наконец, слышу свой крик и оторванный от меня холодный и дикий хохот. В темноту поворота на дистанцию в десять километров, в кусочек причёсанной человеком тайги, в угрюмую дымку горизонта я хохочу хуже, чем псих: как первая в своём роде уральская банши, как гиена в ночной саванне, как полтергейсты на записях тревожных парней в шапочках из фольги.
Я — ночной кошмар, и не я могу остановиться, потому что не хочу.
Я хохочу ещё.
Ещё.
И ещё.
Да, мать вашу.
Я хочу ещё.
Ещё.
И ещё.
Хохотать.
Болят рёбра. Дерёт горло. Из носа течёт. Кровь? Сопли.
Мне нужно уйти.
Лес поёт. Я знаю песню до конца, но хочу послушать. Ещё.
Где человек?
Сколько помнит себя лес, здесь всегда был лес.
Человек в куртке и джинсах мелькает между деревьями. Я хочу крикнуть: «Подожди!» Хриплю и кашляю.
Ель вставала за елью под сенью ели.
Человек не торопится, но его не нагнать. Я боюсь потерять его, запинаюсь о корни, пролезаю под еловыми лапами.
Время стоит вековыми стволами, лежит в голубых мхах.
Усталость путает шаги. Я говорю: «Подожди».
Я не слышу себя. Я выдохлась.
Хватит.
Лес обрывается.
Человек останавливается.
Человек садится на пень, подбирает под себя ноги, сутулится.
Я останавливаюсь.
Это не человек.
Голый.
Выше двух метров.
Позвоночник и рёбра выступают под серой кожей. Длинные обезьяньи руки. Волосы спускаются с головы по хребту дорожкой зелёной шерсти, собираются в подобие хвоста на копчике.
Волосы оплетают косами лосиные рога.
Свет не ложится на него, а берёт в нём начало.
Серебряный свет, зелёный свет на границе леса, перед лицом смерти.
Тишина.
Глина распахана и отутюжена заново гусеницами и колёсами. Снято, выкорчевано, стёрто. Брёвна вывезены. Ветки вывезены. Клочья тумана лежат облачками на освежёванной земле.
Мне больше нет здесь места. Мне нужно уйти.
Сколько помнит себя лес, здесь всегда был лес. Ель вставала за елью под сенью ели. Время стояло вековыми стволами, лежало в голубых мхах. Время отмерено однажды и навсегда. Время закончилось.
Мне нужно уйти.
Научи меня.
Человеческое сердце бьётся вопреки. Холоден ветер, а кровь твоя горяча.
Смейся со мной, танцуй со мной.
Смейся. Глаза зверя будут смеяться с тобой.
Смейся. Я повторю и стану почти человек.
Смейся. Я был страхом, пока не узнал смех.
Ветер гнёт меня и клонит, и я шумлю. Я раскрываю ветки, делаю шаг, другой.
Пробую шагом ветер, прыгаю и кружусь. Куртка цепляет еловую лапу, рога обдирают кору, шишки и ветки падают с моих зелёных кос. Земля подбрасывает меня к ветру со своего овражьего бока, и ветер держит. Я подскакиваю выше, выше, я хохочу, я могу не касаться земли, лишь толкать воздух ногами и взлетать к макушкам, лететь над макушками, над деревьями, как над травой, и смеяться, ещё и ещё.
Я отпускаю тебя.
Я могу забрать, но отпускаю тебя, опускаю тебя на твою дорогу и смеюсь. Смеюсь твоим смехом ещё и ещё в шумливых кронах, в стуке редкой листвы по асфальту.
Я ухожу.
Я с трудом ворочаю ногами. Я иду на человеческий запах. Автомобильные фары слепят. Я подхожу к водительской двери. Держусь руками за крышу. Висну над стеклом. Человек смотрит на меня. Я смотрю в ответ. У него на виске бьётся жилка, шея в вороте куртки пахнет юностью, горячей плотью. Я пытаюсь улыбнуться. Чувствую слюну у себя на подбородке, вытираю рукой.
Машина резко сдаёт назад. Я падаю на асфальт.
Сколько помнит себя лес, здесь всегда был лес.
Хлопает дверца. Человек идёт ко мне. Останавливается. Снова идёт. Останавливается. Между нами три метра.
— Кать?
Ель вставала за елью под сенью ели.
— Кать?
Человек ждёт от меня чего-то.
— Кать, у тебя глаза дикие, — человек переминается с ноги на ногу.
Засовывает руки в карманы. Снова ждёт. Я сижу в луже. Мне холодно. Я пытаюсь улыбнуться. Хихикаю. Убираю волосы с лица. Кашляю.
— Не могу, — говорит мой сиплый голос и заканчивается.
