Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2023
Малашенко Алексей Всеволодович — российский востоковед, исламовед, политолог. Доктор исторических наук, профессор. Один из ведущих российских специалистов по проблемам ислама.
Алексей Всеволодович скоропостижно скончался, когда этот материал готовился к публикации. Редакция скорбит о потере своего давнего замечательного автора и выражает соболезнование его родным и близким.
Помимо статей, публицистики и воспоминаний мы публиковали и его рассказы. Предыдущая публикация в «ДН» — 2022, № 4.
Тому повезло, кто во взрослой жизни иногда умеет возвращаться в детскую память. Порой нелепо-невозможным кажется, что такое бывало, зато весело верить, что такое не повторится. Хотя бывает, что и повторяется.
Большая часть моего «политического детства» пришлась на Хрущёва.
Михаил Ромм, тот самый, который придумал фильм «Обыкновенный фашизм», писал: «…Про Хрущёва сказать было нельзя «красавчик», но «душенька» — говорили»[1] .
На лице Никиты Сергеевича никогда не было безразличия. Чаще всего оно светилось улыбкой, но, если он сердился, становилось злобным. Обычно это случалось, когда он обвинял кого-либо — империализм или интеллигенцию — в чем-либо. Однако его ярость всегда была искренней, а не театральной.
Хрущёв — что на портретах, что на экране — выглядел моложавым. Не дедушкой. Он родился в 1904 году, но представлялся мне «мужчиной в самом расцвете сил», этаким «Карлсоном, который живёт на крыше».
Не то чтобы в свои шесть-двенадцать лет я любил или не любил Хрущёва. Он воспринимался как обстановка в комнате, как двор за окном. Его портрет висел вместе с портретами прочих советских вождей, из которых запоминалась Фурцева, единственная тетя в составе Президиума ЦК КПСС. Фотки были скучными. Уже выйдя из пионерского возраста, я услышал в песне Галича: «Безликие лики вождей».
Самый большой, висевший в центре галереи руководителей портрет Ленина в глаза не бросался. Он был заметен по госпраздникам, когда его развешивали на стенах домов, порой закрывая им окна. Интересно, как бы вождь мирового пролетариата отнесся к такому количеству своих физиономий? Возможно, в отличие от пришедших ему на смену «чудаков», приказал бы их убрать.
Интеллигентный большевик Глеб Максимилианович Кржижановский в 1924 году, выступая на вечере воспоминаний о Ленине, процитировал его слова: «Вы не можете представить себе, до какой степени неприятно мне постоянное выдвижение моей личности»[2] .
Самый поздний портрет Ленина мне попался в 2022 году на конфетной обертке. Конфета, которой угостила меня жена Наташа, называлась «Ильич».
В столице стояли ленинские памятники, но они выглядели невзрачными и торчали то возле заводов, то у дверей научно-исследовательских институтов. В девяностые в чистеньком дворе на Красной Пресне я наткнулся на очень грязный бюст Ленина с отломанным носом. Вождя стало жалко.
В 1985 году в Москве воздвигли монументище при въезде на Ленинский проспект. Ничего ленинского, сравнимого с конной статуей Петра I в Ленинграде, соорудить в столице не сумели.
Главным памятником вождю мирового пролетариата служил мавзолей (до разоблачения культа — мавзолей Ленина-Сталина). Его посещали делегации партийных съездов, братских социалистических стран, а также простые граждане из советской провинции. Москвичи туда не рвались. Папа однажды сказал «давай сводим его (меня) в мавзолей», на что мама возразила — «не надо, еще испугается». И мой визит к саркофагу отложился почти на двадцать лет. Я попал туда лишь в 1971 году, когда на съезде комсомола работал переводчиком c делегацией Палестины. Впечатления тело Ленина не произвело. Это был манекен. Я оценил слова бабушки Сони, называвшей его «сушеным архиереем». Куда симпатичнее остались в памяти мумии фараонов в Египетском национальном музее в Каире. Какими живыми были пальцы на их руках.
До окончания перестроечного времени Ленин оставался божеством, пусть порой и жестоким (как античный Зевс). Пристегнутая к моей школьной гимнастерке звездочка с его изображением была иконкой. Как пелось в одной песне, «Ленин всегда живой…» (поэт — Лев Ошанин, который был хорошим поэтом).
Ветви оделись листвою весенней,
И птицы запели, и травы взошли.
Весною весь мир отмечает рожденье
Великого сына великой земли.
Ленин — это весны цветенье…
То был гимн египетскому богу Осирису, про которого мы читали в школьном учебнике истории. На кремлевском верху общество считали детским садом, которому можно втюхивать все что угодно.
В конце шестидесятых в русско-советском языке появилось слово «лениниана». Оно означало все, что писалось, говорилось, пелось, показывалось по телевизору и в кино про Ленина. Термина «сталиниана», тем более «брежневиана», получиться уже не могло, хотя немало писателей, художников, композиторов в этом направлении работало.
Портретов Сталина не помню — их сняли через два года поле моего рождения. Изображения Маркса и Энгельса встречались редко. Маркс из-за большой бороды был узнаваем. С Энгельсом дела обстояли хуже — к его вытянутому лицу приходилось присматриваться. Слово «марксизм» было на слуху. Про «энгельсизм» ни в детстве, ни в юности я не слышал.
В 1972 году, когда я служил переводчиком в городе Мары (Туркменская ССР), в руки попался «Устав гарнизонной и караульной служб вооруженных сил СССР», принятый 8 сентября 1963 года и подписанный министром обороны СССР маршалом Советского Союза Р.Я.Малиновским. В приложении № 6, «Примерное оборудование караульного помещения», было прописано, что «в общей комнате для личного состава должны быть наряду с уставами, газетами и журналами, шахматами и шашками, столом для обеда и стульями еще и портреты». Чьи — не указывалось. Время от времени портреты снимались и заменялись на новые. Делалось это не по приказу начальника караула, а по распоряжению людей с самым высоким политическим чином.
Великих праздников с массовым развешиванием именитых портретов было два: Седьмое ноября и Первое мая. Их длинные официальные названия: Праздник Великой Октябрьской Социалистической революции и Праздник международной солидарности трудящихся. У нас дома они отмечались «торжественными завтраками» с пирожками.
Восьмого ноября 1967 года — на следующий день после седьмого ноября, когда отмечалось целых 50 лет советской власти — мы с одноклассником Сашей Пименовым гуляли по улице Горького от площади Пушкина до Манежной. Хотелось «пройтись по празднику». Дожде-снег, холод, пустые улицы. Ни единого светлого окна, закрыто все, где можно посидеть, выпить чаю или даже рюмку. Тошно. «Вот так», — сказал Саша. А в голове: неужели все это советское навcегда? На мрачной улице Горького ощущалось, что нас обманули и ничего путного от этой советской власти ждать не стоит. Отпраздновали.
