Памяти Марианны Гончаровой
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2023
Ямбург Евгений Александрович — академик РАО, доктор педагогических наук, заслуженный учитель РФ, директор школы № 109 города Москвы.
О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет;
Но с благодарностию: были.
В.Жуковский
Завершила свое земное существование Марианна Гончарова.
Закончил свой земной путь большой писатель — Марианна Гончарова.
Перед лицом этой последней данности остается молчать, скорбеть и горевать.
Ибо где найти слова для передачи той боли, которую не передать словами.
У Марианны такие слова были — ВОТ КАК ОНА САМА ПИСАЛА О СМЕРТИ.
«…Кого ни спуросишь, на кого ни взглянешь, на челе каждого нормального взрослого, а иногда и не очень, человека, есть печать невосполнимых потерь. Не о деньгах я сейчас, не об имуществе.
Я о людях. Об ушедших людях. Нет, не от вас ушедших, не из вашего дома в другой, а вообще — из мира. Из дней и ночей. Из осени и весны. Из времени вашего общего ушедших. Навсегда.
Такие потери есть и у меня.
Одна странная знакомая говорит, что боится прощаться и провожать уходящих в иной мир людей. Она в своей довольно уже длительной жизни не провожала и не прощалась вообще и ни с кем, а было довольно много тех, кого следовало бы ей оплакать. Лида — её зовут. Лида или по-другому, ну да ладно — она, эта всегда очень нарядная Лида, говорит, вот приду прощаться с человеком и понимаю, что это я в очередь становлюсь, что постепенно подвигаюсь всё ближе и ближе. Не хочу этого всего чувствовать. И не буду. Я боюсь. Я боюсь! И не говорите при мне об этом. Мне неприятно. Мне страшно. Так кричит и топает ногой Лида.
А мне не страшно.
* * *
Вру.
* * *
Да. Вру. Тут другое. Я не боюсь преодолевать этот страх, вот так верней. Владка, моя подруга, часто внушала мне, что про смерть можно и нужно говорить и даже шутить, смеяться нужно, потому что это ведь часть нашей жизни. Ну, финальная. К чему это умалчивание и скорбная почтительность? Ещё никто не был от этого застрахован. Так шутила Владка, да.
Резо Габриадзе, как он говорит сам, старик среднего возраста, в интервью “Радио Свобода” сказал:
“Уход — это серьёзное дело. Вы молоды, в вас кипит жизнь, и мои ответы будут вам непонятны. Лет через пятьдесят поймете. Если бы я умел разъяснять такие сложные вопросы… Прочтите Ветхий Завет и четыре Евангелия”.
Какой толковый и простой совет: “Прочтите Ветхий завет и четыре Евангелия”, иными словами, живите и думайте. Потому что для того, чтобы прочесть и, главное, понять Ветхий Завет и четыре Евангелия, нужны усилия ума и души всей нашей жизни. А уж когда будем уходить, тогда всё и поймем. Я уверена. Так вот. Прекрасные, благородные люди уходили. Покидали меня вселенные — незаменимые, значительные, родные, — уходили из земной жизни. Не со всеми ушедшими я успела попрощаться. Не потому, что боялась, как нарядная Лида, а в силу того, что не успевала я приехать вовремя, чтобы проводить к последнему пристанищу дорогого мне человека.
Ушли мои Зиновий и Полина, дедушка мой и бабушка из Одессы. Их надлежало отпустить в тот же день, ну так положено было, так они попросили оба. Ушла Наташа Хаткина, моя милая драгоценная подруга, писательница и поэт из Донецка. Умерла мамина учительница словесности, лучшая подруга, любимая Берточка. Ангел нашей семьи Берта Иосифовна Гинзбург. Благородная, интеллигентная, тоненькая и красивая, внимательно прислушивалась она, слегка наклонившись корпусом к собеседнику, с неизменной сигаретиной в углу рта — так она мне и запомнилась навсегда, наша Берточка.
Прямо на моих руках умер Чак. Товарищ мой верный, безмерной души и благородства рыцарь и защитник. Да, здесь, на Земле, он был собакой. Там сейчас он несёт привычную службу — ангелом. Не простым ангелом — ангелом-вестником, ангелом-проводником. И это доказано. Совсем недавно ночью он приходил к нам, тихонько царапнул дверь и вежливо поскулил. Это был точно он, наш Чак. Он всегда был интеллигентен и тактичен, наш Чак. Его услышал только мой папа, тогда уже совсем растерянный и больной. Папа с трудом поднялся и пошёл открывать. Мама проснулась и спросила:
— Боря, ты куда?
И папа ответил:
— Пришёл Чак. Надо открыть.
Папа вскоре ушёл вслед за Чаком.
Одна знахарка, добрая, светлая женщина Леся, как-то сказала мне, что не стоит волноваться и болеть душой о том, что умирающим одиноко и страшно там, в том самом тоннеле. «Нет, — сказала Леся — а она знала, о чем говорит, — нет, каждого, слышите, каж-до-го, и праведного, и грешного, встречают там и не дают пасть духом родные и знакомые. Никто не уходит в одиночестве — никого не слушайте», — успокаивала Леся. Я представляю себе, как мой папа шёл робко и неуверенно, но ориентиром ему служил приветливый, пушистый рыжий хвост моей собаки. Чак и тут, на Земле, никогда и никого из нас не оставлял в беде. Что уж говорить о другом мире. И он привел моего папу к недавно ушедшему в безвременье брату. Они были хоть и погодки, но похожи как близнецы — не различить. И друзья были не разлей вода. В детстве их звали Бузя и Вузя. Бузя — это мой папа, Вузя — это мой Вова, папин брат. Два брата, да. Теперь они вместе.
Ушли Славинские, Татьяна и Юрий, красивые люди, люди великих дел и тяжелых страданий и ошеломительных поступков. Мы с ними только познакомились, и просто не успели стать верными друзьями. А должны были, потому что очень совпадали. Не хватило у них времени, у Тани и Юрия.
Не всем я успела рассказать, как дороги они мне были, эти великодушные, праведные, пламенные, возвышенные люди. Да вообще — кто же говорит другому человеку так неестественно глупо по-киношному, например, за чаем или на прогулке — слушай, а ведь ты мне так дорог, знаешь ли. Да?
Папа бы меня просто засмеял. И Наташа. И все другие… И даже Чак бы хмыкнул недоумённо и отошёл бы в сторонку…
Конечно, они бы все смеялись, мол, чего это ты ударилась в несвойственную нашей весёлой компании патетику: дедушка, Полина, папа, Вова, Славинские, Берта Иосифовна, Наташка, Чак… И Владка…»
(Из книги «Дракон из Перкалаба». Повесть о Владке Павлинской.)
Поэты — пророки, они заведомо знают обстоятельства своего ухода.
«И умру я не на постели при нотариусе и враче» (Гумилёв).
«Чьи-то локоны запутались в петле (Цветаева).
И Марианна, конечно же, ведала, что путь её недолог. Потому так спешила и создала невероятно много.
А я, к стыду своему, до поры даже не догадывался о существовании этого прекрасного автора. Но в конечном итоге всё решают волшебные встречи: с Богом, с человеком, с книгой.
Эта книжка попала ко мне волшебным путем. Роль волшебного почтальона сыграл мой добрый друг — замечательный аниматор Гарри Бардин. После презентации своей новой работы в киноклубе старшеклассников, уходя, он, ни слова не говоря, оставил у меня на столе маленькую книжечку. Скользнув глазами по обложке и не увидев там его фамилии, я, откровенно говоря, забыл про этот подарок. Название книги «Тупо в синем и в кедах» также мало о чем говорило.
Так и пролежала эта книжка недели полторы, пока я не приступил к разбору книжных завалов на своём столе. Рассеянно начал листать невзначай оставленный классиком мультипликации подарок. Откровенно говоря, фамилия автора — Гончарова — мне тогда ни о чем не говорила.
Но с первых же абзацев я в буквальном смысле слова впился глазами в текст и с той поры полюбил книгу и автора раз и навсегда. Николай Карамзин повторял, что человек изображается в слоге своём. В книге Марианны Гончаровой поражали простота, нежность и занимательность слога. А ещё тонкое чувство юмора. Позже, прочитав всё, что вышло из-под пера этого автора — повести, детские сказки, юмористические рассказы, — я в полной мере оценил масштаб личности писателя.
Было ещё одно обстоятельство, которое зацепило меня не в меньшей степени, нежели отточенное литературное мастерство Марианны Гончаровой. Дело в том, что долгие годы жизни я посвятил так называемой госпитальной педагогике, организуя специальные школы для детей с диагнозами, угрожающими их жизни. Среди них большая часть — это онкологические больные. А главная героиня повести, Лиза Бернадская, внезапно узнаёт о своём страшном диагнозе.
