Из будущей книги «Андрей Битов. Мираж сюжета»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2023
Расконвоированный, или Остров Битова
Своё первое путешествие десятилетний Андрей совершил в Кореиз, вместе с мамой в 1947 году.
Начало было положено, и уже на следующий год состоялась поездка в латвийские Дубулты.
В 1949 году Андрей с бабушкой Александрой Ивановной, мамой Ольгой Алексеевной и братом Олегом побывали в Нальчике и на Эльбрусе. Это путешествие, как известно, влюбило Битова в горы «до беспамятства», привело к занятиям альпинизмом и поступлению в Горный институт.
В 1950 году приключилась Одесса, а на следующий год — Абхазия.
В 1952 году вместе с мамой Андрей проехал по Военно-Грузинской дороге.
А в 1953 году по Великой степи в загробное царство Эрлик Номун-хана на лошади Пржевальского отправился в последнее путешествие товарищ Сталин.
Сам же Николай Михайлович Пржевальский, чей предполагаемый портрет висел над кроватью Андрея, возложил при этом будущему автору руку на плечо, а другой обвёл бескрайние просторы отечества, как бы говоря при этом: сколь все-таки безгранична и непостижима ширь этой империи.
Вспоминая этот жест великого путешественника, Битов впоследствии скажет: «Первым, кстати, понял, что Россия — это империя, Пётр. И он назвал себя императором. И он был первым, кто догадался, что Россия — не страна, а континент… Как образовался этот континент? Откуда такое пространство? Я думал об этом всю жизнь».
Пожалуй, единственный способ осмыслить эту Ойкумену (ответить на заданные вопросы) — перемещаться по ней, совершать хождения, как бы сказали на рубеже XV—XVI веков, дабы самому стать частью овеществленного времени, выраженного в предметах и пейзажах, в перемене освещения, времени суток и времён года, в смешении антропологий, верований, традиций и стилей. Другое дело, что, начиная путешествие в поезде или на самолете, в автомобиле или на борту океанского лайнера, волей-неволей становишься участником некоего метафизического странствия внутри самого себя, обретаешь возможность находиться и в потоке событий, и над ним. Литературный критик Лев Аннинский утверждал, что Битов «больше путешествует по своей душе, чем по параллелям и меридианам».
С одной стороны, так оно и есть. Но с другой, только буквальное странствие, хождение или даже паломничество может родить ту самую «естественность», о которой в своё время говорил поэт, переводчик, эссеист Рид Грачёв, на которого, по словам Битова, «мы все смотрели с ревностью и восхищением», «естественность», без которой достижение «общечеловеческого», проживание текста не на потребу, а обыденно и даже рутинно, невозможно в принципе. Из книги Битова «Путешествие из России: Измерение III»:
«О несвободах в СССР сказано много, о свободах почти ничего. Каждый зэк пользуется той свободой в зоне, какую себе отвоюет. Если Советский Союз представлял собою гигантскую зону на одной шестой части света, огороженную железным занавесом, то внутри неё ты мог передвигаться <…> свободно. Границ не было. Были закрытые приграничные зоны и секретные объекты, но и туда было не так трудно попасть с командировочным удостоверением; удостоверение же такое несложно было раздобыть в любой редакции. Таким образом, если ты не зэк и не колхозник (допустим, это была половина населения), то есть расконвоированный гражданин, то мог передвигаться по Империи с завидной легкостью».
Свою «Книгу путешествий по Империи» «расконвоированный» Битов писал больше двадцати лет — Среднняя Азия и Прибалтика, Башкирия и Абхазия, Русский Север и Грузия. Особое место в этом списке заняла Армения, с которой в 1967 году по сути и началось осмысленное странствие автора по Империи. Именно в этом году после окончания Высших Курсов Сценаристов и Режиссёров (ВКСР) Битов приехал в Ереван к своему другу, прозаику и сценаристу Гранту Матевосяну.
Из «Уроков Армении»:
«Простор — категория национальная. Необходимое условие осуществления нации. Когда я смотрю на карту, на нашу алую простыню, я ощущаю пространство, огромное, но ещё не ощущаю простора. И если где-то в углу зажато пятнышко: болотцем — Эстония, корытцем — Армения, то какой же можно заподозрить там простор?.. И какое же удивление овладевает тобой, когда едешь по крошечной, с нашей точки зрения, стране и час, и другой, а ей всё конца и краю нет. Оказывается, есть горизонт, кругозор, и он ставит всему предел. Он и есть мир бесконечный. Есть то, что человек может охватить одним взглядом и вздохнуть глубоко, — это простор и родина. А то, что за его пределами, — не очень-то и существует.
Два полярных впечатления владеют мной.
В России что-нибудь да заслонит взор. Ёлка, забор, столб — во что-нибудь да упрётся взгляд. Даже в какой-то мере справедливым или защитным кажется: тяжко сознавать такое немыслимое пространство, если иметь к тому же бескрайние просторы <…>
И другое — арка Чаренца в Армении.