Человек понимает что-то, подбегает, поднимает меня, обнимает, ведёт к машине. Открывает дверь. Я не хочу в машину. Говорит «садись». Я не хочу садиться. Запихивает внутрь. Сам на водительское.
Здесь тесно. Пахнет пластиком. Шумно. Я ничего не слышу. На приборной панели подпрыгивают и падают зелёные столбики. Музыка. Это должна быть музыка. Я кручу ручку громкости, кручу, кручу ещё, ничего не меняется, тот же шум, немного вибрации. Что-то сломано… я поворачиваю сильнее. Человек бьёт меня по руке, убирает громкость на ноль.
— Э! Ты чё? Перепонки щас порвёт!
Стекло бликует, фонари топят даль и темноту в янтаре. Я не вижу его, только гребень из макушек в зрачке октября, только мягкие ветки в фокусе цивилизации. Я слушаю его шаги. Я хочу к нему.
— …Смотрю — ты в лес драпанула. Я, сука, в жизни такой скорости не видел. Чупакабра, бляха-муха! Э, стопэ, куда?!
Я нашла нужный рычажок на двери и тяну на себя. Человек вжимает меня в сиденье рукой, вытягивает ремень безопасности, пристёгивает. Старается на меня не смотреть.
— Чё, куда? Да на тебе лица нет! Тебе помощь нужна. Я не знаю, правда… — он по привычке поворачивается, встречается со мной взглядом. Отодвигается. Трёт скулу, чешет висок.
— Какая, — говорит мой голос.
Человек чует, что я смотрю. Не хочет моего взгляда. Не хочет? Поймать, прижать к земле, ухватить губами, зубами. Влажное, солоноватое, тёплое, твоё как моё. Куда, нет, не всё, золотые пластинки в зрачках, зелёные блики на просвет, никуда, пока я смотрю, в моих когтях, под моим языком, жертва моя, моя добыча.
Человек трёт шею, застёгивает куртку. Стучит пальцами по рулю. Открывает бардачок. Даёт мне пачку салфеток.
— У тебя это… на подбородке. Вытри вот, что ли.
Я беру салфетку. Отворачиваюсь. Ветер выгоняет листву и хвою на парковку, перебирает макушки ёлочек помоложе. Я прижимаюсь щекой к стеклу. Я жду. Человек начинает:
— Нет, тебя с какого хрена туда понесло? Как я тебя там искать…
Гаснут фонари. Моргает раз — другой и гаснет лампочка на крыльце проката. Глохнет машина. Человек говорит «сука!», пытается её завести. Листва, мелкие ветки, шишки стучат по капоту, по лобовому стеклу.
Человек смотрит в темноту. Замирает подбородком в руль, с рукой на ключе зажигания.
Он стоит прямо перед машиной. Два с лишним метра в холке. Сначала взгляда хватает только на ноги, невероятно длинные ноги, которые уходят куда-то вверх, выше легковушки.
Он наклоняет сохатую голову, смотрит на меня жёлтыми глазами. Слепая в гневе, уязвимая в щедрости сила, старше всех собственных имён. Память древнее самой памяти. Я не могу оставить её. Я должна отпустить.
Он смотрит, и я начинаю плакать. Он смотрит, и слёзы закрывают мне глаза, закладывают уши и нос.
Я пытаюсь вдохнуть и давлюсь соплями. Нахожу на коленях салфетку. Сморкаюсь. Вытираю лицо. Дышу.
Парковка освещена. Работает движок. Радио стонет о горькой доле голосом Викенда.
— Ёпт, ну я чуть не обосрался. Ты видела, как он вышел?
— Нет, он же не хотел, чтоб мы видели.
Даня радостно бьёт меня по плечу:
— О, у тебя голос вернулся! Слава Богу. Я уж думал ты насовсем… ну, это.
Я мотаю головой и вытаскиваю из пачки ещё с десяток салфеток.
— Катюх, норм, всё норм, у тебя откат после стресса, ты пореви. Ты знаешь, как напугала? Я думал, в дурку тебя везти придётся.
— Спасибо.
— Бляха, ну ты б себя видела, — Даня громко ржёт и даёт петуха. — Мне один раз показалось, что ты мне глотку хочешь перегрызть.
— Нет, только изнасиловать.
Даня снова гогочет. Я не смеюсь. Он замолкает. Заглядывает мне в глаза. Ухмыляется.
— Слушай, а ты ведь из-за меня, да?
— Что «из-за тебя»?
— Ну, из-за меня побежала? Ты обиделась, да? Я ж не понял сначала.
— Я тоже не поняла сначала.
Даня ерошит волосы на голове, рдеет кокетливым румянцем.
— Кать, ты, в общем, извини, если я чё-то не… ну, это. Ты ж мой хороший друг. Я постараюсь больше не…
— Всё норм.