Так вот, будучи профессионально глубоко погруженным в медицинские, психологические и педагогические проблемы этих детей, я не нашёл в повести ни одной (!) ошибки. Создавалось такое впечатление, что автор проработал с этими детьми долгие годы. Что, разумеется, невозможно, поскольку в Черновцах, где жила Марианна Борисовна, нет таких специализированных клиник, как в Москве. Одного таланта мало, необходимо глубокое и серьёзное изучение материала, чтобы не соврать даже в мелочах.
Трижды перечитав повесть, я попросил у Гарри Яковлевича телефон Марианны Гончаровой. И излил на неё весь поток захлестнувших меня эмоций. По дрожащему голосу почувствовал, что разговариваю не с мэтром, купающимся в лучах своего таланта, но с живым и трепетным человеком. Согласитесь, ещё одна важнейшая деталь в оценке личности писателя.
Жанр повести необычен: это повесть в письмах девочки и ответах её penfriend (партнеров по переписке), а также её дневниковые записи в Интернете. Избранный жанр важен, ибо он возвращает нас к «Письмам русского путешественника» Карамзина, а с другой стороны, текст пропитан острейшими современными проблемами: буллинг в школе, локальные войны, стигматизация (навешивание социальных ярлыков) и так далее. Не случайно подруга Лизы, девочка-чеченка, говорит героине: «Все мы беженцы. Мы — от войны. Ты — от болезни».
После третьего прочтения у меня родилась идея создать в школьном театре спектакль по мотивам повести «Тупо в синем и в кедах». Именно по мотивам, ибо одно дело — спектакль, а другое — инсценировка. Название пришло само собой: «Бледная Лиза». Отсыл всё к тому же Карамзину, но в современном контексте. Жанр — мюзикл, в котором должны присутствовать яркие вставные номера: чеченские, гуцульские, украинские, русские песни и танцы, отрывки из произведений Густава Малера («Больная девочка»), фрагменты из мюзикла «Ромео и Джульетта». О чем спектакль? О силе духа, которая помогает превозмогать физические и социальные недуги, о взрослении. А ещё о толерантности. Слово, которое сегодня у многих вызывает презрительную гримасу. Но оно легко заменяется русским словом «великодушие». Это то, что Достоевский в своей Пушкинской речи назвал всемирной отзывчивостью.
Год сложнейшей подготовки, построены необходимые декорации, но тут грянула катастрофа. Накануне спектакля пришёл приказ, запрещающий в связи с COVIDом все массовые мероприятия. Не скрою, я провел бессонную ночь. Как объяснить юным актёрам, что спектакль, к которому они готовились целый год, отменяется?
К слову сказать, в разгар пандемии, когда были закрыты все театры, замечательная актриса Алиса Фрейндлих записала рассказы Марианны: «Поликарповна», «Бабушка, к доске!» и «Зельман, тапочки!». Эти мудрые и пропитанные юмором рассказы звучали на радио, морально поддерживая жителей города в период вирусной блокады, как когда-то, во время блокады военной, моральный дух ленинградцев укрепляли стихи Ольги Берггольц.
Вот что было написано в анонсе, предшествовавшем чтению рассказов Гончаровой Алисой Фрейндлих:
«В мае 2020 года на сайте БДТ имени Г.А.Товстоногова в рамках «карантинного» радиотеатра великая, легендарная актриса Алиса Фрейндлих читает рассказы Марианны Гончаровой в цикле “Записки из Молескина”…
“Мне так удивительно, как чуткая Алиса Бруновна находит голосом, интонацией то, чего я вообще не придумывала, а оно там оказалось. Как она из смешного делает печальное, а из печального — очень смешное!” Этими словами поблагодарила великую актрису Марианна Гончарова — современная писательница, чьи рассказы Алиса Фрейндлих выбрала для своего аудиопроекта на портале БДТdigital.
“Добрая, нежная интонация этой писательницы сегодня нужна гораздо больше, чем какие-то драматические серьёзные вещи, которые сейчас будут синхронны с ситуацией, — считает Алиса Бруновна. — Я её открыла для себя и хочу просто поделиться с вами. Тот, кто знает её, будет рад ещё раз это услышать, а тот, кто не знает, может быть, проникнется и поищет её книжки”, — признается актриса».
Но вернемся к нашей постановке. Было очевидно, что в режиме радиотеатра спектакль полноценно воспринят не будет.
Под утро пришло трудное решение. Мы будем играть спектакль в пустом зале без зрителей, но постановка будет транслироваться в Интернете. Юные актёры работали самоотверженно. А в Интернет пришли тысячи людей из России, с Украины, из Израиля и Америки. Среди зрителей известные деятели культуры, адвокаты и правозащитники, поэты и музыканты. Конечно же, постановку смотрели дети из наших госпитальных школ, разделяющие жизнь и судьбу Лизы Бернадской. Но самое главное — спектакль смотрела и Марианна Борисовна. После постановки актёры получили возможность в онлайн-режиме услышать её нежную восторженную оценку.
Поразительно, но у меня, часто имеющего дело с гибелью онкобольных детей, казалось бы, закаленного человека, при известии о кончине Марианны подступил комок к горлу и задрожали пальцы. И это при том, что позади семьдесят лет жизни, а смерть уже давно бьёт по нашему квадрату, и большая часть моих ровесников давно на погосте.
И в сознании мгновенно вспыхнул вопрос ветхозаветного Иова: за что? за что страдают праведники? А Марианна, несомненно, из них. Когда я спросил Марианну, откуда это невероятное проникновение в психологию смертельно больного подростка, — это как костер, который обрушился на меня сверху, — ответила она.
Но такой огонь сжигает художника дотла. Почему? Всё дело в испепеляющем сострадании. Жена Максима Горького услышала стон и глухое падение тела мужа. Влетев в кабинет, она застала его лежащим навзничь на полу, почти бездыханным. Перевернув его на спину и с трудом приведя в чувство, она увидела красное пятно на его животе. До падения Горький описывал эпизод, когда бандит пырнул ножом в живот его главного героя, в которого он полностью перевоплотился. Такова сила воображения подлинного художника. Но красное пятно на животе было!!! Это то самое, что называется у людей верующих «стигмой».
Так и Марианна, которая приняла на себя боль девочки-подростка.
Горевание — процесс, который испытывают все после потери близкого. И в день погребения Марианны я открываю пятьдесят пятый центр, где проходят обучение с верой в выздоровление лизы бернадские. А врачующая книга Марианны уже распространяется по госпитальным школам.
Передо мной пронзительная и одновременно веселящая душу фотография. Как я уже говорил, из-за вспышки ковида юные актёры вынуждены были играть спектакль в пустом зале, без зрителей. Но он транслировался в Интернете. После представления мы вышли на связь с Марианной.
И повесть, и постановка — с открытым финалом. Лиза Бернадская в реанимации… Дальнейшая её судьба неведома…
Насколько я знаю, Марианна не собиралась писать продолжение. Но один из юных актёров во время видеоконференции задал детский вопрос. Выживет ли Лиза? Марианна на секунду задумалась и ответила: выживет и выйдет замуж за доктора Натана. Фотография запечатлела взрыв радостных эмоций актёров и их аплодисменты.
Последнее, что успела сделать перед уходом Марианна, — она написала двадцать четыре страницы продолжения повести. Марианна подарила жизнь Лизе и ушла сама…
Вот этот божественный текст. (Публикуется впервые.)
Сегодня, благодаря Интернету, читатель может познакомиться со всеми текстами Марианны Гончаровой. Но для тех, кто ещё не знаком с повестью «Тупо в синем и в кедах», необходимо сделать некоторые поянения.
Кузя — ласковое домашнее прозвище мамы Лизы. Дима — прозвище папы. Мистер Гослин — прозвание обожаемого младшего братишки.
Прощение у родных Лиза просит за проявленную слабость. Оказавшись под прессингом школьного буллинга, в одной блузке она вылетела на улицу под холодный проливной дождь, после чего случился рецидив болезни.
Марианна Гончарова
Гончарова Марианна Борисовна (1957—2022) — писатель, журналист, переводчик, режиссёр. Жила в г. Черновцы (Украина). Автор многочисленных книг прозы, в том числе: «Этюды для левой руки», «Дракон из Перкалаба», «Дорога. Записки из Молескина», «Кошка Скрябин и другие», «Тупо в синем и в кедах. Дневник Лизы Бернадской». Лауреат литературных премий: Русская премия (2013, Москва), премия им. Исаака Бабеля (2017, Одесса), премия им. Владимира Короленко (2019, Киев).
