Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2023
Анна Маркина — поэт, прозаик, переводчик. Родилась в 1989 году. Окончила Литературный институт им. А.М.Горького. Автор книг стихов «Слон» (2014), «Кисточка из пони» (2016), «Осветление» (2021), «Мышеловка» (2021) и повести для детей «Сиррекот, или Зефировая Гора» (2019). Печаталась в журналах Prosodia, «Интерпоэзия», «Юность» и др. Победитель в номинации «Детская литература» премии «Восхождение» Русского ПЕН-центра (2021). Участвовала в проектах СЭИП и АСПИР. Живёт в Люберцах Московской области.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2021, № 5.
Журнальный вариант.
…Преврати дождь в град, день — в ночь, хлеб наш насущный дай нам днесь, гласный звук сделай шипящим, предотврати крушение поезда, машинист которого спит.
Саша Соколов
Кукла Маша, не плачь,
Кукла Саша, не плачь,
Кукла Даша, не плачь,
Наташа, не плачь…
«Иванушки International»
1. Обход владений
— Ку-ку! — крикнула птица. — Ку-ку!
Он вынул из кармана перепачканного плаща блокнот.
Прочитал на памятнике:
— Мокряков Семён Николаевич. 12.10.1961 — 05.01.1993.
Скопировал золочёную надпись — не размеренно, как было на граните, а кое-как, тупым послюнявленным карандашом, каракулями, напоминавшими вязь кладбищенских деревьев. Перевёл на пузырящийся и отпавший наполовину от блокнотьей пружины листок. Записал в столбик прочих имён и дат.
А на соседнем памятнике — овальный портрет ребёнка. Девочки восьми лет с завитками у лба. Крылатая улыбка, отпущенная в расшатанный мир, — улыбка непростая, с упрёком. Дети так умеют смотреть, что стыдно становится. Стыдно не за конкретное, а в целом. За тело своё человеческое, погрязшее, за помыслы. Виден воротник белой блузки. Но думаешь, что это только на фото — белое, отглаженное, а в жизни не была прилежницей, была бунтарка, сорвиголова, с разбитыми локтями, йодом на коленках. Соратница в беготне и налётах на дикие яблони. И брошка готовится отлететь от ключицы — стрекоза — вот-вот отправится в мир недоступный за хозяйкой.
Мокрякова Дарья Николаевна. 05.05.1995 — 21.06.2003.
— Да-ша, — попробовал на звук полушёпотом.
Задумался: «Шелестит».
Строгие сосны, обступившие могилы, качались и скрипели.
Отчего-то проплыло в памяти: «Мёртвых человеческих телес, кроме знаменитых персон, внутри градов не погребать…»
Распоряжение Петра нашего Первого от 10 октября 1723 года.
Петра нашего, борца с бородами, которые бояре даже после стрижки таскали в карманах и завещали похоронить с собою, чтоб честь их, будучи обрублена, не утратилась. Петра нашего, борца с алкоголизмом через привязывание семикило-граммовых медалей: напившись буйно, получи в полицейском участке и носи согбенно на груди, чтоб узреть, как грех к земле тянет. Ревнителя стоматологического искусства, любившего драть зубы, временами — здоровые, для усвоения профессиональных навыков. Добытчика голландских тюльпанов, повелевшего хорька считать сусликом, к ботинкам лезвия привязывать и на этом рассекать по льду да вешать всякого укравшего из казны больше стоимости верёвки.
И сразу — мысленная волна внахлёст: «Указала императрица Анна Иоанновна в 1731 году отвести для погребения особые места за городом под названием кладбища».
Но ни Петра нашего, ни царицу, восседавшую в праздности среди шутов и карлиц да любившую приложить с балкона пулею пролетавшего мимо воробья, или какого зайца в парке, знавшую горечь утраты мужа младого от перепоя, не слушали. И даже восприняли в штыки — знай себе хоронили на городских погостах — быть гостю на погосте… Пока чума не потеснила.
Тут Николаю Ивановичу Зелёнкину, делавшему опись могил для труда по некрополистике Нижегородской области, пришлось отвлечься от исторических мыслей. С правого боку, непонятно откуда вылезший, по майским хлябям пружинил неопрятный, окутанный дождевиком человек лет пятидесяти.
— Твои? — спросил тот, установив наклонно тело у облезшей ограды Мокряковых и прикрепив взгляд к незахлопнутому блокноту на пружинке.
— Тут все мои, — ответил Зелёнкин, убирая записи и карандаш в глубокий, начинающий отходить по шву карман.
— Прально, — кивнул посетитель. — Человек человеку свой.
Николай поднял с травы поношенный рюкзак. Одна лямка была вырвана с нитяными сосудами и болталась несуразно. Набросил другую лямку на плечо и дал понять, что продолжать разговор не намерен.
— Выпьем? — предложил тот, в дождевике, опасаясь отбытия единственной компании.
Тело его стояло наклонно: было ясно, что он — уже.
— Не пью.
— И за своих не пьёшь?
Пожал плечами Зелёнкин:
— Зачем за них пить? Им этого не нужно.
Собеседник произвёл ещё один малоцельный кивок.
— А я к отцу пришёл. Раньше в Пеньках жили, часто ходил. А переехали — теперь хрен добраться. Автобус и шесть километров по лесу. — И, поразмыслив, добавил: — Грязно тут.
— Кто отец был?
— Механик. Давно помер. Машины слушать умел. Как врач. Хоть стиралку, хоть трактор. Приложит ухо и слышит, где поломано.
— Звали как? — Николай опять приготовил блокнот и карандаш.
— Проталин.
Зашуршали листы, заперебирались.
— Л.С.? 1954-го?
— Он. Лев Семёныч, — обрадовался мужик. Но тут же напрягся и сморщил лоб. — А ты откуда знаешь?
— Всеведаю, — скорее, для устрашения, чем для правды пояснил Зелёнкин. — А скончался от чего?
— Так пил сильно. И помер.
— Как курляндский герцог Фриндрих Вильгельм, муж Анны Иоанновны, — припомнил некрополист.
И дописал в блокнот Льву Семёновичу в междустрочье: «Был механиком. Слушал машины. Умер от перепоя».
Поправил рюкзак на плече:
— Пойду.
— Ну, бывай, — ответил другой и отхлебнул из бутылки.
Жалко было Николаю оставлять Мокряковых в компании мужика проспиртованного, особенно Дашеньку, но сил никаких не было на него. Хотелось отдохнуть поскорее, приткнуться к травам, растущим под боком сосны, раскинуть кости на майской непрогретой земле.
Терзало, что Пеньковское кладбище он не успел изучить до конца. Ещё целый угол оставался, могил двадцать пять, почти въехавших в лес.
Но не сию минуту. Вначале спрятаться между деревьев, отсидеться, пообедать. Сколько он уже в пути? В лесах и полях время теряется: понедельники не наступают, а ходят задними тропами между камней и городских коробок, от вторников только отзвуки с громовым рокотом доносятся, среда растворена в окружающем и в учебнике за второй класс, в четверг ветрено, черно, вечереет, чертят хвостами трясогузки и вертятся белки. А что в пятницу? Может ли сегодня быть пятницей? Отчего ж не может… Но достоверно не отсчитать.
А надо бы. Потому как в университет следует вернуться к 12 мая разогревать души студенческие, ещё невразумлённые, науками и языками.
Упомним — начал он предприятие 29 апреля после обеда, проведя две пары. Сел в автобус и пустился по южному берегу Оки в Великий Враг, а оттуда пешком — и деньгам экономия, и новые места разведать. И двигался зигзагами: от намеченной деревни к деревне встречной, от умышленного к случайному. И был на Румянцевском, Нагорном, Комаровском, у Ближнего Борисова, Богородского, а потом отвернул, куда, может, и не следовало, южнее в леса, и наткнулся тут на Пеньковское, которое посоветовала старуха в одном из посёлков. Намотал километров 80… Впрочем, не отследишь.
Записи предстоит разобрать.
Получается, в обходе он неделю. Выдвинулся в пятницу. И сегодня тоже пятница, шестое мая. А возвращаться дня через четыре, выйти на дорогу и — на автобусе… или попутку ловить? Не возьмут только. Обросшего, несвежего, бородатого, в заляпанном плаще, расточающего запах немытого тела. Кому нужен? А если возьмут, — то нос начнут совать: что приключилось. Уж больно вид бомжарский. Что тогда отвечать? Ходил по кладбищам, перепись делал? А спросят: зачем перепись, зачем ходил, а не ездил, как отвечать? Нет уж, лучше соврать, что сторожем здесь на одной из дач… да и запил от тоски, себя позабыл. Это нашему человеку понятнее, чем в покойниках копаться.
Зелёнкин приглядел местечко под орешником на пригорке, расстелил пенку, достал из рюкзака нож и банку горбуши натуральной, открыл, жадно втянул с крышки солёную жидкость. Пальцами ворвался в розовую рыбью плоть и переправил её в рот.
Ноги гудели от переработки.
Чтобы отвлечься, вернулся к мыслям историческим.
Вот и продолжали в XVIII веке хоронить в церковных некрополях внутри городов вопреки повелениям. Пока чума не расползлась. А от природно-очаговых инфекций во времена Екатерины нашей Великой защищаться не умели, хоть и пробовали ввести карантин на заставах: в Боровске, Серпухове, Калуге, Алексине, Кашире, Коломне, где всякого пассажира и пешехода держали по сорок дней. Но какой там карантин, когда солдаты утоплены в войне, а территорий не измерить, не огородить… Быстро пробралась бубонная зараза в град старопрестольный. Сожгли госпиталь от греха подальше, закрыли суконную фабрику, приспособили монастыри под изоляторы, повесили замки на общественные бани, — а болезнь буянила. Повыдергали из тюрем отребье, нарядили по форме в вощёные рубахи, специальные рукавицы и вручили им тела для погребения: заразятся — этих не жалко. Сенат издал указ: запретить похороны на территориях церквей, а погребать в специальных местах за пределами города. «Чтоб кладбища учреждали в удобных местах, расстоянием от последнего городового жила по крайней мере не ближе ста сажен… И когда не плетнём или забором, то и земляным валом велеть их обносить, но токмо бы оный вал не выше двух аршин был, дабы через то такие места воздухом скорее очищались…» Но народ был несознательный, к санитарным мерам имел сопротивление: свои заражённые дома сжигать отказывался, только скалился, чурался, протестовал и вёл себя неразумно — прятал заболевших, а далее — трупы то под полом, то в саду, то вовсе под покровом ночи выбрасывал куда придётся. Мертвяки всплывали в общественных водоёмах и колодцах, обнаруживались во дворах и посреди улиц. Екатерина наша издала указ «О неутайке больных и невыбрасывании из домов мёртвых», да народ вместо этого ругал врачей и прикладывался к иконам… А однажды и вовсе взбунтовался, озверел, членовредительствовал, но был разогнан картечью из пушек. Однако графу Орлову, прибывшему Москве во спасение с рублем казённым и солдатами, удалось принять ряд мер и изгнать прилипчивую заразу. За это даже отчеканили медаль с профилем Орлова и надписью «Россия таковых сынов в себе имеет». Разобрался он в числе прочего и с захоронениями. А далее уж врачебный устав это дело начал регулировать.
Так вспомнил Николай и запрокинул голову.
— Ку-ку, — пробилось через лес.
Небо стояло холодное и ясное, ветви качались. Проплыл по небу большой облачный кит, загородил собой тепло и уполз далеко влево. Зелёнкин из-за этого белого небесного млекопитающего вообразил себе море, синее-синее море с белой пеной, море в эпилептическом припадке, как на бушующих картинах у маринистов, и вспомнил, что никогда не был на юге. Он обнаружил это вдруг на сорок пятом году пользования телом. И не то чтобы расстроился, но почувствовал себя оторванным от людей, которые ездили раз в году вылёживаться на раскалённом песке, покупали раков, намазывались кремом от загара и уплетали высокие омлеты в общепите. Когда он увидит море? Никогда? Зарплаты у него кот наплакал, зато в планах: книга, газетная колонка, студенты, но главное — не это. Главное — что ехать не для кого и не с кем.
Вот так неожиданно, привязанный к хвосту китового облака, всплыл перед внутренним взором портрет девочки за оградкой, а потом и вся девочка. Даша Мокрякова стояла босиком на причале и придерживала соломенную шляпку с жёлтой лентой, тёмные завитки у лба колыхались, лёгкая юбка в оборках трепетала на ветру, и не страшны были девочке ни шторм, ни ветер, ни рычание небесное. Её захватывал шум, дождь, бьющий в лицо, она глядела разгорячёно и пылко. Потому что была храбрая, храбрее даже смерти.
— Хочу на море, — приказала она Зелёнкину, повернувшись к нему.
— И я хочу! — крикнул ей Николай, превозмогая рёв волн.
— Отвезёшь меня? — Даша говорила тоном маленького человека, который не знает отказа.
— Не могу.
— Почему?
— Ты мёртвая. Ты чужой ребёнок, — резонно объяснил Зелёнкин.
Вместе с молнией щёлкнуло — это сон.
— Сам ты мёртвый! — обиделась Даша.
В этот момент их обоих, споривших на причале, накрыло брызгами с ног до головы. Это ударила огромная ледяная волна.
Он открыл глаза. Барабанил дождь, на лице уже собирались капли. Зелёнкин скрутил пенку, поднял однорукий рюкзак и, застегнувшись на сохранившиеся пуговицы, хлюпая по влажной земле, отправился делать опись оставшихся могил, а после — других могил и других кладбищ, до которых времени хватит добраться.
<…>
3. Юля Метелькова
Было так, будто я иду по улице и треснутое стекло несу.
И держу его на правом плече через газету «Нижегородский рабочий» прошлого, десятого, года; в ней губернатор посадил яблоню в госпитале ветеранов и прошёл во главе двадцатитрёхтысячной первомайской колонны.
Так несу стекло, чтобы не порезаться.
По другую сторону, за трещиной, — мир.
И в нём ржавые трубы; сбоку от них — шалаши из коробок, там же пацаны гогочут — чё, как. Набережная, Ока с солнечными стёжками, пристань Южная. Ларьки с овсяным печеньем, булками и сигаретами, воробьи на люках. Достроенный, но ещё не открытый пятиглавый храм с зелёными крышами и колокольней. Автозавод, оранжевые троллейбусы, дырявые дороги. Кинотеатр, дворцы культуры с кружками на вкус и цвет — да, не очень-то развернёшься. Серые панельные коробки, все как одна, и через дорогу — частные домики с низкими оградами и калитками на засовах.
А стекло моё мутное, в пыли, под усталостью. Вот так я смотрю — через грязный стеклянный омут.
Всё чистое завязала в узел и убрала во внутренний тайник, чтобы не надругались, чтобы не выдернули из меня последнее.
Осталось внешнее — напоказ. Такое, у которого стонут ноги на башнях каблуков. Такое, что горячим железом закручивает тёмные волосы в локоны, накладывает густой тон и голубые тени, чтобы спрятать кожу, чтобы спрятаться. Это оно нащупывает себя на чужой кровати и шагает на работу. Дорога оборванная, по краям под обувью шевелится гравий или разъезжается грязь. Оно открывает дверь ледяными ключами, садится за стойку, воркует над телефоном, лепит на лице улыбки и повторяет: «Двадцать пять процентов скидка на педикюр по четвергам», «ведётся запись на массаж горячими камнями», «стрижка на длинные волосы…» Потом это отдельное едет в универ, чаще не едет, болтается по городу или дрыхнет на лекциях. Только бы не домой. Витает в облаках. Кто-нибудь звонит, и оно идёт в гости, садится в машину, гуляет, грубит кондукторам и просто бродит по ночному городу. Только бы не домой.
Настоящая жизнь — по другую сторону стекла, на другом берегу, за пеленой. Это не моё. Чужое и чуждое. А мостик на тот берег, к людям, не достроен.
Я мечтала сбежать ещё в школе. В Питер, например. Снять комнату с высокими потолками, устроиться на работу, смотреть на фонтаны через дождь, бродить тропинками из школьной программы — там, где ночь, улица, фонарь и Медный Всадник… Зимовать у знакомых, заказывать капучино в кафе, зависать на уличных концертах.
Несправедливо это: кому-то с рождения деньги и любовь, а кому-то обшарпанную однушку на улице Патриотов. Улица Патриотов, на которой живут люди, ненавидящие всё вокруг… Вечером и не почитаешь толком: дома висит загнивающий свет, потому что в люстре сдохло два патрона из трёх. Обои пузырятся от старости. А отчим оккупировал диван возле телика и врос туда, как Ленин в постамент. И не дай бог встанет, не дай бог друзей позовёт.
Так бывает часто. Тогда я лежу в комнате, под покрывалом, как на пороховой бочке. Слушаю их пьяные бредни и думаю, лишь бы меня не трогали.
Лежу и думаю о маме, которой нет уже семь лет, а мне всё грезится — есть. Как она приносит из магазина сырки глазированные, или шныряет-ищет грязное бельё стирать, или как она плачет в кухне, и мы строим планы — изгнать Вовку, он совсем распоясался… и не выгоняем. Ещё взлетает в памяти: пододеяльник — вместе заправляем кровать, и огуречный запах крема на её руках, и чёрно-белые советские фильмы.
Но нет её. Есть только я и мир за стеклом.
А что я?
Имя моё — улей, пчелиная возня, гудение, жжение после укуса и ледяная вода на ранку. И соляной компресс. Так всё горит внутри. Яд и холод.
Имя моё — лёгкость летняя с пенкой на мамином варенье, с резкой осокой на берегу реки, с багровыми пятнами на пальцах от перезревшей вишни — с птицами — фьюль, фьюль, с дребезжанием велосипеда из комиссионки — июль.
Имя моё — ветреность, побег, вороватый ветер в форточку, шевелящий тюлевую занавеску на кухне, глоток свежести, отрез свободы.
Имя моё — волчок, крутящий момент, и пять ошибок в задаче по физике, не усидеть на месте — бежать, бежать.
Имя моё — шальное, ранящее в ногу и в сердце, боль и скорость, то, чем дразнили, а оно не смешное.
Правда, я его хорошо знаю!
Он мне даже книжку подарил дорогую.
Не в том смысле, ты чё! Он же совсем того…
Просто мой препод.
Помогал готовиться к экзамену по английскому. У меня была проблема с пересдачей, личного плана. И однокурсница к нему посоветовала пойти.
Я же из Нижнего как раз. Это в прошлом институте было. Я там вначале нормально училась, а потом запустила всё. Несчастная любовь, все дела. Хвосты накопились, но с английским самая жопа. Там преподша, бабка-кабачок, меня просто ненавидела. Но всё к лучшему. Всегда хотела уехать.
Меня вызвали в деканат. Орали. Я, на самом деле, терпеть не могла этот Пед. Сидят там, в потолок плюют. А расшипятся… Того и гляди змеи из ушей полезут.
Особенно главная их тётка, Светлана Матвеевна!.. Шипела: куда твои родители смотрят, такие, как ты, занимают бюджетные места, таскаются по мужикам все пять лет, а потом в школы идут работать, и в кого их ученики, спрашивается, вырастают?
Но я себя в обиду не дам, ты знаешь. Я ей сообщила, что у меня хотя бы есть по кому таскаться в отличие от некоторых, которые тут штаны просиживают и жиром обрастают, а потом от недотраха орут на всех подряд.
И вышла. И дверью хлопнула.
Не могла я себя заставить тогда учиться. Очень мне было плохо. Это называется «отсутствие мотивации», так? И после работы сил никаких не оставалось. Моталась вечно по гостям — попойки всякие; не высыпалась. Ну, бесилась, короче.
Естественно, после этого они выкатили вопрос об отчислении.
К ректору я не могла пойти.
Ну просто не могла.
Ага, разбираться бы он стал! Он меня больше всех остальных ненавидел.
Потому что, потому —
промычал телёнок «му».
Да он и есть несчастная любовь, ясно? Это всё из-за него и получилось. Какой же мудак! Зачем я с ним связалась?! Вот реально — любовь зла.
А я тогда очень боялась, что меня выпрут. Почему-то была уверена, что это мой потолок: спасибо, что вообще поступила. Мне все вокруг это в голову вбивали, я и поверила. А вон нормально, оказалось, котелок варит. Не Педом единым.
Мы сидели с Олей, моей однокурсницей, как-то в начале лета в столовой, после того, как я неуд схлопотала, и я у неё под макароны с котлетами пыталась выпросить помощь. А она тараторила сквозь зубы:
— Какой тебе, Метелькова, английский, когда ты двух слов связать не можешь? Ты знаешь, куда мы уже за этот год ушли? Там перфекты давно со всякими континиусами, мы Моэма дочитали в оригинале, а ты что? Ландон из зэ кэпитал оф Грейт Бриттен?
Она на меня сердилась, потому что я с ней больше года не общалась, а раньше мы много времени проводили вместе. Она мне всякие шмотки дарила, в кино ходили. Потом этот мудак мне всё запретил, а потом я страдала — вообще ни до кого дела не было…
Теперь уже ни за что такого не повторится — чтоб мужик мне указывал: где, что и с кем. Так что имей в виду.
В общем, она сказала, что мне нормальный препод нужен в любом случае, а на самостоятельные занятия я быстро забью. Надо, чтоб кто-то контролировал.
Я надеялась, что Оля меня подтянет. У неё пятёрка была. Но она не хотела со мной возиться. Помню, сидела я над столовскими рогаликами и чуть ли не плакала. Теребила кончик рукава водолазки. У меня ещё запястье ныло тогда. Потому что отчим накануне хватанул, синяки остались. Вот тогда Оля мне и посоветовала поговорить с Зелёнкиным:
— Он берёт учеников. И вроде недорого. Одну знакомую ещё перед поступлением нормально натаскал по литре.
— Я даже не знаю, кто это. И при чём тут литра? Мне английский.
— Он всё может: хоть историю, хоть литру, хоть языки. Там шарики огого. Мы же у него в первом семестре были на курсе. Зарубежка, ну? Про кельтов и их обряды всё твердил…
Вот тогда я и поняла, о ком речь. До этого даже имени его не знала. Такие люди сразу стираются из памяти. Как будто агент из «Людей в чёрном» нейрализатором щёлкнул. Серенький такой, лет пятидесяти. Лысина, проседь по бокам, бородка подстриженная, лоб высокий. Глаза как глаза, нос как нос. Не особо симпатичный. В общем, внешне неприметный совсем, только странный. Экзамен еле помню, просто списала прямо с книжки. Не ходила почти на пары. Ему пофиг на всё было, четвёрку поставил — и ладно. Придёт и бормочет что-то про эпосы бесконечные, трубадуров, войны, рыцарскую бодягу. Как будто не людям рассказывает, а сам себе. И прыгает с темы на тему: от Данте к собаке, которая его утром за штанину прихватила, от чумы и жизни после смерти к друидам каким-нибудь. Мы его так и называли: Продруид. Знал он реально кучу всего. И ходил почти всегда в одном и том же: свитер, плотная рубашка или коричневый пиджак — всё мешковатое, неопрятное, как будто на лавочке ночевал. Но не пил, ничего такого. Казалось, что один жил. Но потом он мне сам рассказал, что с родителями. Я даже видела их — просто окукленные старички. Кто бы мог подумать! А в универе про семью его вообще никто ничего не знал. Но все обсуждали, что он девушкам в глаза боится смотреть и старается с ними даже не разговаривать, спрашивает всегда быстро. Если поздороваться, чуть ли не отпрыгивает. Девчонки ржали — типа он девственник. От меня вначале тоже шарахался, но потом привык.
— Продруид? Он же стрёмный, — попыталась я тогда отбрыкаться в столовой. — Хочешь меня на него спихнуть? Спасибо, милый друг!
— О, теперь ты вспомнила милого друга! — рассердилась Оля. — А как по году не звонить, так нормально? Разбирайся-ка сама, знаешь ли!
Даже поднос не отнесла на тележку с грязной посудой. Отправила к упырю, а мне ещё и поднос за ней убирать.
Я потом сидела там и рыдала в рогалики. И так засада по всем фронтам, а ещё и Оля психует.
Было уже поздно, вечер. Но во мне прямо гром гремел. И я назло решила сразу искать Зелёнкина. Как бы радуясь про себя: так доставайся же я кому ни попадя! Знать бы заранее, соломки бы подстелила.
Поскольку тогда я не помнила его имени, подошла к объявлениям на кафедре зарубежной литературы и нашла в расписании занятий: «Зелёнкин Н.И.».
Долго вспоминала, как расшифровать инициалы. Николай Игоревич или Николай Иванович. Вряд ли Никодим или Никита, вряд ли Игнатьевич или Ильич. Даже не верится сейчас, что когда-то могла этого не знать.
Заглядывать на кафедру было неудобно, вдруг он там сидит — как его тогда окликнуть? Поэтому я просто ждала. А потом услышала шаги.
Слушай, не надо на него наезжать. Просто отъехал человек. Он неплохой был.
Зачем тебе это?
Нет, не знала я ни о чём.
Просто занимались английским.
Потом перестали.
Да просто экзамен сдала, и перестали.
Нет, книжку не продала.
4. Alma mater
Так засиделся, что пропустил время.
Родители жили на даче с апреля. Никто не шмыгал по коридору, не пылесосил и не сверлил дыру в стене, не переговаривался вполголоса на кухне, не запускал в квартиру телевизионную мешанину. Никто не хлопал входной дверью и прочими дверями, не перебивал ход работы запахами яичницы, щей и приглашениями отобедать — «Коля, есть иди», — не теребил по пустякам — «давай поглажу штаны», «вынеси мусор», «ты двое суток света белого не видел»… И ещё не молчали укоризненно, непонятно за что осуждая, не предлагали жениться и навести порядок в личной жизни. Это им непорядок, а у него каждая мысль, задача и книга на своём месте; и даже дрянной англо-русский словарь, подпирающий шкаф, и тот на своём месте, хоть и никуда не годится.
А сейчас требовалось скорее разобрать записи. Потому что все жители блокнотов (и Мокряковы, и Проталов, и сотни других) должны быть упорядочены и сведены в общий список. Он их всех заселит под красивую обложку, на которой будет оттиснуто крупными буквами: «Нижегородский Некрополь», — и станет им там веселее, возликуют они в соседстве. А то лежат, забытые и оторванные от мира человеческого, надо их людям возвратить.
И вот, пока переносил сведения с бумаги в компьютер и сортировал их, а ещё в отдельный файл собирал припасённые эпитафии, он пропустил рассвет и время выхода на работу.
Часы заголосили: коллега, не совсем ли вы тик-так? не офонарели, случаем, свои же лекции пропускаете, просиживаете тут за тетрадками и мертвецами штаны, а студенты, небось, разбежались, и как они, плачевные, будут жить, например, без Кухулина, героя ирландских саг, что являлся виновником косоглазия многих уладских женщин? да вы не изволили даже омыть своего бренного тела и подготовить его к выходу в свет, а выспаться и подавно, воткнули тело это в автобус после обхода да и, прикатив в пенаты свои нехитрые, укоренили его в кресле и никак не приветствовали новый день и розовоперстую Эос, ни бровью не повели, а меж тем студенты уже курят у проходной и совещаются, куда бы употребить заветных три часа: на кино, променад, домашку или вовсе угрохать остаток дня на портвейн и анекдоты.
«Как-нибудь проживут без Кухулина», — процедил часам доцент кафедры русской и зарубежной филологии Нижегородского государственного педагогического университета.
Но часы аргументированно передвинули стрелку с 09:50 на 09:51: вот так толкаете молодёжь на кривую дорожку, несобранный вы человек, они там томятся в аудитории, пускают друг в друга солнечных зайцев и жмурятся при майском свете, они там лепят жвачки под парты и царапают похабности, пока вас нет, они уже почти поняли, что вы заняты важными делами и бросили их на произвол судьбы, и того и гляди, лучезарные, отправятся вон из обители знаний и предадутся своим маленьким пошлостям и ничегонеделанью, но главное даже не это, а то, что по пути к пошлостям самые правильные заглянут, конечно, в деканат и уточнят, где носит ваше благородие и по какой такой удаче им не приходится грызть гранит, и тогда уж держитесь, тогда противная методистка с дребезжащим голосом начнёт возмущаться и задавать неприятные вопросы, поэтому лучше вам, премилостивый товарищ, немедля скакать хотя бы на вторую пару, скорее покиньте помещение, пока домашний телефон не разразился руганью, в деканате, в конце концов, что-нибудь соврёте, чай, не зря в вашей коробочке хранится столько занимательных фактов — расскажете про несчастный случай или срочное задание для газеты, вперёд, скачите на всех парах!
Рюкзак с оторванной лямкой валялся в углу неразобранный и грязный. Приводить его в божеский вид было лень. Зелёнкин сорвался с места, сунул попавшиеся под руку книги, паспорт и кошелёк в полиэтиленовый пакет с рекламой почему-то автосервиса, хотя машины ни у него, ни у родителей сроду не было, обулся, выскочил из дома и зашагал на работу. Вначале его беспокоила деканатская взбучка и Светлана Матвеевна с намалёванными ядрёной помадой розовыми губами, но скоро мысли перепрыгнули к недавнему труду, и в артикуляционный аппарат сами собой полезли эпитафии.
Удивительно, чего только не пишут на памятниках, какая это сокровищница с жемчугами словесности.
«Стою, наклонясь, над твоею могилой, горючей слезой поливая цветы. Не хочется верить, родной наш, любимый, что в этой могиле находишься ты», — бубнил Зелёнкин, пробегая по бордюру, чтобы не выпачкаться в грязи. И с лёгкой улыбкой и особой нежностью, как бы смакуя, повторил: «Горючей слезой поливая цветы…»
Бабулька с неотлепимой от русских бабулек-передвижниц тележкой, объезжая грязь понизу, покосилась на встречного пешехода.
Но он не обратил на это внимания и отчеканил ещё: «Жизнь… Какое это прекрасное предисловие к разлуке!»
И ещё: «Вы, листочки, не шумите, нашу маму не будите».
Последнее, про листочки, ему особенно полюбилось своей простотой и искренностью.
Вообще эпитафии нравились ему, потому что они говорили больше, чем в них звучало. По эпитафии много чего можно было понять про усопшего: образование, семья, круг общения… Эпитафия могла быть бесхитростна и наивна, а могла быть важна и торжественна, — эдакие словесные завихренья или цитаты из классиков.
Например, на одном из недавних памятников были высечены строки Цветаевой:
«Как луч тебя освещает!\ Ты весь в золотой пыли…\ — И пусть тебя не смущает\ Мой голос из-под земли».
А на юге области он разыскал четырежды Левитанского:
«Меру окончательной расплаты каждый выбирает для себя».
