(Ксения Голубович. «Постмодерн в раю: О творчестве Ольги Седаковой»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2023
Ксения Голубович. Постмодерн в раю: О творчестве Ольги Седаковой. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2022. — 520 с.
Одни из самых точных слов о книге Ксении Голубович (спешу заметить: это не сборник — хотя по формальным причинам как раз он, — но именно цельная книга; к этой мысли мы ещё вернёмся) уже сказала, в послесловии к ней, сама её героиня. Справедливо заметив, что восприятие стихов у Голубович обеспечено и «филологической подготовкой», и «навыком философской герменевтики», Ольга Седакова обратила внимание на то, что главное — не в этом, а в типе позиции: если филолог и герменевт в их классическом понимании видят толкуемый ими текст «с безопасной дистанции понимания и профессиональной оснащённости» — «они неуязвимы: они как бы вычли самих себя из действия текста», выключая его «беспокоящую энергию», то Голубович, наоборот, «входит в текст как в силовое поле», «в его действие — и уже потом разбирается, что и как в нём действует». В таком устройстве своего взгляда Голубович признаётся и сама, говоря, например, о своём чтении седаковских «Тристана и Изольды»: «Мы будем смотреть это Первое вступление, как смотрят кино, — валом, полным объёмом впечатлений. И комментировать, как делают те, кто включается в ход событий».
На самом деле то, что такого разговора о поэзии у нас до сих пор не было, как говорит поэт в том же послесловии, — не вполне точно. Во многом сопоставимую позицию по отношению к понимаемым текстам занимает по меньшей мере еще один автор — Филипп Дзядко в своей вышедшей в позапрошлом году книге «Глазами ящерицы» — дневнике чтения «несуществующей книги» Михаила Айзенберга. Но разница действительно есть: если Дзядко, входя в поле действия текста, далее читает его как частный человек, то Голубович занимает одновременно несколько позиций: филолога, историка культуры, философа (отчасти, рискну сказать, и богослова) и того самого частного человека, который, однако, при этом знает, как все эти позиции между собой связаны и, располагаясь в точке их схода, описывает свою читательскую внутреннюю феноменологию — не как собственно свою, не привязываясь к системе личных ассоциаций, но как то, что, предположительно, разворачивается в пространстве восприятия читателя как такового. К важнейшим предпосылкам читательской работы Голубович принадлежит отказ «от собственной уникальности и значимости», как она замечает в связи с чтением «Тристана и Изольды», но значение этого несомненно шире. Она говорит с позиций некоторого «мы», о «нашем читательском опыте» («И снова в будущем нашего читательского опыта наступает тьма»), только в её случае это «мы» обладает отчётливой, профессионально отрефлексированной структурой.
Работу Голубович со стихами Седаковой точнее всего, кажется, было бы назвать не столько анализом и интерпретацией, сколько со-мыслием: встречным усилием понимания, при котором читателю важно не установить, наконец, «что хотел сказать автор» (как справедливо замечает героиня книги в уже цитированном предисловии, автор сказал в точности то, что и хотел), не перевести сказанное поэтом на некоторый общепонятный язык, но пройти тот же путь обретения и проживания смыслов и проследить, как эти смыслы образуются. Прояснить траектории собственного движения. И это, несомненно, позиция исследовательская — обращённая сразу в две предполагающие друг друга, связанные друг с другом стороны: вовне и внутрь, на исследуемый предмет и на самого исследователя. Предмет при этом моделируется тоже нетипичным образом. Признавая, с одной стороны, поэзию Седаковой «чудом» — соответственно, тем, что не поддаётся исчерпывающему рациональному описанию («В случае Ольги Седаковой, — говорит она, — с моей точки зрения — происходит чудо»), с другой стороны, Голубович рассматривает её прежде всего прочего как особенным образом устроенную разновидность мысли (исходя таким образом из очень глубокой интуиции, согласно которой мысль и чудо нисколько не противоречат друг другу). Мысли, самим своим устройством проблематизирующей рутинные ходы мышления и поэтическими именно средствами утверждающей, что «мы должны радикально пересмотреть многие свои понятия». Поэтому, если всё-таки искать работе Голубович сжатого дисциплинарного определения, вне всякого сомнения, её стоит отнести к усилиям философского типа. То есть это редчайший по нынешним временам, по крайней мере на нашем языке, способ философствования: мышления о предельно общих и предельно же принципиальных вопросах — путём критического анализа художественного текста или совокупности таковых. (Тут рассматриваются не только художественные тексты Седаковой, но всё-таки они по преимуществу, а, скажем, «Словарь трудных мест из богослужения» — именно в свете поэтической работы своей составительницы[1]. Более того, Голубович анализирует и сны своей героини-собеседницы — которые, по разумению самого анализируемого автора, никакое не подсознание, а просто правда: и неудивительно, поскольку речь идёт о мировосприятии поэта, к которому сновидения имеют самое прямое отношение, только выговаривают его собственными средствами.)