Дневник Лизы Бернадской
Книга вторая. Фрагмент
* * *
Путь далёк мне…
Дальше как?
Путь далёк мне. Я уйду… Не так…
Путь далёк мне. Я пойду. Небо низко…
Путь далёк мне. Я пойду. Небо…
* * *
Путь далёк мне…
Я пойду…
Низко небо… Нет. Небо низко.
Ветер… Ветер злобен.
Травы… вялы.
Пал туман.
Призрак… счастья… тускл и дробен.
Жизнь… та-та-та-та… обман. А! Вот так: «томительный».
Жизнь — томительный обман… А дальше?
* * *
Путь далёк мне… Нет. Не вспомню. Не вспомню.
— Сделайте потише, посплю ещё! Спать хочу.
* * *
Пить…
* * *
Как громко! Кажется, Мишенька запустил волчок, и тот, весь наполненный чем-то, гремит и звенит. Слишком долго… Слишком громко. Ми-ша! Откуда у Мистера Гослина столько силы, что волчок его музыкальный никак не остановится, а звонит и трещит так резко и неприятно. Мишенька такой внимательный всегда, ласковый, зачем-то наделал столько шуму…
— Мишенька… — куда-то делся мой голос, и что-то мешает сказать. — Мистер Гослин… Сделай потише. Пожалуйста…
* * *
Собака играет с морем. Море играет с собакой. Волна невысокая, она добегает до берега, бьётся о парапет набережной и от резкого удара взлетает вверх кружевной сверкающей стеной, и в эту стену впрыгивает собака, кусает брызги и смеётся. А волна резко с грохотом опадает на плиты и растекается. Собака какое-то время ждёт, что волна ещё вспрыгнет, поиграет с ней, трогает её лапой, лает: «Вставай! Вставай! Играть! Играть!» Но волна отступает… Море качается, хохочет, дразнит, н-на тебе, собака! И к берегу бежит следующая, молодая свежая сильная волна, бьётся о парапет и — ууууух! — опять встаёт сверкающая на солнце хрупкая водная стена… И неизвестно, кому веселей: собаке или морю. Морю или собаке.
Так продолжалось бы долго, но море устало, потяжелело, волны уснули. И собака просто сидит на набережной и смотрит, как садится солнце, как укрывается оно гигантским одеялом, из-под которого светится сначала яркая рыжая макушка, потом только горящий краешек, а потом…
— Эй, — вопросительно тявкает собака.
— Эй… — это сказала я.
— Завтра приходи, — прошелестело море, оно ворочается, удобно укладываясь в свои берега. — Будь здесь завтра. Поиграем.
— Буду, — ответила я.
Стемнело.
И я опять погрузилась в тепло и во тьму. Завтра, если вспомню, приду. Буду завтра. Если вспомню…
* * *
Кузя? Это Кузин голос? Что она говорит? Из-за эха я не могу её понять. Как в большом гулком пустом зале. Она говорит быстро, слова сбиваются в гулкий комок. Он гудит и звенит, слова в нём перепутались и сами себя повторяют. Не разобрать.
«Кузя! Просто! Говори! Медленней! И я пойму. Мам?! Что у тебя с голосом, всё же хорошо, — я хочу сказать, но не могу. — Чуть-чуть отдохну, посплю», — хочу я сказать. Но опять не могу. Мне мешает это. Из-за этого я не могу встать и записать в дневник про собаку и море. Откуда в моей памяти собака и море? Может, это я — собака. Или я — море? Спать хочу.
* * *
Кузя, почеши мне спину, Кузенька, я же — слонёнок. Почеши мне спинку. Ножки у меня ещё слабые. Хоботом коротеньким держусь за чей-то хвост. Слониха. Хорошая. Мама. Мы с мамой, тётушки мои, старшие сёстры и братья, мы все идём прощаться с убитым слоном. Мне страшно, очень страшно. Я ещё маленькая и боюсь увидеть смерть. Больно нам всем. Каждому из нас роздано боли поровну. Она, как горькая ярко-лиловая отрава, растекается по телу. У меня пока совсем мало тела. А горя досталось много. И мне нестерпимо больно. В глазах то темно, то яркие пятна. Старшие чувствуют мою боль. Они гладят хоботами мою спинку. Медленно и скорбно подходим мы к месту, где лежит убитый слон с отпиленными бивнями. Стоим и переливаемся ярким лиловым огнём, так в нас всех болит эта унизительная кончина патриарха, эти впопыхах спиленные кем-то бивни. Она саднит, ломает моё тело, мои ноги. Один за другим кланяемся и тихо печально уходим. Я ухожу последней. Мама подталкивает меня, и я опять путаюсь в своих ногах, падаю, кто-то помогает мне встать, я хватаюсь хоботом за мамин хвост. Мы идём, идём, идём. А он остаётся лежать. Большой. Беспомощный. Над ним кружат грифы. Я, маленький слонёнок, иду, спотыкаюсь и плачу от горя и боли. Я не могу этого осознать, понять, принять. Как взрослые слоны. И долго не могу успокоиться. Грифы эти… Ужасно! Страшно! Грифы…
* * *
— Слёзы! — кричит чей-то голос, и потом опять шумно, громко, не разобрать.
* * *
Пыльно. Мне тяжело дышать. Я глотаю… Глотаю… Сглатываю. Пыль. Пыль. Вдыхаю пыль. Жую пыль. Я пыльная, древняя, седая и нечёсаная цыганка. Я сижу на обочине, иногда с трудом, устало и равнодушно поднимая веки, чтобы посмотреть на грязные клочья пыльного марева, повисшие на ветвях скрюченных деревьев. Глаза мои затуманились, юбки давно потеряли цвет, я вся превратилась в неотделимую часть этой обочины с пыльными колючими низкорослыми кустами и выжженными солнцем, то там, то здесь, мелкими травками… Я сама воплощённая пыль. Пыль хрустит на моих зубах. Я с удивлением трогаю рукой пробившуюся на рассвете тонкую зелёную травинку, свежую, слабенькую и яркую. Я думаю, что завтра она погибнет под горячими лучами и превратится в мелкий колючий стебель, непригодный ни для чего. Сижу и постепенно превращаюсь в унылый карандашный рисунок, покрытый неряшливыми пятнами и быстро выцветающий…
* * *
Нет-нет. Я девочка. Понимаю. Человеческая. Маленькая.
И я понимаю — я ухожу.
Я жду, что там встретится мне оплаканный мною безымянный индийский слон. Он выйдет из молочного тумана мне навстречу. Сначала появятся мощные крепкие бивни, потом большая голова, потом — весь… Обнимет меня.
— А вот и ты, мой маленький слонёнок! — обнимет своим хоботом. — Ты плакала?
Я кивну, да, я плакала.
— Тебе больно? — спросит большой слон.
— Нет, — отвечу я.
Отличная у нас будет компания. Там не будет со мной этого и можно всё. Я выберу быть слонёнком. Возьму моего большого слона за хвост. И мы пойдём, пойдём, пойдём… Только вот чешется…
Мам, почеши мою спину, ну мам, ну Кузя!
* * *
Исследую себя. Брожу по своим сосудам как по незнакомому городу. Чувствую свою неподвижность. Из-за этого.
Между «там» и «здесь» обнаружила слой… пограничный… Знаю, чувствую, что я тут. Лежу. Я иногда чувствую это место, иногда нет — оно никакое. Ни-че-го… Сейчас я очень хорошо его чувствую. Нет, к понятию времени оно не имеет никакого отношения. Я здесь давно обитаю и всё исследовала. Я — в «ничего». Тут темно, спокойно, тепло. Иногда из «там» приходят знаки. Например, собака, слонёнок, пыль, шум толпы. А из «здесь» — звуки. Меня всё время кто-то зовёт и мешает спать. И ещё какой-то знакомый любимый голос… Не понимаю, разобрать не могу.
Бывает, что говорят все… Не знаю, кто они. Такое жужжанье и разноголосица как в… как… Забыла… Кто эти люди? О чём они? Не надо так громко. Голоса поднимаются наверх, наверх, там собираются в тучу и падают мне на лицо, на руки тёплыми каплями.
* * *
У меня где-то есть братик. Брат. М-м-м… Миша. Мишенька. Мистер Гослин. Почему «Мистер Гослин»? И где он? Если бы я услышала его голосок, потрогала его ручку, я бы…
* * *
Ночь… Почему всегда ночь? Кто вышивал по небу золотыми нитками? Интересно посмотреть его с изнанки. Все узелки остались снаружи — сверкают и подмигивают. Подмигивают и сверкают.