Отрог подступил к дороге, подвинул её плечом вправо, дорога подалась в сторону, легко уступая, но тут и справа появилось кряжистое плечо и подтолкнуло дорогу влево, дорога стиснулась, сжалась, застряла, увязла в отрогах — горизонт исчез <…> мы круто свернули с шоссе и со скрежетом въехали на горку. Арка на вершине приближалась и наконец заслонила собой всё <…> я прошел под арку и охнул. Боже, какой отворился простор! Он вспыхнул. Что-то поднялось во мне и не опустилось. Что-то выпорхнуло из меня и не вернулось.
Это был первый чертеж Творения. Линий было немного — линия, линия, ещё линия. Штрихов уже не было. Линия проводилась уверенно и навсегда. Исправлений быть не могло <…> Всё остальное, кажется мне, Бог творил то ли усталой, то ли изощрённой, то ли пресыщенной рукой. Кудрявая природа России — Господне барокко <…> Правда <…> диктуется только правдой. И правда этой книги в том, что, дописав её до середины, я обнаруживаю, что уже не в Армении и не в России, а в этой вот своей книге я путешествую. Пусть это даже некая фантастическая страна, домысленная мною из нескольких впечатлений по сравнению».
И ведь так и происходит освобождение, расконворирование (в нашем случае) сознания автора, когда из отдельных предметов, разрозненных впечатлений, несовместимых на первый взгляд пейзажей складывается «некая фантастическая страна», загадочный материк, не отмеченный ни на одной карте, тем более физической карте СССР, висящей над кроватью Андрюши Битова.
Речь, безусловно, идет об Империи в измерениях подсознательного, Империи вне времени и хронологий.
Например, «Уроки Армении» были закончены в 1969 году.
Через одиннадцать лет Битов окажется на Соловках, в месте, вне всякого сомнения, преждевременном, как и вся Россия.
Здесь, у подножия горы Голгофы, на соловецком острове Анзер, Битов сможет мысленно отмотать плёнку с отснятым материалом назад и допустить, что путешествие на остров произошло ещё до его поездки в Армению или одновременно с ней: Соловецкое восстание 1668—1676 годов, геноцид армян 1915 года, Соловецкий лагерь особого назначения (СЛОН) 1923—1933 годов.
Кадры монтировались в голове причудливо, по каким-то неведомым в классическом кинематографе законам, общие планы перебивались средними, средние — крупными, эпизоды выстраивались не по хронологии происшедшего, а по внутреннему состоянию, в котором пребывал путешественник.
Эпизод первый
Битов сидит на крыльце избы, что на Городках, это в южной оконечности острова Анзер.
Битов пеленает ноги в портянки, укукливает их, как положено по уставу, и засовывает в яловые сапоги, которыми гордится: «Не промокают ведь, ноги не натирают и на солнце блестят изрядно».
Сообщает также, что это не кирза какая-нибудь солдатская, а настоящая яловичная кожа.
Затем встаёт и притоптывает на деревянной ступеньке, проверяет, хорошо ли сели.
Эпизод второй
Через Анзерское криволесье Битов выходит к Капорской губе, откуда начинается путь на Голгофу к Распятскому скиту, вернее, к тому, что от него осталось (во времена СЛОНа здесь находилась так называемая «командировка Голгофа», женское отделение и больничный стационар). Начинается дождь. Дорога медленно ползёт вверх, а потоки воды стремятся вниз. Яловые сапоги, облепленные глиной, разбухли, и каждый шаг дается всё трудней, но Битов не останавливается.
Эпизод третий
На дедовом столе лежит книга «Уроки Армении», изданная в 1978 году в издательстве «Советакан грох». Автор — открывает её и читает вслух: «Это был просто Гехард <…> Мы взбираемся вверх к древним пещерам-храмам, на первую ступень скалы, нижнюю нотную линейку. Входим. Время проваливается. Тесные, мелкие пещеры с закопчёнными неровными стенами напоминают забой. Даже следы шпуров обнаружил я, бывший горный инженер. Грубые ниши для образов, мелкие чаши для жертвоприношений, узкий жёлоб для стока крови, древняя, немажущаяся копоть кровли — и свежевыцарапанные имена…
Какая скромность и величие веры в этих нищих каменных углах. Храм был создан самой природой, а пещеры — его алтари. Никакого нарушения природной гармонии, никаких вмешательств и модернизации естественного храма. Скажешь слово — низким голосом откликнется скала, словно просыпается застывший в скале музыкальный строй. Тут была только молитва, и праздно сюда не придёшь <…>
Эти пещеры — ключ к истории нации. Армян резали как “неверных”, но на самом деле их уничтожали именно за верность — земле, языку, Христу. Они теряли жизнь, но не теряли родины».
Эпизод четвертый
Битов входит в притвор Распятской церкви. Птицы тут вспархивают и забираются на перекрытия под потолком. Здесь повсюду — на облупившейся штукатурке, на изуродованных оконных рамах, на пересыпанных битым кирпичом обгоревших досках пола — нацарапаны имена, фамилии, даты.
Невольно начинает читать их и не может перечитать до конца, потому что список не уменьшается, а увеличивается, словно бы кто-то невидимый здесь и сейчас продолжает беззвучно ковырять ржавым гвоздём навсегда промерзшие стены, сорванные с петель двери и неведомо как сохранившиеся блёклые фрески.
С пробитой крыши льёт вода.
На лике святого Елеазара Анзерского в оконном проёме можно разобрать процарапанное — 1930 год Павлов.