«…Не поэзия Ольги Седаковой — предмет нашего исследования, — уточняет автор в первом из составивших книгу эссе, — скорее мы можем что-то понять о себе в свете исследований, предпринимаемых ею. Что лишённая ложных дихотомий её умная, милостивая “триадическая” мысль предлагает совершенно иное порождение смыслов через сложные места нашего национального самосознания и переформатирование символической карты нашей идентичности».
Следуя такому ходу рассуждений, можно предположить, что по-настоящему внимательное прочтение поэзии Седаковой должно бы привести к радикальному перепрочтению, перемоделированию (не только да и не в первую очередь русского человека, но) человека в целом. При этом Голубович ни в коей мере не изымает поэта из уже существующих традиций. Не раз обращая внимание на радикальную новизну мысли и поэзии Седаковой, на выход их из рамок и нарушение ими привычных правил («И чем страннее метафора, тем ближе мы чувствуем саму поэтическую природу языка. А чем она привычней — тем меньше. Ольга Седакова нарушает и это правило. Она начинает творить метафоры там, где, казалось бы, есть только привычное. Она поэт радикально новых метафор»), Голубович, парадоксальным (ли?) образом, не представляет в конечном счёте поэтической работы своей героини как события революционного, переворачивающего основы. Напротив, она видит поэтическую мысль Седаковой не как разрыв, но как соединение. Эту мысль она укореняет очень глубоко — не только «в православной традиции, которой <…> принадлежит» поэт, но и во «всех тех традициях, которые [она] с таким вниманием изучает». Голубович прочитывает Седакову в очень широких контекстах, вписывает её в линии, восходящие не только к Осипу Мандельштаму, не только к Эзре Паунду и Стефану Малларме, но и, например, к Хуану де ла Крусу. И ещё гораздо более того — эту мысль, именно поэтическую, не теряя из виду её поэтической природы, Голубович для полного её понимания ставит в контекст философской работы минувшего столетия (вообще, насколько можно понять, в её представлении поэзия и философия, с переходными формами между ними, скажем, эссеистикой, см., например, главу о «Двух путешествиях», — один континуум; это интересный, плодотворный взгляд): «Я не мыслю, — говорит она, — своего ответа без опыта продумывания XX века, работ Жака Лакана и Жака Деррида, без “Логико-философского трактата” Витгенштейна, без школы мысли и перевода Владимира Бибихина <…> Без всего, что нужно, чтобы говорить о современности — от Вальтера Беньямина до Томаса Стернза Элиота и Гастона Башляра и Антонио Негри, Алана Бадью и Чарльза Сандерса Пирса, Жиля Делёза, потому что всё это — пульсирующие точки нового состояния мира, в котором мы живём, который называем современностью, или постмодерном, причём именно те точки, где это состояние мира “мыслит само себя”».
На некоторых — важных — участках предпринятая автором работа понимания принимает вид того, что хочется назвать апофатическим литературоведением: исследователь тщательно отсекает самонапрашивающиеся, но ложные пути читательского воображения, показывая, чем исследуемые тексты не являются (как бы расчистка мыслительных завалов, устранение инерций). «Это не визионерские путешествия в рай или в ад, в земли чистые и нечистые, это и не привычные экзотические путешествия за границу для набора впечатлений» (говорит она о книге «Два путешествия»); «каждое стихотворение — не повествование и не иллюстрация» (о текстах, составляющих цикл «Тристан и Изольда»). Но всё это — лишь для того, чтобы как можно точнее сфокусировать взгляд на том, что такое эта поэзия сама по себе.