Здесь можно быть самой собой. Здесь можно понять время. А «там» времени нет.
* * *
Откуда-то странные ритмичные звуки. Откуда они? Кто их издаёт? Птица… Нет. Как будто молоточки из кузни. Нет. Это музыка. Музыка… Как давно я не слушала музыку.
— Лизочка… — Кузя что-то говорит, но её голос запутывается в узелках золотых ниток в небе. Я ничего не понимаю… Мне мешает это…
* * *
…Записать всё! Запомнить! Про голоса. Про собаку… Море… Слон. Убитый слон. Мне так важно всё-всё запомнить. И рассказать. Хоть кому-нибудь. Не могу. Не даёт это!
* * *
Кузя… Её голос. Она монотонно бубнит: «Чья не пылью затерянных хартий… Солью моря пропитана грудь, Кто иглой на разорванной карте…»
— Не спеши, — я хочу сказать… — а то слова опять собьются в комок.
«Отмечает свой дерзостный путь и, взойдя на трепещущий мостик, вспоминает покинутый порт, отряхая ударами трости… — Кузя всхлипывает и стонет… — Отряхая ударами трости… Отряхая…
Что случилось, Кузя? Ты забыла? Расстроилась? Я знаю, как дальше. Не плачь! — Я тороплюсь, чтобы успокоить маму, — … ударами… трости… клочья пены… с высоких… ботфорт… — хочу подсказать я, но мне мешает это... Как мне мешает это! Уберите! Уберите это! Там Кузя плачет! Скажите ей, передайте: «…ударами трости клочья пены с высоких ботфорт!» «…ударами трости клочья пены с высоких ботфорт!»
Почему это меня держит и мной руководит?! Моё тело, захваченное этим. Это во мне живёт, мной кормится, мной дышит… Я… Вот-вот и оно доберётся до моих мыслей. И тогда я перестану быть собой. Не хочу!
Что-то кусает меня. Укусило и держит… Жалит… Больно. Надо запоминать всё, что со мной происходит. Иначе это превратит меня в марионетку. В куклу. Я буду стучать ножками и ручками как… как кружевница — коклюшками.
Ну вот, застучали, застучали ручки, ножки…
* * *
— Лиза… — Кузя сказала и принялась вытирать моё лицо, моё тело чем-то влажным, горячим, приятным. Хорошо… Я хотела сказать: спасибо, мне хорошо, только пусть никто не смотрит и убери, пожалуйста, это… Мам, это мной управляет! Это не даёт мне пошевелиться, мам! Убери это! Я привязана этим. А Кузя кричит что-то о глазах, о пальцах… И сразу какие-то люди принялись жужжать. И все трогают меня. Ну зачем ты их позвала, Кузя? Укрой меня! Зачем они все здесь? Нам было так спокойно и хорошо. Все они кричат и суетятся. Опять что-то жалит меня. Укус очень печёт. И никто не уберёт это. Всё! Я спать хочу! Не надо ничего! Всё…
* * *
Холодно. Мне холодно. Из тёмной двери сюда прошла Лилит. Я долго не могла понять, кто эта женщина… Лилит же! Это Лилит, мама моей подруги… Лали… Лилит держит за руку мальчика. Маленького. Лет пяти? Мишенька?! Мистер Гослин? Мальчик прячется за спину Лилит и не хочет, чтобы я его разглядела. Они подходят ко мне, но ничего не говорят. Лилит смотрит мне в лицо, ласково треплет малыша по плечику, отходит к ряду стульев и садится. О, нет… это не Мишенька… Другой какой-то незнакомый мальчик. Сын Лилит? Значит, брат Лали? Младший? Кто же это? Мальчик остаётся стоять рядом со мной, с любопытством меня разглядывая. Спрашивает:
— Ты летала на самолёте? — И добавляет: — Я летел. Только недолго. Я думал, там интересно! А нет.
Я хочу его попросить закрыть двери, холодно. Но следом входят и садятся с Лилит рядом Полина и… Тони… Да, англичанин Тони. Потом в комнату входят Агния и с ней высокий моложавый мужчина… Он подходит ко мне и спрашивает: «Лизок, помнишь, я подарил тебе море?» Дед! Это мой дед! Ещё какие-то люди идут, идут, садятся на стулья у стены. Кузя! Мистер Гослин! Маленький мой. Сосредоточенный. Серьёзная мордочка… А где Дима? — хочу спросить я. — И почему вы все тут собрались? Люди время от времени встают, уступают место другим входящим и хором кричат одно слово. То ли «пиши!», то ли «пляши!»… А мой дед и незнакомый мальчик разговаривают, мальчик хвастается, что он летал на самолёте, только недолго. С удовольствием глядя друг на друга, разговаривая про море и самолёт, они держат меня за руки с двух сторон. И этот их ритуал или игра, вот удивительно, я понимаю, это странно, но покорно подчиняюсь их правилам. Они держат меня за руки, за пальцы, крепко.
Димы всё нет… Наверное, все ждут его, поэтому не уходят. И тут что-то происходит. Включается свет, становится немного теплей, и в комнату очень быстро, почти бегом, деловито входит такой… Такой знакомый! Такой замечательный, умный… весёлый… энергичный… деловитый. Такой обаятельный… И сильный… Я откуда-то знаю его. Птицы… Он точно сказал мне однажды «птицы». Почему? Кто он? Как его зовут?
Он подходит ко мне близко, но не глядит мне в лицо, говорит что-то уверенно и резко. Громко говорит и отрывисто. Как будто командует. И все, кто сидел, быстро встают и торопливо, не оглядываясь, смущаясь, стыдясь, уходят. И дед, и мальчик тоже пошли, пряча глаза… Дед, куда вы уходите? Человек этот, ну который говорил мне когда-то «птицы», оглядывает пустую комнату, говорит «ну, так…» и тоже уходит. Размеренным пружинистым шагом, не оглядываясь. Я смотрю ему вслед и очень хочу, чтобы он остался, побыл рядом со мной, поговорил… И ещё хочу спросить уже заодно: «Кто вы? Как вас зовут?» И попросить убрать это.
* * *
«Кризис», — сказал кто-то рядом со мной. Чётко, ясно, без эха. Кризис! Но опять этот гул, топот и сотни голосов. Все кричат: «Пиши! Пляши!» И ещё кричат: «Кризис! Кризис!» Сумасшедшие какие-то…
ДНЕВНИК ЛИЗЫ БЕРНАДСКОЙ
Аудиозапись, тест, 10 октября 8.40
— Раз-два-три. Проверка. Это Лали. Мы с братом дарим Лизе этот корейский диктофон, сделанный как японский. Давай, Лизок, скажи что-нибудь историческое. Сделаем тестовую запись твоего голоса, генацвале! А через год сравним, да? Хрипишь ты сейчас, как прадедушка, дорогой моему сердцу, ворчливый как я не знаю. Давай, говори: «Это Лиза…»
— Это Лиза. Я… записы…ваю… на этот дикто…фон… свой голос. Ужасный… Ко мне… пришла… Лали… Моя Ла…лечка… Я рада.
Лали? По…чему ты пла…чешь?
Конец записи. 1 мин. 23 сек.
Аудиозапись 12 октября 12.43
Говорю… ещё… медленно.
Лали…
приходит…
почти каждый…
вечер.
Позавчера…
она приходила…
ко мне рано утром…
и принесла…
мне по…дарок.
Дик…тофон.
Конец записи. 5 мин. 12 сек.
Запись 22 октября 15.01
Мне гораздо лучше. Ко мне приходил Мишенька! Он сел рядом со мной, не побоялся. Сидел, и пока мы с Кузей и Димой разговаривали, смотрел на меня пристально, рассматривал. А потом вдруг резко прижался ко мне всем тельцем. И мордочкой потянулся к моему лицу. Я видела, что у него слёзы в глазах и он сдерживается. Я видела… Но что ж такое — моя душа не отзывается… В другое время я бы уже рыдала. А сейчас… Я понимаю, как бы это сказать, теоретически… Мне жаль его теоретически… Моё сердце дрогнуло один разочек, когда я услышала его торопливый топоток ещё в коридоре. Приходили Полина с Агнией, Лали с Лилит. Я понимаю, что должна быть рада. Очень рада. Что вижу их всех. Но не понимаю, почему у меня внутри пустота и ничего ни на что не отзывается…
Конец записи. 3 мин. 17 сек.