Кто этот Павлов?
Вопрос, на который нет ответа.
Эпизод пятый
Автор перелистывает материалы следственного дела № 885 «О контрреволюционной деятельности надзорсостава в лагерном пункте Анзер и на командировке Голгофа» от 1930 года: «Картина, которую я застал по прибытии своём на командировку Голгофа, была ужасна, название Голгофы вполне оправдывалось. В тесных помещениях, битком набитых людьми, стоял такой спёртый воздух, что само пребывание в нём продолжительное время казалось смертельным. Большая часть людей, несмотря на мороз, была совершенно раздета, голые, в полном смысле этого слова <…> Я видел в окно, как из четвёртого барака голых людей в двадцатиградусный мороз гнали с горы вниз, к озеру, где находилась баня, и после бани обратно в гору. После этого часть из них попадала в лазареты. В день умирало до двадцати человек. Также я помню ужасную картину, когда из командировки Капорская, находящейся в трёх километрах от Голгофы, в морозный день, в феврале, гнали голых людей на Голгофу, в четвёртый барак» (после той поездки на Остров Битов задумал написать книгу о СЛОНе и посвятить её своему бывшему тестю Георгию Георгиевичу Шамборанту — узнику Соловков; Битов работал над материалами, но книгу так и не написал <…>).
Эпизод шестой
Дождь стихает. Надо возвращаться вниз, на берег, на мыс Кеньга, откуда на Большой Соловецкий остров будет уходить «мотор».
Битов выходит из церкви, следует мимо полуразрушенных деревянных построек, провалившихся и заросших кустарником лагерных захоронений. Думает о том, что путешественник, проходя мимо страданий человеческих, запечатлевает их в своём сердце. Как тогда, когда одиннадцать лет назад он оказался в Армении и впервые узнал о том, что произошло на этой земле в 1915 году.
«Многие свидетели рассказывают, что армян привязывали за обе ноги вниз головой и разрубали топором, как туши на бойне. Других привязывали к деревянной кровати и поджигали её, многие бывали пригвождены живыми к полу, к дверям, к столам», — теперь Битов знает эти слова наизусть, и здесь, на Анзерской Голгофе, они звучат особенно громко и пронзительно, со всех сторон звучат, тысячами голосов.
Оглядывается по сторонам, но никого нет.
Пусто.
До Кеньги ещё километров восемь пешком.
А яловые сапоги все-таки промокли…
…До Большого Острова Битов добрался уже затемно. Обещанный «мотор», конечно, не появился. Пришлось ждать рыбаков, и уже с ними через Железные ворота дошёл до Долгой губы, а там до монастыря подбросили лесники. Ехал и думал о том, что, наверное, он островной житель — Аптекарский остров, Соловецкий остров, — на карте пространство ограничено, вполне обозримо, но, находясь внутри этого пространства, начинаешь понимать, что его пределы весьма условны, потому как, пытаясь охватить их взглядом, обретаешь простор, натыкаешься на горизонт, беспомощно при этом грезишь об Империи, а она — вот она, тут как тут, торжественно не предполагает никаких границ, хотя они, конечно, гипотетически существуют, более того, они «на замке».
По крайней мере, когда в детстве лежал на кровати и рассматривал карту, приколотую к стене, видел их.
В ту поездку на Остров (летом 1980 года) Битов остановился в музейном общежитии, которое располагалось на территории Кремля в бывшем больничном корпусе при Филипповской церкви: печи в коридоре, дрова под лестницей, тусклая лампочка под потолком, скрипучий деревянный пол, дверь в храм, естественно, заколочена.
Когда добрался до койки, смог, наконец, снять сапоги.
Оказалось, что ноги стёр в кровь.
То ли портянки неправильно намотал, то ли сапоги подвели, то ли по-другому тут и быть не могло.
Вечером выпивали, конечно, беседовали, вспоминали…
Вот, например, Битов рассказывал о том, как служил в армии: «Я никуда не годился, был в очках, с неоконченным высшим, в общем, социально неподходящим элементом. Меня перекидывали из одного стройбата в другой. И только потом, вернувшись, я понял, что это были всё бывшие зоны, которые освободились из-под зэков, то есть я побывал в такой странной экскурсии по зонам».
По расконвоированным зонам совершал путешествие расконвоированный автор, словно бы пытался что-то понять о себе, окажись он здесь на несколько лет раньше в другом качестве, вдыхал этот лагерный воздух, эту сырость и гниль, как будто бы предвидел вопрос, который спустя годы ему задаст его крёстный[1] — писатель, переводчик, узник ГУЛАГа Олег Васильевич Волков: «Вы сидели, Андрей Георгиевич? Нет? Ну, нормальный писатель должен посидеть лет десять… Нет, много. Ну, пять».
В лагерях и тюрьмах Волков провёл 28 лет…
Битов выходил во двор и закуривал. Недоумевал: «Провести треть жизни в заключении (О.В.Волков умер в 1996 году в возрасте 96 лет) и не сойти с ума, остаться при этом человеком, как такое возможно?»