В 1956 году родители получили новую квартиру, точнее, комнату в восемнадцать метров, прежде мы проживали на четырнадцати квадратных метрах вместе с маминой мамой, то есть моей бабушкой.
Квартира располагалась на третьем этаже дома № 12 по 3-й Тверской-Ямской улице. Прежде там жили немалые сталинские чиновники. Мы оказались в трехкомнатной квартире бывшего начальника следственного отдела госбезопасности генерал-лейтенанта Влодзимирского Льва Емельяновича. Даже по нынешним временам квартира была просторная. В ней имелся туалет с окном (!), за кухней — отдельная комната для прислуги.
Бывшего хозяина квартиры я не знал, его расстреляли в декабре 1953 года. А вот с его женой, веселой Софьей (Сусанной) Яковлевной Марьяновской, знаком был. И отношения у нас с ней, несмотря на разницу в возрасте — мне лет шесть-семь, а ей на несколько десятков больше (она только что вернулась из ссылки), — сложились самые дружеские.
Что такое ссылка, я тогда не ведал. Об истории жизни соседки родители не рассказывали. Зато все всегда улыбались друг другу, не обращали внимания на то, чья чашка на чьем столе стоит, а чья очередь подметать на кухне пол, не выясняли никогда. Если родители ожидали много гостей, меня отправляли спать к Софье Яковлевне. Мы не были типичной озлобленной коммуналкой.
Дом, в который мы переехали, еще незадолго до того был «на особом положении». Остатки этого «особого положения» мы, «рядовые» дети, выходя гулять во двор, ощущали на себе. Отрезанный от остального мира двумя железными, толщиной с детскую руку воротами, он был поделен на два садика, заходить на газоны не дозволялось. В саду справа стояли четыре скамейки, на одной из которых постоянно восседала маленькая женщина лет от пятидесяти до семидесяти (в женских возрастах я не разбирался) в шубке-курточке.
Даму звали Слава Лазаревна, и она бдительным оком следила за соблюдением дворового порядка. Иногда подзывала мальчиков и девочек, чтобы сделать замечание. Замечания в основном сводились к тому, что мы топчем траву, раскачиваем огораживающий сад зелененький заборчик или просто громко кричим. Однажды она сказала десятилетней девочке, что та слишком высоко задирает ноги. Внимания на Славу мы обращали мало, самые дерзкие ее даже поддразнивали. Но она была частью двора, нашей общественной жизни.
Другую общественницу, Елену Андреевну Бабкину, мы инстинктивно побаивались. Бабкина жила в нашем подъезде на втором этаже и часто, стоя у окна, грозила пальцем малолетним нарушителям порядка. Могла выйти и прикрикнуть, могла пожаловаться родителям. Поговаривали, что у Бабкиной было даже какое-то воинское звание.
Работы у общественниц хватало. Наш двор был проходным, но войти в него можно было только через ворота, которые по вечерам (года до 1958-го) закрывались на тяжелые замки. Потом запирать их перестали, и дворник, отвечавший за этот процесс, лишился важной части своей ответственной работы и заработка.
Прозывали дворника Хлус. Откуда такое прозвище — не знаю. По праздникам — на Седьмое ноября и на Пасху — он обходил квартиры, и жильцы давали ему денежку, мама, кажется — один рубль (пирожное в ГУМе стоило три рубля).
Хлус был рудиментом сразу двух режимов: царского и сталинского. На свой дворницкий манер он всегда оставался частью порядка как такового.
Машин в нашем дворе, кроме старенького «Москвича» и одной «Победы», не водилось. Зато к нам приезжал старьевщик, которому Хлус всегда открывал ворота.
Наверно, жизнь в доме на Третьей Тверской-Ямской походила на мамину жизнь в ее доме на улице, названия которой я не знал, когда ей было столько же лет, сколько мне. И к ней во двор тоже приезжал татарин-старьевщик и протяжным голосом кричал: «Старье бере-е-ем». Голоса отца и деда старьевщика наверняка слышали и наши бабушки.
Я становился подростком и умнел. Тем временем Хрущёв, напротив, все меньше разбирался в происходившем вокруг. И его сняли.
Для простого советского человека падение Хрущёва было нежданным. На этот счет у, слава богу, не забытого актера Михаила Казакова в воспоминаниях есть такой пассаж: о снятии Хрущёва со всех постов Казакову сообщил по телефону его приятель. И далее: «Четырнадцатого октября мне исполнилось тридцать лет… В одиннадцать часов вечера я на своем москвиче рванул в ресторан “Националь”, что напротив гостиницы “Москва”, докупить напитка, того самого, что стоил тогда 4 рубля 12 копеек, правда, без ресторанной наценки. Отоварился. Сел за руль и, пока разогревал машину, думал про себя: “Что за чушь, однако! Если Хрущёва сняли, отчего на фасаде гостиницы “Москва” в самом центре столицы висит панно с его изображением?” И буквально в эту секунду огромное панно дрогнуло и медленно поползло вниз. Как загипнотизированный, я сидел в москвиче, не в силах оторвать взгляда от снижающегося изображения Хрущёва…»[3].
Я же в связи с этим событием изобрел целый стих:
Портрет, ты меня раздражаешь,
Ты висишь уже много лет.
Ты думаешь, ты меня знаешь?
Нет, дорогой мой, нет.
Ты на меня не смотри.
Я и пыль-то с тебя не стираю вот уже года три.
Знаешь, я завтра встану чуть свет,
Сниму тебя и поставлю в угол.
А на твоё место повешу другой портрет,
Наверное, такое же пугало.
Поэт из меня никакой, но стишок тот был искренним. Актуальным он оказался и для следующих двух десятков лет.
Ощущения от исчезновения Хрущёва после октябрьского 1964 года пленума ЦК КПСС были простыми. В тот исторический день в вагоне метро я раскрыл газету «Правда» (мы ее выписывали) и прочел эту новость. О том, что произошло большущее событие, я догадывался, но сопричастности к нему особо не ощущал. Впрочем, как и весь советский народ, который был слишком далек от власти.
Пока снимали Хрущёва, из космоса вернулись наши космонавты Комаров, Егоров и Феоктистов. Понятно, что на их торжественную встречу его не пригласили, а фотографии, на которых Никита Сергеевич беседует с космонавтами по телефону, как и ту, на которой он в 1961 году держит за руку Юрия Гагарина, надолго засунули в архив. По-человечески за Никиту Сергеевича было обидно.
