Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2023
Николаева Олеся Александровна — поэт, прозаик, эссеист. Профессор Литературного института им.А.М.Горького. Автор многочисленных книг стихов, прозы и эссе. Лауреат многих литературных премий, в том числе Национальной премии «Поэт» (2006). Постоянный автор «Дружбы народов». Живёт в Переделкине.
Россия спит
Россия спит с весны и до весны,
раскинувшись, цветные смотрит сны.
Живые с мёртвыми здесь разговор ведут,
а духи ушлые у них тела крадут.
Один представился мне дедушкой — сто лет
как умер он, но есть его портрет.
Полковник, удостоенный креста,
да выправка как будто бы не та…
Другой сказал, что он — философ: жжёт,
что падающих в бездну подтолкнёт.
А третий, хоть и гэкает, речист,
эсер по виду, по всему — бомбист.
А этот — вроде в рясу облачён
и в сане, а присмотришься — Гапон.
И вопиет царевич кровью всей,
двоясь в глазах: Димитрий — Алексей.
А тот знакомец — он пока живой,
точь-в-точь, но со свиною головой.
И рядом вьётся льстивым шепотком
подруга с рожками, прикрытыми платком.
…Ворочаясь, Россия смотрит сны,
где оборотни с явью сплетены,
где ворон каркает, чтоб здесь гнезда не вить
и рыбу вещую руками не ловить.
Дурные сны, где всё наоборот,
где шлёт налево правый поворот.
Кривое зеркало, но как обострены
черты обыденности в образах вины.
Лишь иногда почуешь вдруг сквозь сон
глас хлада тонкого, чуть слышный перезвон,
очнёшься, вздрагивая, как от забытья:
царевна спящая, жива ль ещё?
А я?
Глаза, ослепшие от света, чуть красны.
Ногам, отвыкшим от дорог, пути тесны.
Речь неподатлива.
Такие вот дела,
коль Царство Божие едва ль не проспала.
Жалость
1
Небеса разверзлись, дрогнуло мирозданье,
и с высот обрушилась — горька, остра —
жалость.
Эта жалость — сестра страданья.
Жалость, эта жалость — стыда сестра…
Дождь, как гвозди в крышу, вбивает скерцо.
И поклясться хочется на крови:
ранит жало жалости прямо в сердце,
нацарапав: жалость — сестра любви.
2
…В ней живёт несбывшееся, снов и грёз лишая.
С ночи о предательствах орут петухи.
Там терзают девочку — даром, что большая, —
бедность беззащитности, юности грехи.
Там обиды детства, грубый хохот, топот
тёмных искусителей, шелест чёрных крыл.
Ничего не выгадал ей возраст,
взрослый опыт
панцирь безразличия не подарил.
И когда в ней всё болит, дух с душою в ссоре,
и земля под ней дрожит, и трепещет твердь,
я глотаю жалость, горькую, как море,
и всепоглощающую, словно смерть.
Рифма
Война рифмуется с виной,
и со страной, и со струной,
когда с надрывной скрипкой
встречается смычок больной…
Война рифмуется со мной,
растерянной и хлипкой.
Но рифма ведь — не просто так:
не только путь, не только знак
и звуков совпаденье:
там свет вверху и тьма внизу
вдруг вспышкой сходятся в глазу
для нового виденья.
Владенья нового! Двоясь,
живой с живыми ищет связь —
дуэта, перебранки…
Глядишь — а мир как будто взвесь,
ан прикреплён к корням и весь
переплетён с изнанки.
…О, рифма! Как она порой
с напарницей вступает в бой:
и дразнит, и кошмарит.
Аж крови вкус на языке,
и в материнском молоке
козлёнка сдуру варит…
Войной — она идёт за мной,
пугая тёмной крутизной,
раскинутой кромешно.
И получается — война
срифмована, предречена
и — неизбежна!
* * *
Там Муза на холме пасёт моих драконов:
хватает страх за хвост, разит лукавый глаз.
А только ночь придёт — спускаются со склонов
шуршащий шёлк её и шепчущий атлас.
Всё шелестит вокруг, как будто сад — посредник:
то передвинет куст жасминовый к крыльцу,
то вести принесёт, то ловит в свой передник
жуков и мотыльков, и звёздную пыльцу.
А если нет её — она ушла к другому
на дальние холмы, меняя звукоряд,
драконы цепи рвут и мечутся по дому,
свет тушат, душат птиц и топчут старый сад.
Особенно один — он валит, поднатужась,
стропила, крепежи и крошит в решето.
Среди его имён я знаю только Ужас,
но иногда себя он сам зовёт Ничто.
И всё это не миф, не вымысел, не призма,
ломающая луч, корежащая вид,
а высший реализм,
и Первая кафизма,
псалом шестой, о том же говорит…
* * *
Когда какой-то тролль иль фрик
коверкает язык,
корёжит смысл, глотает звук
и кормит чёрных псов из рук
под скрип ночных басов
осоловевших сов, —
мне кажется, что прямо в кость
височную вбивают гвоздь.
Мне словно скармливают яд,
кладут ничком под кнут,
рвут печень, колют в глаз, язвят
язык и ноздри рвут.
Глагол хромающий облез,
спал синтаксис с лица
и ходит, прокажённый, без
креста и бубенца.
И беличий кровавых мех
мятётся по кривой,
а там трясёт беззвучный смех
безгубой головой.
Все эти «дыр-бул-щыл», «тыр-пыр»
ударом кулака
в расположенье чёрных дыр,
на двор гробовщика
сгоняют бессловесный мир,
чтоб сдох наверняка.
Свобода
Прельстительно лукавая химера
свободой манит, в кулаке ж — пятак.
Ведь подлинной свободой только вера
владеет: «Solа fide!» Только так.
Мычит, мычит священною коровой
мирской свободы скучный саундтрек.
Лишь властною свободою Христовой
раб внутренний отпущен в вольный бег.
И смотрит он, как мелочен и мелок
век современный: яма, а на дне —
всё в кучу свалено и брошено вчерне:
собранье кукол, чучел, туш, безделок…
Когда-то там, в Голгофской вышине,
по баснословной купленных цене.
* * *
Век двадцать первый ступил тяжело:
вот он уже за чертой.
И повторяет, что золото — зло,
разве что век золотой…
Хочет забыть эту небыль и быль,
ранит своё остриё:
всё обесчещено, втоптано в пыль,
и обесценено всё.
И обесточено. Холод, темно:
глядь — а идёшь по телам.
Всё обезглавлено, всем всё равно,
все одурачены в хлам.
Обезображены. Угнаны в даль
чувства, а сердце — в золе.
И опрокинутая вертикаль
дух придавила к земле.
Даже когда загорелось, горит,
век двадцать первый — в дыму —
речь обессмысленную говорит,
вторя себе самому.