Из книги Олега Волкова «Погружение во тьму» (Битов: «такая робинзонада нашего века»): «Общая камера не меньше одиночного заключения приучает уходить в себя, в свой воображаемый мир <…> Туда погружаешься так глубоко, что начинаешь жить вымышленной жизнью. Отключившись от окружающего, рассудком и сердцем переживаешь приключения, уже не подвластные твоей воле. Это род сновидений, но без их нелепостей и провалов и, как и они, бесплодных.
И всё же это — чудесное свойство. Для заключённого — дар Провидения. Воображай себе невозбранно — солнечный мирный край, ласковое море, музыку, стол, за которым дорогие для тебя лица, или трибуну, откуда кто-то — может быть, ты, — неопровержимо доказывает гибельность злых путей <…> Можно пережить целый роман <…> Быв потревоженным и возвращённым к действительности, я спешил вернуться к порванной цепочке грёз. И вновь оживали знакомые лица, прерванные отлучкой разговоры, общения, милые сцены <…> И когда позади уже накопилось много тюрем, пересылок, лагерных землянок и бараков, я умел покидать их в любое время — среди камерного неспокойства, на тюремном дворе, у костра на лесосеке. Я переставал видеть то, что было перед глазами, слышать шум и уходил в свои вольные пределы. Нередко сочинял длинные обращения к человечеству — мне казалось, с каждым годом я могу сказать нечто всё более серьёзное и нужное, почерпнутое из познанной изнанки жизни. Я бился над рифмами, низал строки статей.
Со временем всё меньше заглядывал в будущее, а обращался к воспоминаниям. Прокручивал ленту назад <…> задерживаясь на отдельных вехах».
Ведь это тоже своего рода путешествие, бесконечное странствие, участником которого мог стать каждый, наделённый даром воображения.
Битов докуривал и возвращался в общежитие, с удивлением замечая, что эти слова его крёстного относятся и к нему.
И уже в конце посиделок провозглашал и по сей день хорошо известный на Острове тост: «За Соловки, чтобы они стояли, но на них не сидели!»
Расходились далеко за полночь.
В кромешной темноте монастырского двора можно было лишь с трудом разглядеть могилу Авраамия Палицына, проведшего на Соловках в заточении семнадцать лет и умершего здесь в 1626 году. На гранитный гроб опального старца падал отсвет от лампы-дежурки, горевшей над дверью бывшего больничного корпуса при Филипповской церкви.
На следующее утро Битов пошёл на экскурсию по Соловецкому Кремлю. Сделать это пришлось из вежливости: тем летом в музее работала его дочь Аня. Информация об архитектурных стилях, царях и настоятелях обители лилась ровно, доносилась откуда-то издалека, словно бы из глубин каменных мешков дворов-колодцев, пустых световых барабанов и замурованных крепостных башен. Но на словах «Великою яростию вскипели (стрельцы), смерти и казни различные уготовили: этих повесить завещали, одних за шею, других острым железом меж рёбер резали и на крючья вешали, каждого на своём крюке. Блаженные же страдальцы с радостию шею свою в петлю вдевали, иные же были за ноги повешены, иные же с радостью рёбра свои на прорезание подставляли», — Битов вздрогнул. Словно бы очнулся, услышав страшный гул, который ему уже доводилось различать на Анзерской Голгофе и при восхождении на Гехард, словно бы снова он поднимался по мокрой глинистой дороге куда-то вверх, повторяя про себя строки, рождавшиеся здесь и сейчас сами собой:
Протоптал дорогу к Богу,
Видно, трудную дорогу,
почти к самому порогу —
долгий путь.
Что-то — до конца маршрута.
Здесь ступени слишком круты,
очертания их смутны —
лёг передохнуть.
Отдышался — вдоль ступеней
в ряд стоят родные тени,
пустоваты, не при теле —
и туннель насквозь…
Видно, впрямь дорога к Богу —
слишком длинная дорога,
слишком дорого и много…
Господи, прости!
Значит, время своё справил,
значит, я уже отчалил,
значит, я уже причалил…
Боже, пропусти!
Бог сказал: твои печали…
и сказал: все так кончали…
и сказал: все так вначале…
проходи.
Битов делал неуверенные шаги вперёд, но оставался при этом на земле, в плоской болотистой местности, посреди озёр и проток, в местности, которая на самом деле была Островом, не имеющим ни пределов, ни географических ориентиров, невещественным образом заключённой между небом и землёй.
Топтался на месте.
И это уже потом выяснилось, что экскурсовод цитировал сочинение настоятеля Выговской пустыни Семёна Дионисьевича Денисова «История об отцах и страдальцах Соловецких иже за благочестие и святые церковные законы и предания в настоящие времена великодушно пострадаша» 1676—1678 годов.
Экскурсия закончилась уже за пределами Кремля на причале у так называемого «гастронома» — бывшей гостиницы для паломников, куда при СЛОНе с материка приходил лагерный пароход «Глеб Бокий» с новой партией заключённых.