Непонятно зачем, но прикладывали могилу и общефилософскими изречениями, позаимствованными, например, у Майкова:
«Здесь, в долине скорби, в мирную обитель\ Нас земля приемлет:\ Мира бедный житель отдохнуть приляжет\ На груди родимой.\ Скоро мох покроет надпись на гробнице\ И сотрется имя;\ Но для тех бессильно времени крушенье,\ Чьё воспоминанье\ Погрузит в раздумье и из сердца слёзы\ Сладкие исторгнет».
Когда охранник, зевнув, поздоровался, Николай Иванович вдруг обнаружил, что уже прибыл в пункт назначения. Чтобы оттянуть момент объяснения с сильными мира педагогического, он поднялся на третий этаж и заглянул в свою аудиторию. Там, к его удивлению, несмотря на его получасовое опоздание, ещё ошивалось человек пять или шесть. Зелёнкин застеснялся и, ничего толком не объяснив, стал располагаться за кафедрой. Попутно он заметил, что рыжеволосая девушка и остроухий парень, держась за руки, хихикая, спрыгнули с подоконника. С заднего ряда доносился храп уронившего голову на парту здоровяка, ещё одна студентка вязала шарф из жёлтой пряжи.
Был конец учебного года. Ему следовало читать про специфику рыцарских романов, точнее, про Парцифаля и Святой Грааль. Но в голове вскинувшийся ещё с утра Кухулин обосновался широко и исчезать никуда не собирался. Даже, наоборот, устроился там поудобнее, потому что в моменты застенчивости Зелёнкин обращался к близким темам, загораживаясь ими, словно щитом.
Он вытащил из пакета Вольфрама фон Эшенбаха и аккуратно отложил его на край стола, как бы говоря: «Извини, дорогой, пока не до тебя».
И произнес:
— Сегодня у нас повторение. Тема — кельтский эпос.
И он сказал: так-то и так-то.
И ещё так-то.
И так.
А взгляд его бегал безучастно по кабинету, лицам, углам, потолку и окнам. Но ничего не фиксировал. Потому что Зелёнкин уже перекинулся внутренне в мир потусторонний, где пировали древние воины в доспехах, носилось сто песен одновременно, жар падал от солнца на равнины радости и двигались золотые колесницы, гарцевали жёлтые, красные и небесные кони, а волны бились в берега. Он уже был в тех местах, куда плавал Бран, сын Фебала, и куда Кухулина пыталась заманить сида по имени Фанд.
Его густую, сосредоточенную речь обрубил звонок.
Студенты, не обращая внимания на то, что лекция не закончена, зашелестели и потянулись к выходу.
Зелёнкин вздохнул, вложил Вольфрама фон Эшенбаха в пакет с автосервисом и, не в силах более отдалять момент расплаты, отправился в деканат.
Он просочился в широкую дверь, бережно прикрыв её за собой, и покорно замер у входа. Там как раз развёртывались военные действия между методисткой, занявшей позицию за столом по одну сторону, и разъярённой мамашей, устроившейся по другую сторону стола, как за баррикадой. Грузная мамаша метала в неприятеля снаряды претензий и жалоб: что-то про чадо, которое незаслуженно притесняют. Желтоволосая методистка от вражеской бомбёжки уклонялась, пропуская претензии мимо ушей. Она подняла глаза на смущённого доцента и буркнула с вопросительной интонацией:
— Пришли?
— Пришли, — смиренно кивнул Николай Иванович.
— В пять часов зайдите к Светлане Матвеевне.
Сегодня у него были лекции только в первой половине дня; убивать четыре часа на ожидание не хотелось. Но он побоялся возразить. И просто виновато попятился обратно в дверь.
Зелёнкин вернулся в аудиторию и прочитал лекцию ещё одному курсу.
Наступил обеденный перерыв. Страшно хотелось есть, но в бумажнике и карманах мелочью наскребалось разве рублей пятьдесят. Он стал спускаться в столовую и на лестнице влился в широкий горланящий поток студентов. Из потока в него несколько раз метнули равнодушное «здрасти», на которое он только и успел растерянно моргнуть, прижимаясь к стенке, чтобы его не снесло со ступенек.
Он ещё раз перебрал свои богатства и сделал вывод, что может позволить себе либо два пирога с чаем, либо борщ за сорок четыре рубля с тремя кусками хлеба. Отстояв двадцатиминутную очередь, получил тарелку борща с дрейфовавшим в красном водоёме майонезным айсбергом. Осмотрелся в поисках свободного места (почти всё было занято) и приткнулся в самый угол, возле грязной посуды, куда никто садиться не хотел, потому что там постоянно толкались люди с подносами.
Он редко ходил в столовую: учебных часов у него было негусто — обычно успевал пообедать дома, или заворачивал с собой бутерброды, или вообще в пище не нуждался. Но если уж пировал на казённых харчах, то всегда один и всегда в углу, чтоб никто не подсел.
Потом поднялся на кафедру. Две женщины-коллеги поздоровались и продолжили болтать о скидочных купонах на летнюю обувь.
Никто и не подумал спросить «как вы провели праздники, Николай Иванович?», или «где это вы пропадали, Николай Иванович?», или «не завалялось ли у вас такой-то книги, Николай Иванович?». Но он был только рад, что в его дела не запускают длинные носы.
Зелёнкин, стараясь не привлекать к себе внимания и не шуметь, откопал среди распечаток, ведомостей и канцтоваров учебник по древнеегипетскому языку и читал, пока часы не возвестили о чайно-английском времени.
Перед деканатом ему показалось, что сердце его заходило туда-сюда по всему организму.
— Здравствуйте. Можно? — со страдальческим выражением, будто вступая на минное поле, поинтересовался он, просунув голову в кабинет.
— Можно-можно! — прищурившись, как бы готовясь опустить молот правосудия, округляя ярко-розовые губы, ответила Светлана Матвеевна. — Почему не предупредили об опоздании, Николай Иванович?
У него, конечно, всё перепуталось, и он сказал: так получилось и ещё работа держала и ещё у него ведь нет мобильного телефона и ещё приболел и ещё звонили из газеты надо было срочно сдать статью и ещё несчастный случай — поскользнулся по пути и упал в лужу пришлось побарахтаться и спешить домой переодеваться и ещё совсем потерял счёт времени и ещё он опоздал всего на полчаса и дочитал лекцию как положено и ещё кому надо тот дождался и ещё он покорнейше просит простить и не держать зла.
На что Светлана Матвеевна, переходя с успокаивающе-снисходительного тона на крик, заметила: а что значит так получилось и почему это какие-то статьи для районных газет он ставит выше своей основной работы с извините окладом может быть ему не нужно место его и оклад и он собирается устроиться в штат газеты и пусть пишет себе на здоровье в любое время и ещё что-то не видно чтоб он переодевался такое ощущение будто он все праздники в этой самой луже и провалялся и вообще жениться ему надо для аккуратности и свежести и ещё пусть ставит будильник если теряется во времени и ещё веет от такого поведения лютой безответственностью и она настоятельно просит его приобрести уже мобильный телефон или хотя бы звонить из дома при необходимости.
Николай Иванович выслушал покорно. И даже добавил жалкое «извините». Хотя проскочила у него маленькая мысль: «Сейчас бы маму сюда и папу, и пусть бы они его защищали, как раньше, а то сидят на даче без дела». Ещё он подумал, что Светлана Матвеевна не имеет права так разговаривать с ним, человеком, кое-что из себя представляющим. И следом подумал, что ничего тут не поделаешь, такой он, видимо, жалкий и попранный, что можно с ним вот так.
Он выскочил, разгневанный, из деканата и пошёл собираться.
«Ну, погоди! — полыхало внутри. — Сволочь. Репейник. Ты у меня ещё подавишься своими словами…»
Но вместо того, чтобы заставить Светлану Матвеевну пожалеть о сказанном, Зелёнкин взялся за дополнительную работу по консультированию отстающих. Остаток мая пролетел быстро. Началось лето. Зелёнкин ждал с нетерпением, когда, наконец, пройдёт июнь и он освободится для личных трудовых подвигов. Он ненавидел экзамены. Эта процедура пугала его больше, чем ребёнка — уколы. Утешала только мысль о том, что скоро учебный год закончится и можно будет вернуться к разведке захоронений.
Поэтому, когда вечером у кафедры его подстерегла студентка: «Здрасти. Я к вам…» — единственное, о чём он подумал, — это как от неё побыстрее отделаться.
Он с ужасом разглядел её ноги в колготках в вульгарную сеточку, короткую юбку, еле закрывающую причинные места, тонкие бретельки чёрного топа, длинные каштановые волосы, веки с яркими синими стрелками, бледную кожу, выраженные скулы, тонкие запястья. Он разглядел на одном из запястий мешанину цветов на коже: что-то отвратительное — жёлто-синее, вздувшееся, от чего веяло неприятным происшествием.
В нос ударило приторными духами.
— Ко мне?
— Я Юля. Юля Метелькова, второй курс. Помните меня? Я у вас была на зарубежке.
Он выдал что-то нечленораздельное, смесь понимания и задумчивости, смесь да и нет.
Но, конечно, он её помнил. И её бледность помнил, будто бы выбеленную кожу, и часто оголённые руки, и то, как лицо было разрисовано. Ещё она завешивалась побрякушками, и они звенели при движении… И то, что ей было всегда неинтересно, он помнил. Она, если уж приходила на занятия, то перешёптывалась с парнями, или играла в морской бой, или просто рассматривала ход пылинок в солнечных лучах, или, чаще всего, вовсе беззастенчиво спала у него под носом на втором ряду.
— Ко мне? — ещё раз на всякий случай спросил он, всё ещё надеясь на ошибку.
— Я хочу к вам ходить на дополнительные. Мне нужно пересдать английский.
Зелёнкин вспомнил, как она держала экзамен. Ровным счётом ничего не знала. И пахло от неё так же навязчиво и сладко. И сидела она, наклонившись через стол, и улыбалась. И как его будоражили и одновременно отвращали открытые плечи и глубокий вырез кофты, и какая она вся была: опасность, и взрыв, и тайна. Он нарисовал в её зачётке «хорошо» с круглой росписью справа. «Удовлетворительно» он ставил только отпетым идиотам. А «отлично» почти никому.
— Не беру сейчас учеников. Другая работа. Много. Научная. Книга, колонки, переводы…
Его ошпарило от мысли, что их встречи будут продолжаться.
— Пожалуйста. Всего два раза в неделю…
Он машинально зашёл на кафедру, а она, не отлипая, держась у его левого бока, проследовала за ним и, когда он, обессилев, упал в кресло, примостилась на краешек стола, как раз рядом с недочитанным древнеегипетским. Методистка, отрываясь от документов, глянула на гостью встревоженно.
— Я осенью пересдавать буду! Ну, пожалуйста.
Он отдвинулся на кресле подальше к стенке, чтобы не находиться в пугающей близости от неё.
— Мы, это, поднажмём. Не бросите утопающего, ну?!
Она сложила ладони в знак мольбы. Её большие дешёвые серьги колыхнулись. Зелёные глаза смотрели с вызовом.
Ему показалось, что методистка подслушивает и уже подозревает их в чём-то плохом, видит его плотские мысли. Он разволновался и постарался свернуть разговор.
— Я беру триста рублей за занятие, — предпринял он последнюю попытку отвязаться.
— Окей! — обрадовалась Юля и, сделав вид, что плюнула на руку, протянула её с размаху для пожатия.
— Будете в библиотеку приходить, где я занимаюсь, я вам назначу время.
Она восторжествовала.
Зелёнкин опасливо пожал её холодную резкую руку.
5. Живой Гугл
Стрелки часов сидели в нижней позиции, но собирались двинуться в направлении семи. Затарахтел чайник. Андрей Ромбов выполнил последнюю серию отжиманий. Принял душ. Почистил зубы. Достал резиновые перчатки, губку и чистящее средство, вымыл ванную. Не смог остановиться и вычистил раковину. Включил ноутбук. Завёл музыку. На шипящую сковородку разбил три яйца. Заварил чай. Порезал огурец к яичнице. Съел завтрак. Уложил в сумку два контейнера с едой, заготовленные с вечера. Стоя у зеркала, расчёской разбил кудри вправо и влево от пробора. Носовым платком стёр несколько пылинок с поверхности. Изучил в зеркале поджарую невысокую фигуру, лицо с острым подбородком, янтарными глазами и узкими губами. Остался недоволен. Захватил банку цикория с собой и покинул квартиру.
Завёл баклажановую девяносто девятую (куплена год назад, перед выпуском из академии, — первая машина, видавшая виды, но своя). У Машины было имя — Беатриче, или Бет, потому что героиня фильма про Труффальдино была предметом Ромбовских желаний в школе. Накануне прокатился дождь, лобовуха покрылась разводами, бок машины — грязью. Пришлось сделать крюк и заехать на мойку. Бет заметно посвежела, приняв душ.
Кивнул Витьку, дежурившему на проходной. Оба были молодняком. Пока на подсобных работах. Так сказать, поражены в правах. Не то чтобы дружили, но иногда ходили в бар. Ромбов пил безалкогольное пиво, а Витёк — алкогольное. Познакомились они три месяца назад, когда Ромбов пришёл в отдел.
Недавний выпускник вступил в должность оперуполномоченного Центра «Э». И его тут же отправили воевать с бумагами.
Война шла не на жизнь, а на смерть. Бумажное воинство наступало. Приходили кипы таблиц. Их надо было заполнять. Выдавать нормы. Ссылки на профили людей в соцсетях, если те гонят там экстремистскую ересь. Находить картинки со свастикой. Вычислять прыщавые четырнадцатилетние морды и вызывать на воспитательные беседы. Прыщавые морды тряслись и лепетали невнятное (в духе «я больше не буду»). Вести бумаги. Количество профилактических бесед нормировано. Мониторить форумы. Подстрекать, если надо. Выявлять шибанутых на голову. И ещё — бесконечное количество жалоб. Бумажных жалоб, электронных жалоб. Это всё градом валилось на песочно-кудрявую голову Ромбова.
— Лепи 282-ю, Гугл, — так к нему обращались, — «возбуждение вражды в интернете».
И Ромбов лепил. Всё как требовалось. Причём лепил не на скорую руку. Не чтобы отделаться. А осознанно. Повёрнутым и отморозкам.
Все презирали такую работу. Понимали: надо, Федя, надо, но роптали и пытались увильнуть, пока можно.
Ромбов действовал как машина. И поэтому сразу не понравился.
Он с исполнительностью робота принимал бюрократические тяготы. Делал отчёты, справки, справки на справки, докладные по справкам, докладные по рапортам, рапорта на справки, справки на рапорта. И фигачил всё это с такой результативностью и покорностью, что его сразу записали в просиживатели штанов и ошпарили высокомерным пренебрежением.
— Гугл, ищи свастики.
У него были странные ритуалы.
Таскался на работу с банкой цикория. Обычная жестяная банка, зелёная. Вечером уносил с собой.
Сперва подумали — жмот.
— Да кому сдалась твоя кофя? — шутил старший оперуполномоченный Михаил Медведев. — Чё ты её таскаешь туда-сюда? На полку поставь.
— Цикорий, — Ромбов невозмутимо барабанил по клавиатуре, уставившись в экран.
— Это что? Вместо кофе?
— У меня ЗОЖ.
— И зачем его с собой носить?
— На удачу.
— А если на полку поставить, удаче всё, хана? — ржал Медведев, устроившись сбоку.
Ромбов смотрел стеклянным взглядом:
— Можно не стоять так близко?
Медведев тогда понял: долбанутый — лучше держать таких подальше от серьёзных дел.
Ромбов ничего не понял. Он протёр влажной салфеткой стол и поправил задетый дырокол, чтобы тот стоял перпендикулярно клавиатуре.
В его углу у каждой вещи было своё место. Предметы занимали свои позиции, как в армии. Мелочи вроде чайной ложки или степлера, откочевавшие к соседям, быстро возвращались из плена. Любая легкомысленно брошенная папка устраивалась в ровную стопку к остальным.
Чудило — это мягко сказано.
В Центре по борьбе с экстремизмом не хватало профессиональных кадров. За два с половиной года его существования кто-то из оперативников ушёл в другие подразделения, кто-то — в бизнес. Смена находилась со скрипом. Стали привлекать молодёжь.
Начальнику отдела позвонил бывший сослуживец, который теперь окучивал младую поросль в Академии МВД:
— Парень — чудило, с социализацией проблемы. Но мозги — как у Ботвинника. Бери.
В назначенный день Ромбов прибыл знакомиться. В ответ на вопрос «почему к нам?», отчеканил:
— Хочу защищать жизни, здоровье, права и свободы граждан Российской Федерации, противодействовать преступности, охранять общественный порядок, собственность и обеспечивать общественную безопасность…
Сложно было понять — он всерьёз или издевается.
— А что-нибудь кроме федерального закона о полиции у вас в голове есть?
— Что-то есть, — будущий сотрудник еле заметно несколько раз дёрнул головой.
Было похоже на нервный тик.
— Ну, раз уж вы так любите цитировать… Что там «о противодействии экстремистской деятельности»?
Ромбов не моргнул и глазом:
— Статья?
— Седьмая.
— Общественному или религиозному объединению либо иной организации в случае выявления фактов, свидетельствующих о наличии в их деятельности, в том числе в деятельности хотя бы одного из их региональных или других структурных подразделений, признаков экстремизма, выносится предупреждение в письменной форме о недопустимости… — отчеканил, глядя в окно, так, будто считал текст с серого неба.
Полковник ухмыльнулся — характеристика не врала.
— Лучший на курсе, КМС по лёгкой атлетике, школа с золотой медалью, идеальная память… Как будто тебя для компьютерной игры рисовали.
Ромбов проигнорировал это замечание.
Начальник молчанием удовлетворился и спросил то же, что у него самого жена спросила вчера, разгадывая кроссворд:
— Вид спорта по преодолению препятствий собакой с проводником?
— Аджилити, — равнодушно произнёс испытуемый.
Начальник кивнул, хотя правильного ответа не знал, поднялся, жестом показал идти следом. Он подвёл Ромбова к Медведеву.
— Вот тебе, майор, подкрепление. Живой Google.
Была бы воля сослуживцев, новенький вылетел бы как пробка. Но отдел находился в положении корабля с пробитым корпусом. Не до мелких дрязг.
Месяц назад два опера попались на вымогательстве. Дело было громкое, скандальное, всем влетело.
Однажды вечером двое вооруженных борцов с экстремизмом ворвались к местной гадалке, которая мирно развивала бизнес. После её участия в телепередаче народ валом валил сверять совместимость по знакам зодиака. Никакие карты не предвещали, что на пороге нарисуются два дуболома, перевернут всё в офисе с бордовыми портьерами и изымут документы якобы для доследственной проверки. Чтобы проверка закончилась благополучно, требовали сто тысяч рублей. Однако жертва вымогательства и сама оказалась не лыком шита и, пообещав подумать, написала заяву в следственный комитет. Проблему пробовали замять, на гадалку завели дело по подозрению в мошенничестве. Но ситуация разрасталась как снежный ком, катящийся с горы. Когда выяснилось, что оперативники опекали в городе целую сеть центров парапсихологии и коррекции судьбы да ещё несколько частных лавочек, последовали аресты.
Теперь все в отделе старались быть чище слезы младенца. Отдел жил понуро, под неусыпным присмотром, с покалеченной репутацией.
Просили свежую кровь — вот вам златовласый Одиссей бумажных мореплаваний. Ну подумаешь, таскает с собой жестяную банку с коричневой бурдой, бывает и похуже.
Ромбов включил компьютер. Открыл несколько десятков вкладок. Система подвисала. До обеда каждый день он искал свастики в интернете. Потом составлял слепок сетевой активности: перечень групп в соцсетях, ссылки на страницы людей, двигавших нездоровые идеи, характеристики на них… Скриншоты комментариев на форумах и в группах. Записи допросов. Список тех, с кем надо было провести беседу. Отдельный файл для попавшихся на нарушениях. Пока остальные жаловались на бессмысленную бумажную волокиту, Ромбов собирал карту угроз и переписывался с представителями радикальных групп.
На обед разогрел в контейнере куриную грудку, гречку и кабачки. После поехал в Пед проводить разговор с кавказцами с целью сбора данных. Более бессмысленную директиву по проверке вузов придумать было сложно. Опера прекрасно знали, что это глупость, пустая трата времени. Но Ромбову сливаться было некуда.
В стукачи приходят тремя путями. Либо по причинам идеологическим: привет, я идеальный стукач, давайте я вам буду барабанить. Либо за деньги. Либо когда взяли за яйца. Естественно, выпытывание у обычных студентов неведомых угроз ни к чему полезному привести не могло. Беседа грозила быть формальной и, более того, унизительной.
Ромбов доехал до университета. На проходной показал удостоверение и уточнил, где приёмная.
Пока ждал встречи с ректором, скатился в дремоту. Его разбудил настойчивый, сладкий запах духов. В приёмную вошла девушка. Она была в коротком платье с неаккуратными художественными дырами на рукавах. Длинные волосы, высокие каблуки, серьги до плеч с красными перьями — красивая, если бы не была раскрашена, как индеец перед последней битвой.
Она спросила у секретарши:
— Юрий Сергеевич свободен?
Секретарша глянула на неё, как на таракана, — с жалостливым презрением:
— Занят.
— А когда освободится?
— Не сегодня.
— Завтра зайти?
— Завтра его не будет.
Девушка попробовала ещё раз, заискивающим тоном:
— Мне только на пять минут. По поводу экзамена.
— Вы плохо слышите? — съязвила секретарша. — Он занят!
— Ага, — студентка разозлилась и вместо того, чтобы уйти, попыталась пробиться в кабинет ректора без приглашения.
Но замок был заперт изнутри. Тогда, подёргав ручку, она ударила в дверь носком лаковой туфли и крикнула:
— Юрий Сергеевич, вы козёл!
После чего развернулась и процокала к выходу.
Время схлопнулось. Возвращался в отдел Ромбов уже вечером.
Опрос студентов прошёл бессмысленно, как и предполагалось. Последние рабочие часы ему предстояло просидеть за обработкой обращений от населения. Ещё одно чёртово колесо бумажной работы. Кто угодно мог написать что угодно. Люди просили устроить проверку соседям, которые слушают этническую музыку, или закрыть сайт с библиотекой, где выложен «Майнкампф», или присылали жалобы со скриншотами: «Меня обозвали жид пархатый».
И вдруг среди этой свалки, когда часы показали возвращение домой, Ромбов наткнулся на странный текст: на Ново-Сормовском кладбище замазали чёрной краской лицо ребёнка на могильном памятнике. В прошлом году это уже случалось, семья заказала реставрацию. Но происшествие повторилось. Также было известно, что вандал приложился и к другой могиле, в которой тоже была похоронена маленькая девочка. Обращение написала мать одной из покойных.
Блеснуло воспоминание.
Ромбов не мог оторваться от экрана. Он не умел бросать задачу на полпути: не мог оставить школьную домашку недоделанной, книгу недочитанной, фильм недосмотренным. Незавершённая задача жужжала где-то в затылке, словно пчела, до тех пор, пока он не прихлопывал её. Он прокопался несколько часов, но в конце концов выскреб из папковых недр нужное заявление, которое ранее было передано из ОВД и отпечаталось в памяти. Ещё об одном испорченном могильном памятнике девятилетней девочки — в другом районе.
<…>
7. Мёртвая Невеста
Тепло наползает, вперёд, комсомольцы, вся школа под лозунгом общего дела, ходи по подъездам, скреби по сусекам, выискивай залежи праха деревьев, — бумагу неси!
Все на сбор макулатуры!
Когда зимний крейсер врезается в лето и солнце взрывается возле окна, — весна. Я помню: огромный апрель, весь бежевый, словно на фотокарточках, запертых в стенке под пылью лоснящейся, этот апрель такой разудалый, весёлый такой, с летящими брызгами, ворохом света, соломкой его на столе.
К нам скоро приедет в Москву Элтон Джон, хоть мы-то, конечно, его не услышим, билетов к концерту никак не достать, и ехать нам не на что, бедным, в столицу.
Недавно корабль «Союз-33» пытался возлечь на орбиту планеты (увы, неудачно).
Ещё скоро два самолёта столкнутся, сто семьдесят восемь погибших, и сколько бессонных сограждан об этом прочтут, ведь так не бывает на свете, были потеряны целые футбольные команды, тогда «Пахтакор» вознесётся в рокочущий скрип и лазурь синевы.
Да, семьдесят девять на календаре советской пока ещё жизни.
И в рамках сего объявляем всегласно: сбор макулатуры.
А сколько мне, Коле Зелёнкину, было? Одиннадцать? Или двенадцать? Иду по квартирам, динь-дон, у вас есть что-нибудь для общественных нужд? Динь-дон, собираем бумагу, газеты, коробки, быть может, найдёте, что там завалялось, а вдруг под диваном? Смотрите-смотрите, не дремлем, товарищ! Вы пользу, вы пользу всем нам принесёте, а может, наш класс победит. Топ-топ по ступенькам подъездным ботинки, топ-топ по холодным апрельским ступенькам. Со мною два парня, те тоже топ-топ — шесть рук тащат стопки для переработки, шесть ног отбивают топ-топ, шесть глаз вопрошающе смотрят на сонных бумажных хозяев.
Добычу — на улицу под козырёк.
А там что-то странное-странное, правда. Там гроб вместе с телом, Наташиным телом, выносят. Наташа Лазова жила в нашем доме, была она — всплеск и упавшая капля, апрель, закатившийся в яму, красивая девочка, первый подъезд. Её как-то глупо ударило током, задела концом полотенца за провод, нелепо, и горе какое, и вдруг. Так вот выносили её люди в чёрном, прилежные тёмные люди, поющие ууууу, и муть протекала сквозь них, и все — словно камни смурные, со свечками ууу.
Наташина мама всё выла и выла — на древнем изводе, скорбя, причитала. Она указала в моём направленье — и два мужика подтащили за шкирку, за куртку (о, крепкая хватка на самом загривке) в толпу. Коллеги мои по бумажному цеху, Денис и Андрей, гады, сразу свинтили… Кому же охота быть втянутым в секту.
И чёрная женщина, мама покойной, вручила мне горсть шоколадных медведей в сосновом бору, затем приказала приникнуть губами ко лбу её дочки. Я залился краской, хотел убежать, но меня не пустили из круга, и я испугался до чёртиков, плакал, но женские руки взлетели на плечи мои и легли.
— Не бойся, — сказала, — ты знал ведь Наташу, смотри, это будет невеста твоя, смотри, как прекрасна она и чиста. Потом ты получишь ещё шоколадок, — и ближе меня подтолкнули.
И я, понукаемый чёрной толпою, покойницу в лоб целовал. Один раз, второй, даже третий, и после. А люди со свечками всё бормотали… Молитвы? Не знаю, скорее, заклятья, и мне всё за ними пришлось повторять: «Могла я дитя породить, могу я от бед пособить…» Холодная кожа была у Наташи, была не похожа она на себя, как глина застывшая, в чепчике белом и в платьишке синем с двойной оторочкой.
Потом уже петь прекратили, велели взять свечку и огненным воском на грудь покойнице капать. Затем мне подали два стёртых колечка из меди. Одно нужно было надеть ей на палец, другое себе. Так нас обручили.
Когда же к подъезду подъехал автобус, в портфель мне зачем-то платков насовали, уродливых тряпок, в карманы — конфет, вручили приличную фруктов авоську и даже бумажку, заветные десять рублей. И тётка взяла с меня слово, большое, как Марс, пионерское слово, хранить происшествие в тайне (ты слышишь, нельзя никому разболтать, чтоб Наташа не злилась и не приходила к тебе).
Да, я обещал.
Как только тиски чёрной секты ослабли, я вырвался и схоронился за дом, там выбросил тряпки, авоську, кольцо. Мне было, не знаю за что, очень стыдно, как будто напакостил чем-то домашним, как будто подвёл их. Про десять рублей ничего не сказал, вообще ничего никому не сказал, а после тайком накупил новых книг про животных, кассет и монгольские марки.
И месяц не минул, как мёртвая дева повадилась лазить ко мне по ночам. Бродила по комнате в ситцевом платье с пятном восковым, вся в дымке тягучей, и песенки пела нескладно. Во сне она яростно требовать стала, чтоб тёмную магию взялся освоить я под её руководством. От страха и в честь окончанья учебного года на лето смотался на дачу, где били капустницы воздух крылами, где вишня уже набухала и старый матрас пах пылью и слизко скрипел при движении. Наташа за мной не ходила.
— Совсем он того, он ку-ку, он ку-ку!
Но стоило мне возвратиться обратно, и первой же ночью опять мне невеста явилась. Её появленье я чувствовал по холодку, который волной проходил по пространству. Потом уж не только ночами, но днём начинали мерещиться страшные вещи. Я мог закричать на весь класс на уроке, я вечером прятался в шкафчик с одеждой, а мог замереть на ходу на дороге. Родители даже забили тревогу, но врач нам сказал, дескать, дело в гормонах, подросток, подумаешь, сбой, так бывает. Побольше терпения, спорт и диета.
Тогда-то наметилась трещина, буйный разрыв с другими детьми, они же и раньше меня не любили, я их раздражал тем, что многое знал, к тому же прекрасно учился, они в коридорах кричали мне в спину:
— Ку-ку!
Они на уроке шипели:
— Ку-ку, Зелёнкин рехнулся!
— Эй ты, — хохотала вовсю Рыжакова, — бум-бум, Колокольня, Кукольня-Кукольня, психованный, да и какой-то помятый, я слышала, вши у него.
Так год, презираем, терзаем и мучим Наташей, я бесхозно болтался, как прежде, читал много-много, учился. Один раз возили наш класс на картошку, и там было лучше, поскольку я знал на латыни названья всех травок, растений, и это в восторг приводило ребят. Земля притягательна, мудрость её простиралась тогда на всех нас. Но по возвращении наши дела опять потекли в заведённом порядке.
— Кукольня один в туалете!
И всё-таки я постепенно невесту сумел убедить, что уроков магических брать я не стану. И мы сговорились, что надо Наташу к другому объекту тогда привязать, прочтя заклинанье. Пал выбор (да вы угадаете сразу) на девочку с прикусом, вздёрнутым носом — на Рыжакову, раз вся она сгусток противности, пусть до конца своей жизни кукует с Наташей.
Так я распрощался с заклятой невестой. И долгие годы, бывая на кладбище «Красная Этна», всегда приходил на могилку Наташи, следил за последним приютом магической девы, ведь мама её померла безвозвратно, отца же бог знает какими ветрами по миру носило. Но как-то увидел цветы на могиле (кто был у неё, остаётся загадкой) и понял, что всё-таки мы неразлучны, как пёстрые птицы, как солнце с землёю, что связаны мы не формальным обрядом, а душами связаны мы навсегда.