Запись 30 октября 18.10
Сегодня тридцатое октября. Я в больнице, но уже в обычной палате. Говорить больно. Мне кажется, что… моё восстановление… остановилось. И вчера было хуже… чем позавчера. А сегодня хуже… чем вчера. И не хочется… говорить… Поэтому будет медленно и глупо. Больше не могу… Всё.
Конец записи. 3 мин. 23 сек.
Запись 26 ноября 12.07
Было так.
— Дыши, Лиза! — приказывал мне кто-то. — Дыши! — кричали разные голоса. Я тогда слышала гул, вроде даже знакомый, как на вокзале или где? И увидела Кузю. Над моим лицом. Она заливалась слезами и смеялась, прижав кулачки к щекам. Надо мной суетились люди… Женщины. Какой-то человек… В пижаме, тогда мне показалось… Нет, это был такой костюм специальный. Который носят врачи. Я была в реанимации. Я не спрашивала, как в кино: «Где я». Сразу поняла, что лежу не просто в больнице, а в реанимации. Я не знаю, сколько я спала, но мне кажется, что мне знакомы эти ширмы, эти стойки для капельниц, эти люди и этот доктор. Знакомое место. Знакомые запахи. Опять в больнице. Ощущение было неприятное ещё и от холода. Меня трясло. И рот сводило от холода. Сейчас я понимаю — это была паника из-за того, что я опять попала в больницу.
Кузя как будто услышала меня и наклонилась надо мной, приговаривая:
— Лизок, не бойся, у тебя просто двустороннее воспаление лёгких… И больше ничего. Правда.
— Ничего себе «просто»! — проворчал доктор.
У меня во рту и дальше, в горле и ниже в груди, была трубка.
Конец записи. 10 мин. 52 сек.
* * *
В тот день я покрутила подаренный диктофон в руках. Если можно называть это «покрутила». У меня были очень непослушные пальцы. И всё тело. Да и сейчас… Но Лали тогда велела: «Записывай репортажи о своём здоровье, о температуре и самочувствии, о настроении и планах. Раз не можешь ручкой, карандашом или на компьютере, записывай голосом. Потом самое интересное перепишешь в компьютер. Или в свой дневник». Лали на днях обещала принести мне мой старый дневник, мою потрёпанную тетрадку, которую Полина велела завести для… не помню, для чего. Для реабилитации, социализации после лечения? Или для сочинений по английскому? Не помню. И когда у меня появятся силы, я должна буду прочесть, что же случилось потом… когда… Потом… Не могу. Сил нет пока. Поэтому Лали пока не приносит мой дневник. Она поступила в медакадемию и очень обстоятельно и сознательно учится. Не могу сказать сейчас, что я тоже хочу учиться. И поступать куда-нибудь. Зачем… Устала.
* * *
Сейчас я уже знаю, что была интубирована трубка ИВЛ. Мама мне рассказала, что сам аппарат они отключили, потому что я всё утро 20 сентября сопротивлялась, пыталась поднять руку ко рту, чтобы выдернуть трубку. Но когда они отключали аппарат, я переставала дышать сама. Они кричали мне все — и врач, и медсёстры, и нянечки, и мама — все хором: «Дыши! Дыши!» Сейчас не могу вспомнить, но, вероятно, я их слышала, просыпалась от собственного хрипа и какое-то время старательно дышала, если это хрипенье через трубку называется так. А потом уставала и снова ныряла в черноту, и меня снова трясли и кричали: «Дыши!»
Через какое-то время я окончательно проснулась, нашла глазами врача — это было трудно, смотреть и распознавать, — я, наверное, сделала это не с первого раза. Засыпала, потом снова пришла в себя и кончиком языка дотронулась до трубки так, чтобы доктор видел. Это было такое усилие, что я устала и опять закрыла глаза. Но у меня в грудной клетке была трубка, и я знала, что если сейчас опять усну, она будет мной владеть ещё очень долго. А мне срочно нужно было что-то сказать. Договорить то, о чём я догадалась. Обязательно и срочно сказать всем. И доктор понял. Наверное, я не первая, кто просит именно так — глазами и языком. А как иначе? Руки? Руки лежали вдоль тела и были привязаны к поручням кровати. Я умоляюще смотрела на доктора и касалась трубки кончиком языка с большим трудом. Глаза всё время закрывались и хотелось спать. А Кузя рассказывает сейчас, что мои глаза тогда отекли и косили, и я смотрела на доктора не умоляюще, а зло и требовательно, как маленький свирепый монголо-татарский языческий божок.
Врач понял и ответил:
— Э, нет! Сначала попробуй поднять голову.
Наверное, я долго собиралась, потому что искала в моём туманном сознании, где именно, в какой стороне моего непослушного тела находится голова. И нашла. И даже обрадовалась. Какое оказалось незнакомое чувство, эта маленькая радость. Как будто Кузя меня умыла тёплой водой. Вот примерно такое. Я честно пыталась поднять голову. Не получилось. Но доктор мне поверил и как-то очень быстро, одним движением вынул трубку.
И я прохрипела:
— Натан.
— Кто? — спросила Кузя.
— Это был доктор Натан.
— Где?
На ответ «не знаю» у меня уже не было сил. Я знала отчего-то, что должна это сообщить всем. А почему — не знаю.
Я правда сейчас совершенно не понимаю, зачем, почему я должна была всем сообщить о докторе Натане. Где он был, когда, почему надо было спешить, не понимаю. Но когда я назвала его имя, опять тёплая волна накатилась на всё моё тело. И я наконец согрелась, повернулась на правый бок и заснула так, как будто вовсе не была больной. Главное, что я всем сказала «доктор Натан». А остальное — или позади нас всех, чего я не помню, или впереди нас, чего мы пока не знаем.
* * *
Я хорошо осознавала, что соорудила эту беду сама. Для моей семьи и наших друзей. Сейчас я понимаю, какая это мелочь, та глупая детсадовская травля, и моё к этому отношение, и моя реакция, по сравнению с тем, что пришлось пережить моим родителям, Мишеньке, Агнии, Полине, Лали и всем-всем моим дорогим. Я не сгорала от стыда только потому, что у меня не было никаких сил чувствовать что-то, кроме боли в руках, ногах, жжения в груди, желания пить и спать. Я ничего не чувствовала. Внутри у меня был картон. Рассыпающаяся влажная старая картонная папка вместо души. Достаточно было для меня и того, что я могла сама дышать, могла сама глотать, сама могла кое-как двигать руками и ногами, вставать и даже подходить к окну. Всё сама. Я была как растение, которое только-только пробилось из-под земли. У него ведь нет никаких чувств. Оно своей головой тянется к теплу, а корнями — к воде, не задумываясь о будущем или о прошлом. И всё.
* * *
Кузя и Дима ведут себя со мной — так говорит одна медсестра, — как с разбитым яйцом. Бережно, ласково. И всё мне говорят… предупреждая… вопросительной интонацией.
Агния же оказалась смелей. И это мне нравится. Она рычит на меня, что такой угрюмой, мрачной, молчаливой она меня не знает. И я должна быстрей встать на ноги и восстановить энергетический баланс нашего семейства. А то всё развалилось и не складывается.
Я ответила ей с тяжестью на душе почти серьёзно, что, по-видимому, меня подменили в реанимации. И выдали им другую девочку, некрасивую, злую и непоправимо равнодушную. А ту унесли куда-то.
— Ну да… — говорит Полина. — Такие девочки, как наша Лизочка, всем нужны. Украли. По коллективному сговору. И продали инопланетянам, — печально добавляет она. — Но ты, милая чужая девочка, уж постарайся отвечать нашим ожиданиям. А то…
Не знаю, до чего бы дошли наши с Агнией и Полиной размышления вслух, но в палату пришла девушка с папкой. И спросила, глядя в какой-то листочек:
— Бернадская? Елизавета?
— Лиза! — ответила за меня Агния.
— Она даже в паспорте Лиза, — переглядываясь с Агнией, добавила Полина.
Агнию с Полиной попросили уйти.
Это была психолог.
* * *
Психолог, хорошенькая. Представилась, и я сразу забыла её имя. От волнения. А на бейджике не смогла прочесть, что-то с глазами. Села красиво… Такая изящная. Сняла туфельку с пятки и держала её на пальцах ноги, покачивая ею. Ногой и туфелькой. Заглядывала мне в лицо, задавала вопросы… Я отвечала односложно. Я ей не верила. Какая-то она… притворяшливая. Мне показалось, что она меня не слушала. И ещё — ей было нерадостно. И ещё… Наверное, мне показалось, что она не такая, за кого себя выдаёт. И оттого ей скучно. Был конец рабочего дня, она уже думала о другом, планировала вечер… А может, никакого вечера у неё и нет. Может, она одна, поэтому такая унылая.