Из воспоминаний актёра, узника Соловецкого лагеря особого назначения и Соловецкой тюрьмы особого назначения Вацлава Дворжецкого: «Загнали на пароход “Глеб Бокий”, в трюм, прямо на днище, шпангоуты торчат, вода по щиколотку <…> Стояли сутки, пока загружали пароход. Пить, жрать охота, на оправку не выводят. Закрыли трюм — пошёл, поплыли! Ещё только через сутки накормили, дали воды. На палубу не пускают. Параши не поставили… это было путешествие! В этом же трюме груз: трубы, доски, ящики, бумажные мешки с цементом, железные бочки с соляркой и керосином — и люди! Триста человек! День и ночь страшная качка! То килевая, то бортовая <…> Сколько времени длился этот ад — сообразить трудно».
Битов вышел к воде, оглядел бухту, именовавшуюся по иронии судьбы Бухтой Благополучия.
Со стороны Западной Соловецкой Салмы на Остров надвигался туман.
Призрачное путешествие.
Мираж не только сюжета, но и всей жизни в Империи, что может быть прервана в любую минуту: или во время подавления бунта соловецких староверов, или во время погромов 1915 года, или, наконец, в лагерном штрафном изоляторе на Секирной горе, что расположена в двенадцати километрах на север от Спасо-Преображенского Соловецкого монастыря. Да мало ли ещё где и кем может быть остановлена, потому как отдельно взятая жизнь есть ничтожная часть общего замысла (некоторые его именуют Божественным), кадр, который сам по себе, являясь частью этого глобального плана, ничего не значит, он почти неразличим, он одновременно бессмысленен и важен, беспомощен и крепок.
Спустя годы Битов напишет: «Цена сохранения империи была кровавой <…> Представляете, сколько крови? Что дало это <…> нам? Нам оно дало страдание. Мы сами крутили ручку и делали фарш. Винить некого <…> И вот что я понял в конце жизни: власть — вещь народная. Поэтому нечего сердиться на неё. Какие мы, такие и они. А не наоборот».
Это данность, и путешественник есть неотъемлемая часть этой данности, по которой он странствует, «передвигается свободно», нарушая все мыслимые и немыслимые законы и обетования.
Итак, Битов вышел к самой воде и сел на сваленные тут, на берегу Гавани Благополучия, брёвна, почему-то вспомнились слова Олега Васильевича — «зыбко лагерное благополучие».
* * *
«Я сидел на берегу своего озера. Это было именно моё озеро, не лучше других, виданных и невиданных мною, потому что именно оно возникает всегда перед моим мысленным взором при слове “озеро”, озеро вообще. С лодками, чёрными, полузатонувшими, и лёгкими, цветными, чуть качавшимися передо мной, как поплавки удочек. С песчаным обрывом справа <…> с еловым мысом, который обычно уподобляют медведю на водопое, и холмами, там, вдали, на том берегу, где на самом верху, на небесном уже фоне, стоит, не отличимая и слитная в деревьях роща, похожая на разрушенный замок. Впереди плавал островок с редкими кривыми сосенками <…> Солнце падало в болото, всё более пунцовея, и вода, серенькая у ног, чуть впереди уже вспыхивала перламутром, потом лиловела, потом золотела, алела и синела, а там, совсем вдали, у противоположного берега (где «замок»), вдруг — чернела. Взгляду было не на чем остановиться — это была невесомость взгляда <…> Отчаяние перед ускользающим замыслом <…> заставило меня, слегка стыдясь и прикрываясь рукой, хотя никого на берегу не было, записать на папиросной коробке (для памяти), как бы лишь для того, чтобы в ту секунду, сейчас, не насиловать и отпустить, но с тем, в то же время, чтобы потом, вдруг, натолкнувшись, всё воскресить, когда я буду более готов <…> Вот что, наверно, думал я на берегу: “Я никогда не думал о смерти (не боялся?), но не есть ли это ежесекундное страдание от желания и неспособности слиться с реальностью, существующей лишь в настоящем времени, — мое активное (врождённое?) желание небытия?? Я бы мог быть счастлив (не знать) и в своей нереальности, гамаке между прошлым и будущим, если бы принял эту нереальность, как свою. В конце концов, я всегда был такой и никогда не пребывал сознательно в своём “программно-желанно-реальном” смысле, — так на кой мне окружающий мир? <…> Прежде всего, именно желание исчезнуть владело мною всю мою “сознательную” жизнь». (Из рассказа Андрея Битова «Глухая улица», опубликованного в альманахе «Метрополь», который вышел в Москве, в декабре 1978 года тиражом 12 экземпляров в машинописном виде.)
Один из отцов-основателей альманаха прозаик Виктор Ерофеев вспоминал: «В декабре 1977 года, когда я снимал квартиру напротив Ваганьковского кладбища и каждый день в мои окна нестройно текла похоронная музыка, мне пришла в голову весёлая мысль устроить, по примеру московских художников, отвоевавших себе к тому времени хотя бы тень независимости, “бульдозерную” выставку литературы, объединив вокруг самодельного альманаха и признанных, и молодых порядочных литераторов. Бомба заключалась именно в смеси диссидентов и недиссидентов, Высоцкого и Вознесенского. Я без труда заразил идеей своего старшего прославленного друга Василия Аксёнова (без которого ничего бы не вышло), к делу были привлечены Андрей Битов и мой сверстник Евгений Попов (Фазиль Искандер подключился значительно позже), и оно закрутилось <…> Составляли “Метрополь” в однокомнатной квартире на Красноармейской, раньше принадлежавшей уже покойной тогда Евгении Семёновне Гинзбург, автору “Крутого маршрута”. Есть символика в выборе места <…> В течение 1978 года собрали “толстый” альманах, в нём участвовало более двадцати человек, случайных не было…».