8. Газета
О‘город. № 43 (369)
22.12.2011
В Ленинском суде начались слушания по делу Кукольника.
Город всколыхнула новость о страшном «увлечении» учёного и некрополиста Николая Зелёнкина. О том, почему никто из родных и коллег не заметил отклонений в его поведении, мы побеседовали с главным редактором газеты «Нижегородский рабочий», с которой сотрудничал задержанный.
Марина Караева:
— Как давно Зелёнкин работал в газете?
— Работал — не совсем верно. Он был внештатником. Но материалы присылал исправно. Мы с удовольствием их публиковали. Это были большие, занимательно изложенные исследования по самым разным вопросам.
— То есть вы редко виделись?
— Раз в месяц. Иногда реже. Он заходил за гонораром или обсудить материалы. Бывало, пропадал, потом появлялся с новой идеей, опять пропадал. И так годами по кругу. Я вначале думал, что он запойный. Непонятно куда исчезает, выглядит неопрятно, даже болезненно. Но со временем выяснилось, что Николай не пил вообще, даже запаха не переносил. Сотрудники несколько раз пытались пригласить его на праздники, но он отказывался. Видимо, когда работал над интересной темой, всё остальное для него переставало существовать.
— Сколько его материалов вы успели опубликовать?
— По два в месяц в течение трёх лет. Считайте сами.
— О чём были его работы?
— Тематический разброс огромен. История разного вида. Гомрода, крамя, целых народов. Самый нашумевший цикл — кладбищенский. Очерки по истории городских кладбищ. После его публикации звонили журналисты других изданий, интересовались. Был цикл материалов про эпитафии. Большая статья про символику, в том числе свастику, — он перевёл книгу одного западного учёного и разбирался в этой теме.
— Было ли что-то странное в очерках? Всё-таки необычно, что человек так увлечённо пишет про кладбища.
— Как раз нет. У нас его все считали учёным, скажем, редкой специализации. Кладбища были всего лишь одной веткой его многочисленных интересов. Мало кто занимается некрополистикой. Но знал он, действительно, много. Кое-кто считал его гением. Представьте, он сам выучил двенадцать языков. Сейчас я понимаю, что нормальный человек просто не может столько держать в голове.
— А что за скандал с татарами?
— Зелёнкин подготовил цикл статей о тюркских народах. В одной из них упоминалось, что во время монголо-татарского нашествия татары насиловали русских женщин. Эти статьи посчитало провокационным и областное движение татар «Яраткан жир». Они направили жалобу в редакцию и по инстанциям. Дело показалось нам высосанным из пальца, но публикацию цикла пришлось остановить. Зелёнкин обсуждать случай отказался, это единственный раз, когда он вёл себя не совсем адекватно. Просто хлопнул дверью и несколько месяцев не появлялся в газете. Когда всё затихло, прислал новые работы.
— А каким он был человеком?
— Тихим, интеллигентным. Никто и подумать о нём ничего такого не мог. Да, он был странноватым, замкнутым, как бы в своём мире. Близких друзей у него здесь не было и вряд ли были вообще. Личной жизни, похоже, тоже не было. Хотя упоминал, что хочет детей. Он всё своё время посвящал работе, научным изысканиям.
— То есть он был вменяем?
— Судя по нашему с ним общению, абсолютно вменяемый человек.
Требуются распространители газет по почтовым ящикам, проживающие в Нижегородском и Советском районах: Звонить строго по будням с 9:00 до 17:00. Подработка.
Камнеград
Осенняя распродажа.
Памятник под ключ с доставкой и установкой. 12910 р. Скидка 50%. Успей заказать до 10 января.
9. Урок
Ясно одно: трусить на пустом месте зазорно. Но Зелёнкина, несмотря на крепостную стену из покоцанных книг, которую он за час выстроил на столе и которая теперь загораживала его от людей, потрясывало, как турецкого солдатика во время осады Хотина. Возможно иное сравнение — с крупной нелетающей птицей, в переводе с греческого означающей «воробья-верблюда», она бы с удовольствием засунула голову в песок.
Но за отсутствием песков в библиотеке Зелёнкин, почти лёжа на столе, чтобы снизить возможность своего обнаружения, мог только ежеминутно с тревогой поглядывать на входную дверь.
«Улисс выстоял перед троянскими героями, циклопом, лестригонами, Сциллой и Харибдой, а ты трясёшься перед встречей с девицей, расфуфыренной, как новогодняя ёлка! Георгий не смутился перед царевной, облачённой в пурпур и виссон, и победоносно вонзил копьё в змееву гортань, а не спрятался, как ты сейчас. А ты боишься двадцатилетки, которая страдательный залог от действительного не отличит? Ты, конечно, сам себе можешь возразить что перечисленное не показатель легко быть бесстрашным когда ты персонаж и существуешь только на отпечатанных или рукописных страницах на экране или вовсе в памяти и какое ещё христианство циклопы сказки сложенные слепцом или вообще фигурой нам неизвестной но были же и живые.
<…>
Капитан Кук не убоялся разгорячённой толпы гавайских дикарей, принимавших паруса за огромных скатов, а мачты — за деревья, хоть и поплатился — кости его еле вытребовали у населения, с таким уважением знатные дикари водрузили их в своих домах, а ты трепещешь перед женщиной…»
Как раз в тот момент, когда пламенная его внутренняя речь запнулась о кости капитана Кука, он увидел в дверях Метелькову. Он, пригнувшись, словно под обстрелом, приложил ухо к странице с исследованием древнеегипетских похоронных ритуалов, будто выслушивал у земли, не приближаются ли враги.
— Николай Иванович? — позвала она тихонько, наклонившись и легко дотронувшись до его плеча.
Он избегал смотреть ей в лицо. Взгляд выхватывал участки её образа, как будто фрагменты пейзажного разлива через бинокль: длинные ногти вишнёвого цвета на узких пальцах, волосы забраны назад и не расходятся в воздухе пьяняще и вызывающе, светлые джинсы, ещё полоска кожи на животе под футболкой, впадинки у ключиц.
— Аааа, — пробурчал он вместо приветствия, — пришла!
Он сразу перешёл на ты, как бы желая её понизить в положении, умалить, чтобы она не вызывала в нём прежний разброд и шатание.
Она с шумом подтащила стул — Зелёнкин и не подумал предложить его сам.
— Вы не сказали, что мне нужно принести. Учебники там… — Она устроилась рядом. — Я взяла только тетрадь.
— Тетрадь пока, — глаголы, прилагательные и прочие части речи улепётывали на ходу, он не успевал набросить на них мысленное лассо и сгруппировать в предложения. — Вот.
Он шлёпнул на стол распечатку.
— The birds, — прочитала заголовок.
— Это понятно?
— Я же не полная идиотка!
Уж птиц-то она могла опознать.
Перья серёжек возле плеч гневно колыхнулись.
— Дальше.
— Читать?
Зелёнкин кивнул.
— On December the third, the wind changed overnight, and it was winter, — прочитала она, спотыкаясь, по слогам, с ошибками, проговаривая r как русскую, с рычанием.
— Переводи.
Она долго сосредоточенно смотрела в текст.
— В декабре зима поменялась. Ну или как-то так.
Зелёнкин поглядел на неё с жалостью. Её кромешное ничегонезнание будто бы давало ему право на более твёрдое существование рядом.
— Это как так получилось?
Юля ткнула пальцем в начало предложения, середину и его конец: «в декабре», «меняться», «зима».
Поняв, что дела обстоят иначе, она вспыхнула:
— Слишком сложно. Можно что-то попроще для начала?
Именно в этот момент в Зелёнкине всплыло воспоминание о другом, чуть повёрнутом влево лице. Он не сразу сумел нащупать, что это за клочок страницы подбрасывает в голове ветер памяти, его никак было не ухватить. Похожее лицо, только та — маленькая, с кудряшками, и брызги солёные вокруг…
И всё-таки он понял. Это был портрет девочки с Пеньковского кладбища. Почти магическое сходство, будто одна была продолжением другой.
Но не время.
— Это интересный рассказ, — заверил он, пытаясь сосредоточиться на тексте.
— Ага, — буркнула Юля. — Про зиму?
— Про птиц. Это ясно из названия.
— Да ну! — огрызнулась она.
— Там птицы начали нападать на людей. Страшилка! — объяснил Зелёнкин, как будто был вожатым в лагере. — Есть ещё фильм такой.
— И все умерли?
— Вот дочитаем, и узнаешь, — он улыбнулся. — Записывай: «On December the third» — третьего декабря, порядковое числительное.
Юля полезла в сумочку, но почти сразу, как ошпаренная, захлопнула её и повесила обратно на спинку.
— Ручку забыла, — объявила она после паузы.
Николай положил на её сторону стола свою ручку.
Она взяла её, но вдруг вскочила и, не попрощавшись, вылетела из читального зала.
Зелёнкин остался сидеть неподвижно и растерянно, будто его только что смерч проволок за собой и выплюнул в пустыне.
10. Дела кладбищенские
Ромбов попытался посоветоваться с Зиновьевой, второй соседкой по кабинету, по поводу одинаковых могильных обращений. Но Зиновьева отмахнулась от него, как от навязчивой мухи. К Медведеву сунуться он не решился — тот только и делал, что поднимал Ромбова на смех. Пришлось идти сразу к начальнику, но и здесь его ждала неудача.
— Ещё висяк хочешь?
Ромбов должен был ограничиться отпиской. Ему самому было понятно, что найти «художника» почти невозможно. Но внутри его дело уже возбудилось само собой; прицепилось, как репейник. Его интересовали не закрашенные памятники сами по себе, а то, что он нашёл в них систему, которая могла привести и к религиозному культу, и к секте, и даже к какому-нибудь начинающему маньяку. Он часто представлял, как докапывается до чего-то важного, чего никто другой не заметил, и как все в отделе начинают его уважать.
Вначале он просто искал информацию в интернете о происшествиях на кладбищах, об умерших девочках, о религиозных движениях, которые могли быть связаны… Потом понял, что этого мало, и стал осматривать места преступлений.
Он оставил Бет у въезда на Ново-Сормовское кладбище. Зелёная жестяная банка ехала сбоку на пассажирском сиденье — полноправный участник разведки. Был острый дождливый день. Выходной. В рабочие часы не успевал. Вынужден вести расследование в день дождей и отдыха.
Ромбов свёл в табличку два обращения и трёх измогильных девочек.
В жалобе Гусевой Л.Д. говорилось, что дочери потерпевшей, Софии Гусевой, всего два года назад упрятанной под землю, на портрете чёрной краской замазали глаза. Посчитали за хулиганство, списали на тупых подростков, глумящихся над родительским горем. Памятник восстановили, но вандал опять закрыл дочерние глаза темнотами. Гражданка Гусева поняла: спускать такое не следует, преступник, из каких бы мотивов он ни действовал, должен понести наказание. В обращении Гусева отмечала, что неподалёку случайно обнаружили другую детскую могилу — тоже девочка, правда, прожившая всего пять лет и погребённая раньше, три года назад. С сентиментальным именем Нина Ромашка. Её памятник был изуродован. Видимо, той же рукой.
Второе заявление указывало на преступление на Ново-Федяковском. Могила девочки. Заброшенная. Заявление подали не родители, а неравнодушный человек. Его мать была похоронена по соседству. Девочку звали Гришаева Анастасия.
Ромбов направился на поиски сторожа. Нашёл дорогу и сел ждать у сторожки. Наконец, покоцанный, как и постройка, бородатый мужик загремел ключами. Холодные струи кололи шею, лицо, руки.
— Вы сторож?
— Ну… — неопределённо ответил хранитель ключей.
— Можете мне показать две могилы?
— Это зачем?
Дверь поддалась и с хрипом отворилась. Они спрятались внутрь от дождя.
Ромбов хлопнул удостоверением.
— Расследование ведём.
Сторож с сомнением бросил взгляд на улицу, туда, где ливневая машинка, пришивала небо к земле.
— С вами ещё кто-то?
Ромбову стало неудобно за дурацкий пафос.
— Пока нет.
— Что за могилы?
— Софии Гусевой и Нины Ромашки.
— Это у которых памятники испортили?
— Вы их помните?
— Забудешь тут. Как же. Шуму навели… Пойдём, — сторож закутался плотнее в камуфляжную куртку и повёл гостя за собой. — Какой-то малолетний кретин балуется, а виноват кто? Я им говорю: как мне одному уследить, тут закрасить — минута — разве заметишь? А они орут, плачут. Ну, я могу понять, могилу ребёнка осквернили. Только я-то тут при чём?
Вид у него был, как у недовольного Кентервильского привидения из советского мультфильма.
Земля под ногами за день не успела превратиться в кашу, но местами расползалась под подошвами начищенных ботинок и прилипала по бокам. Ромбов пытался перепрыгивать от островка к островку, семенил по дощечкам. Провожатый уверенно шлёпал сапогами.
Остановились у Гусевой. Действительно, портрет был испорчен. Но не бессмыс-ленной чёрной кляксой, а ровной аккуратной полоской, распылённой на глаза.
Могила казалась прибранной, траву недавно скосили. Родственники явно следили за порядком. Свежих отпечатков обуви не было. В углу стояли потерявшие лоск венки. Ромбов с нескольких ракурсов сфотографировал памятник, могилу и портрет с полосой. Сторож тем временем сидел на лавочке, молча поглядывая на процедуру.
— Вторую могилу мать обнаружила? — спросил Ромбов, складывая в рюкзак вещи.
— Да не, чего же она будет тут ходить. Та девочка с другой стороны кладбища. Это я заметил уже после разборок. Привёл их, показал.
Направились к другому захоронению.
У Нины Ромашки были забытая, полностью заросшая могила и скромный портретик на памятнике, поперёк которого чёрной краской — такая же аккуратная черта. Ромбов повторил процедуру.
— Родственники не приходят?
— У нас не отель. Книги посещений не держим, — сторожу до смерти надоело мокнуть под дождём.
Иногда Ромбову казалось, что время замирает. Он зафиксировал момент. Капли висели в воздухе, готовые разбиться. Замер гомон в объёме леса, раздавшегося к лету. Застыли посетители смерти у других захоронений между выпиванием, разговором, спешным напяливанием курток и кофт. Свежесть и зелень торжествовали в воздухе. Кентервиль нервно похлюпал сапогами в грязи.
— Если будут новости, звоните, — сказал Ромбов без всякой надежды, надел наушники и почапал к машине.
Включил зажигание. Дворники. Вывел Бет на дорогу.
Несколько раз вильнув по городским улицам, Бет подвезла хозяина к входу на Ново-Федяковское кладбище. Дождь усилился, насупленное небо никаким образом не приветствовало экспедицию и откладывать свои дела не собиралось.
Ромбов подождал два десятка минут внутри машины, бесцельно таращась в окно.
Когда ливень свернул наступление, Ромбов с неохотой вылез наружу и, втянув голову в плечи, совершил перебежку под поредевшим водяным обстрелом. У входа он окликнул молодого охранника, прятавшегося под крышей «ритуальных услуг» и, представившись, изложил суть дела.
— Вам в администрацию. Мне откуда знать, где эта могила, — прогундосил охранник и указал куда-то неопределённо под дождь.
Администрация нашлась в лице полнотелой тётки, принадлежащей к тому типу русских женщин, которым ведомо всё: от лечения рака лягушачьей вытяжкой до расположения конкретного захоронения на конкретном кладбище.
— Знаю, — махнула она рукой, как царевна-лягушка, которая только что набрала полный рукав косточек. — Ту, что Киселёв нашёл? Это он заявление, что ли, на нас написал? Вот неймётся… Как при жизни матери помочь, это нафиг надо, а как после смерти таскаться каждую неделю, это всегда пожалуйста, совесть, небось, заела, — она вытащила карту…
— Просто заявление. Не на вас, — Ромбов нетерпеливо стёр рукавом влагу со лба.
— Заявление не на нас, а нам в итоге разбираться… — заворчала администратор, но тут же спохватилась. — Как звать-то?
— Ромбов. Андрей Романович.
— Девочку как звать?
Андрей смущённо шмыгнул носом.
— Гришаева. Анастасия.
Нашла имя и выдала номер участка.
— Больше закрашенных памятников не фиксировали? — уточнил Ромбов.
— Таких — нет.
— Каких таких?
— Ну, с глазами.
— А что, были другие?
— Были татары. С символами.
— Что ж вы сразу не сказали? — вскипел Ромбов.
— Так это разве связано? В прошлом году целая группа приезжала разбираться. Они тогда тоже заявление писали. Ну написали… и? Сделать-то, что сделаешь? Облаву, что ли, устраивать?
— Отреставрировали?
— Ещё бы. Такой вой подняли! Их приехало двадцать человек и давай на нас орать. Мы в итоге заказали работы по восстановлению.
— Что за символы? Фотографий не осталось?
— Фотографии мы делали на всякий случай, но это надо искать, так сразу не вспомню, где они.
Ромбов подумал, что ему везёт.
— Можете отсканировать? Я оставлю почту и номер телефона.
— Поищу, — весело обещала администратор, будто речь шла об обычных бумагах.
Она ткнула ручкой в примерное место захоронения на карте.
Кладбищенский участок Насти Гришаевой, равно как и соседний, оказался прибранным. Видимо, Киселёв, написавший заявление, хозяйничал тут ответственно. Ромбов успел подумать, не проявляет ли гражданин чрезмерной сознательности: ладно ещё следить за порядком поблизости, но обращаться в органы… Хотя, может быть, испугался, что вандал следом доберётся и до могилы его матери?
И всё же последний приют девочки выдавал одиночество умершей: краска на ограде облупилась, цветов не наблюдалось, могила просела, а глаза на дешёвеньком гранилитовом памятнике были замазаны аккуратной чёрной полосой.
Ромбов осмотрел могилу, сфотографировал. Было понятно — почерк один: ровные полоски на глазах маленьких девочек. Очень уж это было похоже на серию, на едва уловимые её обрывки, как будто он подобрался к большому делу с хвоста. И чтобы сдвинуться с места, следовало узнать, отчего умерли девочки и как они были связаны между собой.
Перебираясь по деревянным мосткам, пошлёпал к следующему участку. Там он бродил около часа длинными рядами, перемазался и промок окончательно, но в конце концов нашёл мусульманский сектор, место, отмеченное на карте. Сфотографировал несколько могил с обновлёнными памятниками — ничего интересного.
11. Гречка и геморрой
Так я не сразу начала с ним общаться.
Сперва вообще не заладилось. Я ещё в универе заметила: он от девушек отскакивал, как от лишайных. Косметика, каблуки, открытая одежда — всё, что заходит нормальным мужикам, — это ему как ведро на башку надеть и кувалдой по нему стукнуть. Поэтому я сразу на встречи с ним стала одеваться попроще. Футболка, кроссы, пучок на затылке. Это я сейчас так хожу, а когда-то без каблуков и косметики даже мусор не выносила.
Домой он не приглашал, я только один раз у него была. В самом конце. Мы встречались всё лето в библиотеке, он там вечно корпел над книжками. Его интересовало всё, я тебе клянусь. Древние цивилизации, обряды, религии, средневековье, нумерология, разные языки, даже магия или музыка, всякая попса… Блин, я такую дрянь не слушаю, а он ходит напевает. Он был просто нашпигован информацией, и, если ему нравилось с человеком разговаривать, не как на лекциях (там он тараторил себе под нос), а с глазу на глаз, душевно чтоб, он мог полдня безостановочно болтать. Египет его особенно интересовал. Он иногда такое рассказывал, что я потом спать не могла.
Ты знаешь, что египтяне из животных мумии делали? Прикинь, десятки катакомб, до потолка забитых кошечками, собачками, крокодилами… У каждого вида своё помещение. Их даже в специальных каменных саркофагах, как людей, хоронили. Если хозяин богатый был. Вот представь, я помру, а добрые люди возьмут моего Лунатика, обработают, в бинтовой кокон засунут и со мной уложат. Чтоб я не скучала в загробной жизни. И это ещё цветочки. Там целое производство было. Мумию животного подарить, особенно священного, — это как установить связь с другим миром. Всё равно что сейчас свечку поставить, только круче. Животные специально для этого выращивались. Мумифицировали всех: от скарабеев и скорпионов до аписов, быки такие священные. А многие из найденных мумий… они без органов. Вроде подделок. Просто бинты, а внутри грязь всякая, тростник, перья. То есть то ли жрецы народ обманывали, экономили на живом материале, то ли это были специальные мумии для бедных. Такой… лайт-вариант подношения богам.
О чём я… А! На первое занятие я к нему шла через не могу. Было чувство, что по позвоночнику пауки ползают. Пробовала сама сесть за английский, но так разве разберёшься? Даже самое простое — артикли или предлоги… Делаешь упражнения, а не понимаешь, правильно или нет.
День ещё тогда был бредовый. Я завалилась домой под утро, днюху отмечали у друга, клёвая туса, ну и мы укурились — целая домашняя плантация была под рукой. Ещё и текила. Последнее, что помню: футболку сняла, до лифчика, ничего такого, и они с меня соль слизывали. Ржака, короче. Бурное прошлое называется.
Лучше бы там и остаться. Но я же не могла, прокуренная, в блёстках и соли, прийти на урок. У Продруида бы глаза на лоб вылезли. В общем, меня на рассвете перегрузили из машины в подъезд, я кое-как добралась до двери, оттуда до дивана и вырубилась сразу. А проснулась оттого, что отчим громыхает на кухне, будто там мировая стройка идёт. Запах подгоревшей каши по всей квартире. Из-под одеяла вылезаю, в платье вчерашнем. И только собираюсь в ванную прокрасться, как с Вовкой, отчимом моим, сталкиваюсь. Смотрю, а он ещё гаже меня — последнее соображение пропил, стоит с кастрюлей дымящейся, шатается и смотрит по-бычьи. Ну, всё, думаю, сейчас прицепится.
И прицепился, конечно. Где таскаешься, шалава, — титьки наружу, посмотри на себя — не стыдно? — и т.д. Глаза фарами, чуть ли не рычит, короче, белочку словил и на меня прёт. Я поняла, что словами тут не обойдётся. Туфлю схватила, в коридоре рядом валялась, и заорала:
— Не подходи!
Так заорала, что он — в ступор.
Я метнулась в ванную и заперлась там. Он побил копытом у двери да и отвалил. Час просидела внутри, зубы почистила, душ приняла. Трясучка улеглась.
Вроде и ужасно. А вроде и привыкаешь за столько лет. Самое страшное — это его непредсказуемость. Иногда нормальный человек, вменяемый, даже заботливый. Всё-таки единственная моя семья. Например, как-то черепаху притащил (её, что ли, бросили на улице), сказал, принимай в дар, будем её одуванчиками кормить. А на дворе зима с метровыми сосульками, какие одуванчики. И так это трогательно было. А через неделю он упал на террариум. Я домой пришла, а он там в крови и осколках валяется. Я тогда всю квартиру обшарила, нашла черепаху и вместо того, чтобы «скорую» вызвать или хоть осмотреть его, пошла курить в подъезд. Думала там на ступеньках и оставлю черепаху, пусть у кого получше живёт.
— Ну, двигай, Лунатик, — говорю, — теперь ты сам по себе.
А Лунатик убогий же. Куда бы он пошёл? Стоял, вытянув шею, на каменном полу, бесхозный, и я его обратно забрала. Пришлось устроиться в салон красоты раздавать флаеры, чтоб новый домик ему купить.
В общем, отсиделась тогда в ванной, а когда Вовка заснул, быстро оделась, не глядя схватила тетрадку, сумку и поскакала на занятие. Телефон, ключи, деньги — это всё в спешке по карманам распихала.
В библиотеке зарегистрировалась. Продруида нашла в читальном зале, он — ноль внимания на меня. Мне даже сесть было некуда. Просто не реагировал… Я ему здрасти-пожалуйста, уважаемый, прямо в ухо. А он мне на отвали распечатку протягивает, вроде как «давай читай». Это было — как будто он меня нарочно унижает, чтоб я к нему больше не ходила и от драгоценных книг не отрывала. Потому что во всём грёбаном тексте я поняла только три слова. Потом в сумку полезла, открываю, а у меня там полная сумка варёной гречки. Прикинь. Это отчима накрыло, пока я в ванной сидела, что-то ему примерещилось, наверно. Меня уже бомбануло, а тут Продруид мне ручку протянул. Белая обычная ручка. А на ней написано: «Жизнь без геморроя». Ну, абзац же, скажи. Мне! И про геморрой. Очень выбесило! И я не сдержалась. У меня и так похмелье, тупняк, нервы, гречка в сумке — в общем, сплошной геморрой и есть… Я психанула и ушла. В парке потом минералкой сумку с косметикой отмывала.
Потом мне даже стыдно стало. Зря я так с ним. Вот зря. Это же не специально. Наверно, ручку прихватил в аптеке какой-нибудь и сам не заметил. Не обращал на такие вещи внимания.
Он со мной заниматься согласился, хотя у него на меня времени не было, а я просто кинула его. Получалось, что это не Продруид с придурью, а я. В общем, через несколько дней, в то же время, пришла извиняться. Нервничала даже.
Захожу в библиотеку, а он сидит, одинокий такой, за столом в углу. Жарко причём, июнь, а он в плотной рубашке с длинными рукавами. Серенький, поникший. И рядом с ним уже второй стул стоит. Свободный.
И я начала вот это всё: простите, не виноватая я. Он отмахнулся:
— Садись.
Никаких вопросов не задавал, никаких объяснений не требовал.
И распечатку подсунул. Начали читать. Текст был опять про птиц, но я заметила, что читать стало проще. Первое предложение: «Декабрь». А я же помню, что там как-то сложнее начиналось.
Я спросила:
— Это тот же текст, что и в прошлый раз?
Он улыбнулся, как большой ребёнок, во все тридцать два:
— Почти. Я сделал для тебя адаптацию.
То есть он весь здоровенный рассказ специально для меня за два дня простыми словами переписал. И даже не знал, вернусь я или нет.
Вот такой он был.
А первую пересдачу я, естественно, завалила.
12. Friendship
Так, дребезжа, на солнечном колесе катилось лето. Я продолжала быть паинькой, ходила на занятия. С Продруидом мы подружились. Да-да, смешно тебе. Он был очень странным, но добрым. Неумытый медведь с реверансами. Сутками — в библиотеке за книгами. Всегда в одной и той же вельветовой рубашке с побитыми кромками рукавов и затёршимся воротником, будто его моль погрызла, волосы бобриком. Прямо вымораживало. Вельвет в такую жару!
Вначале я думала, что он совсем того: повёрнутый на исследованиях, и на меня отвлекается с неохотой, ради заработка. А потом он мне стал подарки таскать. И до меня дошло, что это у него форма ухаживания. Выходило из этого, правда, что-то вроде танца сумчатой куницы. Самец пятнистых куниц перед спариванием запрыгивает на спину самки и кружится вокруг неё, держась за шею, с такой силой, что у куницы потом шея опухает, а спина — в кровоподтёках, я по телику видела.
Мне на шею он, конечно, не запрыгивал. И вообще даже дотронуться боялся. Это в переносном смысле.
На третье занятие принёс тетрадку. Чтоб выписывать незнакомые слова. Это была самая жуткая на свете тетрадка для девочек-младшеклассниц с розовой обложкой, блестящими котятами, бантиками и цветочками. Каждую страничку он разлиновал вручную в три колонки: «слово», «транскрипция», «перевод».
Он диктовал:
— Дружба.
Я выцарапывала на листке, покопавшись в памяти:
— Friendship.
Он диктовал:
— Опасность.
Я записывала:
— Danger.
Он:
— Полёт.
Я:
— Fly.
Нет, это летать, летать, а не существительное; он хмурился.
Он диктовал птиц, страх, детей.
Он диктовал:
— Любовь.
Пффф. Кто не знает любовь?
Сказано же во всех книгах и фильмах, вырезано гвоздём по отходящей подъездной краске, заныкано в углу школьной парты, расположено на асфальте — большими буквами, чтоб было видно предмету желания с верхотуры, на гаражах и заборах, в подземельях и туристических уголках, на тортах — кремом, на ногтях — наклейками, на одежде — принтами и стразами, если одежды мало, то бьют на коже, посвящают труды, песни, победы, здания, звёзды, лодки и вездеходы, чертят салютами в небе, выплетают бисером, пришпиливают значки, собирают наклейки и вкладыши, только бы были рядом эти четыре буквы: L (ласка, ловушка, лебедь), O (обвенчаться, оргазм, около), V (влияние, воздух, везде), E (не произносится, но читается по нитям нежности, продетым во взгляд, в прикосновениях — через тепло и то, как теряет вес тело и прочее земное). Самые затасканные в мире четыре буквы, носимые на предметах и на себе, у сердца и у щиколоток.
Он прав, медведь транскрипционный, самец куницы, — я не знаю этого слова, настоящего его значения, только больное эхо. Или завалилось оно между бортиком кровати и матрасом и долго бугрилось, причиняя неудобство, но так и не нащупали его родительские руки, или болтается в подкладке старого пальто, куда проникло по недосмотру через дыру, которую некому было зашить, или убежало от меня, как мартовская кошка, в подвал, и, сколько бы я ни звала по имени, не нашлось, не мяукнуло, не вернулось в квартиру.
Н.И. приносил мне то розовую линейку, то мягкого потрёпанного львёнка, то дурацкий брелок, то марку с птицей. Перед занятием на столе, где было обустроено место для урока, всегда что-то появлялось. На какой свалке он находил этот хлам, не знаю. Я, конечно, это всё в основном выбрасывала. Но самое удивительное, что на фоне всяких придурков Н.И. казался неиспорченным. Просто милым юродивым.
Как-то я у него на занятии расплакалась. Парень, с которым я встречалась тогда, захотел заделать меня барыгой. Чтоб я его коноплю в универе толкала. Одно дело дома у него тусить и угорать, другое — барыжить травой! Я ему сказала всё, что думаю по этому поводу, и мы разругались. Вовка тогда был в страшном запое — и вообще пропал, я его не видела целую неделю. В общем, я об этом всём думала, пока мы проверяли упражнение, и расплакалась. Н.И. перепугался до смерти, стал спрашивать, что случилось. Начал успокаивать, мол, ошибки — это нестрашно.
Я говорю:
— Да я не из-за этого…
От тогда спросил:
— Тебе кто-то делает больно?
Он со мной часто как с ребёнком разговаривал. Оказалось, это он месяц назад у меня на руке синяк увидел и подумал, что меня кто-то бьёт. Ну и рассказала я ему немного про жизнь мою жестянку.
А он:
— Наркотики — это плохо. Не все знают, что такое хорошо и что такое плохо. Вот ты знаешь, ты молодец! А парень тебе такой зачем? Тебе нормальный нужен.