Она предложила говорить, о чём я хочу. Рассказывать всё, что я хочу. И мы с ней промолчали почти час. Я тупила, смотрела в пол и возякала пальцами по одеялу. Она просто рассматривала меня, почёсывала шею и жмурилась, как кошка, и что-то время от времени чиркала в свой журнальчик.
— Что вы пишете? — спросила я для того, чтобы что-то сказать. Ну не молчать же всё время.
— Это так… Для себя… — ответила она. — У вас есть друзья?
— Есть. А у вас?
Она оставила мой вопрос без ответа. Может, не расслышала.
Я устала. Она поняла. Оставила листочек с рекомендованными препаратами, встала, попрощалась и вышла. Я сразу уснула.
* * *
— Ну? И зачем ты обидела девушку? — сокрушалась Кузя.
— А зачем она приходит ко мне с банальщиной… «У вас есть друзья-а-а?!» — кривляюсь я. — С унылым безразличным лицом? Психолог должен искать в человеке другие, ещё не продавленные кнопки. Он должен вселять такую веру, чтобы она, эта вера, вызвала удивление собой, своими резервами, недоумение даже, чтобы дух захватывало… Чтобы вызвать во мне прорыв, открытие себя, своей силы… Ну, или бессилие… И тогда уже пить разные рекомендованные таблеточки… И кстати, она ни разу не назвала меня по имени.
— По-моему, ты выздоравливаешь, Лизок, — засмеялся и констатировал Дима. — Узнаю брата Колю.
Дима как-то фальшиво смеялся. Невесело смеялся бедный уставший Дима. Я виновата…
* * *
Сегодня она опять пришла, села. Психологиня. Так красиво села. Изящно- изысканно изогнувшись. Ужасно красиво, прямо нечестно, так красиво. И так безупречно, что прямо уродливо. Как будто много раз репетировала. Перед зеркалом репетировала. Любуясь собой.
Она опять уткнулась в свой журнальчик, в котором завела на меня досье, помолчала, подробно разглядывая меня с ненужным мне сочувствием, а потом спросила:
— А какое у вас хобби? — И уточнила, как для дурочки: — Хобби — это увлечение… Какое?
Я помолчала. Но волна раздражения из-за этого «хобби — это увлечение» сковала моё тело, мои мысли, мою голову, таким фальшивым было её показное сочувствие…
— Увлечение? — переспросила я, стараясь быть послушной, хорошей, той бывшей Лизой… И ответила, что… моё увлечение учиться… всему… Я очень люблю учиться. И читать…
— Угму, угму… — одобрительно кивала она и отмечала что-то в моём досье. И туфелька красивая на пальцах ноги висела и качалась, качалась… Меня затошнило. А пятка светилась… Розовая. Я её, эту девушку, так для себя и назвала — Розовая Пятка.
— А ещё? Ещё какое увлечение? — отмечая что-то карандашиком в клеточках, спросила она, не глядя на меня. — Читать и…?
Она мне опять показалась такой равнодушной, что я ответила:
— Болеть…
— Угму, угму… — опять прогугукала она.
— И умирать.
— Что? — Розовая Пятка от неожиданности притопнула туфелькой, та наделась ей на ногу целиком. И психолог тут же превратилась в саму себя, но растерянную, ненамного старше меня, девушку. Которая тяжело поступала, тяжело училась, наконец начала работать… И я смутилась, потому что сейчас, когда она надела туфельку, я почти ей поверила.
— Это все мои увлечения, — стала оправдываться я. Но судя по недоумению, этот ответ её не устроил, и я затараторила, объясняя: — Я не играю в спортивные игры, не танцую, не рисую и не пою. Не клею, не леплю, не пишу романы, не шью наряды для кукол… Я с самого детства читаю книги, учусь, болею и время от времени умираю!
Мы помолчали… Розовая Пятка смотрела на меня растерянно, с недоумением.
— Последнее я делаю абсолютно бездарно и некрасиво. А почему вы не носите колготки? Разве вам не холодно? Я всё время мёрзну, и мне холодно на вас смотреть…
— У вас… — прошептала она, — наверняка низкий гемоглобин…
— А-а-а… — кивнула я. — Точно-точно. Валентина Диомидовна говорила. А вы? Вам не холодно?
— Я… я… я не… Я ношу брюки. А колготки… Они же синтетические. У меня ноги от них чешутся. А тут, на работе, я переодеваюсь. В форменное платье… Мы все такие носим… мы… обязаны… — извиняющимся тоном проговорила она. По-человечески сказала, как будто мы сидели где-то на лавочке в парке или в кафе.
Она так растерялась, что мне стало жаль её, и я сказала:
— Красивое платье. Хоть и форменное. Вам к лицу… — И добавила от всей души: — Честное слово.
Она поверила мне. Но больше не приходила. А доктору Валентине Диомидовне, она сказала, что я вполне адекватная, что она, Розовая Пятка, мне не нужна, что я очень сильная и убедительная.
* * *
А моё выздоровление началось вот с чего.
Дима принёс мне планшет с какой-то записью. И всё забегал проверить, посмотрела я или нет. Дима же работает в этой же больнице. Наладчиком компьютеров и другой медицинской аппаратуры. А я даже забыла. И так обрадовалась, что вспомнила не только место его работы, но какие кактусы у него стоят на подоконнике и фигурку человека-паука, подаренную Мистером Гослином, у Димы на столе, и нашу общую фотографию в саду в тот день, когда к Полине приехал Тони и делал ей предложение. И вот Дима забегает в очередной раз, а мне безразлично, что там, на планшете, и я ещё ничего не смотрела. Он взял планшет и включил видео. Я стала смотреть, чтобы не огорчать Диму. А там было так: студия какой-то утренней программы. Милая ведущая заговорила на английском: о нововведениях в лечении лейкемии и реабилитации после пересадки костного мозга. Я не всё понимала, меня даже удивило, что я вообще что-то помню и понимаю… Ну ладно. Его имя ещё не назвали. Он ещё не вышел в студию и не сел в приготовленное кресло. А уже я знала, что сейчас увижу доктора Натана. В тот момент у меня внутри тихо зазвенело от радости, и откуда-то из-за камер он вышел своей стремительной пружинистой походкой… Я поймала себя на том, что совершенно не могу понять, что со мной происходит. Что это в моей груди, в моих глазах, в моих пальцах… Со мной что-то прекрасное происходило, и оно охватило меня так, что мне стало жарко и весело…
Я потом проматывала это короткое интервью — это был релиз большого документального фильма — я перематывала сто раз, останавливала видео, разглядывала Натана, слушала его голос как музыку… Смотрела как он чешет нос, как он элегантно ёрзает в кресле… И всё в нём было прекрасно… Я долго не могла понять почему… Может, потому что я его боготворю и всё ему прощаю? Нет. Он был абсолютно честен не только с ведущей, но и с самим собой. Естественность и непринуждённость — его вторые имя и фамилия. Как же приятно было его разглядывать. Никаких намёков, кривляния, суеты или закатывания глаз. И, прощаясь, он разулыбался, но не поймал совершенно искреннюю удивлённую улыбку ведущей, на краю этой своей улыбки, адресованной ведущей, у него уже были другие важные дела, он, не оглянувшись, пошёл. Деловито, торопливо, пружинисто… Знакомо. Очень знакомо.
И наконец, однажды, когда я в очередной раз посмотрела это утреннее интервью, увидела его доброе лицо, я захотела музыки, хорошей музыки, например, Баха… Полининого любимого Баха.
Я ещё не могла двигаться, но — вот честно — я представила, что когда-нибудь буду танцевать. И туфельки представила, как у моей психологини. И платье! Платье такое прекрасное…
В тот замечательный день я дотянулась до моей тумбочки, с большим трудом разыскала в выдвижном шкафчике Кузину сумочку-косметичку, нашла там расчёску и расчесала свои отросшие волосы. Сама!
И с того дня принялась старательно выздоравливать.
* * *
Кузя спросила, помню ли я, что было со мной в реанимации…
Я помню только как приехала скорая. Мне сделали какой-то укол. И ладошку Мишеньки помню. Как я её пожала. Потом в ту мою руку, в которую вцепился Мистер Гослин, поставили капельницу, и мне пришлось Мишенькину ладошку отпустить…
Нет. Потом не помню. Нет.