— Да нет, это ж больно, когда тебя…
— Всё норм, я тоже тебя не люблю.
Даня замирает с открытым ртом. Я договариваю:
— Я тоже тебя не люблю. Правда, хочу так сильно, что похер, насколько ты идиот.
— Нормально…
— Ну да, всё как у тебя с этими носками.
— С какими носками?
— Вот видишь.
Мы выезжаем на трассу. Еловый лесок сменяется редким березняком, голые ветки сквозят городскими огнями. Я ищу что-то глазами, ищу, но на первом светофоре понимаю, что всё. Достаю ещё салфетку и вытираю правый предательский глаз.
Даня передёргивает плечами, жалобно сводит брови:
— Блин, ну и чё тогда? Сказала же «норм».
— Это не ты. Не из-за тебя.
— А чё тогда?
— Я всё забыла.
— Забыла — о чём тогда ревёшь-то?
А я не знаю.
На стыке
Умерло Пермское море. Континенты поменялись в лице. Живая плоть, побеги, способные различать солнце, стали прожилками на пурпурных сводах великаньих копей. Когда ты обнажаешь срез в глубинах аида, кем ты видишь себя, человек? Кем ты останешься, когда след твой затянется красотой и покоем, красотой и покоем, которыми зарастают самые уродливые из пятен?
Крупинкой крови в карналлите, жирным чернозёмом на подошвах тех, кто будет лучше нас? Тех, кто научится быть украшением и благом, древесным корнем, крошащим бетон.
Максим вытягивает руки с айфоном за край балкона, тыкает пальцем в центр холма на экране.
— Так странно, дом разобрали, какой-то курган оставили. Сравнять же надо, не?
— На сайте администрации писали, там магистральные коммуникации. Их нельзя убирать.
Настя отвечает ему из квартиры. У подъезда копается в петунье соседка: один глаз — в компост, второй — на Максима. Легко понять: Максим, с ухоженной бородой, в лимонном худи, блистает, как попугай на воробьиной тусовке. Свежий выпуск подкаста «Новости нашего двора» верстается по горячим следам.
— Чёт стрёмно с окнами на могильник какой-то жить. Вас-то когда расселяют? — Максим примеряет шрифт для сторис.
— Заходи уже, — Настя задёргивает за ним тюль, но балконную дверь не закрывает. Ветер расчёсывает траву на холме, как русалочьи волосы. Цветёт осот, сладкий запах и звёзды пушинок долетают до окон, и Настя воображает, что ветер эльфийских земель играет занавесками. — Нас не расселяют. Дома нет в списках.
— То есть как? Мой снесли, а вы через пару метров.
— Ну так. Нет деформаций. Твой на стыке с подработанной территорией стоял.
— Ммм, мы стоим на стыке эпох, — Максим что-то печатает. — Мы стоим на стыке, и пох.
Настя садится на свой письменный стол, покачивает ногами и смотрит, как он залип в телефоне посреди комнаты. У Насти в зеркале каштановый хвост, загорелые ноги в джинсовых шортах.
— Ты прикинь… — начинает Максим, но айфон квакает и забирает его снова.
Он теперь укладывает волосы, и пропала его вторая макушка из русых завитков. Похоже, вместе с шилом из задницы, которое когда-то делало его егозливым очарованием.
— Ты прикинь, у меня коллеги заинтригованы прям, — он, наконец, засовывает телефон в карман. — Я им рассказал, что из Березников. Они начитались, видосов этих насмотрелись, где «затоплена калийная шахта», «город уходит под землю», «дома трещат», всё, короче, трещит.
— Угу, проваливаемся по три раза за день.
— Нууу, вот требуют теперь с меня фотоотчёты, типа я в Чернобыль поехал по вашему, или чё?
— А ты чё?
— Чё?
— Приехал чё?
— А… так отпуск. Отца проведать. Посмотреть, куда переселили. Ну и вообще давно не был.
— Катя не поехала?
— Да какая… Катя. Не поехала. — Максим садится на стул рядом с Настей и смотрит теперь на неё снизу вверх. — Помнишь, мы ночами болтали по телефону, а ты засыпала прямо с трубкой под щекой?
Максим смотрит в окно на травяной холм. Настя смотрит туда, куда смотрит Максим.
— А у тебя лампа горела в окне, одна во всём доме.
— И я тебе такой: «Ты любишь Орду, ты отдашь за неё жизнь?» А ты такая: «Да-да, конечно!»
— Иди в жопу!
— Ты так смеёшься. И сонный голос у тебя такой. Я только там это понял…
— Я только через три дня позвонила твоему отцу.
— Вот захочешь поговорить, а что им всем скажешь? С чего вообще начинать?
— Три дня у тебя света нет, и ты молчишь. Ты просто исчез.