Хрущёва смыло мгновенно. Вместо него появилось длинное слово «волюнтаризм», которое означало, что бывший глава партии «что хотел, то и делал», никого не слушая. Хрущёва не критиковали, а как-то «лягали» — за кукурузу, за то, что слишком много говорил и обещал… К тому же его шикарный лозунг «догнать и перегнать Америку» выглядел чем дальше, тем глупее. Присоединения им в 1954 году Крыма к Украине никто не заметил. Кто б мог подумать, чем эта «шутка» обернется спустя 70 лет.
В один прекрасный день 1964 года на концерте в Колонном зале Дома Союзов сатирики Рудаков и Нечаев, которых, как говорили сведущие люди, он очень любил, исполнили куплет, где пелось, как «в церкви провели сокращение штатов и сократили звонаря», и далее припев: «Снежок-снежок, белая метелица, и вообще с недавних пор звонари не ценятся». Раздался дружный смех и гром аплодисментов. В зале собрались те, кто все понимали и во всем разбирался. Я сам смотрел этот номер по черно-белому телевизору и тоже смеялся. Хотя за куплетистов было стыдновато.
Еще ходил анекдот: при Сталине был культ личности, зато и личность была. Говорят, его придумали в КГБ. Хотя Хрущёв тоже был личностью, и уж во всяком случае не такой злобной.
Вместо Хрущёва у власти встала троица: Брежнев Леонид Ильич, Косыгин Алексей Николаевич, Подгорный Николай Викторович. Первым, на кого я обратил внимание, был председатель Совета министров Алексей Николаевич. Он казался очень деловым, хотя и немного скучным. Но его хотелось уважать. Вскоре после снятия Хрущёва он давал каким-то двум английским журналистам интервью, которое показали по телевизору, отвечал на вопросы коротко и понятно. Никаких присущих Хрущёву эмоций.
Брежнева было мало, Подгорного еще меньше. До населения быстро дошло внутрипартийное прозвище Подгорного — Пусто-Пусто: есть такая костяшка в домино. На Брежнева поначалу внимания не обращали. Ничего при нем не случалось: ни кукурузы, ни целины, ни карибского кризиса.
После снятия Хрущёва прекратилось преклонение перед вождями. Стало понятно: все они там хороши. После смены одной советской власти на другую, тоже советскую, все ждали чего-то лучшего, хотя чего конкретно — не представляли. Жизнь тускнела, магазины пустели, в них стояли очереди почти за всем; красивую одежду привозили из-за границы, приличная еда была в продовольственных заказах с растворимым кофе, печеньем и чем-то мясным. Иногда попадалась курица, не те знаменитые впоследствии «ножки Буша» — американская курятина, которая поддерживала нашу жизнь в канун исчезновения СССР, а жирная венгерская курица.
Было жалко себя, было жалко и Родину.
Кстати, что такое Родина? Ведь это не только то место, где ты сознательно или случайно был произведен на свет. Почему ее надо обязательно любить и можно ли ее не любить? Вопрос пресквернейший. Родину-то не выбирают. Кому как повезет.
О величии Родины много рассказывали в школе: и про Великую Октябрьскую социалистическую революцию, и про Великую Отечественную войну, и про то, как «широка страна моя родная…», где, между прочим, «так вольно дышит человек». Широту, величину Родины я усвоил еще до школы благодаря политической карте мира. Карта была размером в полкомнаты, я по ней ползал. И гордился тем, что она такая большая, что ее можно гладить шестилетними ладонями. Это тебе не Англия, которую прижмешь одним пальцем, что я иногда и делал.
Про Родину пелось много песен. Наизусть помню: «У дороги чибис, у дороги чибис <…> это нам с тобою, всем нам дорогое, это наш родной, родной любимый край». Но это, простите, о русской родине. Пели ли про чибиса сверстники из Узбекистана, Туркменистана, Грузии и прочих республик, я не представлял. И водился ли тот самый чибис на краю каракумской пустыни или у подножия Алтайских гор?..
Хорошо было, проживая в двух-трех остановках метро от Кремля, ощущать все вокруг «великой Родиной». А какой представлялась Родина моим казахским, грузинским, не говоря уже о латвийско-литовско-эстонских, сверстникам?
В песне из военного детектива «Щит и меч» Родина начинается «с картинки в твоем букваре <…> с той песни, что пела нам мать <…> с окошек, горящих вдали <…> со старой отцовской будёновки» (кто помнит, как она выглядит, и кто знает, что сшили ее по мотивам шлема русского дореволюционного воина?).
Где теперь те горящие вдали окошки и дорога проселочная, которой не видно конца? Та, песенная Родина пропала. Ни «старую отцовскую будёновку», ни московский бизнесцентр я назвать Родиной не могу и не хочу. У каждого своя Родина во времени и в пространстве. Где-то эти родины совпадают, а где-то — нет.
Для меня Родина начиналась с деревни Черепково, в которой родители с 1957-го по 1964 год снимали дачу, точнее, половинку небольшого домика. Там, в черепковской подмосковной глубинке, все было мое. Я еще не вырос в москвича, был равнодушен к городу, а здесь становился частью окружающего мира.
То, что в Союзе Советских Социалистических Республик живут не только разные люди, но и разные народы, я увидал на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке (в 1959 году переименованной в Выставку достижений народного хозяйства), обходя фонтан «Дружба народов». Фонтан был грандиозен. Как и сама ВСХВ/ВДНХ. Меня водили туда много раз, и никогда мы не могли обойти всю ее разом.
Все тамошние павильоны делились на две части. Одни — про разные народы: азербайджанский, армянский, белорусский, грузинский и далее по алфавиту; другие — про разные производства: машиностроение, химию и т.д. Выставка была копией Советского Союза в миниатюре, точно выстроенной в идейно-политическом плане. Перед входом стояли «Рабочий и колхозница», свидетельствуя незыблемость и правоту советской идеологии. А уже потом — великий фонтан интернационального единства, которое опиралось на единство классовое. То есть сначала ты рабочий и колхозница, а потом уже узбек, украинец, русский, грузин… Так оно и было на самом деле, до известного случая с развалом СССР.
Себя я видел советским. Да, учили мы русский язык, который воспринимался как советский язык, хотя такого понятия не было и быть не могло. В классе третьем-четвертом я знал, что есть «советская пионерия». Если б кто-то сказал тогда про «русских пионеров», я бы просто не понял. Но вот то, что Хрущёву, когда он прилетал в Ташкент или во Фрунзе, букеты цветов вручали узбекские или киргизские пионеры, видел. «Русские пионеры» никаких цветов никому не вручали (наверно, им не доверяли).
Вот за что можно сказать спасибо советской идеологии и пропаганде, так это за то, что национализм ей был чужд. Коммунизм не подарок, но национальная озлобленность в его идеологию не входила. Даже деление на «старших» и «младших» братьев было не столь заметно. Национальная обособленность, конечно, существовала, что и способствовало распаду Советского Союза, но рухнул он все же из-за экономики.