Верней, так: я была в темноте и покое. Не так, как раньше — под водой, нет. Я лежала в тепле, где, как мне казалось, не было понятия времени, вот это я точно знаю. Потому что мне это было не нужно. Только мне мешала трубка в лёгких. Всё. Нет. Не помню.
— Жаль, — ответила Кузя, — у тебя так менялось выражение лица всё это время… А Дима считает, что ничего твоё лицо не менялось. Это я выдумала, потому что только и делала, что смотрела тебе в лицо, читала тебе какие-то книги, вспоминала стихи…
Стоп-стоп, а какие стихи ты читала, Кузенька? Она отмахнулась, мол, всё, что помнила, всё читала подряд.
* * *
Всё утро проскулила. Были бы силы рыдать, я бы рыдала…
Бедная моя Кузя… Бедный Дима. Бедный Мистер Гослин. Бедные Агния и Полина! Бедные мои Лашхия! Осенью должен был жениться один из Лалиных братьев, но прадедушка сказал, что нехорошо это. Наш — он сказал — наш друг, наш ребёнок лежит в больнице. Надо подождать. А невеста обиделась и вышла замуж за другого…
Прадедушка сказал, вот видишь! Как хорошо, что мы отложили свадьбу. Практически из-под венца сбежала. Но Лалин брат страдает… «Что сделаешь, сердцу не прикажешь», — так говорит Лилит и пожимает плечами. Почему-то мне кажется, что ей не очень нравилась будущая невестка.
Во всём я виновата сама! Я одна во всём виновата!
* * *
Смотрю на планшете то, что мне разрешено. А мне разрешено немногое. На планшете стоит родительский контроль. Пфффф… Ну… Я вообще-то обещала, что не буду через него продираться. Это им я обещала. А себе я пообещала, что буду хорошей.
Агния с Полиной принесли мне флешку со своими, как они говорят, романтическими «кинами» и сериалами. Наверное, первый раз я рассмеялась вслух, когда на шестом или седьмом кино я увидела один и тот же поворот сюжета: жена вставляет ключ в замочную скважину, входит в дом и слышит звуки — её муж в постели с любовницей. И когда в шестой или седьмой раз я услышала: «Дорогая, это не то, что ты подумала…» — я стала гоготать как гусыня!
И ведь таких фильмов много. Они что, востребованы сейчас? Фу, какие бездарные сценаристы, актёры и режиссёры.
Спросила осторожно, зачем Агния с Полиной это смотрят… Полина посуровела и ответила:
— А другое кино не показывали всё это время. Попробуй сама посмотри авторское кино, когда твой ребёнок лежит в реанимации на ИВЛ. Смотрели эти киношки и сериалы, чтобы забыться. Вот и сейчас посмотрели новенький… Когда тебе супчик перетирали… — и заплакали обе.
Я пристыженно прикусила язык. Потянулась к Полине, к Агнии, обняла одну огненную голову, вторую серебристую, они схватили меня в охапку и как завоют!
— Ну, расскажите, что вы смотрели сегодня… — беспомощно пыталась я их отвлечь. — Агнешка, о чём был этот фильм? Там было в самом начале: «Это не то, что ты подумала, дорогая…»?
Агния, какая молодец, как будто развернулась на крутом повороте, принялась хохотать. Так нас, троих, хохочущих, икающих, утирающих сопли и слёзы, и застал доктор Слава. Он заглянул сначала, а потом вошёл в палату, не раздеваясь, в куртке и бахилах. Заехал проведать меня и встретиться с Димой. Он, увидев нас, спросил тревожно:
— Что здесь происходит? Лиза, что? Что болит? Что?!
И Агния, наша королева-мать, захлёбываясь в смехе и слезах, произнесла:
— Славочка! Это не то, что ты подумал!
И мы с Полиной и Агнией опять принялись ржать и плакать как ненормальные.
Этот день как будто вернул мне меня. И я стала часто плакать. И смеяться. Психологиня сказала мне, что девушка должна смеяться, потому что… мужчинам это нравится! Какая-то она… Хотя… Зачем я её обидела…
* * *
Доктор Слава из больницы поехал к нам домой. Верней, к Диме. Как он его называет, к Димычу… Они дружат давно, ещё с того времени, как… Димыч вроде как входит в их команду победителей: доктор Варений Алексеевич, доктор Слава и капитан корабля доктор Натан!
Капитан корабля… Хм… Мне кажется сейчас или я вспомнила, что Кузя читала мне Гумилёва в реанимации? Или мне приснилось? Надо спросить. Точно читала! Правда, читала же… О золоте с кружев розоватых брабантских манжет. Или всё-таки не читала, и мне это приснилось?
Да, так о докторе Славе. Короче, Агнешка их вкусно покормила. Они потом сели разбираться в каком-то хитромудром аппарате. Димыч же у нас очень востребованный айтишник именно в медицинской аппаратуре. Как он говорит, было время «насобачиться», а доктор Натан говорил о нём, что у Димы подготовленный ум, и что открытия к таким только и приходят. А потом доктора Славу уговорили остаться ночевать. Доктор Слава сыграл с Мистер Гослином партию в шахматы и с трудом вышел на ничью, хотя, как выяснилось, серьёзно занимался шахматной композицией. Таким образом, Мистер Гослин готовит свой ум к будущим открытиям. Потому что открытия не приходят в неподготовленный ум, не падают на глупую голову яблоком с дерева. Пусть только будет здоров наш Мишка, ангел мой. Агнешка объявила, что пересчитала свои наливки и домашнее молодое вино, подаренное семьёй Лашхия, и объявила, что сами мы не одолеем его и требуются волонтёры. Все опять посидели за столом, и это было первый раз с весны, что они так беспечно разговаривали, никуда не торопились и даже смеялись над историей «Это не то, что ты подумала». Хахаха! Когда все разошлись спать, Дима со Славой выпили, как говорит Дима, опираясь на кого-то из великих, «для блеску глаз», но не смогли остановиться и просто напились. И Димыч плакал… (Об этом мне, не жалея моих чувств, и правильно! рассказала Агнешка.)
Я одна во всём виновата.
* * *
Я не совсем понимала, что со мной не так, почему внутри тошнит и дрожит и где я успела накосячить в этой своей новенькой жизни. И решила извиниться перед Розовой Пяткой. Я выползла из палаты и побрела, пошаркала, держась за стеночку. В коридоре было прохладно, в больнице ещё не топили. Я быстро замёрзла в своей пижаме. И какая-то медсестричка вовремя поймала меня, оттащила практически на руках, такую длинную шпалу, обратно в палату и наябедничала доктору Валентине Диомидовне. И услышав быстрый топоток её туфель — вот уже какая прекрасная и милая моя Валентина Диомидовна, естественная и мудрая, — я закрылась одеялом, оставив только глаза. Во-первых, я грелась, во-вторых, поняла, что сейчас получу и на орехи, и на всё остальное. Валентина Диомидовна ворвалась ко мне в палату, запыхавшись, и воскликнула:
— И молодец! И умница!
Я осторожно высунула нос из-под одеяла и поинтересовалась:
— Валентина Диомидовна, вы меня ругаете или хвалите?
— Хвалю, конечно, — ответила Валентина Диомидовна и вот тут уже принялась меня ругать. Ну как ругать… Скорей, корить… Что надо по чуть-чуть, а не на длинные дистанции, что надо составлять план, куда ты хочешь пойти, надо предупреждать, что надо одеваться потеплей…
* * *
И я начала свои тренировки. Я действительно придумывала план на каждый день и список всяких нужных дел, вроде того, чтобы умыться самостоятельно, помыть голову — поступок, принять душ — подвиг. Главное — добрести до Розовой Пятки и как-то извиниться за грубость, хамство… Ну не знаю за что… Зудит это во мне, моё безмолвное хамство по отношению к ней, недоверие, и от этого нет беспечности вообще. И всё это — списки, планы, победы и подвиги — я записывала на диктофон.
И наступил день, когда я добрела до двери кабинета Розовой Пятки и приготовилась извиняться. Сердце стучало так, что видно было, как в такт дрожит пижама у меня на груди.