И в следующий раз он мне принёс старую книжку Маяковского. Тоненькую брошюрку с пожелтевшими страницами, аж 1925 года издания и с подписью. Было очень жарко, и мы вместо урока пошли гулять по набережной, потом в парк.
Лето пропекло всё вокруг: дороги и машины, шерсть пристанционных собак, потных продавщиц, обмахивающихся газетами и веерами. По Оке, словно газировка, разливался свет. В транспорте воевали за каждый сантиметр. А уличный квас выпивали бочками, стоя на жухлых газонах.
Мы лежали в тени деревьев, и он мне читал книжку вслух. А я вспоминала, как мама давно-давно так делала на ночь.
— Дождь покапал и прошёл. Солнце в целом свете. Это — очень хорошо и большим, и детям.
Глупо, да?
Н.И. даже проводил меня, так разволновался. Он зашёл со мной в хозяйственный за лампочками, потом в продукты — за «ролтоном» и сосисками. Когда мы добрались до подъезда, под виноградно-пьянящим небом, на котором набухали спелые грозди созвездий, я чмокнула его в щёку:
— Доброго вечера, Николай Иванович.
Я тогда не знала, сколько его книжка стоит, и просто запихнула её на полку с учебниками.
С тех пор мы часто занимались на улице. И он всегда провожал меня. И перестал брать деньги. Я ему предлагала, он говорил:
— Потом.
Потом не наступало. Я перестала предлагать.
Однажды я совсем обнаглела и притаранила на урок две банки пива. Было больше тридцати градусов, хотелось купаться, а не зубрить неправильные глаголы, но до пляжа было далеко. Поэтому мы просто сидели у реки и смотрели на воду.
— Будете? — я протянула ему банку.
— Не употребляю.
— Никогда?
— Никогда.
— Совсем? Ни капельки?
Мне нравилось его поддразнивать, нравилось, что, когда разговор выходил за рамки привычного, мы менялись ролями: он переставал быть всезнайкой и превращался в смущённую мышку. Честно говоря, я чувствовала, что он совершенно особым образом ко мне относится. Мне казалось, что я могу им вертеть, как захочется.
— Нет.
— Почему?
— У меня нет ничего, кроме ясного ума. Жалко его терять.
— А температуру тоже жалко терять? — я засмеялась и потрогала кончик его рукава.
Интуитивный жест, чтобы измерить толщину ткани.
Но он чуть не подпрыгнул и руку отдёрнул.
Я попыталась скрыть неловкость:
— Жарко же.
— Нормально, — буркнул он и зашуршал в пакете, чтобы достать учебник.
Я продолжала его подначивать:
— Вам надо избавиться от этой рубашки. Зачем вы её носите?
— Какая разница?
— Тридцать градусов!
— А вдруг ночевать не дома? — Он переходил на угловатые предложения, когда волновался.
— А где?
Н.И. не ответил. Теперь-то я понимаю, что он имел в виду. Тогда бы даже в голову такое не пришло.
— Неужели у женщины? — не унималась я. — Николай Иваныч!
Он перевёл взгляд на меня, глубокий, полный испуга и нежности, такой взгляд, что стало стыдно, что вспомнилось, как играли в собачку во дворе, когда перебрасывали в кругу мячик друг другу, а я была собачкой и металась между парней и очень хотела достать мячик, чтобы встать в круг, но не получалось: «собачка, ко мне», «прыгай сюда», «потявкай, тогда дам», «смотрите, она на всё готова…»
— Да какие женщины, — по его тону было понятно, что женщины в его иерархии ценностей стояли где-то между уборкой пыли и помощью австралийским черепахам.
— У вас какой размер одежды? Пятидесятый?
Он не был уверен.
Понимая, что перехожу границы, в следующий раз уже я явилась с подарком. С большой чёрной футболкой — спереди у неё была напечатана большая белая «А» в кругу. Можно было купить обычную, но мне было смешно от мысли, что Продруид получит анархическую футболку. И он, действительно, стал её носить постоянно, даже в универ. Он в ней выглядел странновато, но всё-таки не так ушибленно, как раньше.
Да, я знаю. В этой дружбе было что-то больное.
Так цирковые выродки тянутся друг к другу через решётку клеток, видя в чужом уродстве отголоски своего собственного.
13. Песнь песней
Трава, трава у дома была зелёная, зелёная трава. Таял розовый свет прощально. Потом небо, загрустив, наклонилось, в сумерки укутав дома, будто кто-то день стряхнул с плеча устало в долгий ящик. Фонари зажгли вечерний свет. Веяло сладким дурманом. Цвели сады. Темнели застенчивые ивы у пруда, у дальнего берега детства. Только раз в году бывает такое. Дышалось легко, будто все печали спрятались под чёрною водой. Вечера в России упоительны: такая лёгкость, хоть в небе спи.
Улицы, где всё просто и знакомо. Цветные сны уже, кажется, висят на всех ветвях. Неба бездонного синь. Сердце бьётся вершинами.
Прячу осколки, всё, что осталось от тебя, от нашей встречи. Хочется назад, по следам пройти, но возвращаться плохая примета. Поэтому просто припоминаю слова твои и снова повторяю. Доброго вечера, Николай Иванович. Жаль, что мы не умеем обмениваться мыслями.
Открываю почтовый ящик — две газеты, писем нет.
Что же ты такое? Чем обернёшься? Горем или радостью? Ласковым солнцем или мёртвым белым снегом? Хорошо, когда странник ведает путь, ведает, где ближайший колодец. Но мы идём вслепую, и всё, что есть у нас, — это радость и страх.
Да гори оно, не взлетим, так поплаваем!
Если откровенно, то перемены пугают. Но тут уж всё равно. Пропасть или взлёт, омут или брод, или корабли в гавани сжечь. Оправдан риск и мужество. Просто так совпало. С тобой мне интересно, а с ними — не очень. Потому что ты цветок, который назло многим рос у дороги. Просто цвети, не смотри ты по сторонам и оставайся сама собой.
Звёздочка моя, голубка, ланфрен-ланфра, рыбка моя, ясный мой свет, девчонка-девчоночка, тёмные ночи!
Как же мы не знали друг друга до этого лета, как болтались по свету, земле и воде?
А может, ты вымысел? Усталость и бред. В королевстве кривых зеркал миллион чужих отражений, но я нашёл тебя среди них, я так долго тебя искал. Синица в руке, журавль в небе.
Дни проходят, пролетают года. Высыхают океаны. Время смотрит спокойно, с презрением. Заботится сердце, сердце волнуется: ведь не личное должно быть главным, а сводки рабочего дня. Я так боюсь не успеть хотя бы что-то успеть. Времени мало. И умираем давно понемножку мы. И путёвки в небо выдают слишком быстро.
Я наяву вижу то, что многим даже не снилось и не являлось под кайфом. Я понимаю, что это серьёзно. Ещё чуть-чуть, и посыпятся звёзды. Нас закутало неизвестностью. Это словно кислотный распад, как на асфальт с неба упасть.
Но мир устроен так, что всё возможно в нём. Всё, что тебя касается, всё, что меня касается.
14. Что случилось с девочками?
Ромбов готовился к встречам с родственниками погибших девочек. Адрес матери Гусевой был в заявлении. По остальным он сделал запросы в ЗАГС.
Заодно обзванивал городские кладбища. Он не просто предполагал, он был уверен, что должны всплыть другие изувеченные памятники. Если он их отыщет в новых местах, это подтвердит его теорию о серийности. Подтверждение требовалось ему ещё и для того, чтобы доказать себе, что он не сходит с ума, что это не совпадение, не шалости подростков, а целенаправленное ритуальное действие.
На работе он ничего не рассказывал. Представил, как Медведев копается грязными ручищами в его девочках, как Зиновьева со скукой закатывает глаза, и решил пока даже не заикаться… А ещё он прозевал момент, в который начал думать про них «мои девочки», но теперь никак не мог отвязаться от этого определения.
На Бугровском кладбище сказали, что ни с чем таким не сталкивались.
На «Красной Этне» смотритель работает недавно. Ничего не знал, но обещал навести справки.
Автозаводское, Сортировочное, Румянцевское, Высоковское… Везде глухо.
Тогда Ромбов решил, что зря он ищет на городских кладбищах. Они многолюднее, на них преступнику легче попасться. За ними лучше присматривают и, вполне возможно, если что-то такое уже происходило много лет назад, закрасили и забыли. Имело смысл искать в пригороде.
В справочнике он ткнул наугад в строчку «Кладбище посёлка Гавриловка». И… попал в цель. Видимо, сотрудник кладбища испугался, что на него попытаются перевалить ответственность, и ушёл в несознанку: памятник с закрашенными глазами есть, да, девочка, как вы узнали, не помню, когда случилось, нет, вообще потерялся во времени, никто не интересовался, заброшенный, нет средств, чтобы восстанавливать. Ромбов не мог отмахнуться от мысли, что собеседник напоминает лягушку, которая вот-вот лопнет, если на неё сильнее надавить сапогом. Он вытребовал данные: имя и даты жизни девочки. И по ним тоже сделал запрос. Кошкина Елена Семёновна была погребена в возрасте шести лет в 2006 году.
После Кошкиной он окончательно уверился в своей правоте. Пришли данные из ЗАГСа. У Насти Гришаевой была только мать, которая жила на отшибе в частном доме. У Нины Ромашки дела при жизни обстояли хуже всего: она воспитывалась в интернате для умственно отсталых детей.
Он рассудил так: мать Гусевой должна легче всего отнестись к расспросам — она сама подала заявление, а значит, готова к разговору. Ромбов дождался вечера и направился в центр. Квартира располагалась в старом пятиэтажном доме недалеко от кремля.
Дверь отворил пухлый одуван средних лет в шортах и в майке, из-под которой открывался вид на его дружелюбные дряблые плечи и с явным удовольствием наеденный живот.
— Оперуполномоченный Ромбов. Андрей Романович. Могу я поговорить с Лидией Денисовной?
— А что такое? — пробулькал хозяин, не спеша впускать гостя.
— По поводу обращения о надругательстве над захоронением.
Одуван задумался, жестом показал Ромбову, что можно войти, и пошлёпал по просторному коридору, с укоризной крикнув:
— Лида, ты написала заявление?
В коридор выпорхнула крепкая энергичная женщина в халате-кимоно с широким поясом:
— От тебя же не дождёшься, — шикнула она в сторону того, кто явно был её мужем. А потом более ласково Ромбову: — Вы по поводу Софочки?
Ромбов заверил, что он именно по этому поводу. Тогда она засуетилась и велела пройти в гостиную не разуваясь. Ромбов напустил на себя как можно более важный вид, хотя идея идти по чистому паркету уличными ботинками ему совсем не понравилось. Но когда он задумался, как неловко сейчас будет снимать обувь и тем более влезать в чужие тапки, — у него несколько раз вбок дёрнулась голова.
Гостиная словно улыбалась и лоснилась от достатка хозяев. Под светом дизайнерской кубической люстры поблёскивали тонкие цветочные завитки на золотых обоях. С дубовой тумбы по-монаршьи глядел большой плазменный телевизор. Ромбова усадили на мягкий кожаный диван.
— Нам нужно будет теперь ходить давать показания? — со смиренной горечью поинтересовался хозяин.
— Надо будет, пойдём, — заверила Гусева.
— Вы отец Софы? — спросил Ромбов.
— Отчим.
— Но у них были очень хорошие отношения, — вставила Гусева на всякий пожарный.
Ромбов записал полное имя отчима и расспросил про род занятий. Отчим был тихим научным сотрудником в компании, разрабатывавшей ветеринарные лекарства. Мать владела двумя салонами красоты.
— Каково ваше отношение к религии?
Пара переглянулась.
— Я крещёная, — сказала женщина, — но в церкви редко бываю. Хотя на крещении сына наших друзей недавно были…
— А почему вы спрашиваете?
Ромбов спрашивал, потому что пытался прощупать, не принадлежат ли Гусевы к какой-нибудь секте, но эта версия с самого начала казалась ему малоправдоподобной.
Сказать он этого, конечно, не мог, поэтому объяснил так:
— Чтобы понять, что могло привлечь к могиле религиозных фанатиков или оккультистов. Может быть, вы брали дочь на какие-то мероприятия?
— Господи, вы за кого нас держите! — возмутился одуван. — Я доктор наук. И ребёнка мы воспитывали в парадигме рационального мышления. Зачем нам её брать на «какие-то мероприятия»?
Следовало уводить разговор в более миролюбивое русло.
— Я просто собираю данные.
— Да-да, мы понимаем, — жена бросила злобный взгляд на одувана.
— Как погибла девочка? — спросил Ромбов.
У матери задрожал голос:
— Друзья её взяли кататься с горки на ватрушке. Врезалась в ржавые качели головой. Несколько дней в реанимации… — закончить не смогла, заплакала.
Ромбов отметил, что смерть происходила на глазах свидетелей в бытовых обстоятельствах.
— Вы не замечали, не следил ли кто-то за ней при жизни? Не было ли чего-то странного.
— Ничего такого, — отчим, видимо, начал уставать от визита. — Я уже Лиде сто раз говорил: просто чья-то плохая шутка. Ну мозгов нет! Я тоже, когда маленьким был, в только что постиранные пододеяльники, которые соседи развешивали во дворе, грязные бумажки кидал. Хрен знает зачем. Просто. Мир испытывал. И здесь что-то такое. Закрасим, и всё.
— А если ещё раз? Как так можно! — продолжала плакать женщина.
— Ещё раз закрасим, — отрезал муж.
Гусева попыталась успокоиться:
— А если могилу раскапывали?
— Что? — насторожился Ромбов.
— В первый раз, когда закрасили, мы пришли, там земля была более рыхлая и холмик на могиле больше. И цветы в угол свалены.
Видно было, что тема эта не раз обсуждалась и у мужа был заготовлен ответ:
— Я уже говорил: собаки разрыли, ты же там сама эти свои пироги оставляешь. Как в средние века, — он раздражённо вскочил и стал ходить по комнате, а потом и вовсе ушёл. Послышался звук воды, падающей из крана.
Ромбов позадавал ещё некоторые вопросы плачущей матери, попросил фотографию Софы, оставил визитку и покинул поссорившихся супругов.
Елена Ивановна Гришаева, мать девочки с Федяковского кладбища, была зарегистрирована на окраине. Прокравшись на второй скорости по дороге с открытыми ртами ям, набравшими дождевой воды, он остановился у пункта назначения. Захлопнул дверцу и с сожалением оглядел грязные бока Бет.
Осмотрел припавшую к дороге одноэтажную деревянную развалину, у которой крыша съехала вбок, словно газетная треуголка у маляра. В одном из окон зияла дыра, заросли крапивы вперемешку с малиной штурмовали торец, забор с тонкими планками выполнял формальную охранительную роль, а у будки на цепи заголосила овчарка с выпирающими рёбрами и репейником в спутанной шерсти.
Однако в сером покосившемся доме жили. Это можно было определить по голодающей собаке и свету, выпадающему из разбитого окна. Звонка на калитке не обнаружилось.
Ромбов нерешительно двинулся по участку. Он остановился на расстоянии от собаки и крикнул в направлении оконной дыры:
— Елена Ивановна!
Встречного движения не последовало. Он прошёл ещё вперёд по тропинке, овчарка взвилась громче. Он крикнул ещё.
За дверью загремели засовом.
К нему вышла женщина побитого вида, в трениках и растянутой кофте. Возраст не прочитывался — казалось, все тяготы мира отложились на её лице. Она встала перед гостем, покачиваясь и скрестив руки на груди:
— Чё надо?
— Вы Елена Ивановна Гришаева? — он хлопнул у неё перед носом корочкой удостоверения.
— Ну а кто!?
— Хочу задать вам несколько вопросов по поводу вашей дочери.
— Да я хрен знаю, где она.
— Так, — он достал блокнот.
— А чё надо? Я хрен знаю, где она, говорю.
Ромбов догадался:
— Вы про кого сейчас? Мне про умершую надо. Про Настю.
Алкоголичка шикнула на собаку, которая уже не лаяла, но бурлила грудным рычанием, и воткнулась в лицо Ромбова козьим взглядом:
— Так она померла ж.
— При каких обстоятельствах?
— А. Про Настьку?
— Да, про неё.
Большие козьи глаза блеснули светом осознанности:
— Аааааа! Пришли, млять! — торжественно проворчала она. — Я, млядь, вам говорила сразу. Так хренушки вы сразу послушаете…
— Что говорили? — Ромбов усиленно пытался поймать её алкогольную мысль, как гудящего комара.
— Убили Настьку.
Ромбов, несообразно моменту, отметил в себе какую-то внутреннюю радость: неужели он здесь найдёт что-то полезное?
— Кто?
— Кто? — задумалась Кошкина. — Они. Ну я говорю: так не бывает. Чтоб просто температура и хренак — всё. Ну как так: хренак — и всё?
— Кто — они?
— В больнице. Я те говорю — на органы взяли. И всё. А мы что? Нас разве кто слушает? Все, суки, в сговоре.
— На какие органы?
— Ну я хрен знаю, на какие. На эти, — Кошкина хлопнула себя по груди. Потом подумала: лёгкие, они говорили.
— Пневмония, что ли? — разочарованно предложил Ромбов.
— Ну, это они тебе навешают — пневмония, млять… А я говорю — убили. Не бывает так, чтоб ребёнка с температурой увезли, а потом хренак — всё.
— Понятно, — вздохнул Ромбов. — Не следил за ней кто перед смертью, может, видели?
— Да следили, говорю.
— Кто следил?
— Ну они ж и следили.
— И где вы их видели?
— Да везде. Ну вот за хлебом идёшь, и они там хлеб фигачат. В автобус садишься, а они за тобой фигачат.
— Понятно, — сокрушённо повторил Ромбов. — Есть ещё кто дома? Где ваши другие дети?
— Да я хрен знаю, где они все.
Ромбов спрятал блокнот:
— У собаки воды нет.
Кошкина бессмысленно смотрела на него.
— Воды собаке дайте! — с нажимом потребовал он.
— Да хер ли с ней будет? — сказала Кошкина, но зачерпнула миску воды из бочки во дворе.
Собака набросилась на воду, словно неделю провела в пустыне.
Ромбов договорился о встрече с директором дома-интерната, в котором проживала Нина Ромашка.
Он ожидал более унылого зрелища: тягостных стен, похожих на больничные, в которых хозяйничает неопределённость провинциальной разрухи. Но не встретил ни сердитой технички, ни насупленных нянек. Его провели по вполне уютному коридору, из которого можно было заглянуть в комнаты с белыми кроватями и игрушками. Дети занимались своими непритязательными делами. В одной из комнат танцевали, если так можно было назвать странные телодвижения интернатовцев. Там же аккомпанировали на бубнах, ложках и трещотках — получался облачный шум вокруг песенки, которую воспитательница играла на пианино. В другой комнате сидели за столами, некоторые дети — в инвалидных колясках.
Директор оказалась спокойной округлой женщиной.
— Спасибо за то, что нашли время, — поприветствовал её Ромбов.
— Рада буду помочь, — дружелюбно ответила она. — Мне сказали: вы по поводу Нины Ромашки.
Ромбов угукнул.
— Вы её помните? Её похоронили три года назад.
— Да, я работаю здесь шесть лет. Очень сложный ребёнок. Помимо синдрома Дауна ещё нарушение слуха, порок сердца, лейкемия…
Он решил, что с директрисой таиться не имеет смысла:
— У её могилы испорчен памятник. Закрашены глаза на портрете. Похоже на то, что это не хулиганство. Как вы думаете, это может быть связано с её жизнью?
Директриса задумалась:
— Не знаю… Наши дети почти всё время проводят в интернате. Контактируют в основном с воспитателями. Многие из них на обычное общение, как мы его с вами понимаем, не способны. Некому желать им зла. От них часто отказываются родственники. У Нины никого не было.
— Как она умерла?
— В хосписе. К сожалению, продлить ей жизнь было невозможно. Но мы старались наполнить те дни, что у неё были. До острого лейкоза.
Ромбов ждал ещё чего-то. Хотя бы соломинки, за которую можно было схватиться. Но пока что все его встречи вели к тому, что его теория трещала по швам.
— Что конкретно вы ищете? — спросила женщина.
Ромбов опустился на гостевой диванчик и обхватил виски, пытаясь вернуть кружащуюся мысль на нужную орбиту:
— Не знаю, — он помолчал. — Кто-то портит памятники. Непонятно зачем. Всюду маленькие девочки, но разные. Девочки никак не связаны, смерти никак не связаны. Что это такое?
Последний вопрос он задал себе, но по инерции адресовал директрисе, посмотревшей на него с некоторым недоумением.
— Вы нормально себя чувствуете?
Он рассеянно кивнул.
— Если у вас будут более конкретные вопросы…
— Да, спасибо, — он поднялся с дивана. — Только последнее: не сохранилось ли у вас фотографии девочки?
— Давайте посмотрим…
Она провела его в игровую комнату, где на стенах висело несколько досок с фотографиями, сняла оттуда фото с компанией детей:
— Вот, слева.
С левой части фото из инвалидной коляски смотрела девочка с коротким ёжиком волос, непропорционально высоким лбом и близко посаженными глазами.
— Спасибо, — ещё раз сказал Ромбов.
— Памятником мы постараемся заняться, — обещала она. — Можно ведь?
— Можно, — махнул рукой Ромбов.
Он выяснил, что не выяснил ничего. С одной девочкой произошёл несчастный случай, две другие умерли от болезней, причём в разных местах, а значит, он не имел дело с убийствами и маньяком, который после убийства зачем-то помечал своих жертв. Между собой дети не могли быть знакомы, жили в разных районах и принадлежали к разным социальным группам. Их родственниками, очевидно, не могли быть члены одной секты: у Ромашки вообще не было семьи, Гусевы казались дельцами и прагматиками, Гришаева была домашней системной алкоголичкой. То есть кто-то выбирал захоронения случайно, руководствуясь только тем, что там — маленькие девочки. Встречаться с родственниками Кошкиной он раздумал: пока что это не имело смысла.
15. Опека vs Зелёнкин
I
Орган опеки, алкаю вниманья, Тифон Новгородский,
Я твоего, о повелитель бумажных чудовищ,
Рыком стозевным прошу не гневиться сотрудниц,
Словно в горах неприступных, гнездящихся по кабинетам,
А умоляю коленопреклонно представить возможность
К лучшему и милосерднейшему из деяний,
То есть прошу сим меня записать в кандидаты
На сирых деток грядущее усыновленье.
II
Я, Николай, утешитель малюток, Зелёнкин,
Вам во второй раз уже подаю заявленье:
Уведомляю, что очень желаю ребёнка;
Будет взлелеян он подобострастнее Зевса,
нимфы которого мёдом кормили на Крите.
Я одинок, не имею супруги — ни алчной Геры,
Ни расплетающей в доме ковры Пенелопы, —
Но я надёжно и благонамеренно трудоустроен:
Разнообразны мои трудовые занятья
И неизменны, как Гелия свет и Селены.
Я прилагаю характеристику с места работы,
А также справку о постоянном доходе,
Пусть невелик он, но, орган опеки, не мучай
Ты осуждением интеллигентного мужа,
Не насмехайся над чаяньем черноязыко,
Всё-таки больше выходит, чем две минималки.
III
Я проживаю в спокойном районе на Пермякова,
У водоёма, где ходит на поиск любви розовоперстая Эос
И, словно крылья стрекоз, содрогаются листья акаций.
После приватизации треть двупалатной квартиры
(Первый этаж, без балкона, сорок шесть метров)
В собственность мне перешла. Остальные две трети
Принадлежат много лет старикам благородным,
Оба они деликатные пенсионеры —
Мать и отец, но они заседают на даче,
Так что с ребёночком места нам будет в достатке,
Сам бы Зефир мог быть вынянчан в этом пространстве.
(Из домовой прилагаю выписку книги.)
IV
Что до здоровья, то вас, камеристки опеки,
О неподступные, словно троянская крепость,
Смею уверить, что мог бы с богами поспорить
В крепости разума, тела и бодрости духа:
Я к многоходству по области нашей привычен —
Мог бы поспеть даже за керинейскою ланью,
Если б погнался по улицам за златорогой;
Ведаю опыт, когда крылышкуют сандалии,
Словно подносят к горгоне Медузе Персея,
Так отражается лень от щитов моих крепких;
Знание — сила, и с помощью знаний глубоких,
Кажется, сдвинуть скалу я могу при желанье
И минотавра сразить не хуже Тесея,
Только мне вас не подвинуть, кирпичных сотрудниц.
(Справку больничную я прикрепляю по форме.)
V
Я вам тут что, Одиссей, сорок лет бестолково слоняться,
Изо дня в день обивать безуспешно пороги
И заполнять каждый месяц при вас заявленья,
Что, как гонцы в преисподнюю, не возвратятся?
Вы хуже Сциллы, Харибды и всех вместе взятых
Чудищ рогатых, в бесчувственности закопчённых!
VI
Орган опеки, молю я коленопреклонно
Прошлый мой гнев позабыть и вернуться к истокам:
Самому светлому из всевозможных желаний —
Удочерить и пестовать горе-сиротку.
Хоть я детей, к сожалению, и не имею,
Но твёрдо верю, что будет на пользу общенье:
Дам ей и пищу, и кров. И ещё воспитанье,
Что будет лучших людей в государстве достойно:
В мудрости сможет она состязаться с Афиной,
Я передам ей сокровища собственных знаний.
Преподавательский навык за годы на службе
Мной отшлифован, как меч до весёлого блеска,
Будто Гефест закалял его в кузнице неба.
Вот мой диплом как свидетельство образованья,
Вот полный перечень разных моих публикаций,
И прилагаю справку я с места работы.
И подтвержденье родителей — не возражают.
VII
Я не судим и полностью дееспособен.
VIII
Дайте ребёнка, гнездо отвратительных гарпий,
Вы не имеете права младенцев присвоить!
IX
Я в миллионный с хвостом уже раз объясняю
что не могу посещать эту школу приёмных
там хуже вас выседают дурацкие тётки
только бубнят всей толпою и травят страшилки
дети воруют и лгут и т.д. всё ужасно
то говорить заставляют про личные вещи
дескать откроем сердца на пути к совершенству
то рисовать на бумажках планеты всей группой
лучше бы им подтереться всем этой бумагой
я этой дуре сказал что нельзя быть тупее
что она хуже пилы заржавевшей даче
я не могу время тратить на эту клоаку
мне вообще-то над книгой надо работать
X
гидры и гарпии вот же аспидные твари
сдохнуть желаю вам всем в чудовищных муках
чтобы смотреть как бамбук через вас прорастает
крысы грызут в животах ваших долгие дыры
вас колесуют и топчут большими слонами
на кол сажают пытают щекочут до смерти
и зашивают железки в мясистые ноги
чтобы окислились и причинили вам столько же боли
сколько вы мне её тварье гнездо причинили
16. Хвостатый знак
Перезвонили с «Красной Этны» — молодой смотритель ответственно подошёл к делу: он поговорил с могильщиком, давно служившим на кладбище, и тот припомнил, что много лет назад на одном из памятников замазывали глаза и администрация заказывала работы по реконструкции.
Обитательницей могилы оказалась Наталья Ивановна Лазова, 1969 года рождения, умершая в возрасте десяти лет. Это позволяло подобраться к делу с другого бока. Все девочки были захоронены относительно недавно. И только Лазова — тридцать лет назад. Что если она была первым случаем, как в сериях, когда маньяк начинает с кого-то близкого? Возможно, он знал её? Возможно, это был человек её возраста, живший рядом? Мужчина? Старше сорока? Совершенно необязательно, но имело смысл. Следовало наведаться к Лазовой по месту прописки. Ромбов сделал запрос в ЗАГС.
По-прежнему, когда выдавалась возможность, он обзванивал областные кладбища. Те, с которыми телефонная связь была доступна. И откопал — не в буквальном значении слова — ещё трех пострадавших. Все они были девочками, похороненными в последние пять лет.
Не вписывалась в эту картину только Лазова. Чутьё подсказывало Ромбову, что именно она была ключом к разгадке.
Но теперь он мог доказать — это не хулиганство. Восемь девочек из таблички, территориальная разбросанность их могил, вплоть до областных поселковых кладбищ, то, что памятники обезображивались в разные годы, указывало на выверенную, терпеливую систему. Серию ритуалов, а не случайные проделки подростков. Стали бы дети таскаться куда-то в область ради шалостей?
А вот татарские могилы никак не укладывались в расширявшуюся картину и потому были отложены на время.
Ромбов по-прежнему катил сизифовы камни документооборота отдела. Но мысли его вились вокруг спрятанных в земле тел. В рабочее время через бумажные наслоения ему чудились чёрные полосы над воображаемыми живыми глазами, а поздними вечерами он маркером обводил места преступлений и кладбища на огромной карте. Чёрно-белую карту он распечатал на принтере из атласа автомобильных дорог на листах А4 и приклеил скотчем, словно собранный паззл, на стену в кабинете. Собранные фотографии девочек и мест захоронений прикрепил сбоку кнопками с цветными шляпками.
Понимая, что следует обсудить новые обстоятельства с начальством и ещё раз настоять на официальном возбуждении дела, он предполагал, что натолкнётся на сопротивление, и оттягивал момент разговора. Ему не хотелось делиться. Как ребёнку, нашедшему конфету, — вдруг заставят выбросить или отберут, а он так и не узнает вкуса, спрятанного под обёрткой.
Пришли данные по Лазовой: раньше она жила на улице Пермякова. Когда Ромбов припарковался у нужного дома, ему показалось, что интуиция кричит: это оно. Что «оно» — он ещё не знал, но район, в котором, с одной стороны улицы, как спичечные коробки, были натыканы серые однообразные девятиэтажки, а с другой — лежало озеро с выжженными солнцем берегами, казался именно тем местом, в котором то странное, с чем он столкнулся, могло произрасти.
Он направился к подъезду. По пути заметил всего двух человек. Дама с собачкой и понурый мужик средних лет в футболке с буквой «А». Ромбов позвонил в квартиру, в которой жила умершая. Ему не открыли.
Он попробовал — к соседям. Справа не открыли, слева тоже. Испытал ещё одну кнопку звонка.
— Кто? — спросил старушечий задверный голос.
— Полиция. По поводу соседей, — Ромбов показал удостоверение в глазок.
Дверь приоткрылась на цепочке, каких Ромбов не видел с самого детства. В щёлку глядела половина старческого лица со светло-голубым глазом, который был такого бледного цвета, словно уже готовился к исчезновению.
— Чего? — спросила половина рта, видная в щель.
— Вы давно здесь живёте?
— Да, давно живу, — заверило пол-лица.
— Помните Лазовых из пятьдесят второй?
— Так они не живут уже лет двадцать, чего их помнить.
Ромбов попросил, ещё раз поднеся к глазу удостоверение:
— Откройте, неудобно так говорить.