Не почуял я национальных проблем и когда в мои семь лет папа с мамой возили меня в Сухуми к деду Грише. Дед Гриша еще до войны сбежал на Кавказ от бабушки Симы и обрел счастье с польской женщиной, которую звали Елена Михайловна. Как ее звали по-польски, я так и не узнал, как не знаю, откуда она взялась в Сухуми. Ее этническое происхождение никого не интересовало.
Не интересовала и национальность мальчишек, с которыми я с утра до вечера возился в проходном дворе длинного барака, где обитали деда Гриша и ЕлМих (так она подписывалась в письмах). Постепенно выяснилось, что моими товарищами были греки, абхазы, грузины, армяне и цыганята. Богатейший материал для статьи о межэтнических отношениях в СССР. Никто ни к кому не обращался «эй, ты, грузин, армянин, цыган…». Все были «детьми проходного двора», а не «носителями разных этнических культур».
Музыку песни «Мой адрес Советский Союз» написал Давид Тухманов, слова — Владимир Харитонов. В ней много вранья. Например, слова: «Сегодня не личное главное, а сводки рабочего дня». Песня была сотворена в 1972 году, когда всякий нормальный человек догадывался, что самое главное и есть личное: квартира, дача, автомобиль «Жигули», холодильник с колбасой, нормальная, а не «инженерская» зарплата. К тому же, если главное «сводки рабочего дня», то Советский Союз — прежде всего адрес рабочего места у станка, в коровнике или в канцелярском кресле. Песенку хорошо исполнили «Самоцветы», для которых их личное так же было главнее «сводок рабочего дня».
И все же такая страна была. Я не из тех, кто тоскует по СССР и вспоминает о нем с лирическим благоговением. Советскую власть обожали далеко не все, и меньше всего те, кто профессионально понимал ее ущербность и непригодность для нормальной человеческой жизни.
Но СССР был землей, где мы родились, выросли, познакомились и подружились. Для меня, востоковеда, для коллег из советских республик, взрослых «мальчиков и девочек», СССР был местом общения и, да, дружбы. В этой «квартире» мы жили и не представляли, как можно жить иначе.
В 1991 году мы вдруг поняли, что общежитие распалось.
В 1992 году в городе Чимкенте (ныне Шимкент), что на юге переименованной в Республику Казахстан тогдашней Казахской Советской Социалистической Республики, в новенькой, по тем временам шикарной гостинице шла востоковедная конференция, на которую собралась публика с самых разных концов необъятной родины: от Ленинграда и Москвы до Еревана, Баку, Фрунзе, Ташкента и Хорога (столицы Горного Бадахшана, что в Таджикистане). Щедрые хозяева устроили вечер с участием учениц местного хореографического училища, с которыми можно и нужно было потанцевать. А мы, человек десять, сбившись в одном большом номере, пели Высоцкого и украинские песни. Оказавшийся в нашей компании посол Монголии затянул протяжную «песнь Чингисхана» (так он ее назвал), мелодия которой отвечала нашему грустному настроению.
Чимкент 1992 года не связан с детскими воспоминаниями, но тогда мы чувствовали себя брошенными, осиротевшими детьми. Некоторые участницы конференции и нашего застолья даже всплакнули. Это было прощание и со страной, и друг с другом, потому что все понимали, что наши встречи неимоверно осложнятся и видятся многие из нас в последний раз. Так оно и случилось.
Скажи тогда кто-нибудь, что некоторые наши постсоветские «отчизны» будут враждовать и даже воевать друг с другом, мы бы не поверили.
Для многих Родина означает еще и государство. Никто не спорит, взаимосвязь тесна. Но это не одно и то же. С чего начинается Родина, допустим, можно догадаться, а вот с чего — государство? С «Боже, царя храни», «Интернационала», трижды переписанного советского гимна, с генсека, президента, с прихода династии Романовых в 1613 году или с ее свержения в 1917-м?
Отношение к государству двойственное: с одной стороны, оно нужно и неизбежно, с другой, когда оно делает мало чего хорошего, хамит, его хочется ломать революционным путем. А может, лучше его вообще не трогать, а то будет еще хуже? До уразумения, что государство можно и нужно совершенствовать, перестраивать, менять тех, кто им руководит в данный момент, на более толковых, большинство не доросло. Да и лень этим заниматься. Один советский лозунг гласил: «Государство — это мы», а кому хочется менять себя? Французскому королю Людовику XIV, в апреле 1655 года сказавшему: «Государство — это я», — было проще, речь-то шла всего об одном персонаже, а меняться всем сразу невозможно. Практика показала: какими мы все были, почти такими и остались (остаемся).
Но в детстве государство ощущалось как нечто незыблемое, точно как пелось в советском гимне — «союз нерушимый». Сталин говорил про человеков-винтиков и был прав, потому что именно эти детали и держали государство в целости. Раскрутите винтики — хоть в самокате, хоть в космическом корабле, — и механизмы развалятся. В 1991 году эти винтики и раскрутились.
Главной и самой понятной частью государства была армия, Советская армия. Войну, в которую мы играли, едва научившись ходить, выиграли солдаты, бойцы Красной армии.
Армию смотрели (по телевизору) на параде. Парады проводились дважды — на 7 Ноября и 1 Мая. Первомайский парад, не помню когда, отменили. В самом деле: празднуют, понимаешь, международную солидарность трудящихся всех стран, а тут — танки. Уцелевший ноябрьский парад стал вдвое дороже. Я им наслаждался. Маршал на черном ЗИСе, солдаты, дружно и могуче кричащие «ура», а за ними — пушки, танки и ракеты. Но было одно печальное для меня обстоятельство: перед колонной суворовского училища шли юные барабанщики — мои ровесники в красивой форме и с гордыми лицами. И всякий раз бабушки, которые смотрели парад вместе с папой и мамой, говорили: «Какие мальчишки, какие труженики!» — и бросали взгляд на своего внука, дескать, не то что ты. Меня это задевало, вызывало комплекс неполноценности. Оттого, наверно, до самого повзросления суворовцев я не любил.
Парадам предшествовали тренировочные вечерние проезды военной техники по улице Горького. Мы, мальчишки, стоя на тротуаре, вдыхали запах горючего, дрожали от рева моторов и с завистью поглядывали на видневшиеся в люках шлемы танкистов. Танки дышали непобедимостью. Я ими гордился, следовательно, гордился государством.
На чердаке черепковского дома случайно обнаружилась книжечка «Военная хитрость и сметка», где было написано, что «военная хитрость и сметка прививаются советскому воину еще в мирное время…»[4]. Это было про меня. На военную форму я смотрел с уважением и умел отличать старших офицеров с большими звездами от младших — с маленькими. Самым уважаемым воинским званием было полковник. Полковники носили папахи, что придавало им особую солидность.