* * *
Она сидела спиной к входу на своём письменном столе, болтая ногой, на которой качалась туфелька. А рядом с ней, очень близко к ней, копаясь в компьютере, сидел мужчина. Розовая Пятка взбивала ему волосы и очень звонко и фальшиво хохотала. («Мужчины любят женский смех…») Я уже поняла, кажется, теперь, что знала всё и раньше, но не могла поверить. Я знала всё, даже не рассматривая в подробностях всю эту тупую и пошлую сцену… С первой встречи с Розовой Пяткой я это знала. Я ошибалась только в одном: в своём чувстве вины по отношению к Розовой Пятке. Это для меня стало открытием самой себя. Оказывается, я многое знаю, многое предвижу, этого не осознавая. Многое знаю из того, что ещё должно случиться… Только этого ощущения не могу осмыслить. Напряжение, гулявшее в моей груди, в животе, в дрожащих ногах столько времени, спало. Мне стало скучно. Потому что за письменным столом сидел Дима. Он смотрел в экран монитора, но вид у него был ужасно глупый, лицо горело красными пятнами, волосы, встрёпанные рукой Розовой Пятки, торчали рогами, и глаза… Глаза были какие-то игривые, не Димины, и не знаю, как написать… Жирные! Вот, они были жирные, Димины глаза. Он перевёл свой взгляд с монитора и первым увидел меня. Он не поверил, что я пришла. Своими ногами. Так далеко. Почти шестьсот шагов.
— Ты?.. — он хотел спросить, наверное, как я сюда добралась. Но я уже была тут. И вопрос отпал как ненужный.
Розовая Пятка оглянулась и спрыгнула со стола в свои туфельки. Я машинально прошептала начало моей извинительной речи: «Извините. Я не хотела…» — но и она уже была ни к чему.
Я так летела в свою палату, разбрасывая ноги, роняя тапочки, цепляясь за всё и всех, что попадалось на пути — каталки, медсёстры, кушетки, стулья, стены, — что Дима не мог меня догнать. Он вбежал в мою палату, когда я уже лежала в постели, накрывшись одеялом с головой. И вдруг я вспомнила… Ничем другим я не могу назвать это ощущение, как озарение… Я откинула одеяло, села и сказала Диме:
— А ведь ты даже не пришёл на мои похороны, Дима… Тебя там не было! Там были все, даже твой отец нашёл время прийти. Тебя все ждали. А ты не пришёл. Почему?
Дима стоял оледеневший от моих слов, остолбеневший, лохматый, весь красный, испуганный, беспомощно прошептал сакраментальную, уже совершенно ненужную тупейшую фразу «это не то, что ты подумала», и я принялась дико хохотать. Сколько ненужных слов мы с Димой произнесли за пять минут. Сколько глупых, никому не нужных слов. Я стала кричать про свою вину, что это я! я! я всё испортила в нашей семье! Что я его, Диму, испортила, но почему он не подумал, как будут Кузя и Мишенька? Как же Кузя и Мишенька? А потом, слава Богу, я ослепла, чтобы не видеть жирные Димины глазки, и потеряла сознание.
* * *
Что-то случилось с моими глазами. Село зрение.
— Не беда, Лизок. Починим. Реклама клиники Горобца у нас в журнале ежемесячно. Так что скидку они сами предложат. Но я тебе другое скажу, люди, страдающие плохим зрением, чуткие, — сказала Кузя. — У них хорошая интуиция. Недаром ведьмы были близоруки.
— А ещё у них бывает косоглазие… — добавил всеведущий Мистер Гослин и посмотрел мне в глаза внимательно, видимо, рассчитывая на то, что я рассмеюсь. Я кое-как растянула губы в улыбке и попыталась скосить глаза, чтобы его развеселить…
Бедные мои все… Бедная моя Кузя… Она превратилась в прозрачную стрекозу. Глаза, тоненькое тело, длинные ножки. Когда они с Мистером Гослином идут ко мне в больницу, я смотрю на них из окна, кажется, что это идут два ребёнка. Девочка постарше, мальчик поменьше. Брат и сестра. В одинаковых вязаных шапках с помпонами. Идут, разговаривают о чём-то, выходят на газон пошуршать: только там остались сухие листья. И дворники, которые граблями и мётлами убирают всё к зиме, разрешают. Они, наверное, думают: да ладно! Это же дети. Пусть поиграют.
* * *
Мне дают телефон на время… Вот удивительная вещь: как будто я очнулась не через месяц, а через пятьсот лет. Даже за это время всё поменялось…
Мне принесли телефон. Показали, как им пользоваться.
— Здравствуй, Лизок! — прозвучал знакомый голос.
И я задохнулась. И всю свою внутреннюю армию бросила на подавление бунта моего организма. Я была в такой точке кипения, что ничего не могла ответить. Я отключила телефон.
Он перезвонил как ни в чём не бывало. И спросил:
— Что ты делаешь?
— Гуляю. По просторам себя.
— Хорошее начало. Молодец.
Лали учится, поэтому приходит только в субботу вечером. Спросила она вдруг осторожно, когда мы сидели в полутьме в моей палате и не хотели включать свет, помню ли я, что случилось в школе и почему…
* * *
Я стала помогать Мишеньке с уроками. Он легко справлялся. Я просто сидела рядом и смотрела, чтобы он не отвлекался и не лез в учебники, которые ему привёз Тони, чтобы, как малыш говорит, «циферков побольше, чтобы поинтересней». Он даже не говорил «посложнее», он говорил «поинтересней». Хотя это его «поинтересней» и означало «посложней», чего он совершенно не осознавал.
Мишенька опять пошёл в школу.
Меня смущает, что при его способностях, он приносит домой из подготовительной школы не «солнышко», не весёлый «смайлик», а значок «кислый колобок». Как он называется официально, не знаю, так его называет Мишенька. За что?! Потому что не отступил столько-то клеточек сбоку, несколько клеточек снизу, не начертил поля или начертил, но не столько клеточек, сколько надо, много исправлений и ручка мажется, потому что потекла. «Пиши аккуратно!» — всё время пишет учительница красным (красным!) фломастером (фломастером!). И всё это от скуки и рассеянности. Он давно считает в уме, умножает, делит и стремится дальше, потому что дальше — «циферки» интересней. Кузе сначала было не до этих замечаний, она сидела со мной. Мишенька часто ночевал или у Полины, или в семье Лашхия. Полина на эти замечания учительницы сначала только пожимала плечами. А потом, застав Мишеньку в слезах из-за очередного «кислого колобка», возмутилась, мол, а нельзя писать карандашом? Весь мир пишет карандашом — так исправить проще, так даётся шанс ребёнку быть успешней, так удобней, аккуратней — ошибся, стёр, исправил. И последнее задание в школе дарований Мишенька сделал карандашом. Учительница даже не стала проверять, а перечеркнула и поставила оценку «туча и дождь».
«Всё, — сказала Кузя, — мы в школу дарований больше не ходим. Надо искать хорошего репетитора — математика. И вообще, ничего не запрещайте Мистеру Гослину. Если он ещё не дорос, значит, не будет решать, читать, выполнять задание. Если дорос, значит, это его». И Мистер Гослин, который всё слышал из своей комнаты, вышел в пижаме, шлёпая босыми ногами по холодному полу, и сообщил, что он не подслушивал, но всё слышал. И добавил, что он уже дорос, и всё — его.
* * *
И, как обычно происходит в моей семье, когда принимаются сложные решения, благодаря моему маленькому брату и я обнаружила в себе самой интерес к цифрам, которого не было никогда. Я вдруг увлеклась игрой в большие числа. Не понимаю, как это происходит и скоро ли пройдёт. Мишенька может объяснить, как он перемножает единицы, потом десятки, сотни, как он складывает… А я просто вижу их в моей голове сразу… Забавно. Я складываю их легко, перемножаю, нахожу корень квадратный… И не осознаю, как я это делаю. Это как спазмы мышц — я не знаю, откуда они начинаются, не успеваю проследить, что со мной происходит, потому что приступ быстро заканчивается. Но если спазмы — это ужасно неприятно и может захватить меня неожиданно, да так, что темнеет в глазах, то к игре надо настроиться, сосредоточиться, как будто ты собираешься прыгать с шестом, чего я тоже никогда не делала. Но это взмывание моих мыслей, настроения, моей души вверх происходит по моей мысленной команде. Как это славно, легко и сколько удовольствия доставляет эта «игра в циферки», как мы с Мишенькой это называем. И мы играем на равных.
Всего один печатный лист… Но в нём сказано буквально всё, повесть проступает целиком.
На память приходит история другого замечательного писателя — драматурга Александра Володина. После войны он подал документы в ГИТИС. На экзамене он успел написать лишь одну страничку, но у него скрутило живот, и он покинул аудиторию. На следующий день Александр Володин пришёл забирать документы и с удивлением узнал, что зачислен. Мудрые экзаменаторы прозрели его талант в одной странице текста!
То же и у Марианны Гончаровой.
И последнее. Подлинная педагогика буквально струится у неё с кончиков пальцев. Но по сути — подлинная литература и есть педагогика.