При этом, говоря о конкретных текстах, Голубович постоянно и принципиально выходит за рамки обсуждаемого предмета (сам предмет, впрочем, таков, что то и дело к этому побуждает), высказывая много глубокого о поэзии вообще, о сущности её как исторического явления и шире — об отношениях человека со смыслом, в частности, воплощаемым поэтически. Всё это высказывается как бы по ходу дела, иной раз важные мысли вообще отправляются в подстрочные сноски, — так происходит, например, мысль о «скандале с <…> отношением к поэзии», устроенном Михаилом Гаспаровым, «посчитавшим всю поэзию на счётах и показавшим, что привычные на слух сочетания мелодий стиха — это уже готовый театральный реквизит». В сноску автор книги отправляет целый историко-культурный сюжет — мысль о том, что «в целом такой подход к поэзии не несёт в себе откровенного бунтарства. <…> Если брать музыку, то такой анализ — обычная практика среди музыкантов. То, что у нас это было воспринято как “деконструкция всей поэзии”, говорит о том, что поэзия во многом лишена профессионального статуса. Музыка трудна — её изучают с детских музыкальных школ. Её ощущают как отдельную стихию, у которой есть своя история и законы существования. Она влияет на тело — пальцы, посадку. Поэзия когда-то была такой же <…> и от этого она обретала ещё одно смысловое измерение». То есть это мысль о глубоком и сущностном родстве поэзии и музыки и исторической судьбе этого родства, умудрившегося оказаться забытым с далеко идущими культурными последствиями такого забвения. «…Сам шок от такой атаки — историчен. И принятие вызова такой атаки всерьёз — тоже исторично».
Разговор о стихах Седаковой таким образом, не выпуская из внимания своей основной темы, сохраняя её в своём центре, разворачивается, в конечном счёте, в размышление об устройстве культуры (по крайней мере, европейской, в качестве несомненной части которой рассматривается и русская) в целом, об этапах её становления. В частности, много глубокого, очень нетривиального говорится о состоянии постмодерна, одной из важнейших — пожалуй, даже ключевых — фигур которого признаётся Ольга Седакова. Голубович формулирует особенности её работы — и поэтической, и переводческой, и исследовательской: один из объектов рецензирования здесь — словарь «Трудные места из богослужения», — одновременно резко-индивидуальные — и совершенно вписывающиеся в специфически постмодерные культурные задачи, в смыслообразующие процессы, характерные именно для ныне переживаемой эпохи. Размышления этого рода рассыпаны по собранным в книгу текстам: мы находим их не только в главе «Постмодерн в раю», давшей название всей книге, но и, например, в толковании «Тристана и Изольды», где сказано много важного о структурировании смыслового поля постмодерна. Голубович показывает, как Седакова осваивает и осуществляет открываемые постмодерном недоосвоенные, незамеченные, недопонятые возможности.
Кстати говоря: чувствуется большой соблазн осмыслять тексты, составляющие книгу, именно как главы. Написанные в разное время как будто по разным поводам и принадлежа как будто к разным жанрам (где рецензия на книгу, где размышления над отдельными текстами, где общие рассуждения о «политике художественной формы», где ответ на чужую статью[2], а где и вообще восполнение другого текста, который оказался утрачен), они — части целого, связанные друг с другом общими проблемами и сквозными интуициями. Голубович и сама говорит: «…Это какая-то одна мысль, которая старается продумать себя». В пределе, это мысль о целом культурном состоянии (в нём, в свою очередь, автор видит ещё и новую антропологию, «“новый строй” души»), — творчество же Седаковой сообщает такой рефлексии устойчивый центр, вокруг которого она собирается.
В принципе, и то и другое — и анализ творчества Ольги Александровны, и связанные с этим, стимулируемые этим культурологические соображения — вполне возможно было бы выстроить систематически, получив в качестве результата традиционную монографию, а то и целых две. Выбранный Ксенией Голубович способ организации мысли и текста видится, однако, гораздо более органичным. Во-первых, получается цельность со множеством точек входа в неё, множеством ракурсов видения, дающих объёмную картину. Во-вторых, при всей своей цельности это — открытая структура, и к ней всегда могут быть — и наверняка будут — дописаны новые главы.
[1] См.: Ксения Голубович. Труд поэта. Словарь: Ольга Седакова. Трудные места из богослужения. – «ДН», 2021, № 12. — Прим. ред.
[2] См.: Владимир Бондаренко. Остров озарений Ольги Седаковой. — «ДН», 2006, №4;
Ксения Голубович. Встреча в Венеции: О статье В.Бондаренко «Остров озарений Ольги Седаковой». — «ДН», 2006, № 9. — Прим. ред.