Звякнула цепочка. Широкую и приземистую бабулю стало видно целиком.
— Куда делись-то?
— Да куда? Померли, — сообщила она рассудительно. — Вначале дочка, потом сама Лазова.
— А муж?
— Какой там муж, слова одни, а не муж. Вначале ещё болтался, а потом не было мужа.
— Ребёнок один был? Наташа?
— Была, Наташа, да.
— Как умерла, помните?
Бабушка, поняв, что дело касается прошлого, стала разговорчивее:
— Ой, там такая история. Помню ещё как — всем домом обсуждали. Дочка мыться пошла и полотенцем провод под напряжением задела. А полотенце мокрое. Ну и как-то там её — всё… Не знаю, что за провод. Я уж сколько эту девочку к себе брала! После уроков у меня сидела. Но с такой матерью что сделаешь? Лазова-то нездоровенькая была, совсем. У неё люди вечно толпились дома, и в подъезде толпились… На похоронах что-то там пели, ну такое, магическое, во дворе сжигали, дай бог памяти, тряпки, что ли… Ну совсем такие, — старушка сделала характерный жест рукой, покрутив у виска.
— Секта? — догадался Ромбов.
— Да не знаю, секта — не секта. Но вот пели там всякое, ходили…
— Что пели?
— Да старые какие-то песни. Не народные. Не знаю, как это. Но вот прямо на лестничной клетке, как-то иду, стоят в кругу, за руки взявшись, прям тут, — она показала в подъезд, — и что-то там поют, приговаривают. От Ленки-то чего добьёшься? «Ведьма я», — скажет, и всё. А от Наташи тоже — вначале ребёнок, а потом подросла — смурной стала, уже ко мне не ходила.
— То есть вы видели ритуальные действия?
— Ну да, наверно. Но после дочки-то она совсем уж из ума выжила. И болела там что-то долго, ну и всё… тоже, — старушка махнула рукой.
— Может, помните людей, которые к ним ходили?
— Да это сколько лет назад было!
— А у дочки не помните какого-то странного друга, её возраста или постарше?
— Она замкнутая была. И без друзей. В школу — из школы. Я ей говорила: иди вон во дворе с ребятами погуляй. А она что? Мать, наверно, запрещала.
Ромбов чувствовал, что ухватился, наконец, за правильную ниточку, но она обрывалась в его руках. Он задал ещё несколько вопросов о соседях, записал бабуличье имя и номер квартиры, протянул визитку и велел звонить, если что-то вспомнится.
— А что ещё, например? Про гостей? — не поняла старушка.
— Про гостей. И всё необычное, что с дочкой было связано.
Он несколько раз прошёлся вокруг дома, оглядел его печальные суровые стены, берег озера с пожухлой травой и другие дома на Пермякова.
Он знал: отсюда всё началось.
Но он не знал, что делать дальше.
В почте обнаружилось письмо от администраторши Ново-Федяковского кладбища с обещанными сканами фотографий. На пяти татарских могилах по ширине всей плиты чёрной краской был начертан странный знак: из треугольного центра, завёрнутые внутрь себя и вправо, симметрично выползали три щупальца.
Концы не связывались.
Все выходные Ромбов провёл за чтением. Он аккуратно перерисовал символ на белый листок и отсканировал его. Запустил поиск по картинке. Хвостатый знак нашёлся. Он назывался «трискелион».
Существовало несколько легенд о появлении символа, но ясно было одно: трискелион использовали не только в Европе. Треножье могло означать три фазы солнца: восход, зенит, закат; или соединение стихий: вода, воздух, огонь; или время: прошлое, настоящее, будущее; или стадии жизни: детство, зрелость, старость; или три мира: живых, мёртвых и духов. В общем — любое триединство: авторы статей писали об этом так и сяк, каждый на свой лад. Знак использовали футбольные клубы, он был частью герба короля Шотландии, а некоторые считали, что если крутить его в одну сторону, то можно загипнотизировать человека. Нельзя было отследить ни точного времени его появления, ни географии. Трискелион был известен по всему миру со времён язычества. Особенно прижился у кельтов и скандинавов, буддистов и славян. У кельтов считался мощным оберегом. Помогал хозяину подружиться с силами природы, получить энергетическую защиту. В буддизме знак можно увидеть в колесе Дхармы. У славян олицетворял событийный круговорот и возможность поиска правильного пути, направления к богу Роду. В Средневековье применялся и христианами — три луча обозначали Бога Отца, Бога Сына и Святой Дух. В 1642 году римский папа Урбан VIII запретил особым указом использовать этот символ с упоминанием Tроицы, посчитав его ересью.
Кельты и славяне не вязались с татарами, позитивная сила знака, оберегающего носителя, с темой смерти, а футбольные клубы и большая часть добытой из недр интернета информации так же не пришивалась к делу, как к кобыле хвост. А главное, неясна была связь между девочками и памятниками татар. Разные социальные группы, разные символы на памятниках, разные ритуальные задачи. Два направления ничто не связывало, кроме чёрной краски и одного места преступления.
Данных было много. Но Ромбов чувствовал, что упёрся в стену. Трискелион и татары, по всей видимости, не имели отношения к его девочкам. Девочки не имели отношения друг к другу. Самая перспективная ниточка с Наташей Лазовой тоже оборвалась — дело было так давно, что вспомнить что-то конкретное про оккультную группу матери никто не мог. Важной была информация, сообщённая матерью Гусевой. У Ромбова появилась новая догадка: возможно, он имел дело с некрофилом, который раскапывал могилы и помечал освоенные. Именно эта версия теперь казалась ему самой реальной. Но не мог же он взять да и поехать на кладбище проверять, что с телами, на месте ли они? Требовалось разрешение на эксгумацию. Хотя иногда, признаться, у него руки чесались просто пробраться ночью куда-нибудь в Гавриловку и посмотреть.
Витёк рассыпал словесные опилки. Ромбов слушал невнимательно, а больше думал о том, что его товарищ чем-то похож на пылесос. Раньше у них был такой. Пылесос фирмы Vitek, в народе — Витёк. Он хранился в старом шкафу, окружённый гайками, проводами, поломанными переходниками и прочим хламом. По субботам мама вынимала его и тащила за хобот в кухню — оттуда начиналась уборка. Ромбов помнил, как ходил за мамой из комнаты в комнату с тряпкой для протирания пыли, как освобождал от серого плена полки с мамиными духами и папиными бумагами, стенки тучных шкафов, подоконники с жёлтыми кругами от цветочных горшков, спинки кроватей, трюмо с тремя зеркалами. Старопородный пылесос громко шумел — говорить не получалось, поэтому во время уборки молчали. В молчании склеивалась субботняя близость. Живой Витёк тоже издавал много шума, и ещё у него был большой орлиный нос, кнопочные глаза и резко прочерченные скулы. Если рядом поставить две фотографии — портрет младшего сержанта и крышку пылесоса — получилось бы, как ни странно, похоже. Как мама умерла, Ромбов каждую субботу вытаскивал старенького Витька из шкафа и тщательно обходил с ним квартиру по её маршруту. Шаг в шаг, в субботнем молчании. Но пылесос скоро сломался, купили новый. Старый по привычке ещё болтался несколько месяцев в шкафу, а потом отец выбросил его.
— И скажи: мне что, теперь ради неё из шкуры вылезти? Красивая, да. Но истеричка. Сплошные претензии. То, это, хочу, не хочу, сам догадайся. Жесть. И при этом думаю постоянно: ну какая же красивая…
Про то, как Витёк собирается бросить свою стервозную девицу, они говорили каждую встречу. Поскольку Ромбов не обладал никакими сведениями по поводу девушек, он кивал, иногда поддакивал, дескать, — да, истеричка. Ответить на вопрос, зачем он тратит время на этого человека, ведь, по сути, в людях необходимости он не испытывал, было сложно. Витёк сам прилепился. Ромбов стал считать, что иметь приятеля — это ярлык нормальности. И раз в неделю нёс барную повинность.
Они гнездились в подвальной рюмочной, совмещённой с магазинчиком, куда втискивалось всего три стола и где пекли обжигающие, сочные чебуреки. За прилавком клевал носом, уткнувшись в судоку, скучающий кассир.
Последние недели Ромбов был особенно отстранённым, мысли его разбредались по погостам Нижегородской области, по следам, оставленным на рыхлой земле.
— Да что с тобой? — Витёк раздражённо грохнул на стол кружку со взволнованным пивом.
— В смысле?
— Ты не слушаешь.
— Я слушаю.
— Не знаю, кого ты там слушаешь, но не меня.
— «То, это, хочу, не хочу, сам догадайся. Жесть. И при этом думаю — ну какая же красивая», — повторил Ромбов. — Я слушаю.
— С тем же выражением я могу тебе схему эвакуации пересказать.
Ромбов сделал глоток безалкогольного:
— Мне не даёт покоя одно дело.
— Что за дело? — Витёк обрадовался, как щенок, которого запустили в комнату и позволили устроиться на лежанке в углу.
— Это неофициально…
Приятель кивнул с готовностью.
— Я нашёл следы… некрофила… или какого-то культа.
— Иии?
— Там есть знаки… Но я не знаю, как их расшифровать.
В рюмочную ввалилась компания весёлых вечерних гуляк. Они сделали заказ и расположились по соседству.
— А что за знаки? — Витёк понизил голос.
— Их несколько, — уклонился от точного ответа Ромбов, который уже сам не понимал, зачем завёл разговор, — он ни с кем не собирался обсуждать эту тему.
— Ну… если ты в чём-то не разбираешься, то надо найти того, кто разбирается. Тебе нужен спец по символам.
Ромбов отхлебнул понуро из кружки:
— Где ж такого найти… Спеца по символам. Ничего не успеваю: Медведев заваливает меня работой. Как фабрику по переработке бумаги.
Понимал ли он, что это нездорово — вести тайное расследование по поводу изрисованных памятников? Не о маньяке, не о теракте, не о бандитских разборках… Просто странная серия ритуалов, до которых никому не было дела.
Он всегда жил на условной границе между нормальностью и ненормальностью. Диагностированная у него гипертимезия, способность воспроизводить в памяти почти любую полученную информацию, делала его незаменимым и одновременно отталкивающим. Одноклассники терпеть его не могли и считали зубрилой — он всегда всё знал идеально и при этом соблюдал правила, в то время как они списывали, получали двойки и прогуливали занятия. В академии его недолюбливали за чопорность и неумение влиться в компанию, за его показательную отдельность, хотя отдельность не была позицией — он просто не умел по-другому. В Центре «Э» его не воспринимали всерьёз, потому что считали бумажной крысой, хотя сами же и засадили его разбирать бумаги и анализировать данные. Он знал, что гипертимезия считается некоторыми учёными формой ОКР, и знал, что его мозг в какой-то степени был нездоровым. Он не выносил хаоса. Он не мог быть спокоен, когда нарушались прямые линии, когда не находились ответы на вопросы, когда в жизнь вторгалась грязь или разболтанность в любом виде. А поскольку люди в целом были непрямолинейны, нечисты и разболтанны, он предпочитал к ним не приближаться.
Ромбов не раз спрашивал себя, почему он уцепился за историю с захоронениями? И не мог дать ответа. Потому что ему невыносимо скучно было сидеть на месте и копаться в форумах? Потому что он хотел проявить себя, а интуиция подсказывала, что он наткнулся только на несколько соломинок от целого стога сена? Потому что разгадка была далека, как раскалённая Венера, в чьей атмосфере лопались самые прочные машины? Потому что никому другому это не было интересно? Потому что он чувствовал связь с этим делом? Оно притянуло его к себе и больше не отпускало — жужжало в голове, как пчела, которую он не мог прихлопнуть. В уравнении содержалось слишком много неизвестных.
«Нижегородский рабочий» попался ему на глаза у въезда на автомойку. На грязном пластиковом столе лежала газета, помятая с краёв и подсвеченная утренним солнцем. Она была раскрыта на восьмой странице и придавлена камнем.
Ромбовский взгляд упал на неё случайно и зацепился за чёрно-белые ярко отпечатанные картинки, на которых теснились разные символы, в том числе трискелион. Он вытащил нужные страницы и, захлопнув дверцу машины, набросился на статью о солярных знаках. Про трискелион он не разведал ничего нового, там было всего несколько предложений, но автор статьи явно разбирался в теме.
На работе, оставшись один, Ромбов набрал номер, указанный на последней странице издания. После долгих гудков, со второго раза, ему ответил сонный мужской голос:
— «Нижегородский рабочий». Редакция.
Ромбов представился и сказал, что хотел бы связаться с сотрудником по имени Николай Зелёнкин.
— Могу я узнать, что случилось? — голос на другом конце встревожился.
— С ним — ничего. Хотели привлечь его в качестве консультанта.
— Аааа. Да, с этим ему часто звонят. Обычно, правда, из менее тревожных учреждений…
В обрастающую буквенным жирком папку с расследованием Ромбов вложил листок с номером телефона Николая Ивановича Зелёнкина.
17. Нашла коса на камень
Словно баржа против течения времени, медленно двигалось разогретое лето. Тянуло долгим жаром от его обшивки. От каменных многоэтажек, во все глаза глядящих за горизонт: не пролетит ли там синяя птица счастья, не сядет ли на аварийный балкон. От вороных полос свежего асфальта, уложенного тяп-ляп на пролежни дорог, будто мазевые повязки на скованного неизлечимой тяготой больного. От переполненных маршруток, в которых шли по рукам мелкие мятые купюры и замызганные монеты и слышалось растерянное «остановите здесь» зазевавшейся старушки или медный матерный звон какой-нибудь пассажирской ссоры.
Тем временем на дачах, как паутина, растянулось спокойствие. Уже собрали вишню, налепили вареников и отправили их в морозильный плен. Из красных клубничных и малиновых голов сварили джемы и расставили банки в погребах. А редкие кусты крыжовника позволили ободрать соседским детям, потому что кислил, и вообще чёрт знает зачем держали его. Звонила мама и рассказывала так: листья смородины и мелиссы заваривают с чаем, время уходит на полив, отец сидит на деревянных ступеньках старого крыльца и читает детектив, купленный в киоске на станции, и все, изнывая от жары, ездят на пруды, которые, словно зеленоватые глаза, обрамлены ресницами камыша; все ездят купаться, и там уже с утра не протолкнуться, компании гогочут, оставляют пивные бутылки и бычки, поэтому лучше сидеть в тени своего сада. Мама спрашивала, хорошо ли сын кушает, следит ли за чистотой или опять закопался в исследованиях. Зелёнкин отмахивался: и кушает, и следит. Но, по правде, чистота пространства его не занимала, а всё тонуло в каком-то ненастоящем температурном жаре, окутавшем его работу, которая плохо двигалась. Его мысли были похожи на пригоревшую перловую кашу — там, как кусок масла, плавал образ Юли среди разваренных зёрен брошенных задач, и таял, и расходился в общем объёме. И, конечно, ничего он не рассказал про опеку, которая не давала подступиться к удочерению и глядела волком, как Медуза Горгона. Он чувствовал себя окаменевшим, бессильным, но утешительны были светлячки воспоминаний, летавшие вдоль мысленной дороги. А дорога эта, окутанная тёплым серым воздухом, вела к сегодняшнему уроку.
Договорив с мамой, выслушав про дачные занятия и скорое цветение гладиолусов, он положил трубку. И когда снова раздался звонок, ответил нетерпеливо и раздражённо:
— Ну что ещё?
Но столкнувшись с незнакомым мужским голосом, растерялся. Голос представился сотрудником органов и попросил к телефону Николая Ивановича.
— Это я… — после оглушительной паузы, показавшейся такой звучной, словно над ухом били в барабан тишины, с трудом выдавил из себя.
— Я бы хотел с вами встретиться, у меня к вам несколько вопросов.
Так ударяет молния в человека, бежит ток по телу приговорённого преступника, после чрезмерного напряжения лопается струна.
Заворочалось на глубине малодушное намерение бросить трубку. Но Зелёнкин отсеял его через ржавое головное сито — именно так он ощущал сейчас мозговую деятельность.
— У меня работа… — пробормотал он по-детски потерянно и механически раскрыл попавшуюся под руку тетрадь с рабочими записями, как будто пытаясь доказать самому себе правду произнесённого.
— Это ненадолго. Могу подъехать в течение часа.
При мысли о том, что незнакомец в форме с вопросами, тяжёлыми, как гири, ворвётся в его пыльные покои с облокотившимися друг на друга книжными колоннами, где даже матери с отцом было запрещено входить в его комнату, он попытался увильнуть:
— Я не могу… Я ухожу сейчас.
— Во сколько и где мы можем встретиться?
Вывернуться не получалось. И Зелёнкин сказал, что будет в библиотеке. И сказал, что освободится в пятнадцать часов. У него не было выбора. И от растерянности он назвал точное время окончания урока. Надо было сделать запас хотя бы в полчаса, чтобы не впутывать Юлю. Но он не сообразил. И теперь ему было страшно. Потому что, видимо, произошло то, чего он боялся.
Его тайну открыли.
Обычно она приходила позже него. Он поджидал её за столом в углу у окна, за их столом, разложив материалы для занятий, и наслаждался медленным дневным ходом, наполненным тихой безмятежностью: шелестом книжных страниц, мягким шарканьем библиотекарш, световыми иглами, воткнутыми в заоконную листву, рассредоточенным чтением, в которое вкрадывались тёплые мысли, мешающие читать про древние цивилизации.
Но сегодня он как на зло задержался, хотя собирался приехать раньше. Он рассеянно вышел из дома. Город смотрел враждебно. Набежали толстые тучи, свесившие серые животы с неба, поднялся тяжёлый ветер, который от подъезда дотолкал Зелёнкина до остановки, будто конвоир арестанта. И некуда было спрятаться от этого ветра, бушующего в городе и в душе его. И нельзя было не сесть в перегруженный автобус, в который уже начали влетать, как парашютисты, через открытые окна мелкие водяные капли. И нельзя было не прийти на встречу. Зелёнкин заметил, что забыл пакет с учебниками. Пришлось вернуться, оплёванному небом, на целые две остановки. Второй автобус попал в пробку — часть дороги перекрыли из-за ремонтных работ.
Юля уже ждала.
Он успел привыкнуть к её новому летнему облику: свободным платьям, лёгкости украшений, а главное, спокойному запаху, сменившему сладкую восточную тяжеловесность. Сейчас рядом со столом он заметил неряшливо брошенные босоножки со стразами и высокими каблуками. Прокатился взглядом по плечам, объятым голубой материей, и съехал ниже, по бёдрам (она сидела, закинув ногу на ногу) к тонким щиколоткам. Волосы её были перепутаны, мокрые от дождя, с тонких прядок соскальзывали капли. И вся она была мягкая смута, прозрачное волнение.
Юля спрыгнула с подоконника, откуда через окно под неодобрительными взглядами библиотекарш наблюдала за битвой дождя и листьев. И Зелёнкин растерялся ещё больше.
Он собирался всё отменить, прогнать её немедленно, чтобы она не встретилась с носителем голоса, имя которого провалилось в памяти, как бусина — в небольшую дыру, и каталось теперь где-то внутри, но никак нельзя было его извлечь наружу.
— Николай Иванович, салют! — звонко поздоровалась она.
Поскольку объяснения давались ему туго и он не обладал умением заворачивать суть разговора в хрусткие листы обходительности, он сразу оборвал:
— Тебе надо уйти. Сегодня урока не будет.
— Что-то случилось?
Рассказать о том, что, видимо, предстоит недоброе, он не мог, поэтому серебрясь чешуёй лжи, как запутавшийся в сетях карасик, ответил:
— У меня рабочая встреча. Давай перенесём. На завтра. Сейчас не могу.
Юля посмотрела на него отстранённо.
— Вы уходите?
Он замешкался. До трёх часов оставалось сорок минут. Если скажет «да», она может предложить пойти вместе.
— Нет… Я… Мне надо взять одну книгу, подготовиться.
— Аааа… — она пожала плечами. — Я тогда просто тут посижу, хорошо? Я вам не буду мешать. Сама позанимаюсь, раз уж приехала. Дома всё равно делать нечего, — и работы нет сейчас, и ливень.
Не дожидаясь ответа, она перетащила свои тетради на соседний стол, подхватила босоножки с блестящими камешками и поставила их на край, носами ко входу, будто они несли дозор в её крепости. Открыла новую тему и стала переписывать лексику из словарика с заголовком: «В магазине».
Николай Иванович растерянно попросил на администраторской стойке «Записки о Галльской войне», которые и так знал наизусть, — просто чтобы взять хоть что-то. Когда он вернулся, Юля посмотрела на него с укором и, подавшись вперёд, полушёпотом, будто передавала секретные сведения, указала на своих стражников:
— These are shoes1[1].
Зелёнкин сел за стол. Посмотрел на часы. Оставалось десять минут.
Обернулся к Юле:
— Может быть, уйдёшь?
— Вы что, меня прогоняете?
— Да не прогоняю я, — сказал он и уткнулся в книгу.
За набожными галлами, жертвоприношениями друидов и звонкими войнами не разглядеть: спрятано на глубине под чёрной землей закопано от себя долой и от глаз чужих под ногами высокого племени крапивы поселившейся у холма и качающей тёмно-зелёное горе все возвратимо вылезет из норы хищным лисёнком напуганная осень развернётся пять раз вокруг годовой оси когда засыпало всё прелой листовой и по коричневеющему покрову бродил сладковатый запах разложения когда электрички стучали в такт прыгавшему от восторга сердцу и в одной их них спали грязные путешественники заняв сиденья и несли по вагонам носки раскраски и деревянные массажёры а в рюкзаке на семьдесят литров было драгоценное и запретное но никто не замечал не ведал потому что стремились по делам своим покупали питомцам противоблошиные капли отводили капризных детей в садик и старались сварить манку без комков но не получалось и зашпаклёвывали трещину в углу что раздалась из-за просадки дома но она не стягивалась а только ширилась и держались за руки влюблённые так будто никогда не отпустят будто клеем рыжего света сцеплены как вагоны но на ближайшей остановке кто-то тянул стоп-кран и разрывали руки и выходили на брошенную в лесах платформу оказываясь посреди плотного ужаса отдалённости ещё сидели молча уронив взгляды на мыски ботинок потому что всё уже обговорили за последние одиннадцать лет а не высказали только гулкое раздражение ведь постоянно терялись перчатки в доме и один больше работал а другой больше плакал и прочее что не хотелось уже обсуждать чтобы сохранить покой перемирия бережное притворство и курили в тамбуре мешая пошлые колкости с дешёвыми коктейлями и несколько раз присматривались к рюкзаку и к непроглаженному общему виду и даже скорее всего отпустили одну из мерзопакостных шуток по адресу но потом отвлеклись на песню а Леночка тоже её знала и часто пела её с другими уходи и дверь закрой хотя мала и слишком нежна была для хлопанья дверями но такое промозглое коричневое время стоит на земле что дети схватывают всё на лету по пути к дому дежурила прислуга фонарей по-лебединому клонившая длинные шеи в ларьках перехватывали шоколадки пиво и краснеющий юноша спрашивал презервативы пока девушка в жилетке из искусственного меха ждала на улице плащ был слишком лёгок для осеннего ношения и холод словно топор так примеривался к незакрытой шее будто хотел снести голову с плеч но сердцу было тепло Леночка была рядом тонкая соломка волосиков и маленькие пытливые ручки и бесконечные вопросы нет больше никого кто бы с такой скоростью стремился постичь и присвоить потухающий огонь осеннего мира куда мы идём что такое баклуши где будет ночевать электричка а долго ещё идти а купишь мне мармеладных червячков а сколько там ещё девочек а как их зовут ты почему кстати не покупал билетик ты не боишься контролёров а кого ты боишься а я много чего боюсь темноты и пауков и быть одной как хорошо что я больше не одна и простудиться и остаться без червячков и потерять куриного бога что положили в карман на прощание ветер бился в проржавевшие стенки гаражей как полоумный и вот наконец прибыли сняли тяжёлый замок включили свет пахло сыростью и старыми вещами в ящиках ждали своего часа принесённые с помойки куклы с выдернутыми руками или ногами или разрисованными лицами старые тряпки дырявые колготки музыкальный механизм выдранный из медведя свадебное платье лампа журналы с распухшими от влаги страницами сложенные картонные коробки на пыльных полках спали уродливые инструменты молоток пила кувалда напильник плоскогубцы стояла швейная машинка «Подольск» он положил Леночку на холодный стол.
Ромбов изучил посетителей читального зала. Старик, похожий на большую стрекозу, в широком синем пиджаке не по размеру и в очках с круглыми толстыми линзами. Плотный мужчина средних лет с лысиной, какого-то общезнакомого вида. И красивая девушка в голубом воздушном платье. Он сразу вспомнил, как она скандалила в ректорате Педа, хотя она и изменилась за лето.
Он обратился к тому, что с анархией.
— Николай Иванович?
Искомый поднял голову и тут же с некоторым облегчением подсёк холодную мысль: его преследователем был ещё совсем мальчишка, очкастый, пружинистый, невысокий, похожий на студента-ботаника.
— Это я вам звонил, — продолжил Ромбов, обратив внимание на то, как девушка подняла глаза и с любопытством теперь прохаживалась по нему увлечённым взглядом. — Оперуполномоченный Ромбов. Андрей Романович.
— А… да, — спотыкаясь на каждом слоге, протянул Зелёнкин.
— У меня к вам есть ряд вопросов…
Зелёнкин обернулся к Юле, потом обратно, к своему гонителю:
— Здесь моя студентка… и ещё… — он показал на старика-стрекозу. — Нам уйти?
— Это необязательно.
Из спокойного тона и вежливого отношения можно было сделать вывод, что арестовывать его пока не собираются.
— Вы занимаетесь исследованием солярных символов, так? Я видел статью в газете.
Ромбов придвинул к себе стул и устроился с другой стороны стола, так что оказался по диагонали от Зелёнкина и как раз напротив девушки.
— Я… публикуюсь в «Нижегородском рабочем», да. Статьи на разные темы. Краеведение, история, литература. О символах писал недавно.
— Можете мне рассказать для начала всё, что вам известно об этом? — оперативник нарисовал хвостатый знак.
Камень с сердца Зелёнкина упал. Речь шла о другом!
— Это? — Зелёнкину достаточно было секундного осмотра. — Трискелион, древний знак, в переводе с греческого означает…
— «Трёхногий», — подхватил Ромбов. — Почему трёхногий? Больше похоже на щупальца какого-то чудовища.
— Если только постоянный ход жизни кажется вам чудовищным. Смотрите, здесь линии округлые, но сохранились варианты знака с ломаными линиями или даже с прорисованными ногами. Помните, например, символ Сицилии?
Зелёнкин спросил по привычке, как спрашивал у неразумных студентов, не ожидая что-то выудить из их памяти, но Ромбов удивил его:
— Да, подождите… Я видел… три ноги и женское лицо посередине. Это одно и то же?
— Во всяком случае, одного происхождения…
— И откуда они взялись? Территориально.
— Я вам не смогу ответить. И никто не сможет. Это солярный знак. Встречается у греков, крито-македонцев, этрусков, кельтов, у народов Гималаев. Это магическая сила, доступ к которой открывали для себя разные народы.
Ромбов взвесил про себя полученную информацию.
— Хорошо. А он добрый или злой? Я так и не понял.
— В каком смысле?
— Раньше люди верили в то, что он помогает, охраняет или, наоборот, это что-то вроде сглаза? Многие пишут, что символ «позитивный»… Но почти везде он связывается со смертью.
— Как бы это объяснить… С помощью огня можно приготовить пищу и спастись от холода. А можно выжечь целую деревню. Как интерпретировать огонь: как добро или как зло? Смотря кто интерпретирует. И смотря кто несёт огонь: Прометей или инквизитор. Такая же история, например, со свастикой. У меня есть книга, где я исследую этот вопрос. Что для вас свастика: символ чудовищного преступления против жизни, газовых камер и чёрного дыма концлагерей?
Ромбов поискал в памяти:
— Да. Свастика, утверждённая Гитлером в 1920 году как символ Национал-социалистической рабочей партии, знаменовала торжество арийской расы и Третьего Рейха. В 1946 году после Нюрнбергского процесса была признана противозаконной многими современными государствами.
Зелёнкин кивнул:
— Но до того, как знак был поднят на знамёна нацизма… Сотни и даже тысячи лет свастика была солярным символом, распространённым по всему свету: в доколумбовой Америке, Африке, Евразии… Символом благоденствия и процветания.
— То есть трискелион — всё-таки чаще используется как оберег, знак защиты?
— Да. Но если он окажется в опасных руках… Вы понимаете? Нельзя ручаться.
Ромбов не собирался раскрывать обстоятельства дела и хотел рассмотреть только теоретическую часть. Но уже не смог остановиться.
— Так… А от чего он может защищать мёртвого человека?
Зелёнкин постарался не выдать страха, который опять начал расползаться под кожей. Не надо было этого говорить, но ему хотелось объяснить:
— Может быть, это оберег для души покойного, чтобы та не потерялась во время перехода? А может, трискелион защищает не душу, а, наоборот, — от неё?..
Он пронзительно посмотрел на оперативника.
— Защитить мир от плохого человека? — Ромбов задумался. Это полностью переворачивало сложившуюся картину. — Но человек мёртв…
— Это если вы не верите в существование жизни после смерти. А если телесное умирание всего лишь этап большого пути? Именно так, во всяком случае, считает большинство земных культур. Кельты, например, верили, что душа человека может вернуться, если у неё есть проводник. Друиды могли быть проводниками, а могли, наоборот, запечатать вход.
— То есть могила в данном случае — это ворота между миром жизни и смерти и трискелион закрывает эти ворота, чтобы никто не пострадал? Такой ритуальный смысл?
— Всё может быть, — простодушно согласился Зелёнкин.
Непонятно было, верит ли он сам в то, что говорит. В странствия душ и в силу трискелиона. Но Ромбов не спросил об этом. Как-то сама собой грохнула мысленная вспышка:
— Получается, тот, кто оставил знак, считал умершего плохим человеком, от души которого надо защищать живых?.. А если это целая группа людей, то, возможно, он питал отвращение к их культуре или религии, а, возможно, был знаком с кем-то из них лично и даже враждовал.
— Я уже не очень понимаю, о чём речь. У вас есть ещё вопросы? — скупо поинтересовался Зелёнкин. — У меня работа. И ученица ждёт.
Ромбов почувствовал себя школьником, решившим задачку по математике, к которому учитель, добившись правильного ответа, моментально потерял интерес. Он обратился к Юле:
— Я вас отвлёк?
— Меня — нет, — Юля весело тряхнула головой.
Ромбов рассмотрел её подробнее: ей шёл новый образ без вызывающей одежды.