Когда, поступая в первый класс, я надел гимнастерку и подпоясал ее жестким ремнем с железной пряжкой, чуть-чуть почувствовал себя «военным солдатом» и был этим горд. Когда, уже в третьем классе, гимнастерки сменили на серые цивильные пиджачки, расстроился — в нем чувствовал себя не по-мужски.
Так что мальчиком рос я вполне милитаризованным.
В 1972 году в Советскую армию вернули чин прапорщика. Это вызывало во мне, уже двадцатилетнем, удивление, если не сказать обиду. Прапорщик казался пережитком прошлого, он служил в царской армии, про которую мы тогда слышали только плохое. В разных фильмах эти прапорщики то расстреливали, то пытали красноармейцев и партизан. Да еще поговорка была «вся рота шагает не в ногу, один господин прапорщик шагает в ногу». Прапорщик в Красную армию не вписывался.
Чужим для нее оставался и поручик — тоже белогвардеец. Обращения «товарищ поручик» не существовало. Зато была песня «Не падайте духом, поручик Голицын». Напевать ее мы стали уже в старших классах. Были там и такие слова: «А в комнатах наших сидят комиссары и девушек наших ведут в кабинет». Симпатии к комиссарам это не добавляло. Вообще, восприятие комиссаров становилось все более скептическим, даже несмотря на романтическое окуджавское «и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной». Те, которые вели девочек в кабинет, пыльных шлемов явно не носили.
Армия должна с кем-то сражаться, на то она и армия. Настоящей войны в то время не хватало. Зато у Советского Союза было много врагов, злые физиономии которых заполняли журнал «Крокодил». Врагов рисовали художники Кукрыниксы: Куприянов-Крылов-Соколов и Борис Ефимов. Делали они это «на пятерку» — американский президент Эйзенхауэр, испанский диктатор Франко, немецкий канцлер Аденауэр, глава тайваньской клики Чанкайши… — эти и прочие империалистические ироды были ужасны, но не страшны.
Конечно, неприятности империалисты и их пособники могли учинить. Особенно НАТО (созданное в 1949 году, за два года до моего рождения). К НАТО я относился плохо, знал, что в нем собрались все наши недруги, а в детском воображении оно представлялось толстой каменной стеной, за которой поднимались неприятного цвета башни.
В 1955 году появилось СЕАТО — Организация Договора Юго-Восточной Азии, которая просуществовала всего-то до 1977 года. В 1958 году возник доживший аж до 1979 года Багдадский пакт. Если НАТО выглядело крепким серым замком, то от всех этих СЕАТОв и пр. оставалось чувство размазанной по тарелке невкусной каши. Почему — не знаю. Уважения они не вызывали. Ясно было, что со всей этой шайкой ничтожеств наши танки легко справятся.
Созданный СССР в 1955 году наш Варшавский договор представлялся яркой, внушительного вида картой.
В окружающем мире обитали, однако, не только враги. Было много друзей из социалистических стран — Болгарии («братушки»), Чехословакии, Венгрии, Польши, Кубы. На слуху были имена руководителей: ГДР — Вальтера Ульбрихта, Венгрии — Яноша Кадара, Польши — Владислава Гомулки, Болгарии — Тодора Живкова… В 1971 году Ульбрихта сменил Эрих Хонеккер, и вскоре появилась шутка, что Брежнев любит его больше других вождей, потому что тот умеет целоваться лучше их всех. Чемпионом в этом состязании был сам Леонид Ильич.
Социалистические вожди всегда улыбались и благодарили СССР.
Самым симпатичным выглядел глава Вьетнама Хо Ши Мин. Его улыбке хотелось верить. Еще был кубинский революционер Фидель Кастро. Относились к нему с уважением, тогда пропаганда требовала, чтобы оно было просто-таки восторженным. Ясное дело — революция! И где! В Америке, напротив самих Соединённых Штатов!!! И стихи слагали, и песни пели. Не знаю почему, но эти песни распевать не хотелось — они были лишние, что ли. Не хватало у меня нужного пафоса.
Кастро примелькался быстро. Он казался слишком уж большим другом Хрущёва. Популярным был анекдот: заходит Фидель Кастро к Хрущёву, снимает бороду и говорит: «Всё, больше не могу, Никита Сергеевич». А тот ему в ответ: «Надо, Федя, надо».
Больше всего любили китайцев. Может, потому что они были малорослыми, скромно одетыми (на фотографиях) и оттого выглядели младшими братьями. В недавно построенном в Лужниках спорткомплексе на женском волейбольном матче Китай — Польша до отказа забитый зал дружно скандировал: «Китай, Китай, давай, давай!»
И так кричали мы до середины 1960-х. Потом что-то поменялось. «Наш» Мао Цзэдун перестал быть нашим. В 1966 году грянула Великая пролетарская культурная революция. Появились хунвэйбины. Профессором в то время я не был, в китайских делах разбирался как все, то есть на уровне средней школы, хунвэйбинов невзлюбил сразу. Корежило и то, что китайские неприятности называли великой, пролетарской, культурной, да еще и революцией. Испортить такие замечательные слова! Ведь ими описывалась вся наша советская история. Запомнился газетный текст 1967 года: «Прославленная на весь мир китайская классическая опера принесена в жертву культа Мао Цзэдуна. Блистательные исполнители, воспитанные в тысячелетней традиции классического искусства, превращены в читчиков цитат из трудов “великого кормчего”». Промелькнула лихая зарубежная цитата, мол, Мао — «Тимур XX века»[5]. При чем тут Тимур, было непонятно, но к Тимуру этому у советских людей отношение всегда было негативным. Тимур, или Тамерлан (1336—1405) был тюрко-монгольским захватчиком, которому ныне в центре Ташкента стоит грандиозный памятник.
К тому времени во дворе я обзавелся парой матерных слов и напевал песенку:
И, конечно же, знаю отлично я,
Как они произносятся,
Только что-то совсем неприличное
На язык ко мне просится…
Ху… вэйбины…
Кроме китайского постоянным политсюжетом оставался Вьетнам, где в 1960-е годы шла война против американцев. С одной стороны, все было понятно: в Южном Вьетнаме «хозяйничают» марионетки Вашингтона, народ голодает и потому ведет против них и их американских хозяев справедливую партизанскую войну. В Северном Вьетнаме при помощи СССР строится социализм, и северные вьетнамцы не могут не помогать своим южным братьям. В отместку американские империалисты все время бомбят Северный Вьетнам, но «ихние “фантомы”» сбивают. Сначала сбивали из зениток (это показывали по телевизору), а позже — ракетами. Успешно сражались вьетнамские асы, которых, как выяснилось, готовили в советских военных училищах. О том, что кроме них МиГ’ами управляли летчики невьетнамской национальности, в конечном счете тоже стало известно. Появился анекдот: почему во Вьетнаме нашим летчикам трудно управлять самолетами? Потому что им приходится пальцами разводить глаза, чтобы походить на вьетнамцев. (Анекдотец был не нов — первый его вариант появился во времена корейской войны, когда советским пилотам приходилось изображать корейцев.)