— Это как анекдот объяснять.
— А я не пишу первой, потому что один раз я уже писала первой.
— А в Березниках есть моя родная Анастасия Сергеевна, которой можно ничего не рассказывать: всё и так понятно.
— А ты мне: «Ну не люблю я тебя, не могу я тебя любить, ты же видишь, что ничего не получается». Да, вижу, не получается, действительно, ничего. Ты только не переживай, дружочек.
Максим робко гладит Настино колено. Рука тёплая и чуть влажная. Неприятно, ненеприятно. На кухне капает из крана.
— У меня книжка есть про город. Здесь столько строили в шестидесятые-семидесятые. Думаешь, если бы им сказали, чем всё кончится, они бы поверили?
Максим убирает руку. Снова смотрит в окно.
— Я ведь не верил, что его снесли. То есть я знал, но как так, если он всегда был? Если я во сне всегда возвращаюсь? — говорит Максим.
— Это, наоборот, правильно.
Максим смотрит, в ответ молчит и не понимает.
— Он теперь целее будет. У тебя вот тут, — и Настя стучит пальцем по своему виску. — Возвращаться вообще не надо, если не хочешь терять. Особенно если сны.
Заколдованный холм молчит, и нет за ним города, нет улицы Льва Толстого, нет юношей на прокачанных авто, сотрясаемых трэпом, женщин разной степени прелести, прижатых к земле пакетами из «Пятёрочки». Только ветер в траве, только дрожь молодых, вровень с травой, осинок. И трещина заката на горизонте, алая, как тектонический разлом.
Большое небо
Асфальт кончился, но Сашка и не думал повернуть назад. На пыльной колее начиналось главное веселье. Дорога огибала овраги, то ныряя вниз, то снова поднимаясь в гору.
Велики для того и делают, чтоб гонять. Летишь с горы, ветер в ушах гудит, холодит драные коленки. А потом в гору проворачиваешь упругий воздух педалями. Сашка уже доехал до гречишного поля и тяжело дышит, глядя на грозовую тучу. Он первый раз в деревне и ещё не привык к открытому небу.
Часть горизонта оставалась солнечной, вторая темнела голубиным крылом. Вдали, над деревьями, туча казалась полосатой. «Это дождь, — догадался Сашка и дрогнул от восторга. — На меня не льётся, а я его вижу!»
Воздух отяжелел, мошкара липла к мокрым вискам. Надо было возвращаться, но тут туча съела солнце, и свет стал коричнево-зелёным, как на старых фотографиях. Ветер погнал волны по гречихе, затрепал футболку на спине. Сашка покрылся мурашками и обезумел. Он погнал дальше, с ветром и против ветра, вдоль поля, через заросший колхозный сад, под первые капли дождя, которые пахли сырым чернозёмом. Гроза бродила у него под рёбрами, щекотала в животе. Ливень зашумел, как душ. «Какая хорошая штука — брови», — подумал Сашка, вытирая лицо. Вода сильно била по макушке.
Вспыхнуло белое. Ударило с треском. Колесо налетело на камень, и Сашка грохнулся в грязь. Коленки и локти саднили, со звёздочки слетела цепь. Небо снова сверкнуло и затрещало. Стало темно, холодно и больно. Сашка знал, что чем ближе гроза — тем меньше промежуток между молнией и громом. И вот сейчас гроза, похоже, была прямо над ним.
Он поднял велик и потащил к деревьям. Это оказались старые яблони, опустившие ветви до самой земли. Сашка зашёл подальше, положил велик и залез на большую ветку. Под деревьями было тише и теплее. С глухим стуком падали на землю яблоки. Сашка стал ждать, прислушиваясь: ливень лупил по листьям, скрипела крона.
И тут в шелест ворвался он. С тяжёлым частым топотом, напролом, где-то у корней. Сашка испугался, начал оглядываться и обломил ветку. Он метнулся к дереву и затих. Сашка залез повыше, поцарапал руку и вдруг увидел его. Большой ёж свернулся пульсирующим шаром прямо под его яблоней. Сашка спустился и погладил комок, но зверёк сжался сильнее и запыхтел. «Испугался. Тоже спрятаться тут хотел», — решил Сашка и залез обратно. С ежом ждать стало интереснее.
Вернулось солнце. Лучи прошили заброшенный яблоневый садик. Завозился и ушёл по своим делам ёж. Сашка наладил на велике цепь и потащил его к дороге.
Что-то изменилось, и он повёл велосипед за руль, оглядываясь. Ливень помял гречиху, но поле и жирная колея казались умытыми и совсем новыми. Тёплый ветер едва касался шеи и не звал за собой, а хотел остаться. Чернозёмный дух и озон смешались в парном воздухе. Казалось, что небо наконец коснулось земли, но память об этом вот-вот развеется.