— Надеюсь, вы не сказали ничего секретного? А то, может, возьмёте меня в программу по защите свидетелей, на всякий случай?
С Ромбовым никто никогда так не говорил. Он смутился:
— Ничего такого…
Зелёнкину ужасно не понравилась Юлина заинтересованность:
— Всё, вы нас отпускаете? — с несвойственной ему резкостью попытался он выпутаться из беседы.
— Вы же не на допросе, — кивнул Ромбов. — Скажите мне ещё последнее. Чёрная полоса — просто ровная чёрная полоса — что может означать?
Сердце Николая Ивановича обернулось подстреленным лебедем и рухнуло в тёмный омут плохого предчувствия.
— Часть зебры, — с неявной издёвкой ответил он.
— А с точки зрения оккультного значения? Вам ничего не приходит в голову?
— Не знаю. Нет. Мне пора уже, — он встал и захлопнул книгу, чтобы показать, что разговор окончен.
— Спасибо за время, — Ромбов понял, что большего не выжмет.
По привычке фиксировать всё вокруг прочитал вслух название книги:
— «Записки о Галльской войне».
Через лунку во льду сознания, под которым плавала в его голове самая разная информация, как огромная рыбья стая, он вытащил имя Цезаря и одну из сотен латинских поговорок, что заставляли учить на первом курсе академии:
— Alea jacta est.
— Что это значит? — поинтересовалась Юля, которая тоже начинала собираться и как раз застёгивала блестящие босоножки.
— Жребий брошен, — нехотя перевёл Зелёнкин.
<…>
19. Дашенька
— Ладно, спасибо.
Бросай скорее трубку!
О предательницы!
Разве можно им верить? А я-то, балда, балда! Зачем полез? Хожено уже этими тропами. Ничего нового. Ева всё тянется и тянется к запретному плоду, хоть кол на голове теши. Миллион раз лиши её рая, и света, и безмятежности, а она всё будет болтать со змеями. Потому что сама змея. Ух, женщины!
А мы-то тоже — хороши! Они хвост распустят, глазками нефритовыми блеснут, и мы уж готовы смести весь мир и на золотом совочке им подать. Иаков горбатился четырнадцать лет за Рахиль… Менелай десять лет стоял у троянских стен в поисках справедливости… А великий поэт схлопотал пулю в живот из-за всех этих финтифлюшек! Вот и нечего было сочинять про женские ножки! До чего они его довели? Такие ножки не по лугам порхают, а по лаве раскалённой. Ходят и здравствуют вполне. Потому что геенна огненная — это и есть их природная стихия, помяни моё слово.
<…>
Вот и она, тьма и похоть, уехала с ним. А я-то уж напридумывал себе, как мы будем счастливы: возьмём ребёночка, поселимся у меня. Я бы учил их: её — понемногу, а ребёночка — особенно. Она бы варила манную кашу по утрам нашей дочке, а я рассказывал им восточные сказки, и даже тёмной холодной зимой, которая возится за окном, всем было бы так весело и хорошо, что охотно выбирались бы из-под пуховых одеял и рано-рано встречались на кухне.
Но ей всё можно простить хоть темнота она и предательница потому что она бархатец и сахарный мёд и огонь обжигающий без которого не проживёшь но нельзя простить ничего женщинам из опеки аспидным тёткам которые не слышат о ребёночке которые не разрешают их всех надо сослать на каторгу чтобы ходили в цепях и таскали мешки с углем и чтоб лёгкие их становились день ото дня непригоднее и скукоживались как их души
ну если нам аспиды не дают ребёночков не позволяют то мы их сами продолжим добывать из брошенных малюток из тех до кого ни одна государственная машина не дотянется к тому же есть уже новенькая на примете признайся что тебе она понравилась тем что лоб высокий и волевой и брошка со стрекозой сразу видно что сама стрекоза и разговаривала во сне уверенно и взросло эта не будет гарцевать и легкомысличать я слышу тебя да внешность обманчива и были у нас уже дети которые разонравились а эта гарантирую тебе не разонравится не зря же мы о ней думаем с мая когда нашли её но если ты настаиваешь мы её сразу домой приглашать не будем мы с ней сначала побеседуем обстоятельно и разузнаем о её намерениях и характере может она ещё сама не захочет хотя кто на её месте откажется ведь
<…>
так что не сомневайся не откажется главное чтобы она нам понравилась но она нам уже нравится как хорошо что сейчас жаркий и пустой август что никаких студентиков к нам не сунется и никому мы ничего не должны только сами себе труд по некрополистике который мы забросили из-за юли-предательницы но ничего-ничего скоро вернёмся к нему и поэтому можно уехать из города никто не заметит оповещать не будем от греха подальше даже родителей давай подумаем что взять с собой наш любимый походный рюкзак в него бутылку с водой а то всё высохло как в пустыне даже лужу попить просто так не найдёшь нож баллончик с краской пенку не будем брать сейчас жара только таскать зря плащ возьмём для укрытия и ладно ещё консервов прости а почему ты не проверил раньше у нас ничего нормального не осталось мы всю рыбу и мясо прикончили ещё в прошлый поход ну извините я тебе что ли бесплатная доставка откуда мне знать что мы прямо сегодня с места сорвёмся и нам понадобятся припасы давай по пути зайдём в магазин да ну его вот тут в углу есть пыльная кукуруза и зелёный горошек хватит на пару дней в конце концов мы с тобой закалённые походами товарищи да и в себе носим жировые запасы чего таить не худо и воспользоваться ещё складную лопату и спички что-то ты наверняка важное забыл подумай получше да вроде всё денег взять это понятно тряпку большую её обмотать что ещё балда ты чем ночью смотреть будешь третьим глазом фонарик возьми да иди ты я вижу в темноте не хуже кошки куда мы запихнули фонарик-то в шкаф с инструментами или забросили на антресоли нигде нет подумай получше аааа мы лазили под ванную когда что-то текло и там видимо оставили ну теперь точно всё
поедем на автобусе а оттуда пешком до пеньковского как я ненавижу августовские пригородные автобусы если бы я организовывал жизнь в аду я бы просто сажал самых провинившихся в такие вот рейсы и возил по кругу чтоб им было душно и чтоб народу битком и даже не посидеть и вокруг толстые потные тётки и вспыльчивое старичьё и все с дачными тюками и тележками такими объёмными как будто они там тела перевозят вот это ты удачно пошутил зато мы под них мимикрируем не догадаешься что мы-то как раз то самое а подумают урожай везём краснобокие яблоки или кабачки или грибов набрали так что даже хорошо что такое море унылых дачников с нами едет и ничего не подозревает
а здорово вот так выйти посреди дороги разрезающей сосновый лес на две части и задышать полной грудью и повернуться спиной к городскому шуму и потопать в самую чащу чтобы веточки хрустели под ногами и сбоку таскали иголки деловитые муравьи отстраивающие общественные зиккураты чтобы подмигивали как ярмарочные дамы в ярких шляпках белоногие сыроежки чтобы размять косточки затёкшие в городском сидении когда гирей на шее висит груз мелких обременительных задач и глаза ломаешь под жидкой лампой и не разгибаешься сутками а тут хвойная музыка сложенная из самых ясных гармоний скрипа стволов лёгкого шелеста трав птичьего пения и трубного молчания теней захватывает будто ты избранный зритель в консерватории свободы и тебя вот-вот подведут к великой тайне
людей нет нам повезло ты внимательно посмотрел конечно внимательно сам что ли не видишь надо быть осторожными всё-таки выходной может кто и забрести хоть кладбище и почти заброшенное ты помнишь где она лежала спросишь тоже как будто не знаешь что у меня идеальная память я уже три месяца мусолю этот маршрут в голове вот здесь с краю вот и её обшарпанная оградка сразу видно забросили но это нам даже выгодно не надо опасаться что родственники заметят
да это она Дарья Николаевна Мокрякова посмотри какая ладная и белый воротничок и завитки у лба и взгляд такой каким светлый старец может смотреть на убийцу всепрощающий и серьёзный и с жалостью ко всему живому к этой вот даже разросшейся на могиле осоке и тому кусту борщевика мерзкому захватчику полевого покоя ну всё скоро увидимся с ней скоро ночь но вначале доставай краску заслоним ей глаза чтобы не видно было что тут в мире делается она и выглянет наружу из любопытства а потом уже не сможет залезть обратно осталось дождаться темноты и лечь спать на её могилку
скоро сумерки смотри как солнце за полем скатывается всё ниже и какая весёлая ровная чёлка деревьев прикрывает заброшенные дома а ведь ещё лет двадцать назад там вовсю полыхала жизнь драли глотки петухи прокатывался по единственной улице стук топора в маленькую лавку завозили по утрам мягкий хлеб масло конфеты и муку урезонивали плачущих детей вынимали из курятника большие ещё тёплые яйца которые плохо чистились возделывали огороды поливали лук с навострёнными в небо стрелами выкапывали тонкокожую картошку пекли по два-три противня пирогов с луком и яйцом пили так что избы ходили ходуном и махали кулаками не поделив невесту на мопедах ездили в клуб на танцы по кочкам по колдобинам сзади визжали девчонки мучились ходить в далёкую школу а потом школу закрыли парни побросали мопеды и под алыми закатными парусами уплыли в туман навстречу лучшей жизни девчонки уехали учиться и там как бодрые колючки прицепились к городским с жилплощадью не слышно стало ни криков ни драк ни звонких обедов только жили ещё долго тихие старики державшиеся на каком-то подножном корме и неотрывные от земли своей но и те со временем смолкли
давай уже устраиваться бросай свой плащ на могилу и засыпай это будет тебе нетрудно ибо день был полон тягот нам звонил оперуполномоченный что ходит по следам нашим звонил по поводу юли что ушкандыбала с ним вертихвостка как будто не видит какой он желторотый очкарик хоть надо признать и неглупый очень даже неглупый в том-то и опасность вот тебе и очкарик за считанные минуты отобрал у нас то что мы так ценим и оберегаем самое хрупкое расколотит нашу юлю как вазочку не умеет ведь обращаться а ты умеешь а что не похоже вон как мы за лето подружились ничего мы потом найдём и склеим её и тогда она уж точно нас полюбит как следует и тебе даша станет мамой о даша ты уже здесь я давно здесь мне здесь темно и страшно а ты не бойся вот ты уже и не одна а вы кто а мы зелёнкин николай иванович попечитель малюток освоивший хитрости древних друидов и многие языки основы древнеегипетского в том числе язык чёрной магии и потому теперь с тобой говорящий а где я ты даша между светом и тьмой между землёй и небом между бытием и небытием если ты понимаешь о чём я умерла ты даша но неокончательно хочешь обратно в мир дольний а где моя мама не знаю но она к тебе не приходит значит либо сама умерла либо забыла тебя посмотри как высока осока и как заржавела оградка не навещают тебя ну что ты ревёшь что катишь слёзки-хрусталинки это уж давно было много лет прошло ты зато теперь самостоятельная а помнишь что мы с тобой уже виделись ты ко мне на причал приходила когда бушевало море как у айвазовского я тебя запомнил и я помню вас и сплошную темноту заберите меня пожалуйста отсюда мне очень страшно тем более если мама не придёт ты подожди дашенька общежитие людское вещь непростая надо выяснить хорошо ли ты к нему подготовлена ты нам признаться сразу очень понравилась и мы о тебе много думали эти месяцы но пойми нас ты тут восемь лет одна пролежала совсем наверное отвыкла от человеческого обхождения и все манеры порастеряла обычно мы берём девочек с которыми недавно какая-нибудь неприятность произошла авария там или ещё чего но ты уж очень нам понравилась и запомнилась я ничего не порастеряла ну вот опять слёзки-хрусталинки бедный ты ребёночек столько лет одна в темноте вот что скажи ты в школе хорошо училась хорошо но не на одни пятёрки потому что столько всего в мире интереснее и прятки и рисовать цветных лис фломастерами и печь с бабушкой торт из сгущёнки и печенья и бить мальчишек чтобы им неповадно было задираться да ты права это всё конечно очень увлекательно ты разумная девочка это сразу видно хоть и не отличница мы так и поняли только глянув на фото твоё а скажи как ты на предмет общения с другими детьми с девочками дружу ни с кем не ругаюсь ну только если совсем какие плохие и оборванки а с мальчишками по всякому они знаете какие бывают и за косички дёргают и тряпкой мокрой швыряются ну тут можешь не бояться у нас только девочки живут все с добрым нравом ты её не обманывай разное бывает чай не все ангелочки вон вспомни янку и любку а что их вспоминать мы же от них давно уже отвязались остались только хорошие ты даша не бойся если сама задирать никого не будешь то и они с тобой будут по-дружески а любишь ли ты наряжаться очень люблю а привередничать не будешь не буду только заберите меня отсюда но ты должна намотать на ус что мы живём не в царских палатах на довольно узкую ногу живём в тесноте да не в обиде это ничего главное чтобы не во мраке земляном как восемь этих лет тогда будем считать что мы сговорились клянёшься что будешь слушаться и других девочек обижать не будешь клянусь а что дальше а дальше всё по плану ты не волнуйся у нас механизм отлажен мы сейчас проснёмся выкопаем твои останки к которым душа привязана и переместим их в гараж там мы поколдуем над твоим телом чтобы оно тебя больше не подводило приоденем тебя хочешь свадебное платье с широкой юбкой как у принцессы настоящее свадебное платье вот это да и таким образом мы получим постоянный доступ к душе твоей и уже не надо будет каждый раз спать на могиле подожди есть одна проблема какая очень уж старая девочка нам попалась там за восемь лет-то боюсь и не осталось ничего для мумификации так косточки-то остались наверное тогда косточки заберём и их глиной обложим чай не в первый раз и в платье нарядим чай не денется никуда душа-то придётся здесь поэкспериментировать ты даша не бойся наших разговоров ты в надёжных руках всё сделаем в лучшем виде просыпайся и бери лопату я вижу улыбка проклёвывается на усталом твоём лице хоть ты и таишься а сам доволен как кот в сметане я с тобой полностью солидарен это отличная находка девочка озорная и сообразительная как мы и хотели как раз впишется в нашу коллекцию ты говоришь про неё как про вещь не в коллекцию а в отряд ворчи-ворчи да копай не отлынивай лишь бы сорваться на ком с тех пор как юлю твою увёз за кудыкину гору оперуполномоченный ромбов свети получше гроб наверняка уже превратился в труху так что копай осторожно я и без твоих советов обойдусь видели знаем разберёмся ну где же она уже сколько часов согбенно трудимся а дашеньки не видать а ты не жалуйся и продолжай о смотри вот-вот осторожнее дошли сейчас аккуратно извлечём кости неси нашу тряпку всё аккуратно завернём и сложим в рюкзак а теперь твоя очередь закапывай может так оставим чего мучиться почти заброшка ну вот ещё никогда так не делали а теперь когда у нас на хвосте мвд возьмём и подставимся засыпай тебе говорю а я отдохну.
20. Прыжок
Дождь продолжал обвязывать библиотеку.
— Потоп. — Юля высунула руку, по которой тут же прострекотала водная игла.
— Могу подбросить — я на машине, — Ромбов мысленно измерил путь до Бет — получилось что-то около двух минут.
— Нет-нет, — замотал головой Зелёнкин, — мне тут рядом. Я сам, — он стоял на крыльце растерянно, прижимая к груди пакет, с которого время отколупало часть краски.
— Николай Иванович…
Зелёнкин успел перепугаться, что сейчас его будут уговаривать, затянут в кокон Юлиного голоса и, опутанного и бессильного, повезут домой, словно спелёнутую мошку, под ястребиным взором оперативника.
Но она не стала его упрашивать:
— …Вы мне домашку не задали.
Он понял, что свободен, что его отпускают, и почувствовал одновременно облегчение и острую ревность, как будто внутренности прокрутили через мясорубку и теперь среди них царила фаршеобразная неразбериха.
— Учить лексику следующего урока… А ты? — Он проскакал взглядом по лужам в направлении автобусной остановки.
Юля засмеялась и обвила руками ромбовскую руку около локтя:
— Я на машине. Раз уж предлагают.
Зелёнкин поднял над головой пакет и потрусил по дорожке, перескакивая по карему многоглазию луж, в которых отражалось его неуклюжее тело, и стонущий мир, доживавший свои последние летние дни.
— Ну, где ваш белый конь? — Юля нетерпеливо огляделась.
— Он не белый, — Ромбов залился краской.
— А какой?
— Баклажановый.
— Баклажановый конь! А какой породы?
Мысли Ромбова забуксовали:
— Никакой.
— Конь — никакой! И где он?
— За углом.
— Чувство юмора тоже за углом оставили?
Она улыбнулась и потянула его за собой под дождь. Швейная дождевая машина строчила на все лады и за две минуты опутала их водяными нитями с головы до ног.
Бет приветственно пискнула. Забрались внутрь.
— Что это? — Юля потрясла жестяную банку, валявшуюся на сиденье.
— Ничего, — сказал Ромбов и переложил банку в бардачок.
— Оу.
— Куда вас везти?
— Как на счёт края света?
— На этой дороге нет заправок.
— Чувство юмора нашлось!?
— Оно не терялось.
Ромбов внимательно обошёл её взглядом; то, как падали с волос лёгкие капли на сиденье, как она стёрла тыльной стороной ладони влагу с лица, как дыхание жизни ходило в ней глубокими волнами, как облепило мокрое платье её красивое тело.
— Тогда везите на улицу Патриотов. Прямо до светофора и направо.
— Знаю.
— Знаете район?
— Я знаю весь город.
— А где, например, радиорынок, знаете?
— Между Ивлиева и Верхне-Печёрской.
— Стадион «Строитель»?
— Молодёжный проспект, 28.
— Ого! Можно было бы работать в такси.
— Мне хватает работы.
— А денег?
— Денег тоже…
— Какой выгодный жених! С хорошей памятью, работой, деньгами и баклажановым конём. Или вы уже женаты?
— Не женат.
— Девушка?
— Нет.
— Как так?
— С этим не ладится.
— Что, никогда?
— …
— Совсем никогда? Ни разу?
— Один раз мне нравилась девушка.
— А вы ей, судя по тону, не очень?
— Ей нравился другой.
— Давно это было?
— Пять лет назад.
— Оу.
— Девушка мне не нужна. Я с ними не умею.
— Как будто речь про шуруповёрт.
— Шуруповёрт у меня есть. С ним-то как раз всё понятно.
— К человеку же нет инструкции. Все учатся методом тыка.
— И многому вы научились методом тыка?
— Ну, нажимать кнопки научилась. Только не те устройства попадались.
— …
— Сколько вам лет?
— Двадцать три.
— А мне девятнадцать.
— …
— И за двадцать три года не было девушки?
— Хватит уже.
— Вам надо попробовать. Это может быть весело.
— Какой подъезд?
— Как-то мы быстро приехали.
— Вы бы следили за дорогой, садясь в незнакомую машину.
— Следить надо не за дорогой, а за водителем. Я следила.
— Так какой подъезд?
— Третий.
— И что выяснили?
— Что вы хотите пригласить меня на свидание.
— Это и есть женская логика, да?
— Не хотите?
— Не уверен, что это нужно.
— Ну, как хотите. Вы будете жалеть об этом всю жизнь.
Она открыла дверцу машины, добежала до подъездного козырька и, помахав, скрылась за тяжёлой дверью.
Он положил подбородок на руль и вздохнул. Дождь успокаивался.
Ромбов не мог заснуть. Он вертелся в кровати и чувствовал себя червяком, прорывающим ход под землёй. Из крупиц памяти, словно из шерстяного волокна, скатывалась темнота вокруг него, тёплая, с тревожно-сладковатым запахом дождя. Из неё вышагивал Цезарь на коне и переходил Рубикон, всеми забытая Нина Ромашка с провинциального холма следила за движением войск, ветер покачивал её светлые тонкие волосы, напоминавшие жёлтую траву, легко вздыхавшую у кладбищенской ограды, а прислонившись к ограде, где-то между неизвестностью и углом его спальни, стояла девушка в мокром, почти что прозрачном платье, ветер прижимался к её соскам, пытался поднять юбку и потрогать тёмные волосы под ней… В ужасе и блаженстве Ромбов открывал глаза, переворачивался на другой бок, скомкав лёгкое одеяло в податливого удава, на которого забрасывал ногу, понимая, что всё, что он видит, ему пригрезилось в дремоте, что всё неправда, а злостная мешанина из порно, его могильных девочек и сегодняшнего дня, который никак не утаптывался на дно сознания.
Он ворочался в полусне до утра и, еле-еле поднявшись с будильником, так и не смог заставить себя сделать зарядку, не смог позавтракать и сосредоточиться на телеэкране с новостями.
Чуть ли не впервые в жизни он опоздал и, пробегая через проходную под недоумённым взглядом Витька, поскользнулся на мокром полу. Залетел в кабинет, растрёпанный и раскрасневшийся.
— О, спящая красавица! — ухмыльнулся Медведев.
— Что же это, где носило нашего мальчика? — Зиновьева преувеличенно охнула и скрестила руки на груди.
Ромбов понуро поплёлся к чайнику, нажал на кнопку и понял, что его банка с цикорием осталась в бардачке. Вслед за ней в воображении всплыл и образ вчерашнего дня. Губы сами собой разъехались в улыбке. Он заварил чай и бухнул туда два кубика сахара, чего тоже никогда не делал.
Медведев и Зиновьева переглянулись.
— Кажется, мальчик в ауте! Кто это его так?
— Мне-то откуда знать…
— Можно прекратить обсуждать мою личную жизнь? — Ромбов шумно пододвинул кресло к столу.
— Ого, Миша, у кого-то завелась личная жизнь, — протянула Зиновьева, сопровождая высказывание выразительным взглядом.
— Совсем взрослый, — подыграл Медведев, смахивая воображаемую слезу.
— Очень смешно, — пробурчал Ромбов, включая компьютер.
Редкое ворчливое внимание коллег было ему приятно. Как будто младшеклассника позвали курить за школу старшаки после того, как тот подсадил биологичке жабу в сапог.
Поскольку основную работу никто не отменял, Ромбов продолжал свою бумажную войну, мониторинг соцсетей и сбор всевозможной информации. Он уже несколько месяцев сидел в антифа-группе, разнюхивал, что да как. Вышел на контакт с несколькими активистами и подкарауливал их на подложной страничке с суровой аватаркой в платке на морде. Чувствовал, что-то назревает, и ждал новых сообщений. Чуйка не обманула. Подсветился диалог с парнем, с которым он долго переписывался про тягу народа к свершениям, объединение усилий, разгребание дерьма, вороватых олигархов и быдло, которое гадит и гадит.
— бро, пора выйти из сумрака
Ромбов набрал ответ:
— Когда, где?
— сегодня в «Археологии» на Death Bridge, точно знаю, будут гости. Ты с нами?
— Что нужно?
— всё для защиты
— Сколько их будет?
— до хера
— Точно?
— 100 % нужны все силы
Ромбов испытал странный прилив энергии из-за ощущения, что он дожал клиента.
— Тут вечером планируется большое месилово между антифой и нацами, — бросил он в другой угол комнаты.
— Откуда инфа, Гугл? — Медведев навострил уши.
— Сам посмотри, — Ромбов показал на экран.
Медведев и Зиновьева нависли над его плечами, как ангел и демон.
— Думаете, крупняк? — Ромбов неуверенно поглядел на старшего опера.
— Сто проциков, бро, — ухмыльнулся Медведев, пародируя переписку, и одарил лёгким тычком в плечо, означавшим похвалу.
— Уже доходили слухи, что собирается, но не знали когда.
— Ну что, идём к начальству? Разомнёмся сегодня.
Ромбов остановился завязать шнурок. В витрине отразилась его худощавая фигура в чёрных спортивках, толстовке, с шарфом на шее. От подобранных наспех линз слезились глаза. Он прижал локоть к карману — убедиться, что кастет на месте. Его потрясывало.
Казалось, что обрывки серого дня напихали между домами вместо стекловаты для заполнения пустот. Бесприютно мыкался ветер, шатался по подворотням, гнал к мусорным бакам уличных псов, те сбивались в небольшие стаи и рычали на бестолковую жизнь.
Ромбов должен был встретиться со своим контактом, Шекспиром: сойти за своего, поддержать знакомство, чтобы использовать его в будущем, запомнить лидеров обеих сторон, а потом откатиться куда-нибудь в уголок ждать опергруппу, как только начнётся заварушка.
У бара уже собралась весёлая толпа. Ржали, курили, закачивали в себя горючее, слишком расслабленно для надвигающихся разборок. Даже затесалось несколько девчонок. Ромбов набрал телефонный номер:
— Ты где?
Помахал — обозначил себя в пространстве; из центрального кружка вынырнул парень, напоминавший его самого, приземистый и тощий. Пожали руки.
— Готов?
— Пионер всегда готов, — Ромбов постарался придать голосу задорного безразличия.
— Наш человек… — Парень повёл его знакомиться с ближним кругом. — Это Андрей, это Лёха, Сокол, Иван, Масло.
Ромбов вглядывался в бодрые лица, пытаясь найти в них злость или замешательство, а находил только спесивый задор.
Они спустились в барный подвал, где дрыгались под гремящую музыку десятки тел. Вслушался в слова: «В мире, где царствует ложь, ты свою честь в руки возьмёшь, в мире бабла и ебланства не потеряйся».
— А почему Шекспир? — проорал он.
— Пизжу много.
Первые полчаса Ромбов ждал настороженно, как заяц, готовый броситься наутёк. Предупредительно выбрался из центра, куда мог прийтись основной удар, и обосновался сбоку от сцены. Потные тела раскачивались на танцполе; рычали колонки, как африканские звери, бежали вибрации по позвоночнику. Музыка была отвратительной, негармоничной, с тупыми текстами, но он почувствовал, как его втягивает в общий муравейник восторга, как его тело инстинктивно поддаётся, словно пластилин, подминающему звуку. Через час, когда нервы были выкручены до предела, наверху лязгнула дверь. Из неё посыпались люди, которые волной тел врезались в колебавшуюся человеческую массу. Поблизости грохнули петарды, послышался женский визг. Он нащупал в кармане телефон, чтобы дать сигнал, но не успел. Ему с размаху заехали локтем в спину, а пока он пытался разогнуться и нащупать дыхание, попал в волну истерической давки, и его оттеснили к стене. Это были посетители концерта, которые не понимали, что происходит, в основном девушки. Нескольких он схватил за шкирку, пытаясь затолкать под стол — рядом как раз был сектор с сидячими местами. Одна девчонка неверно истолковала его намерения и с размаху проехалась ногтями по лицу, оставив царапины на переносице. Он отпихнул её от себя и стал пробираться к углу между сценой и туалетом, который находился дальше от входа. По пути заметил, как метелили Шекспира, свернувшегося в позе эмбриона, два бритоголовых парня. Он нащупал в кармане кастет и зарядил одному сзади в шею, оттаскивая его назад. Второй бросился на Ромбова, попытался ударить его в лицо, Ромбов заблокировал удар, но тут его сбила с ног какая-то огромная туша, которая, казалось, до этого курила у входа в бар, он упал недалеко от Шекспира. Успел увидеть у того кровь — видимо кто-то хватил бутылкой или стаканом. Но как раз в этот момент ему заехали ботинком в подбородок. Он сгруппировался, спрятал голову, как черепаха. Его начали месить сразу несколько пар ног. Он зажмурился и представил себя на улице Патриотов, окутанной сладким летним дождём и чем-то ещё, чего никогда уже может не быть. Но услышал спасительное:
— Всем на пол!
И его оставили в покое. Он приподнял голову и осмотрелся: Шекспир тяжело дышал, но дышал, крови на нём было немного, кровил порез на плече. Повернуть голову в направлении танцпола и входа не было сил, шум драки угасал, сильно гудело в районе левой почки какой-то тупой, пчелиной болью. Его поднял молодой крепкий парень, как щенка, схватив за толстовку:
— Живой там? — поинтересовался он, как бы заглядывая в глухой колодец.
— Живой.
Его провели по ступенькам на улицу и с матюгами отправили в автозак.
Там он провёл около получаса, обретая контроль над телом.
В отделении его одним из первых вызвали давать показания, но в кабинет заводить не стали, отвели сразу на улицу.
У входа ждал Медведев:
— Ну, с боевым крещением! — сказал он, давя на асфальте сигаретного светлячка.
— Ага.
— В больницу надо?
— Да хрен знает. Вроде нет.
— Ты как?
— Бок болит.
— Садись, Рембо, дома отлежишься.
Медведев распахнул перед ним дверцу машины.
Солнце встало на веки тяжёлыми лапами. Он проснулся.
Оглядел себя в зеркало. На левом берегу его тела развернулось сине-багровое озеро гематомы. На ногах и плечах — мелкие островки. Через переносицу наискось пролегали три выразительные царапины.
Тело гудело, как улей, в котором шла природная работа. Но он чувствовал себя лучше, чем мог предположить вчера, когда Медведев выводил его из аптеки с пакетом медприпасов. Ромбов сунул в пакет руку и, как новогодний подарок из мешка Деда Мороза, вытащил первую попавшуюся мазь, обещавшую быстрое лечение и обезболивание. На тюбике был нарисован мощный чёрный конь. Лошадиная мазь. Он натёрся ею — кожу захолодило.
Но самым удивительным было то, что он чувствовал себя хорошо. Лучше, чем обычно. Как будто внутри были даже не пчёлы, а шло какое-то таинственное богослужение: в покорёженном храме, среди бытового гула взмывала под купол головы какая-то беспредельная радость, возвышенная сила и доверие к себе и к миру. Как будто он — соучастник великого плана, где ему назначена одна из главных ролей.
И он сделал то, на что бы раньше никогда не пошёл. Он набрал телефонный номер Зелёнкина.
— Николай Иванович, оперуполномоченный Ромбов вас беспокоит.
Из телефона вылетело тяжёлое «да».
— Я хотел узнать контакты вашей вчерашней студентки.
В телефоне разверзлось молчание.
— А что такое, зачем?
В голове прострекотали в разных направлениях поезда вранья и правды. Не говорить же, что это по работе. И ещё хуже ответить легкомысленным «по личному делу».
— Кое-что забыла у меня в машине, — в итоге соврал он.
— Ммм.
— Как её зовут?
— Метелькова. Юлия Метелькова.
— Вы можете дать номер телефона? Или номер квартиры?
— У меня нет сотового. И с чего бы мне знать номер её квартиры? — голос был сонный и раздражённый.
— Ну, вдруг занимались дома.
— Нет, дома мы не занимались.
— Ладно, спасибо, — вздохнул Ромбов.
С другой стороны промычали что-то невнятное и отключились.
Он припарковался у подъезда. Там, на лавочке, нахохленные, как кустарники, провожали лето две бабки.
Он спросил, знают ли они Метелькову.