К вьетнамской войне быстро привыкли. Она стала «дежурным блюдом» советской пропаганды.
Еще друзьями были народы Азии и Африки. Негров я уважал. Чернокожие страдали, поскольку были рабами у американских и прочих эксплуататоров. «Хижину дяди Тома» читал, к тому же в Детском театре шел спектакль под таким же названием, в котором мама играла одну из главных ролей.
В 1959 году мы купили телевизор и поставили его в коридоре. Софья Яковлевна и новые соседи, молодые брат и сестра Борис и Галя, не возражали. Телевизор был большой редкостью, и его смотрение походило на поход если не в театр, то как минимум в кино. Телевизору верили больше, чем газетам, читать которые было скучно. Телевизор уважали. Слово «ящик» вошло в обиход намного позже. Стали появляться передачи на международные темы. Начиналась новая информационная теле-эпоха. В 1962 году я вместе с остальным народом начал смотреть «Камера смотрит в мир». В 1969-м — «Международную панораму», в 1974-м — «Девятую студию», которую вел Леонид Зорин. Много позже журналист и телеведущий Леонид Парфёнов написал, что Зорин живостью не отличался. А кто ею в советские времена отличался? Талантливыми ведущими были Бовин, Боровик, Зубков, Сейфуль-Мулюков — называю лишь те фамилии, которые первыми пришли в голову. Да, те международные программы были по большей части однотипны и глупо-идеологичны, но добрые полжизни я ухитрялся находить в них что-то полезное и даже любопытное. К тому же они сопровождались кадриками Парижа, Нью-Йорка, Каира, Рима. Пропагандистское долдонство скользило мимо ушей. Хамов вроде нынешних к пропаганде не допускали. Сравнивать те программы с аналитическими передачами эпохи перестройки и девяностыми годами, когда «все было дозволено», даже собственное мнение, некорректно (а propos, нынешних я просто не смотрю).
«Клуб кинопутешествий» (позднее — «Клуб кинопутешественников») особенно притягивал, когда его вел кинорежиссер Владимир Адольфович Шнейдеров. Там показывали то, чего ты не только не видел, но и, как тогда казалось, не увидишь. Звучала песня «Множество стран на планете светят огнями столиц…». Столицы эти, океаны, джунгли и иностранные улицы располагались в другой галактике, путь к ним измерялся световыми годами. То была за-граница, куда попадали из числа знакомых моих родителей единицы, и то в основном — не дальше Польши, Болгарии и ГДР.
О чуждости «заграницы» пелось в известной песне на стихи Михаила Исаковского:
Летят перелётные птицы
В осенней дали голубой,
Летят они в жаркие страны,
А я остаюся с тобой,
А я остаюся с тобою,
Родная навеки страна,
Не нужен мне берег турецкий
И Африка мне не нужна.
Рассказывают, что лояльный к советской власти Маршак однажды в беседе с друзьями назвал ее арией домашнего гуся.
Маршак во многом разбирался, но только не в экологии. Потому и написал:
Человек сказал Днепру:
— Я стеной тебя запру <…>
— Нет, — ответила вода, —
Ни за что и никогда!
И вот к реке поставлена
Железная стена.
И вот реке объявлена
Война,
Война,
Война! (курсив мой. — А.М.)
Слова «экология» в моем детстве не существовало. Природу любили, но с ней надо было бороться, побеждать ее «капризы». Любить ее учил едва ли не единственный трогательный писатель Виталий Бианки, чьи рассказы порой читали по радио.
Теперь выключаем телевизор и радио. Два слова о неизбежном нашем пионерстве.
Вступление в пионеры было первым общественно-политическим шагом. Принимали в пионеры всех. Лозунг «Пионер всем ребятам пример» был странным, поскольку получалось, что пионер должен быть примером всем остальным пионерам.
Устраивались торжественные линейки — форма: белый верх, темный низ, — разносы: «Плохо учишься, а еще пионер». Случались сборы металлолома, во время одного из которых мы утащили сваленные возле находившейся по соседству со школой больницы МОНИКИ батареи парового отопления. Потом пришлось по снегу тащить их обратно. Когда катишься по России на поезде, видишь несметное количество брошенного железа. Никаким пионерам, ни старым, ни новым, собрать его не под силу.
По телевизору показывали торжественные приветствия разным съездам: юные пионеры маршировали мимо рядов делегатов, а самые бойкие читали стихи, посвященные ленинской партии.
Выходила скучнейшая газета «Пионерская правда», а по радио, кажется, раз в неделю звучала «Пионерская зорька», которую я слушал только тогда, когда ее вела моя мама.
Были пионерские песни, например:
Взвейтесь кострами, синие ночи,
мы — пионеры, дети рабочих…
Над смыслом их я не задумывался. Неверно, потому что не был дитем рабочих. Как назло, в голове чаще вертелся стишок из какого-то фильма, где кулацкий сын напевал:
Пионеры юные, головы чугунные,
Сами оловянные, черти окаянные…
Пионерским салютом, то есть взмахом правой руки над головой, овладеть было нетрудно, как и зазубрить клятву «Всегда готов», но… ощущение пионерства испарялось, а в седьмом классе мы стали стесняться носить алые галстуки. Идейности они не прибавляли и превратились в детские атрибуты. Хотя в школе повязывать их приходилось. В вышедшем в 1955 году фильме «Старик Хоттабыч» оба юных героя не снимали галстуков даже на ковре-самолете.
По телевизору пели пионерские хоры, главными певуньями в них были пионерки с дамскими формами, на их груди галстуки выглядели неуместно, если не сказать извращенно.
Лично я не помню ни одного случая, когда кого-нибудь из пионеров изгоняли. Такое произошло лишь в спектакле Центрального детского театра «Друг мой Колька», там с игравшего роль пионера молодого мужчины старшая пионервожатая снимала галстук. Выглядело нелепо.
Пионерство как метод политического воспитания оказалось несостоятельным. Добрую память о нем сохранили, возможно, побывавшие в Артеке. Я этим лагерем любовался только издали, из крымского города Гурзуф, даже не им, а Медведь-горой, под которой лагерь располагался, и завидовал пионерам, плававшим на маленьких катерках. Те пионеры были привилегированными детьми.
На наше пионерство, а потом и комсомольство пришлось множество песен о трудностях, которые беспреcтанно требовалось преодолевать. Сочинялись они талантливыми композиторами и поэтами.