Среди «метропольцев» были как авторы, вполне обласканные советской властью: Андрей Вознесенский, Василий Аксёнов, Белла Ахмадулина, Фазиль Искандер, так и сочинители демонстративно «задвинутые» режимом, — Фридрих Горенштейн, Борис Вахтин (сын Веры Фёдоровны Пановой), Виктор Тростников, Пётр Кожевников, Юрий Карабчиевский.
Определить же статус Битова в этой компании было непросто. С одной стороны, у него, члена СП СССР с 1965 года, выходили книги в таких издательствах как «Советский писатель» и «Молодая гвардия», «Советская Россия» и «Детская литература». Но, с другой, назвать его «любимцем» писательской партноменклатуры было категорически невозможно. Его желание «исчезнуть» и нежелание не примыкать ни к какой группировке в литературе (ни к правым, ни к левым) нельзя было скрыть («как только пахнет партийностью, я этого не кушаю»).
Он мог быть и, вероятно, был «своим среди чужих» и «чужим среди своих», он мог дружить с Феликсом Кузнецовым и Беллой Ахмадулиной, Фёдором Абрамовым и Василием Аксёновым, Иосифом Бродским и Георгием Марковым, мог восхищаться Николаем Рубцовым и Юзом Алешковским.
Из интервью Андрея Битова: «Я знаю, что все думали, что принадлежат убеждениям, но на самом деле они принадлежали политике <…> У меня было только отношение к хорошей литературе, другого деления не было. Вот Шукшин, он для меня левый или правый? Или Казаков? Или Горбовский? Нет, конечно».
Из эссе А.Г.Битова «Анти-CV» от 25 июня 2013 года: «Существование в противофазе к противостоящим лагерям <…> то ли было, то ли стало моей природой».
Выходит, что Битов был сам по себе.
Очень точно об этом сказала писатель и литературный критик Наталья Иванова: «Сам по себе. Наособицу. В стороне. И — сам себе: поколение. Сам себе — направление. Литературное одиночество А.Битова имеет не только минусы (“Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке”, — это не про него), но и свои плюсы.
Сам себе — романист (“Роль”, роман-пунктир; “Пушкинский дом”, написанный давно, пришедший к читателю только что), рассказчик, географ-историк-эссеист (“Уроки Армении”, “Выбор натуры”), эколог (“Птицы, или Новые сведения о человеке”), литературовед (“Предположение жить”), критик (“Статьи из романа”) <…> И совсем уж неожиданно — поэт (“Книгу путешествий” завершает большое стихотворение “Пейзаж”)».
А ещё — сам себе остров, который является абсолютной величиной одиночества, ради которого, откровенно говоря, и было затеяно это бесконечное путешествие по Империи.
Островное сознание расконвоированного работает независимо от сиюминутного, существует вопреки обстоятельствам и эмоциям, ведь оно десятилетиями формировалось в семье, в кругу близких и родных людей, где здоровый центризм (без припадочного впадения в крайности) и умение пойти на разумный компромисс были неукоснительным порядком вещей, что позволили выжить в годы Большого террора, войны и в послевоенную эпоху, сохранив при этом незыблемость устоев.
Впрочем, была ли столь уж хороша эта незыблемость, особенно в ветреную погоду? Оставалось ли в ней место для живой мысли?
Из повести Андрея Битова «Жизнь в ветреную погоду»: «Он обнаружил себя вдруг стоящим около тысячу раз виданного луга, держащимся за коляску, и сын его лепетал что-то. Тогда как бы обратным движением киноленты, на которой отснят взрыв, когда назад летят все осколки и дым и пламя текут назад, сгущаются и уходят, как джинн в бутылку, и остаётся ровное пространство, словно ничего и не взрывалось, Сергей выделил себя крохотной точкой в пространстве и был как бы пьян. Он возвращался назад, катил перед собой своё подобие, свои глаза, свою радость <…> Медленно побрёл он назад, против ветра, мимо склада и мимо разгружавшихся вагонов, и мусор летел ему в лицо, “какой большой ве-тер”, он переходил пути, и в этом перешагивании рельсов было такое одиночество и во всей этой пустоте, обдутости кругом, “напал на наш ос-тров”, им овладело ощущение отрезанности от мира, и это было хорошо, ос-тров <…> действительно, остров!.. Гладкая отмель, и жёлтое мутное море, и хибарки на тонких ногах, и крыши из широких жёстких листьев, «и снял с домов кры-ши», ветер гнал большой лист картона, тот вставал, замирал на мгновение, затем шлёпал по насыпи и прокатывался, лёжа и пыля, и снова его переворачивало, и на какой-то краткий, но очень длительный по ощущению миг он замирал и, дрожа, сопротивлялся ветру. А вот его тихий дом, и крыша цела. Его дом, его крепость…»
И вновь автор, отматывая киноленту назад, увидел себя со стороны, причём многократно увидел, сквозь время, пространство и череду поколений, увидел себя идущим по полю, увидел себя «крохотной точкой», увидел себя, наконец, ребёнком, лежащим в коляске, и как никогда осознал, что это и есть он сам, един во многих лицах, смотрящий на себя и других с разных сторон и ракурсов через огранённое и потому ломающее изображение стекло.