— Да это ж Вовки-алкаша дочка, — прокаркала, как ворона, одна бабка.
— Жених, что ли? — спросила другая.
— Жених, — кивнул он.
— Да у неё, знаешь, сколько таких женихов? — хохотнула первая так, словно считала чужих ухажёров на счётах — только тем и занималась, что щёлкала костяшками. — Полный передник.
— Ну, дело молодое, — махнула рукой вторая.
— Молодое дело было у нас с тобой. А у неё блядство.
Ромбову захотелось стрельнуть в старуху, как в настоящую ворону. В детстве отец таскал его на воронью охоту. Мама была против, но отец в то время состоял в клубе. Ромбову охота не нравилась, но сейчас он бы с удовольствием зарядил пулю в каркающую бабку.
— Четвёртый этаж, справа квартира, — сказала её соседка.
Если бы его тело могло скрипеть, как покоцанная дверь на ржавых петлях, оно бы скрипело на всю округу. Но тело, стиснув зубы, поднималось на четвёртый этаж.
Он перевёл дух, утихомирил скакавшее то ли от напряжения, то ли от подъёма пешком сердце и нажал на кнопку звонка.
Юля открыла дверь, и из коридора на него набросился смешанный запах: спирта, жареной капусты, пыли и восточных духов. Он успел зафиксировать в памяти грязные, в разводах обои прихожей, мужскую фигуру за столом на кухне и горку туфель на полу у двери.
— Неожиданно, — она выскочила в подъезд, прикрыв за спиной дверь. — Ещё и жизни не прошло. Откуда это вы, такой красивый?
Всю уверенность с него сдуло, словно ветром шапку с одуванчика.
— Не надо было? — он нерешительно посмотрел ей в глаза, но, не выдержав, отвёл взгляд куда-то в направлении её раздражающе розовых тапочек с помпонами.
Она рассмеялась, накручивая каштановую прядь на палец:
— Я же говорила, что меня не забудешь.
— …
— Ладно. Подожди на улице.
Он устроился на лавочке напротив бабок и стал ждать. День получился тёплым, хоть и с темнотами. После вчерашнего дождя глядели в брюхатое небо лужи в ожидании новой воды. Растрескавшаяся, давно не крашенная лавочка хранила память об околоподъездных поцелуях, опрокинутых пивных баклажках и сигаретном пепле, развеянном навсегда, как судьбы седоков, чьи ладони так же лежали на тёплых лавочкиных ребрах.
— Кто это тебя, лицо со шрамом?
Его мысли снова собрались в стрелу и влетели в Юлю.
Он вскочил:
— Одна женщина, — и потёр переносицу.
Юля подняла бровь.
— Какие страсти, а по тебе и не скажешь. Поехали?
— Поехали.
Он завёл машину:
— Куда?
— Я покажу. Сейчас направо.
Панельный дом остался позади.
— Может, просто скажешь адрес?
— Неа.
Его раздражало её нежелание сказать ему, куда они едут. Раздражало воспоминание о пузырящихся грязных обоях, которые он успел подсмотреть, о розовых помпонах на её тапках. Как будто всё в ней было призвано лишить его контроля над ситуацией. Как будто он переходил пропасть по навесному мосту и она, как буря, раскачивала мост изо всех сил. И в то же время у него дух захватывало.
— Вот здесь, — показала пальцем на здание с вывеской «Экзотариум».
Она влюблённо посмотрела на вывеску:
— Самое прекрасное место на земле!
На кассе он замешкался:
— Мне купить один или два билета?
По её лицу прокатилось удивление:
— Конечно, можешь купить билет только мне и подождать здесь… но лучше два.
Они начали с пауков.
— Мохнатик, — сказала Юля и постучала в стекло к чёрно-красному, как будто там сидел котёнок. — Это мой любимый.
— Мексиканский паук-птицеед. Когда он волнуется, то сбрасывает с брюшка волоски, а это может вызвать аллергическую реакцию.
— Этого нет в описании, — отвлеклась Юля от разглядывания Мохнатика, ещё раз проверив табличку.
Ромбов кивнул.
— А как тебе эта синелапа? — показала она сквозь стекло на притаившуюся в углу самку.
— Такую можно держать дома. Этот вид из Венесуэлы, они неприхотливые. И плетут много паутины.
Юля посмотрела на него с любопытством:
— Ты увлекаешься пауками?
— Просто как-то читал.
— Ах, какая память-то, мне б такую! — пропела она с южной хрипотцой.
Птицы были ей неинтересны, они обошли их быстро. Затем следовал зал с рептилиями.
— Я сюда ради них прихожу, — Юля уткнулась лбом в стекло одного из террариумов.
— Тебе нравятся змеи?
— Черепахи. У меня есть своя маленькая черепашка, подъездная. На меня похожа. Не веришь? Прихожу сюда и представляю, что это её семья. Вот та большая со звёздами — мама. А вот эта угольная — папа.
— А твоя со звёздами или угольная?
— Да нет, обычная.
Ромбов почесал затылок:
— Вряд ли так бы могло получиться.
Юля закатила глаза.
В следующем зале смотрели амфибий. Юля расстроилась после разговора про черепаховое потомство. Он понял, что что-то не так, но не понял почему, поэтому просто шёл за ней по пятам.
— А эта похожа на твоего препода, — он ткнул пальцем в красноглазую квакшу с выпученными глазами.
Юля рассмеялась:
— И правда.
Они подошли к следующему отсеку, где сидела коричневая и толстая жаба-ага.
— А эта напоминает моего бывшего.
— Он был не очень?
— Просто урод! Разве не видно?
Ромбов ткнул в следующую лягушку-быка с цветным брюхом:
— Эта тоже на какого-нибудь похожа?
— Раньше я об этом не думала. Но да! Это же Костя Печёнкин. Такой же быковатый. Он меня как-то в гости пригласил. Я расфуфырилась, приготовилась к романтике. И он такой даёт мне половую тряпку и говорит: на вот, а то у меня мама уехала в командировку, а я убираться не умею.
— А этот? — Ромбов показал на следующий экспонат, рядом с которым висела табличка «лягушка-помидор».
— Ты посмотри на его ухмылку! Это Игорёк. Игорёк был ничего, но оказалось, что он на балконе выращивает коноплю в промышленных масштабах и что ему нужна не столько я, сколько мои курьерские услуги.
Юля ткнула в пупырчатого, зелёно-чёрного лишаистого веслонога:
— А этот постоянно врал. Он даже про то, что ел на завтрак, врал, никак не мог остановиться. А главное — непонятно зачем! Говорил, что идёт на математику, а сам шёл на античку, говорил, что идёт играть на компе с другом, а сам шёл с сестрой по магазинам… А когда я его бросала, сказал, что так меня любит, что спрыгнет с моста. Канавинский мост, прикинь. Метров тридцать в высоту. Я говорю — ну, давай, раз любовь такая. И знаешь что? Он тогда просто развернулся и ушёл.
В следующем отсеке плавала китайская саламандра.
— Эта, кажется, самая отвратительная, — произвёл осмотр Ромбов. — Надеюсь, с таким ты не встречалась?
Юля замерла перед стеклом напротив хищной коричневой амфибии и несколько минут смотрела, как извивается её противное тело в воде.
— Этого я любила.
Он заметил, как в глазах у неё собрались слёзы.
— Хочешь, я прыгну с моста? Или вместе прыгнем? — сказал он, чтобы отвлечь её.
Она обернулась:
— С высокого?
— С высокого.
— Я слишком молода и прекрасна, чтобы помирать.
— Этого и не требуется. Пойдём.
В городе обосновался ранний вечер. С ржавым небесным призвуком он развернулся над площадями и улицами, построил парадными фигурами облака, скомандовал подтянуться строевым придорожным деревьям, которые шелестели в знак приветствия бегущим машинам и легко покачивались, провожая горожан с работы домой.
Юля смотрела в окно машины; у неё не было сил разговаривать.
Они остановились у моста на набережной Федоровского.
— Здесь же нет воды, — Юля с недоверием поглядела вниз.
— Зато есть верёвки, — подмигнул Ромбов. — Не бойся, это безопасно.
Инстинктивно она взяла его за руку. В его теле сразу как-то всё обострилось, окислилось и одновременно оживилось, будто вместо крови пустили по венам апельсиновый сок.
На середине моста дежурили роуп-джамперы. Ромбов отозвал бородатого и отдал ему голубую купюру.
— Вы вдвоём или по очереди?
— Вдвоём, — сказал Ромбов.
— Я боюсь высоты вообще-то, — запротестовала Юля, влезая в страховочные ремни.
— Готова? — спросил бородатый, проверив дюралевые карабины.
— Не очень.
Инструктор велел им забраться на небольшую металлическую пластину над ограждением и обнять друг друга.
Они стояли там, над глубоким оврагом. Мимо проплывали вечерние зеваки, клеились взглядами. Небо оттеняли золотые разводы, словно наверху разлили шампанское.
Юля вцепилась в Ромбова, она дрожала.
— Я, кажется, не хочу, — сказала она.
— А мне кажется, что хочешь, — он крепко сплёл руки в замок на её спине и нырнул вместе с ней в пропасть.
У неё перехватило дыхание. Это было так, как будто они сейчас врежутся в землю и всему придёт конец. Он заорал от боли в боку, когда они повисли, раскачиваясь, на верёвке, хотя сам не вполне понял, от боли это или от восторга. Он по-прежнему держал её в объятьях, пока они болтались, сцепленные друг с другом.
— Ну как? — Ромбов оставил очки наверху, поэтому видел нечётко.
— Как будто только что родилась, — рассмеялась Юля и поцеловала его.
21. Шкатулка
Ты всё поняла, Дашенька? Смотри у меня. Не пропускай мимо ушей, как ты пропускала склонения и переменные, так что образовывали они какую-то толкотню в голове, а голова была дырявая — старый сачок, из которого вылетали бабочки. Толкотню такую, как на воскресном рынке, когда из боковых улиц, минуя главный вход, прибывали покупатели селёдок и квашеной капусты, пахучей кинзы и бабушкиного укропа, бьющихся яиц и свиных копытец. Вся ты была закуток, где накиданы друг на друга ящики представлений и знаний, свалены в углу какие-то отходы дня, подгнивают дружбы. Вся быстрая, как рыночный день с его кутерьмой, и одновременно приземлённая, как долгое стояние на ногах за прилавком. Ты слушаешь меня, девочка?
Мы уж тебя воспитаем в полноценного члена нашего негромкого общества. У нас тут всё по распорядку, по часам. В семь утра — подъём, потом зарядка, потом игры физические и интеллектуальные, пока я тружусь над «Нижегородским Некрополем», хотя, надо сказать, я разболтался, рассистематизировался из-за некоторых обстоятельств, сам стал восточным рынком с кисловато-острым облаком вокруг себя; сплошной взрывоопасный перец и маринованный имбирь. Но теперь уж дудки, теперь я себя возьму в руки, вернусь к накоплению эпитафий, к вашему воспитанию, к дорогим своим кладбищенским каталогам. Так вот я тружусь до обеда, корплю над могильными именами, а вы тем временем занимаетесь школьными науками, а то развели тут необразованность, чёрные мозговые дыры мне, знаешь ли, не нужны; вы читаете наши любимые книги: «Дон Кихота» и «Монте-Кристо», «Повести Белкина» и «Чёрную Курицу», ещё Астрид Линдгрен и Андерсена, ещё Лермонтова и Тургенева, ещё «Педагогическую поэму» и «Как закалялась сталь», чтобы вырастали не рваньём каким духовным, а столпами общества нашего горемычного. Ещё вы в это время решаете математические задачки — это по возрасту: кто возится со сложением и вычитанием, кто с дробями, а кто — с уравнениями и скоростями. Ещё рисуете леса и домики, цветочки и тигров — акварельной бумаги на вас не напасёшься, но есть краски, и обрывки моих трудов и затруднений, и кисти козлиные и беличьи, которыми можно вывести кучерявую майскую сирень, треснувшую мамину вазу, серого коня под деревом, что нахватался яблок от яблони, и ещё всех нас, взявшихся за руки, — восемнадцать сестричек и меня, Утешителя Малюток. Потом обед, но вам, слава богу, пища не нужна, а то у меня при такой скромной доцентской жизни материального обеспечения не хватило бы на прокорм всей оравы. В общем, я ем первое попавшееся: кашу или яичницу, а чаще бутерброды с варёной колбасой из магазина за углом со сладким чаем или печенье с молоком, а вы хохочете — у тебя усы остались, или — ой, Коля, ты заляпался майонезом. А потом мы всем отрядом придумываем развлечения: устраиваем концерты с песнями и страшными историями, или смотрим мультики. И у нас с вами в этом отношении царит подлинная демократия. Ты знаешь, что такое демократия? Это когда все мнения учитываются, но побеждает крупнейшее. Так вот, мы голосуем поднятием рук и выбираем занятие. Ну а потом уж и вечер подползает с машинным шипением, с бензиновыми уличными разливами в лужах и заглядывает, змеюка, в наши грязноватые стёкла. Тут-то я вас и укладываю спать, а вы сопротивляетесь, елозите, отказываетесь закрывать глаза и иногда даже дерётесь подушками и прыгаете на диване. Но я это дело пресекаю, ведь мы ценим здесь дисциплину, а бывает, когда дневные труды окончены, я пою вам колыбельные.
Давай свою плечевую косточку и две пониже — мы их облепим глиной и придадим им форму руки. Теперь левую. «Давай правую руку, левую руку» — звучит так, будто я тебя собираю в садик или в школу. Как будто меня самого отправляют куда-то в зимнее утро. Давай руку теперь вторую что ты брыкаешься что ты хнычешь трясогузка по гузке давно не прилетало так я тебе устрою сейчас этой вот линейкой а линейка огромная школьная на полметра изрисованная моими рожицами но оттого не менее увесистая и не более весёлая. И от них которые меня тащили по сугробам уже с утра пахло спиртом и бедностью я падал на живот и орал в снег что не хочу никаких холодных утренних передвижений и снег кололся между варежками и рукавом и между шарфом и курткой и тащили они меня тогда за капюшон в садик прямо лицом и животом по снегу так что я подпрыгивал на сугробах но упирался в снежные волны это белое море было единственным морем которое я знал. У них, у прочих обитателей садика и жизни, были другие моря — с дельфинами раскалённой галькой и торговцами раками, а у меня только моя присадиковая зима, со слезами смешанная. Поэтому и запомнил, как мы во сне на пирсе познакомились. А кто эти тащившие? Я никогда об этом не вспоминал до сих пор. Если рассуждать логически, то мама или папа, но я не помню ни лица, ни пола и не помню их такими, с линейками и шарфами-удавками. Честно говоря, и вовсе их помню сразу убогими стариками, совершающими электричечные перебежки на дачу к малине и флоксам и прилетающими, словно птицы, на зимовку в нашу квартиру, где живут тихой жизнью, почти не вылезая из комнаты, просиживая дни и вечера за телевизором, и иногда только швыряют оттуда претензии про уборку, покупки и неистребляемых тараканов.
Очень ты, конечно, долго пролежала там. И почва неподходящая. Всю плоть растеряла. Сушить-то нечего. Но это ничего, не всем же быть молочными, как телята, и полнокровными. Мы тебя скрутим из косточек, глины и ткани, мы уж столько экспериментов провели, что никакие опасности тления и гниения нам не страшны. И договор с духами у нас давно подписан, ходи себе туда-сюда без всяких загранпаспортов. Моё словечко да душа ландышевая — вот наши документы. Чистая у тебя ведь душа? Да шучу я. Знаю, что чистая. Не боись, пропустят. Теперь ножки давай с берцовыми косточками. Сейчас мы их разложим, как полагается. А ты пока что расскажи: как тебя угораздило так рано умереть.
Я кажется отравилась это бабушка недоглядела я любила гулять по деревенским окраинам по полям которые заняли борщевики по лесам где высовывались из-под брёвен грибные шляпки и красными глазами поглядывали волчьи ягоды и бывало иду приветствую солнышко отщипываю листики да и в рот засовываю от нечего делать и так целый день могу шататься трогать деревья жевать листики, грибочки и ягодки валяться на травке что ещё делать в старых деревнях которые взяли в окружение строгие леса там доживают своё старики а ровесников нет уже не привозят даже на лето пыль дорожная да пустая жара а бабушка думала что у меня тепловой удар это с нежными барышнями бывает так и сказала и дала мне тазик для рвоты и полотенце мокрое обтираться и ушла в огород работать потому как клубника ждать не будет и два дня меня крутило-крутило будто саму выжали как полотенце там бабушка уж спохватилась везти в больницу да поздно.
Неприятная какая и мучительная смерть зато теперь у тебя настоящее свадебное платье для повседневного ношения ты ведь всегда о таком мечтала и новая лёгкая жизнь и ты уж точно ха-ха не отравишься потому что ни желудка у тебя ни кишечника не будет, девочка.
В общем я, Дашенька, закончил, эко отвлёк тебя разговорами, что полдня пробежало, ты теперь полежи здесь, в гараже, недельку, чтобы глина у нас подсохла, а потом зашьём её в тряпки, и будем одеваться, и пойдём заселяться в квартиру. Да и ещё я тебе вместо головы прикреплю вот эту музыкальную шкатулку с Бетховеном. Но я не хочу шкатулку вместо головы! У тебя череп, Даша, не очень красивый, а шкатулка, смотри, какая музыкальная. Ты и ею всё прекрасно будешь слышать и видеть. А другие девочки тоже со шкатулками? Нет, ты одна такая будешь, особенная. Я не хочу быть уродом, они будут надо мной смеяться. А ну прекратить истерику, никто не будет над тобой смеяться. Ты забываешь, что меня надо слушаться, мы с тобой с этого начали сегодняшний день, и на кладбище ты мне обещала. Вон, видишь, в углу сидят две девочки? Ты такой судьбы себе хочешь или хочешь в квартиру? Знаешь, почему они в пыльном гаражном углу? Потому что они плохие, они мне разонравились, так как плохо вели себя. Я их, скорее всего, верну под землю, но пока они тут сидят на испытательном сроке. И если ты не хочешь к ним, а хочешь платье невесты и новую жизнь, то прекратить слёзный фонтан в строю!
22. Не очень
Не знаю, зачем я в это впуталась. Мне всегда нравились красивые и сильные. С глазами, в которые нагнали загадочного серого тумана. Быстрые и крепкие, умеющие брать своё.
Он был другим. Невысокий, худощавый, в очках. Кудрявые волосы стояли над его головой, как облако ржаного света. Очень умный. Ему бы в телевизионных викторинах сниматься. Он помнил всё, чего когда-то коснулось его внимание. Даже виды пауков: где водятся, что едят. Знал наизусть советские песни, фильмы, прочитанные в школе стихи. Помнил все в мире государства и города.
Наверное, я на него запала, потому что он казался мне чем-то инородным. Как инопланетянин, свалившийся на землю и выбравший меня в проводники. Он не умел лгать, не умел обхаживать, не умел манипулировать. Иногда как чего выкинет!.. Сказал как-то, что я похожа на воду из крана: очень её много и вроде вода водой, даже бывает со ржавчиной, но она лучше бутилированной, роднее. А однажды сравнил меня со мхом — говорит, буду по тебе ориентироваться на местности.
Мне легко было рассказывать ему о себе. Как будто вытаскивала из диванной пасти грязную подушку, вспарывала её и разбрасывала свалявшиеся перья. Другие бы удивились, осудили: зачем эта истерика, острота, этот снегопад грязных мыслей? А его ничто не удивляло, он всё принимал как должное.
Я захотела его, когда мы стояли на мосту, и было так страшно, что воздух ложился поперёк лёгких. Он просто решил за меня и сделал шаг: мы рухнули в пропасть. Тогда мне показалось, что это оно и есть. Солнечный взрыв, близость — свободное падение, прыжок веры.
Он предложил отвезти меня домой.
Я отказалась:
— Ещё рано. Давай лучше к тебе?
Андрей жил в двухкомнатной квартире. Дверь в одну из комнат была заперта на ключ.
— Что ты там прячешь, Синяя Борода? — спросила я, когда он объявил, что в комнату заходить нельзя.
— Работу.
— А если я всё-таки зайду, тебе придётся меня убить?
— Лучше не экспериментировать.
Звучало зловеще. Но, в конце концов, у каждого свои скелеты. Он ведь и понравился мне в какой-то степени из-за работы. После студентов, торговавших травой, безмозглых качков, Юры-саламандры, Вовкиного бреда, пьяного угара вечеринок он казался островком порядка в океане человеческого неадеквата. Мне хотелось просто окопаться на этом острове и никуда оттуда не вылезать, ни в какую окружающую грязь. И я осталась с ним — под защитой жгучего островного солнца, на котором сгораешь в тот же день.
Его квартира напоминала медкабинет — такая же стерильная: белая мебель, ни разбросанной одежды, ни грязной посуды. Не было памятных сувениров на полках, картин, ковров, цветов на подоконнике — ничего, чем люди так любят наводнять жилища, чтобы придать им смысл. Только серый коврик у входа для вытирания обуви и тёмные плотные шторы — единственные элементы декора. Всё было отмыто и отполировано до ровного блеска. Будто робот живёт, а не человек.
Кухня напоминала пространство из рекламы моющего средства.
— Чай?
— А вино есть?
— Я не пью алкоголь.
Точно, робот.
— А кофе хотя бы есть?
— Цикорий. Он полезнее.
— Наверное, пакость какая-то?
— Мне нравится.
— Ну, давай свой цикорий. Это та же дрянь, что ты возишь в банке в машине?
— Угу.
— А зачем?
Он смущённо пожал плечами.
— Серьёзно, ты очень странный. Тебе нельзя кофе? Ты чем-то болеешь?
— Просто привычка, ещё со школы.
— Ты и в школу таскал банку с этой фигнёй?
Он помолчал, видимо, прикидывая, стою ли я доверия.
— После смерти мамы. Она хранила в этой банке конфеты. Когда я в детстве выигрывал олимпиаду или соревнование, она выдавала мне большую конфету: чернослив или курагу в шоколаде. Здоровенную. На полкулака.
Андрей сказал это так, как будто прочитал инструкцию от стиральной машинки. Я пододвинула свой стул ближе к нему, так что наши коленки соприкоснулись.
— Сочувствую. У меня мама тоже умерла. Она долго болела.
— А моя вела математику, а потом её застрелили в школе. — Он немного отклонился и стал смотреть в сторону газовой плиты.
— Как это?
— В 2004-м один из учеников принёс в школу пистолет и взял класс в заложники. Во время штурма ранил офицера и маму, она умерла в реанимации. Я был в соседнем классе, слышал выстрелы за стеной.
— Господи…
— Суд признал его невменяемым.
В этот момент мне показалось, что я поняла, почему он такой… Инопланетный, закрытый, неэмоциональный. Просто защита? Как будто сорванное растение покрыли десятью слоями лака для сохранности.
Я встала и обняла его. Он прислонился щекой к моему животу.
— Ты поэтому выбрал такую работу?
Андрей сильно прижал меня к себе, так, что мне показалось — сейчас раздавит. Я гладила его по голове и слушала его тяжёлое дыхание. Сколько мы так стояли? Пять минут, целый час? Границы времени размылись.
Я нагнулась к нему и стала целовать его в лоб, в губы, в глаза. Он выглядел потерянным. Как я сама.
Я начала расстёгивать его рубашку. Пуговицу за пуговицей, сверху вниз. Он оторопел и напрягся, как пружина, которая, если её отпустить, отскочит на несколько метров. Заметила кровоподтёки. Наверняка ужасно больно было прыгать на верёвке в таком состоянии. И всё это ради меня! Он так и сидел, как мышка. Я стянула платье через голову. Он просто смотрел на меня, как собака на кость с мясом, не отрываясь и не шевелясь. Будто ждал разрешения хозяина. Я помнила, что в машине он сказал: у него никогда не было девушки. Расстегнула его ремень и ширинку, попросила встать. Брюки упали на пол, но по-прежнему оставались на ногах. Ему нужно было сделать всего два шага, но он замер как вкопанный. Я не удержалась и засмеялась. Даже не над ним, а просто над нелепостью ситуации. Я стояла на стерильной кухне в нижнем белье перед парнем, который боялся пошевелиться до такой степени, что даже не сообразил сам вылезти из штанов. Мой смех вывел его из ступора. Он бросился ко мне, схватил за запястье и подтолкнул к столу в спину. Не сразу сумел расстегнуть застёжку лифчика. Правой рукой он обвил моё горло, левой провёл по груди и животу и сразу же вошёл в меня. Я ещё не была готова, мне было больно. Он стал двигаться — быстро и резко, как пёс, которого отпустили с поводка и он боится, что его сейчас посадят обратно в будку. Хорошо, что у меня как раз были дни перед месячными. Я настолько растерялась, когда он набросился на меня, что не сообразила спросить про презерватив.
Я обернулась. Теперь уже неловко чувствовали себя мы оба. Он пришёл в себя и в спешке стал натягивать трусы. А потом ретировался в душ.
Я подмылась в раковине и от нечего делать села допивать цикорий. Дерево за окном сочувственно помахало мне большой рукой. Я думала о том — будет ли так дальше всегда… Или это только потому, что у него первый раз. Но он ведь уже не школьник, чтобы совсем ничего не понимать.
Его не было, наверное, полчаса. Я успела заварить пакетик чёрного чая. И осмотреть квартиру ещё раз.
Андрей в конце концов вышел на кухню с видом побитой собаки.
— Тебе не понравилось? — спросил он.
— Не очень, — мне было обидно и не хотелось притворяться.
Он замолчал. Было похоже на то, что его компьютер перерабатывает массив новых данных.
— Ты хочешь уйти?
Я пожала плечами.
— Я не хочу, чтобы ты уходила, — он снял очки и стал массировать переносицу.
Это было похоже на неловкое извинение.
— Хорошо, я останусь.
Он сказал:
— Я вряд ли смогу заснуть с другим человеком. Но у меня завтра выходной. Поэтому я просто буду всю ночь лежать рядом и смотреть на тебя.
23. Общежитие
— Вот, девочки, вам новая сестричка. Да-шень-ка! Смотрите, какая нарядная девочка с душой-колокольчиком! Так и ходит-позвякивает. «Дзынь, дзынь», — кажется, слышите вы майским утром, двигаясь по дворам, где осколочная сирень прислонена к стене под балконом — так это не сирень проснулась, это Дашенька за ней воздух перебирает. «Дзыыыынь, дзыыыынь», — протяжно доносится через деревенскую тишину, сквозь которую, бряцая лёгким обмундированием, налетает на вас безжалостная армия комаров, а это всего лишь Дашин смех — такой острый, что — до крови, а потом чешется. «Дзыньььь» — бормочут себе под нос две одинокие лирические звезды в мыслях у всеми забытого поэта, что просиживает годы за коркой хлеба и коньяком, за сплетанием мыслей и слов в безусловную всеобъемлющую фигуру, в соловьёвскую Софию или блоковскую Прекрасную Даму, и сам ещё не знает, что не обретает великого смысла, потому что никак не прозреет Дашеньку и не возведёт её по ступенькам букв на пьедестал бесконечной всепрощающей ночи.
— А что у неё с головой?
— Всегда ты, Саша, любопытствуешь чрезмерно… Не нравится, что ли?
— Как-то непривычно, что у неё голова квадратная… и без носа и глаз.
— Зато с музыкой! Открываем голову-шкатулку, а там у нас живёт Бетховен и балеринка под него крутится. Разве не хорошо я придумал, девочки?
— Не знаем мы, Коля.
— Зачем ты отдал ей самое красивое платье? Где ты его нашёл, почему не нарядил в него одну из нас? Заляпанное немного, конечно… Но Настя уже спрашивает, не собирается ли Дашенька замуж, что так вырядилась. А Поля расплакалась — тоже хочет себе такое. Она тут уже шесть лет, а у неё всё один и тот же полосатый колючий свитер, в котором её замуж никто не берёт, и дырявые колготки — даже юбки нет. А этой новенькой сразу свадебное! Катя и ещё три девочки обиделись: опять ты кого-то притащил, и сидят в углу, отвернувшись и губы надув. Извини, но ты забыл о Катином совершеннолетии, а она здесь запевала, самая старшая. Кроме Наташи, конечно. Забыл, что девять лет Катя уже у тебя, и не отпраздновал. Забыл, как выкопал сильно обгнившее её девятилетнее тело на Ново-Федяковском, твою первую девочку, потом обработал его с помощью соли и соды и воскресил, и вот уж совершеннолетие души её. Естественно, она обиделась и против Даши теперь заговор плетёт. Всё из-за этой Юли-прошмандовки из головы повыбрасывал, ходил сено Метельковское жевал и слюни пускал. А надо было думать о нас и работе. Честно говоря, к тому же устали от тесноты, ещё и потому волком смотрят. Всё-таки нас тут восемнадцать, с новенькой — девятнадцать. Хорошо, не двадцать пять, и некоторые тебе разонравились — только сорное настроение среди нас наводили, но всё равно мало нам места. А скоро с дачи вернутся твои родители, так даже по квартире не побегаешь — в одной комнате придётся прятаться.
Смотри, как Ромашка сидит на подоконнике, прижавшись восковым большим лбом к стеклу: вертятся там шустрые вёсны, кусая себя за хвост, и крылышкуют лета, плывут китообразные осени, выпуская фонтаны дождей, и наваливаются, словно бы для изнасилования, большие зимы, напирают своими жирными белыми животами и придавливают к земле дома и машины, роняют женщин и детей на дороги, и невозможно из-под этих зим выползти, пока они сами не слезут, сделав своё грязное дело, подорвав наше здоровье и веру в лучшее; Ромашка следит: бегают звонкие дети по улицам, строят из снега крепости, водят овчарок, шпицев и спаниелей на разноцветных поводках, оставляющих какахи на куцых газонах, греют дряхлые кости старухи, вмонтированные в приподъездный асфальт, ссорятся хозяева из-за парковочных мест, когда не могут втиснуть машину, гремит в пять утра мусоровоз, забрасывая на хребет себе наши отходы, в которых ты, бывает, копаешься: серебристые мальки банок из-под газировки, завитые, словно локоны, картофельные очистки, надутые полиэтиленовые мешки, недоеденные продукты — всё увозят от нас, а сколько бы Нина отдала, чтобы пройтись с собачкой по улице, построить снежную крепость или съесть что угодно, хоть сырую шкурку от картофелины, — а мусоровоз уже навострил шины в пустое загородное утро.
Лена Кошкина ещё маленькая и поэтому добрая. Ей сейчас девять? Она у нас, кажется, с шести. Нежная, как ушко котёнка. Жалко её: от маньяка пострадала. Хоть она о своей смерти нам ничего и не рассказывает, — стресс, наверное, память выдавил — но неудивительно, что с ней плохое случилось. Слишком ласковая и доверчивая. Ещё и красивая. Самая красивая из нас, чего уж. Лучше всего у тебя получилась из неё кукла. И золотые длинные волосы, которые ты ей приделал из парика, и лицо её тебе удалось, и тело ладное, не зря ты его сушил целый год, Леночка — жемчужина твоей коллекции.