Чуть охрипший гудок парохода
Уплывает в таёжную тьму,
Две девчонки танцуют на палубе,
Звёзды с неба летят на корму…
Верят девочки в трудное счастье.
Музыка великой — без шуток — Пахмутовой, слова Николая Добронравова, с которым мама училась на одном курсе.
А наше незабвенное:
Люди идут по свету,
Им вроде немного надо…
Гимн советской идеологии. Нам — не всем, ясное дело — действительно требовалось немного. В то же время велено было жить хорошо и весело, несмотря на «временные трудности», про временность которых я помню со школы. И все время следовало чем-то жертвовать во имя светлого будущего. Жертвовать, однако, хотелось все меньше и меньше, как и радоваться более чем скромной жизни.
Нормальный человек рано или поздно умнеет, задает себе, обществу, государству вопрос: почему счастье должно быть обязательно трудным, а он, человек, должен довольствоваться немногим? В советские времена обещали светлое будущее, предлагали потерпеть, сколько терпеть — не говорили.
Теперь бедность оправдывается особой идентичностью, принадлежностью к русской цивилизации, в основе которой нестяжательство, жертвенность, презрение к сытости и проч. Этим российская традиция должна принципиально отличаться от западной, носители которой только и думают о том, как бы им жить еще лучше. Нам же достается опять «верить в трудное счастье».
Писатель Паустовский в апреле 1917 года написал: «Народу нужен хлеб, земля, его права — его воля, нужно прочно сколотить свою жизнь, чтобы не думать мучительно о завтрашнем дне…»[6] Как все просто. И, заметьте, этого хотят все народы, что западные, что восточные. «Трудного счастья» хочет абсолютное меньшинство, и это самообман.
Пока я подрастал, триада «православие, самодержавие, народность» была запрещена, о ней, кроме историков, уже мало кто слышал. Ее компенсировала констатация того факта, что «партия — наш рулевой», звучавшая в известной песне. КПСС была тождественна православию, самодержавию и народности вместе взятым.
Самой частой речевкой был лозунг «Слава КПСС!». Он звенел на всех собраниях и съездах. На съездах его выкрикивала «группа приветствия», в которую назначали горластых мужиков, скандировавших: «Ленинской партии слава, слава, слава!» Народ отвечал анекдотом. Грузин говорит: кто такой Владимир Ленин — знаю, кто такой Иосиф Сталин — тоже знаю, но скажи, кто такой Слава Капээсэс?
Любая пропаганда лжива по определению. Ее цель — вдолбить в человека только одну точку зрения: государства, партии, монарха, исключив всякий иной взгляд. Пропагандист априори уверен, что он умнее своего слушателя и зрителя. Отсюда у него ощущение безнаказанности.
Литературный критик Наталья Иванова отождествила пропаганду с дрессировкой[7]. В нашей стране эта дрессировка была одной из основ политики. До определенного момента она очень успешна. Но потом человек, некстати для себя, вдруг просыпается… и перестает в нее верить.
Страшную вещь скажу. Первой пропагандистской книгой был Талмуд, за ним Евангелие, позже — Коран. Возмутились? Прошу прощения. Но именно там излагались бесспорные истины и постулаты, которым всем надлежало следовать и которые запрещалось нарушать. Разбираться, как писалось Евангелие и как редактировался Коран, — дело богословов и религиоведов. Но ведь «улучшались» же, редактировались священные книги. Или я неправ?
Последней из священных книг была программа КПСС.
Лет с тринадцати я начал слушать нехорошие радиостанции, прежде всего пресловутое Би-би-си. Все знали присказку: есть обычай на Руси ночью слушать Би-би-си. И слушали, внимали Анатолию Максимовичу Гольдбергу, которого писатель Войнович справедливо назвал «великим комментатором». Бибисишные известия были увлекательнее наших.
Слушал и радиостанцию «Свобода», которая была совсем уж антисоветской. Там выступали диссиденты — тогда это было новое, непривычное слово. Хулил советскую власть и «Голос Америки», но его я ловил реже, тамошние дикторские голоса звучали скучновато. Больше всех нравилось Би-би-си.
Все вражеские станции приходилось «ловить», то есть беспрестанно подкручивать настройку, поскольку волну постоянно забивали.
Ходил анекдот:
— Рабинович, вы слушали вчера Би-би-си?
— Да, конечно.
— Ну, и что передавали?
— УУУУУУУУУУУУУУУУУУУУУ.
Зато не глушили радио Китая. Китайские дикторы на грамотном русском языке «поливали грязью» советских ревизионистов, используя выражение «клика Брежнева». Имя своего собственного вождя они произносили уважительно: «Товарищ Мао Цзэдун», добавляя к слову «товарищ» букву «а», получалось «товарища Мао». Китайское радио походило на юмористические концерты.
Папа рассказывал, что уже после 1968 года в Праге, в ресторане, куда его пригласили чешские знакомые, он услышал такой эстрадный номер. Артист пародировал передачи «Голоса Америки», потом Би-би-си, еще каких-то радиостанций, а напоследок — советского радиовещания, по которому беспрерывно повторялась только одна фраза: «А у нас все хорошо».
Одним из главных слов пропаганды было слово «подвиг». Внушительный хор на сценах и по телевизору мычал: «Зовет на подвиги советские народы коммунистическая партия страны». Подвигом было все: освоение целины, строительство заводов, победа на Олимпийских играх, порой даже хирургическая операция. Сама жизнь в нашей стране считалась подвигом.
Михаил Жванецкий (это уже когда детство мое завершилось) нагло брякнул: «Героизм одного это преступление другого». Лучше не скажешь. Добавлю, что это не только преступление, но и непрофессионализм, элементарное невежество и глупость тех, кто все время посылает кого-то на подвиг. Такой глупостью переполнена вся человеческая история, но в отечественной ее особенно много.
Исключительно важную роль в политике и пропаганде играли запреты, причем они бывали самыми идиотскими, особенно когда доходило до низового — областного, районного — уровня. В 1965 году родители повезли меня в Ялту, в «Дом актёра», где первый заплыв «до буя» по Чёрному морю я совершил под надзором артиста Василия Ланового — капитана Грея, Павки Корчагина и принца Калафа.
В свои четырнадцать лет я шлялся по городу-курорту в шортах. Оказалось, разгуливать в коротких штанах было запрещено. Меня остановила милиция. На первый раз простили. Но тем же днем случился международный скандал: в Ялту приплыли итальянские туристы, и все в шортах. Их отловили. Несчастные макаронники так и не поняли, в чем они провинились. Их, понятно, отпустили, а местные милицейские идиоты даже получили нахлобучку. С нынешних возвышенных философских позиций не было ли то «конфликтом цивилизаций»? Я же тогда подумал: как много дураков у советской власти, что само по себе было возмутительным диссидентством, пусть и инфантильно-инстинктивным.