Взгляд резкий.
Взгляд затуманенный.
Взгляд в зеркало.
Взгляд на календарь.
2 января 1979 года.
Окна комнаты № 8 Центрального Дома Литераторов (ЦДЛ), расположенного на улице Герцена (Большая Никитская) в Москве, запотели и на них, как в детстве, можно рисовать пальцем, проделывать глазки. Дело в том, что в это относительно небольшое помещение набилось человек сорок с лишним. Здесь идёт расширенный секретариат Московского отделения СП СССР, посвящённый выходу альманаха «Метрополь».
Битов видит сидящих в президиуме Феликса Кузнецова и Егора Исаева, Юлию Друнину и Станислава Куняева, Булата Окуджаву и Николая Грибачёва, Михаила Алексеева и Александра Михайлова. Руководящий состав Московской писательской организации в полном составе, и настроен он весьма решительно.
Секретариат открывает Феликс Феодосьевич Кузнецов (это он, как мы помним, поможет Битову решить жилищный вопрос) и докладывает по существу: в обход правления Московского отделения СП рядом советских литераторов машинописным образом был издан литературный альманах, который, скорее всего, они переправят на Запад и там напечатают.
По комнате № 8 разносится гул негодования, смешки, выкрики.
Слово берёт Василий Павлович Аксёнов (член СП СССР с 1960 года), один из создателей «Метрополя». Он сообщает собравшимся, что передавать альманах на Запад никто не собирается, более того, издатели «Метрополя» хотят отнести его товарищу Стукалину[2] и просить издать альманах в СССР.
И вновь собрание наполняется криками и язвительными замечаниями: «Если каждый будет собирать альманах и ходить к Стукалину, что же из этого получится?» — «Русского леса не хватит», — звучит в ответ. Также с мест доносятся реплики: «товарищи катятся по наклонной плоскости, намазанной мылом», «в альманахе хорошо у тех, кто и сам хорош», «это глубокая антисоветчина, против которой мы, как граждане и коммунисты, будем протестовать», «зачем протаскивать в литературу голую порнографию?», «не в том слава литератора, чтобы обследовать общественные нужники».
Слово вновь берёт Аксёнов, он сравнивает «Метрополь» с джазовым джем-сейшеном, где каждый музыкант вправе играть свою тему, называет альманах «незаредактированным сборником», пытается говорить о творческом поиске. Его принимают в штыки.
Неожиданно встаёт Битов и предлагает присутствующим прослушать статью богослова и публициста Виктора Тростникова (автора альманаха) о философском обосновании поиска в литературе.
Предложение встречают со смехом: «Нет, уж увольте».
Битов садится на своё место и отворачивается к окну.
Проделывает пальцем в инее глазок и сквозь него смотрит на улицу.
В это время со стороны улицы Герцена в окно восьмой комнаты заглядывает автор и приникает к глазку. Он пытается понять, что там происходит внутри…
А внутри говорят все вместе, хором: Фазиль Искандер (автор альманаха) и Егор Исаев, Евгений Попов (автор альманаха) и Николай Грибачёв, Василий Аксёнов и Юлия Друнина, Лазарь Карелин (секретарь правления МО СП) и Юрий Грибов (главный редактор «Литературной России»).
Даже Битов что-то говорит.
То есть, автор видит самого себя, что-то говорящего о «нормальной литературе», но его перебивают.
Наконец, над столом президиума возвышается фигура Феликса Кузнецова.
Жестом он приглашает собрание к тишине, и тишина наступает.
Звучит постановление секретариата: «Считать альманах делом недопустимым, безыдейным, низкохудожественным, противоречащим практике советской литературы <…> Если альманах будет напечатан за границей и составители или авторы совершат эти действия, поставить вопрос об исключении из СП СССР».
На этих словах Феликса Феодосьевича глазок, проделанный пальцем в оконном инее, затуманивается полностью, затягивается ледяной слюдой (автор вспоминает, что в Соловецком монастыре окна слюдой как раз и заделывали).
Через три дня после описанных выше событий в передаче радиостанции «Голос Америки» «В мире книг» литературовед, издатель, профессор Мичиганского университета Карл Проффер, в 1978 году издавший «Пушкинский дом» Андрея Битова, сообщит о желании опубликовать и «неподцензурный» альманах «Метрополь» в своём издательстве Ardis Publishing. (Следует признать, эта новость стала неожиданностью для большинства авторов сборника.)
Что вскоре и произошло — альманах был напечатан сначала в виде репринта, а затем переиздан в новом наборе.
Ответ Московского отделения СП СССР последовал незамедлительно: «Любые попытки оторвать художников от корневых гуманистических традиций русской советской литературы терпят неизбежный провал и конфуз. Так получилось и с организаторами альманаха «Метрополь», пытавшимися под предлогом «заботы» о советской литературе добиться от нас публикации сочинений не только антихудожественных, но и идейно несостоятельных, — в противном же случае вызвать дежурные сетования буржуазных средств массовой информации о мнимом отсутствии «свободы слова» в СССР. Альманах этот, где в обилии представлены литературная безвкусица и беспомощность, серятина и пошлость, с полным единодушием осудили ведущие наши писатели и критики, по заслугам оценившие этот сборник как порнографию духа».