(В нынешние времена советский запрет на ношение шортов чем-то напоминает борьба против нетрадиционной сексуальной ориентации. Это даже не идеология, а просто глупость. В античную эпоху боги, герои и их творцы ни в чем нетрадиционном себе не отказывали. Ну и что?)
Советская политика «спотыкалась» на частностях — стилягах, битлах и… джинсах, выдавая все это за дурное влияние западной цивилизации. Понимая, что при всех потугах родной экономики отвлечь от буржуазных штанов нашу молодежь невозможно, начальство пошло на хитрый ход. В магазинах появились «техасы» — польского производства серые брючки, которые были призваны заменить буржуйские джинсы. Мне такие техасы купили, но они вечно мялись и быстро дырявились. Не то чтобы это воспринималось как трагедия, но зависть к носителям настоящих джинсов и обида на государство, не умевшее делать штаны лучше американских, остались.
В эпоху «джинсовой неполноценности» была популярна песенка Визбора о том, как встретились какой-то африканец и наш соотечественник — технолог Петухов. Африканец все время вопрошал, почему, мол, у вас и того нет, и сего, даже климат противный, а Петухов отвечал ему одними и теми же словами:
Зато мы делаем ракеты
И перекрыли Енисей,
А также в области балета
Мы впереди планеты всей.
Дескать, все-то мы умеем, а делать толком ничего не можем. За кордоном, конечно, хуже, но и коллективизацию делали американскими тракторами, и родное имя «Жигулей» — фиат. Признание, что «у них лучше», не отменили ни советские пятилетки, ни особая российская идентичность. Здесь уместно вспомнить другой анекдот, который появился чуть позже: после осмотра одного советского завода японской делегацией у гостей спросили об их впечатлении, те все время восхищались, какие у нас красивые дети, а в конце добавили: но все, что вы делаете руками, никуда не годится. Версия того же анекдота: на вопрос, насколько мы от вас отстали, улыбчивые японцы ответили — навсегда.
К истории я прикоснулся в третьем классе, когда читал изобиловавший цветными иллюстрациями учебник по этому предмету аж для пятого класса. Там много рассказывалось про несчастных рабов и была на всю страницу картинка босой рабыни с маленькими мальчиком. Рабыня выглядела красивой и, скажем осторожно, очень женственной (сексуальной, но думать так я тогда не умел и не смел).
Хозяевами таких рабынь и рабов были рЫбовладельцы — поначалу я читал небрежно, путал буквы и удивлялся, почему рабами владели рЫбовладельцы.
Отечественную же историю я сразу стал понимать правильно. Цари были злые. В учебнике они критиковались. Особенно за крепостное право. Исключением был Пётр Первый, которого похвалил даже двоечник из «Доживём до понедельника», сказавший, что, по его мнению, после Петра хороших царей у нас больше не было. Вообще про всю историю до 1917 года писалось только плохое. «Царская империя» приносила народу сплошной вред, мучая и угнетая его.
Несмотря на это печальное обстоятельство Россия побеждала то в Полтавской, то в Бородинской битвах, а также на Шипке. Но это было делом рук не царей, а великих полководцев: Суворова, Кутузова и адмирала Нахимова. Случались великие поэты — Пушкин и Лермонтов, но от этих вредных для царизма стихотворцев он быстро избавлялся с помощью дуэлей.
Хорошими были, несмотря на свое княжеское происхождение, декабристы, которые «разбудили» Герцена. Герцена я не читал. Однажды начал «Былое и думы», но быстро заскучал. Были еще съездивший из Петербурга в Москву Радищев, а потом Чернышевский.
После декабристов пошли разночинцы, народовольцы, за ними наконец марксисты. Из старших классов мы усвоили Группу освобождения труда, которая состояла из Плеханова, Игнатова, Засулич, Дейча, Аксельрода. Состав легко запоминался по первым буквам фамилий. Революционеров сажали в тюрьмы и отправляли в ссылку. А потом родился Ленин, который быстро научил революционеров, как правильно бороться. Среди марксистов были большевики, которых было больше, и меньшевики, которых было меньше. Про разницу между первыми и вторыми долго рассказывали и в школе, и в университете, но суть разногласий проскальзывала мимо ушей. Ясно было только то, что большевики умнее и лучше. Об этом повествовалось в фильме «Ленин в Октябре». Благодаря Ленину большевики победили.
Потом была Гражданская война, потом коллективизация с индустриализацией, потом Великая Отечественная война, а после нее становилось все лучше и лучше. Про культ личности в учебнике не говорилось.
Такой истории нас учили и такой историей нас воспитывали.
Однако про то, что однажды произнесла моя бабушка — «при царе было лучше», — я почему-то не забывал. Это невзначай подготовило меня к критическому ее (истории) восприятию. Кто знает, может, при царе было и на самом деле лучше? Ведь, судя по статистике, Российская империя развивалась побыстрее, чем ее сегодняшняя правнучка. Но об этом мы узнавали постепенно, с опозданием лет этак на тридцать.
Вместо заключения
В детстве всякая голова пуста и радостна. В нее можно посеять все что угодно родителям, бабушкам, государству. На тех детских «грядках» многое засохло, что-то прополола жизнь, но что-то взошло, зацвело и растет до самой старости.
Воспитывали меня дома правильно. Без — ну, почти без — антисоветчины. Пастернаковский «Доктор Живаго», которого — в миниатюрном формате, с тончайшими страницами — кто-то провез из города Парижа в 1964 году и дал мне на два дня почитать, не понравился.
О сути происходившего вокруг я постепенно догадывался сам. И мечтал о том, что впоследствии, уже в зрелые годы оказалось перестройкой.
Замечательный актер Евгений Весник — мама с ним часто общалась — назвал свою книжку воспоминаний «Дарю, что помню». У Весника «подарки» куда круче моих. У него — розы, у меня — васильки. Но ведь у каждого свой кусочек памяти, который тоже может пригодиться тем, кому еще жить да жить.
[1] Михаил Ромм. Четыре встречи с Хрущёвым. «Огонёк». № 23 (3181) 9—16 июня 1988.
[2] Цитировано по: Н. Мор. Живой голос современников. «Новый мир», № 4, 1970. С. 239.
[3] Михаил Казаков. Фрагменты. — М.: Изд-во «Искусство», 1989. С. 265—266.
[4] Д.Гребенщиков. Военная хитрость и сметка. — М.: Военное издательство Министерства обороны СССР, 1955. С.4.
[5] За рубежом. 20—26 января 1967 г.
[6] Константин Паустовский. Подборка «Из разных лет». — «Новый мир», 1970, № 4. С.97.
[7] Наталья Иванова. Трагедия преданности и её комедия. — «Огонёк» № 21, май 1989.