А потом последовали репрессии (как и было обещано в постановлении секретариата от 22 января 1979 года): писатели Виктор Ерофеев и Евгений Попов были исключены из СП СССР.
В знак протеста из Союза вышли Семён Липкин, Инна Лиснянская и Василий Аксёнов, который вскоре выехал в США и был лишён советского гражданства.
Тогда же в Штаты уехал и Юз Алешковский, один из авторов альманаха.
Фазиль Искандер, Белла Ахмадулина и Андрей Битов подписали письмо протеста, пригрозив секретариату выйти из Союза писателей, если Ерофеева и Попова не восстановят в писательской организации.
На фоне разразившегося международного скандала за метропольцев вступились Уильям Стайрон, Артур Миллер, Эдвард Олби, Джон Апдайк, Курт Воннегут. Изгнанникам было предложено вернуться в СП, но при условии признания ими факта участия в антисоветской деятельности. Естественно, что ни Виктор Ерофеев, ни Валерий Попов на такое «предложение» не согласились. Соответственно, в Союз писателей их не вернули, а из СП СССР Битов, Ахмадулина и Искандер так и не вышли.
* * *
На следующий день самоходная десантная баржа «Танкист» (в 70-х на Соловках находилась база ВМФ СССР) вышла из гавани Благополучия и взяла курс на материк.
Битов покидал Остров, на который он больше никогда не вернётся.
Будет помышлять о нём, конечно, вспоминать его в своих текстах («Шёл рассказ об аресте <…> потом о Соловках (она ездила навещать графа, а тот был страшный кошатник и развёл семнадцать кошек, так когда переезжал с командировки на командировку, то кошек — в мешок, и с мешком на новое место), было это сорок пять, нет, сорок шесть лет назад, — и она опять заразительно смеялась.»[3]), но так и не приедет.
Не судьба, видимо.
А яловые сапоги высохли, начищены до блеска, и уже ничто не напоминает о вчерашнем восхождении на Голгофу, разве что стёртые в кровь ноги дают о себе знать.
Это как фантомные боли, когда ощущение сопричастности с тем, чего никогда не переживал и чего никогда не видел (как с давкой на Цветном бульваре во время похорон Сталина), становится особенно мучительным.
Дорога лежит в Ленинград, надо навестить мать.
Из дневника Ольги Кедровой: «Накануне вечером заезжал (Андрюша), ужасно усталый <…> Он добрый и через край устал, где уж тут писать. А время безжалостно, преступно вытесняет возможность и самую пору его творчества <…> Если удастся Переделкино, хоть немного передохнёт».
С каждым приездом город всё более и более сжимался до расстояния от Аптекарского острова до Московского вокзала. Дом же, напротив, увеличивался, растягивался, разрастался и одновременно терялся где-то между Москвой и Ленинградом. А в доме том была «…судьба. Она происходит с теми, кто не смог стать нами, даже если хотел, а так и остался, присев на краешек наших глиножелезных форм, поместив себя так же ненарочно в этой жизни, как кому-то мама, чья-то бабушка или просто дальняя тётя <…> Это и есть понятие «народ» — и уж не песенки, не берёзки — народ, то есть Божья судьба, которая с кем-то ещё на Земле происходит. Среди них все те, кто был, кого нет, кого и не было. Всё, что я любил, всё, что люблю ещё по своей остаточности, всё, что у меня было и всё, что у меня осталось — очень мало, — но это теперь уж всё, что я люблю. Судьба — народ, народ — судьба; я, отлучённый, сбоку. Пока не выйдет вся зависть, пока не помещу оставшуюся от меня щедрую крошку на загребущую ладонь — до тех пор, никогда, не пройду туда, где все как на ладони, куда калитка всегда настежь» (из рассказа Андрея Битова «Судьба»).
Первое, что требует открытая дверь или распахнутая калитка, — вышагнуть из них, начать путешествие, чтобы предпринять попытку (это уже потом станет ясно, что она лишена всякого смысла) уйти от судьбы. Расконвоированный советский странник мечется между городами и островами, морями и горами, пустынями и тайгой, вчерашним и сегодняшним, выбивается из сил, как птица, которая может жить только в движении, потому что в противном случае, она упадет и разобьётся.
[1] Насчёт того, кто был крёстным Битова, есть и другая версия — Олеся Николаева в эссе «Брат мой Битов» пишет: «Вот к этому архимандриту (грузинскому архимандриту Торнике) Чабуа Амирэджиби с Резо Габриадзе в начале восьмидесятых и привезли крестить Битова. Обоих он стал считать своими крёстными отцами. Так и говорил: «А у меня целых два крёстных отца!» Правда, с годами он заменил Чабуа на маму Торнике. Но все равно так и осталось: два крёстных отца» («ДН», 2021, № 7). — Прим. ред.
[2] Стукалин Борис Иванович (1923—2004) — председатель Комитета по печати при Совете Министров СССР, заведующий Отделом пропаганды и агитации ЦК КПСС.
[3] Из повести А.Битова «Вкус».