И неудивительно, что она первая сказала: «Даша, ты проходи. Давай играть в ладошки? Можем и музыку твою включить для интереса. Покажешь свою балеринку?»
Арина, Анечка и вторая Аня заснули. Тем, кто помладше, тяжело в квартире. Меланхолия одолела. На улице царствует такое золото, будто Мидас бродил по округе и трогал ладони листьев, такое прощальное грустное солнце, что хочется читать Боратынского про селян и скирды, и в одиночку, шаркая требующими каши ботинками, передвигаться далёкими дорожками, что скучают по дворникам. Тяжело в такое время сидеть взаперти, чихать от домашней пыли. Анечка, просыпайся, а почему бы завтра ночью после встречи с Юлей не сходить погулять?
— Правда? Погулять? А можно?
— Но тогда придётся не спать до трёх ночи, чтобы нашу прогулочную пару не рассекретили.
— А это что, новенькая? Что у неё за ящик вместо головы?
— Это последний писк моды. Тебе тоже не нравится?
— Почему же… Очень красивый ящик. Она им разговаривает?
— А ты подойди и познакомься, — сама увидишь, какая она болтушка.
— Привет, я Аня. А тебя как зовут? Кто выигрывает?
— Привет. Даша. Я слишком долго в земле спала, пока ещё не приноровлюсь никак к новым конечностям…
— Это дело времени, ты не переживай. А я ночью завтра гулять пойду.
— Везёт! А нас он с собой никогда не берёт.
— Потому что это очень опасно. Там ходит царь Мидас и рассекречивает…
— Софа у нас самая умная — оправдание своему имени. Целыми днями сидит с книжками, никто ей не нужен. Даже вытащила плохой русско-английский словарь из-под шкафа и уткнулась в него. Софа, что там читать, в этой дряни? Шкаф качается, верни на место. Давай, я тебе выдам нормальную книжку! Дюма мы с тобой уже перечитали? И Макаренко? И Пушкина? Ну что тебе предложить ещё… Может быть, Гомера, раз ты всё грызёшь, как книжный бобёр? Вот достойная смена растёт! Хоть кто-то с мозгами. А то понавыкапывал на свою беду: одни рюшки и платья на уме и никакой деликатности по отношению к модным чужим головам. Лариса и Антонина, а вы что как неродные? Вы тут самые старшие после Кати, а ведёте себя как маленькие. Ну-ка, отставить замкнутое кучкование у батареи, у нас новобранец! Надо её окатить тёплой волной общего внимания. Вы что, себя не помните, когда я вас только привёл, какие вы были одинокие и напуганные, как вам страшно было в промозглую жизнь возвращаться? Посмотрите на неё! Она — это вы, а вы — это она. Все мы друг другу семья. Нет больше никого у нас, бросьте выкаблучиваться и обнимитесь.
24. Двери закрываются
Пересдачу назначили на ноябрь.
У бортов уходящего лета волновалась прогретая в тёплом воздухе городская жизнь. Двигались стайками косяки машин, приоткрывали створки устрицы маленьких лавок, плыли в вечерней темноте золотые губки окон. Скоро должны были подняться красные паруса из кленовых листьев на мачтах деревьев. Накатывали высокими волнами холодные дни.
Первые два занятия я прогуляла. Позвонила Продруиду и сказала, что уезжаю. Мы с Андреем тогда залегли на дно. Его отпустили на неделю, чтобы он отлежался после драки в клубе. Я тоже взяла выходную неделю в салоне. Мы смотрели кино, трахались (вряд ли это можно было назвать «занятиями любовью»; процесс отдавал животной механичностью), лечили его ушибы, отгадывали кроссворды (в основном он отгадывал, а я делала вид, что пытаюсь думать), ходили гулять и ради веселья иногда следили за прохожими.
В первый день на мосту мне показалось, что нам открывается целый океан, полный тепла, нежного волнения и солнца. Но скоро стало понятно, что мы угодили в тёмный омут и погружаемся в него всё глубже и глубже — это пространство невозможно было согреть или обжить, но и выбраться из него было невозможно, потому что оно окутывало каменной тяжестью и спокойствием. Я получала неясное удовольствие от вмешательства в мою жизнь. Будто осьминог обвил всю её крепкими щупальцами. И я не могла сопротивляться: мне это нравилось.
Он поправлял за мной кружки на полке — все ручки должны смотреть в одну сторону, будто курсанты на параде. Каждое воскресенье, в полночь, он полировал сантехнику, прочищал трубы в ванной и торжественно, за краешек, как дохлую крысу, нёс мои волосы, извлечённые из трубопровода, в мусорное ведро.
После той ночи, когда я осталась у него в первый раз, он сказал: «Я не хочу, чтобы ты уезжала». И я больше не уезжала.
Мы прикатили к Вовке и застали его в диком запое с друганами. На полу валялись опорожнённые чекушки, дым столбом, под раковиной воняло, будто там спрятали протухшего слона. Один из собутыльников спал на моей кровати, прямо на моём постельном белье.
— О, Юлька прискакала, — сказал сосед, который часто у нас ошивался.
Андрей встал в проёме кухонной двери (наверное, специально, чтобы закрыть собой вход в коридор):
— Собирайся.
Я вытащила из шкафа чемодан и большую спортивную сумку и стала без особого разбора кидать туда всё, что попадалось под руку.
— Чё, — послышалось с кухни, — опять насосала на квартиру? — это был Вовкин голос.
Я услышала звук удара и бросилась в коридор. Андрей успел стукнуть отчима лбом о столешницу, подтащить к раковине и открыть кран над его головой. Тот нечленораздельно шипел.
— Поговори у меня ещё, — Андрей толкнул его обратно в угол на табуретку.
Вовка заткнулся и закурил. Вода стекала с него на пол. Казалось, было слышно, как приземлялись капли. Сосед налил ещё стопку как ни в чём не бывало.
Я выволокла вещи в коридор. Андрей взял чемодан и сумку. Я — аквариум с Лунатиком. Когда за нами захлопнулась дверь, я решила, что больше никогда туда не вернусь. А если вернусь, то убью их всех.
В белой гостиной Андрей выделил мне две полки в шкафу.
Близость между нами была как будто через бетонную стену, которую я старалась пробить всеми способами. Иногда верила, что получается. А иногда, когда ночью, двигаясь во мне, он полировал меня холодным взглядом естествоиспытателя, я понимала, что он не умеет чувствовать. Но он не обижал меня, не мучил специально, как Юра, не заставлял мыть полы или ходить на дурацкие вечеринки. Вообще он ничего не заставлял меня делать. Он сам готовил, разрешал мне разве что помогать по мелочи — и даже это давалось ему со скрипом: я видела, как он с трудом переживал из-за порезанной неровными кубиками морковки или лишней щепотки соли в салате. Он не ругался, просто смотрел на меня, как на сломанную мясорубку, в которой, к его прискорбию, включался не тот режим. Это была не агрессия, а какая-то тоска по прежнему быту, где его дела были нашинкованы идеальными кубиками. Скорее всего, он бы хотел, чтобы я вообще ничего не делала — пырилась весь день в окно, или валялась в кровати, или смотрела телек. А лучше всего — стояла бы в углу, как сундук с сокровищами, который бы радовал его своим видом. А он бы с удовольствием протирал каждую бусинку влажной тряпочкой, разглядывал драгоценные камни несколько минут или часов в день, а остальное время занимался работой.
После первой недели, когда порядок нашей совместной жизни устаканился, я позвонила Продруиду. Он взял трубку, но говорил странно. Почти бессвязно. Про то, что ему нужно приглядывать за отрядом девочек (я тогда решила, что он работает в каком-то лагере), про то, что они плохо себя ведут и у него нет времени, ещё он сам заболел, упомянул про сгоревшую кашу, и жар, и что работа по составлению книги застопорилась, и что он сейчас не может, потому что какую-то краску кто-то размазал по столу… и звонок прервался.
Позвонила в конце недели. Речь его стала ещё более отстранённой. Он пытался отвертеться. Но до экзамена оставалось всего две недели. Я уговорила его провести последнее тестовое занятие. Он не соглашался, но я завела трель про то, как нужна его помощь и какой он потрясающий учитель.
На встречу в библиотеку Н.И. пришёл в ужасном состоянии. От него пахло, как будто он не мылся все две недели, что мы не виделись. Одежда была мятая, ещё хуже обычного. Он похудел и смотрел медвежьими круглыми безумными глазами, оброс щетиной с прожилками седины, под глазами — круги. Я поняла, что он действительно болен. Его мысли беспорядочно рикошетили то от одной темы, то от другой, речь тянулась, как витки колючей проволоки, — длинно, резко, широкими петлями.
Но как бы он ни выглядел, я была рада его видеть. Да, он был жалкий, странный, но он хорошо ко мне относился. Почти сразу перестал брать деньги. Никогда не прикасался ко мне, не смотрел на меня животным взглядом. У него ничего не было, кроме знаний, и он отдавал их мне как самое дорогое.
Оказалось, что Н.И. составил для меня очень странную контрольную. Последняя тема в учебнике была: «В магазине». До этого: «В путешествии». Но все вопросы, все предложения, которые надо было перевести, касались детей: «Girls play every day», «Girls were playing yesterday», «Girls will go for a walk».
Я спросила:
— Николай Иваныч, у вас новая работа?
— Нет.
— По телефону вы говорили про какой-то лагерь…
— А… это. Это мои девочки, — он улыбнулся, как ребёнок, который хотел поделиться коллекцией каштанов.
— В смысле… родственницы?
В этот момент мне показалось, что у него как-то взгляд прояснился.
— …Да, живут у меня.
— А, — я сочувственно улыбнулась. — Что-то они вас совсем измучили. Вам надо беречь себя.
— Переводи, — он смущённо ткнул пальцем в листок с рукописными вопросами.
Я допустила несколько ошибок, но дела шли. Мне не хватало ещё словарного запаса, я путалась в артиклях и предлогах, но за летние месяцы мы выучили основные времена, я начала читать и переводить и даже немного разговаривать. Этого должно было хватить для экзамена.
Он проверил работу и гордо сообщил, что я делаю успехи и удостоена четвёрки. Я захлопала в ладоши.
Тогда он вырвал из тетрадки разлинованный листочек и написал на нём свой адрес:
— Приходи к нам в гости, — протянул листок.
Я положила адрес в сумку.
«Бедненький, — подумала я, — какой он всё-таки одинокий».
— Как-нибудь зайду, Николай Иванович.
Проводила его до автобусной остановки.
— А ты, — он посмотрел на меня перед тем, как забраться в автобус, — не поедешь?
— Мне теперь в другую сторону.
— Переехала?
Я кивнула.
— К этому, с машиной? — с укоризной спросил он, как будто я была не в состоянии понять, к кому стоит переезжать, а к кому не стоит.
— Угу.
— Зря… — промычал он в закрывавшиеся двери с таким видом, как будто я отправлялась добровольцем на фронт.
25. Неспящие
Вы и представить себе не можете, какая она легкомысленная!
У бабочки мозгов больше, честное слово.
<…>
Как же зимние утра, которые я уже себе придумал, когда на улице буянит беспробудная темнота и мороз узорно дышит на окна, а мы прячемся в кроватях под тяжёлыми одеялами, а потом идём завтракать с нашим выводком? Как же твоё образование, для фундамента которого я копал котлован всё лето? Будет заброшено, я знаю. Кому ещё охота водить тебя за руку по окрестностям филологических знаний, учить тебя прицеливаться заострёнными мыслями в мишени слов и теорий? Ты всё расстреляешь в молоко без присмотра. Кому же я буду носить свои запылённые книги? С кем я буду сидеть на берегу Оки, рассматривая узоры солнечного шитья?
И выбрала-то кого! Какую-то человеческую зазубрину, жабного желторотика. Неужели планируешь всю жизнь кататься с ним под дождём? Летний дождь сменяется бурями, грозами и тусклыми днями. Ты разве не видишь, что у него чуткости — как у экскаватора? Экскаватор не принесёт тебе воды в засуху, не подведёт тебя к картине, увенчанной оконной рамой, не покажет на ней живописные Левитановы интонации? Он только и может ходить галдеть вопросики разнюхивать задавать всякое про символы и полоски свиной нос какие трюфели вынюхивает шиш ему с маслом а не мои девочки голова стоеросовая и ты юля тоже немногим лучше деревяшки взяли тебя и потащили как бревно лесорубы бросить бы тебя в лесу чтобы ты там лежала накрывшись осенью белочки по тебе скакали солнце топталось червяки по тебе ползали вот в такой бы тебя пейзаж вписать неверную неразумную лживую женщину уууууууу предательницы все и лицемерки только бы в машину какую получше сигануть да от дождя укрыться чем по исконной любви и согласию душ разве мало тебе моей защиты моей библиотеки моей квартиры разве мало меня мало мало мало надо другое получше помоложе чтобы заниматься с ним грязными делами раздеваться и тереться пакостными телами друг о друга под скрипучие вскрики мебели они все хотят тебя смять и унизить забрать себе животные и только я хотел просто веять над тобой как морской ветер просто быть как солнечное пятно в котором дремлет кот просто защищать как библиотечный козырёк от грозы.
Уже ночь я проворонил день куда убежал его остаток зараза прокрался заметая следы как будто всё время только ночь и стояла и никогда уже не рассветёт потому что ты засыпаешь в другом доме потому что всегда мне быть одному потому что никто никогда не поймёт и ото всех надо прятаться опять меня зовут новые подопечные целый год молчали и вот после даши снова запели поют мне с разных кладбищ молят о спасении ночь рваная как мошкара превращается в набор мельтешащих точек
теряет
порядок
время
теряет
организацию
стой мошкара ночи мошкара минут задержись на месте стой а то стрелять буду стой как вкопанная насмерть против притеснений хаоса вставшего поперёк дороги вставшей как кость в горле
Анечка я обещал тебе прогулку на часах поздняя ночь а вокруг чёрное варево нам надо зафиксироваться в пространстве давай забирайся ко мне на плечи и пойдём гулять держась за темноту не волнуйся туфельки тебе не понадобятся ты будешь ехать как на
игого-игого
и ни одна пяточка не коснётся земли довольно ты в ней барахталась
аккуратно спустимся прислушиваясь нет ли соседа-забулдыги что в курилке на лестничной клетке спасается от храпа растолстевшей жены проберёмся между синими стенами того и гляди сожмут но мы проскочим и вот тебе улица свобода вот осень в золотой парче как правительница расселась на троне нижегородском и разложила мантию с чёрной бархатной подбойкой и близкие искорки звёзд горят в её подзывающем взгляде вон вдалеке человек такой же неспящий и потерянный от каких бед спасается в ночном мороке давай-ка лучше повернём чтоб не сталкиваться нос к носу с непониманием человеческим ведь не все могут слышать душу твою как я это потому что они не спали на могилах и не имеют магических способностей что пестовал я в себе с младых ногтей они могут испугаться нашей прогулки но как же хорошо как же хорошо нам Анечка эти счастливые минуты я буду помнить всю жизнь!
26. Экзамен
Я ковырялась вилкой в надоевшей ежеутренней яичнице и запивала растворимым кофе, пакет с которым, как преступника, засунули в боковую камеру шкафа и на который Андрей смотрел с нескрываемым презрением. Это был мой кофейный бунт.
Я выгребла косметику и стала собираться в салон. Андрей устроился рядом и следил, как я подвожу глаза:
— Тебе нравится твоя работа?
— Мне нравится моя зарплата… — сонно пробормотала я.
— Может быть, не пойдёшь?
— Меня уволят. Я и так целую неделю прогуляла… кое из-за кого.
— Не ходи. Тебе надо учиться.
— А жить я на что буду?
— Я дам тебе денег.
Я засмеялась:
— У тебя их много?
— Не много. Но нам хватит.
И я уволилась. Почему бы и нет? В салоне уже осточертело.
Наступило последнее тепло. Бабье лето с листьями-завитушками, лёгкими куртками, золотым светом вечерних фонарей.
Я ходила на пары, шаталась по городу и торговым центрам, в которых больше не могла себе позволить одеваться, смотрела телек, учила английский.
Однажды Андрей заметил на подоконнике среди моих учебников поэму Маяковского:
— Откуда это у тебя?
— Н.И. подарил. А что?
— Это же прижизненное издание. Ещё и с автографом. Ты представляешь, сколько оно может стоить?
Я удивилась:
— Серьёзно? Это же просто старая детская книжка.
Он рассмеялся:
— Посмотри в интернете.
— Тогда надо вернуть при случае. Он, наверно, и сам не знал.
Андрей убегал на службу рано утром и возвращался поздно вечером. Во вторую комнату он меня по-прежнему не пускал. Как-то я даже попробовала открыть замок шпилькой, но оказалось, что Лара-Крофт-расхитительница-кабинетов из меня так себе. Были дни, которые мы проводили вместе. Но Андрей отдалялся. Он запирался в закрытой комнате, сначала — вечерами, потом — на всю ночь. Даже в туалет почти не выходил. Это было очень странно. Но я верила, что он не умеет врать, а значит, просто не хочет пускать меня в другую часть жизни для моей же безопасности. И ещё он говорил, что ему нужно собственное пространство.
В универе я стала держаться особняком, чтобы не скатиться обратно в пьянки-гулянки. Вечера проводила дома. Хотелось разобраться в себе. Будто смотрела в огромное зеркало, с которым меня оставили в комнате наедине. Я вспомнила себя до Юры. Вспомнила обычную девочку, которая делала уроки, получала четвёрки, неприметно перебирала камешки дней. У меня наконец появился дом, но и в нём всё было не по моим правилам, всё с оглядкой, хотя в нём, по крайней мере, не требовалось быть кем-то, кем я не являлась.
Я бродила по белой квартире в растянутой толстовке, зубрила способы построения времён, читала и часами пялилась в окно, пока мысли работали на стройке нового фундамента, разрушенного землетрясением прошлой любви.
Нас запустили в аудиторию, и тут в комиссии я увидела его. Ректор не обязан присутствовать на пересдаче, но он там был. Его взгляд блуждал по помещению. Справа и слева от него пырились на нас две преподши из разных семинаров. Я знала, что старая тётка в шерстяном жилете меня терпеть не может, и это было закономерно. Я прогуливала занятия и спала на последней парте после ночных клубов, а как-то и вовсе обозвала её тупой тыквой, когда она мне влепила двойку. Преподша слева была молодая и красивая, с ярко-красной помадой, — раньше мы с ней не пересекались.
Пока я решала тест и писала топик на тему «покупки», я всё думала — зачем он здесь? Это совпадение? Он пришёл помочь, извиниться? Это способ объявить перемирие? Или хотел меня добить окончательно?
Первой отвечала однокурсница. С ней были доброжелательны, хотя даже я услышала ошибки в её устном рассказе. Она сбивалась, пропустила несколько вопросов в тесте. Но ей сказали, что несмотря на «погрешности», она хорошо раскрыла предложенную тему.
Я знала, что готова лучше.
Но как только я протянула свой билет и, забирая его, Юра пристально посмотрел мне в глаза, я поняла: всё, приехали. Он выглядел так, будто прячет за спиной камень, которым сейчас разобьёт голову животному, попавшемуся в капкан.
В тесте была всего одна ошибка в предлоге. И он стал задавать мне дополнительные вопросы именно по этой теме. Он спрашивал выражения, о которых я понятия не имела и которых даже не было в учебнике, он давил, подчёркивая, что я не в состоянии выучить самого простого. Он делал то же, что и всегда, то на чём съел собаку: разрушал мою уверенность. И уже через пять минут мне самой казалось, что я ужасно тупая. Он перебил, как только я начала рассказывать про покупки.
— In Saturday I often go shopping…
— Если бы вы субботы проводили за занятиями, а не в магазинах, вы бы знали, какой предлог здесь следует употреблять. — Он произнёс это громко, с издёвкой, так, чтобы услышали все в аудитории.
Я попыталась озвучить следующее предложение, но он перебил меня опять. Я сжала кулаки под партой так, что ногти больно впились в кожу, и почувствовала, как подступают слёзы. Я сбилась и уже не могла подобрать нужных слов.
— Ну что вы так расстраиваетесь? — меня попробовала поддержать девушка с помадой. — Тест вы хорошо написали. Продолжайте.
Но я не могла выгнать единственную мысль, которая, как огромная змея, с шипением заняла всю голову: за что он так со мной?
— За вами ещё четыре человека. Вы будете отвечать? — злая тыква явно мечтала избавиться от меня побыстрее.
Я попробовала взять себя в руки. Размазав слёзы по щекам, я выдавила что-то вроде:
— I like to buy beautiful dress and shoes.
— Одно платье вы покупаете каждую субботу? Ещё и без артикля? Вот развлечение, ничего не скажешь, — он показательно рассмеялся.
Девушка-преподаватель мягко сказала:
— Давайте мы дадим студентке договорить.
— Ну давайте, — он выдавил из себя эти слова, как последнюю зубную пасту из тюбика.
Я молчала.
— Мы тут с вами не можем весь день сидеть, — повторил Юра через минуту.
Это было лишним. Всем и так стало понятно, что битва мною уже проиграна.
— Грамматику вы знаете, — неуверенно повторила молодая преподша.
— Да списала откуда-нибудь. Двух слов связать не может, — шикнула тыква.
— Откуда же здесь спишешь, я тесты лично составляла для экзамена, — огрызнулась моя защитница; она почувствовала, что происходит что-то не то.
— Но ответ всё же неутешительный. Если знания и есть, то нетвёрдые. К сожалению, — он демонстративно заглянул в зачётку и сделал вид, что прочитал моё имя, — Юлия Метелькова, экзамен вы не сдали.
Разве будет молодой преподаватель противоречить ректору?
У меня опять покатились слёзы. Я бросилась к своему месту, схватила вещи и вылетела из аудитории, хлопнув дверью. В туалете я минут десять рыдала у зеркала. Как же это было несправедливо. За что? За что? Ведь я просто его любила. Тварь.
Он караулил меня у двери всё это время. Я быстро зашагала к лестнице. Он пошёл за мной. В коридоре никого не было — шли пары.
— Думаешь, можно преследовать меня? Орать в приёмной? Взять и разрушить мою семью? — он схватил меня за локоть и остановил.
— Ты совсем псих? Что тебе нужно?
— Я знаю, что это ты всё рассказала жене.
— Отвали от меня, а то я закричу, — он опустил руку и оглянулся по сторонам.
В коридоре по-прежнему раскачивалась пустота.
— Лучше сама отчислись и не попадайся мне на глаза. Иначе я превращу твою жизнь в ад, слышишь меня?
Я бросилась вниз по ступенькам, в тёмный хозяйственный закуток, забилась под лестницу и опять расплакалась. Он ненавидит меня. Кто рассказал его жене? Секретарша? Новая любовница? Какая разница. Мне даже стало жаль, что это была не я.
Я вытерла слёзы, распустила волосы, чтобы прикрыть покрасневшее лицо, и отправилась в деканат. Там я написала заявление на отчисление. Светлана Матвеевна даже не попыталась меня отговорить. Они все меня ненавидели. Эту войну было не выиграть. Он меня уничтожил.
27. Проясняется
Стрелки часов пододвинулись к семи. Затарахтел чайник. После зарядки Ромбов принял душ и почистил зубы. Заметил в сливном отверстии длинные волосы, вытащил их, надев перчатки. Отнёс в мусорное ведро. Включил ноутбук. Завёл музыку. На шипящую сковородку разбил пять яиц. Разбуженная утренним брожением, из кровати выползла Юля. В её тонкой золотой ночнушке красиво обрисовывались грудь и бёдра. Андрей заварил себе цикорий, а ей растворимый кофе, пакет с которым пренебрежительно держал подальше от лица, как насекомое.
Юля была сонной и недовольной:
— Ты можешь слушать музыку в наушниках?
Сплошные условия с самого её переезда. Она двигала предметы, что-то вечно перекладывала, теряла. А он потом не мог найти нужное. Со словами «здесь как в больнице» она притаскивала цветные тряпки, посуду с вензелями и уродские кактусы. Он только и успевал ловить её за руку и возвращать всё назад. Его холодильник захватили продукты, которые по своей воле он бы туда ни за что не пустил: сладкие йогурты, магазинные пельмени, замороженная пицца, шоколадки, булки и глазированные сырки. На его завтрак она ещё соглашалась, когда в состоянии была проснуться, но без присмотра она поедала килограммами эту гадость. И как в неё всё помещалось?
Приходилось с ней разговаривать. Много. Он никогда и ни с кем столько не говорил. Нужно было выслушивать о её самочувствии, о её бывших, об экзамене и упражнениях, о сотнях знакомых, след которых давно простыл, о модных коллекциях, о телепередаче, в которой невеста бросила жениха, или о том, как убили героиню второго плана в новом сериале. Он не знал, как объяснить, что всё в деталях записывается на его болванку, и эти бессмысленные данные потом уже не вырубишь даже топором.
Нужно было спать с ней. И это было то, что раскалывало его на части. Он постоянно думал о сексе, его одолевало желание обладать ею. Словно она была магнитом, а он мелкой железячкой. Ему всегда было мало. Но он не мог делать это так, как ему хотелось. Он не мог обладать ею в полной степени. Ей всегда не нравилось. Она его то останавливала, то ей было больно или недостаточно, она объясняла, он старался делать, как она показывала, и от этого часто терял желание и становилось ещё неудобнее. А когда оно возвращалось, она уже не хотела. Он боялся лезть к ней с этим чаще, потому что видел, что для неё секс — это какая-то каторга, хотя он старался подстроиться.
И ещё нужно было делить с ней кровать. Он никак не мог привыкнуть засыпать с другим человеком, отодвигался на самый край, но всё равно часами ворочался без сна. Он понимал, что так заведено между людьми и не мог объяснить, почему это ему не подходит. Поэтому стал уходить спать в кабинет.
Всё подчёркивало его инаковость, его отличность от обычных людей, когда она была рядом. И всё же его тянуло к ней. Он понял это сразу, ещё в первый их раз, поэтому и позвал к себе. Надеялся, что всё утрамбуется. Он никогда такого не чувствовал. В нём всё расшевеливалось, как будто заканчивался ледниковый период. Он вспоминал прошлое и думал, что то, что он сейчас чувствует, несравнимо больше и сильнее того, что испытывал раньше.
Но как же ему надоело отражать набеги на свои границы:
— Не могу.
— Почему? Мне не надо на работу, ты меня будишь, и я потом не могу заснуть… шарахаюсь полдня, как привидение, с мешками под глазами.
— Я хочу, чтобы ты завтракала со мной.
— А я хочу высыпаться, — Юля театрально швырнула кружку с недопитым кофе в раковину и ушла в спальню, где забралась в постель и придавила голову подушкой.
Витёк махнул Ромбову, чтобы подошёл.
— Чего тебе? — пробормотал Ромбов, который опять опаздывал и был не в духе из-за ссоры с Юлей.
— Чё такой вежливый-то с утра?
Ромбов посмотрел на приятеля уничижительно.
— Тебя, говорят, покоцали?
— Да уже нормально, — нехотя признался Ромбов, но внимание льстило.
— Погудим вечером?
Идти никуда не хотелось. За несколько недель он успел ужасно соскучиться по острой рабочей жизни, по своему заброшенному делу. Опять в его голове взвинтился гул, который Юля успела вытеснить своим появлением. Но одновременно почувствовал гордость за то, что теперь был как Витёк — с человеческими проблемами.
— Обещал девушке быть дома, — соврал он, чтобы похвастаться.
— Девушке? Ого!!!
— И работы накопилось… Ну, в общем, надо идти, потом расскажу.
Оставил Витька в изумлении.
После драки в клубе отдел оттаял, словно берлога весной. Его по-прежнему чмырили как младшего, подтрунивали из-за обеденных контейнеров с варёной курицей, странных привычек и молчаливости. По-прежнему сваливали на него бумажную волокиту, но теперь называли не Гугл, а Гуга, и в ироничном «эй, Гуга, все штаны просидишь» слышался не морозный холод, а братская насмешка. Как будто он претерпел боевое крещение и теперь считался за своего.
Весь сентябрь он бродил в каком-то задорном тумане. У него впервые в жизни была девушка. Она жила в его квартире. Он просыпался рядом с ней и учился засыпать рядом. Он нёс за неё ответственность. На работе наладилось. Его посвящали в общие дела и, наконец, перестали считать трусом.
И всё же в нём, словно борщевик, росло ядовитое раздражение против всего нового. С одной стороны, его волновали Юля, секс с ней, совместный быт. С другой — новая жизнь требовала огромной концентрации. Всё перевернулось вверх ногами, Юля бурлила, как горная река, и вечно чего-то требовала: внимания, денег, разговоров, перемен. Перемен он не хотел. Он буквально заставлял себя приспосабливаться.
Но чем дальше, тем становилось хуже. Ему не хватало пространства, Юля злилась. Он искал укрытия в работе — в стабильном и понятном мире. Но и там уже было тесно. Его, как прежде, вынуждали сдавать нормы, искать свастики и вызывать на допросы подростков. Тогда он снова погрузился в мир своих девочек.
Он обзвонил все оставшиеся кладбища в городе и области. Новых случаев не нашёл. В его табличке было восемь имён. Поговорил с родственниками остальных детей, но не узнал ничего полезного. Он читал. Статьи про маньяков и психопатов. Книги про древние цивилизации. Журналы о чёрной магии, найденные на развалах. Материалы про древние символы. Купил книгу Зелёнкина о свастике, на которую тот ссылался в газете. Ничто не приближало его к разгадке. И от этого голова тяжелела, словно к ней привязали кирпичи неопределённости, которые громыхали на призрачных верёвочках при ходьбе. Комната, которую он запирал от Юли, обрастала подробностями. Расширялась чёрно-белая карта на стене. Закрашивались на ней проверенные кладбища. Рядом с красными областями он прикрепил фотографии девочек, которые удалось раздобыть. Сначала думал, что сможет проследить район обитания преступника, но ничего не прояснялось. Восстановил разговоры с родственниками и распечатал их, отметил адреса девочек, прочертил их пути следования в школу, записал имена друзей и других родственников. Информации становилось всё больше, но вычленить из неё важное не удавалось.
В октябре осень зарядила дождями. Он запирался в кабинете: читал, рыскал в интернете, а бывало, сидел на диванчике часами и смотрел на карту.
Наступил ноябрь. Небо было на сносях, скоро ждали первого снега. Но земля ещё лежала незамёрзшая, разбухшая от влаги и прикрытая коричневым слоем прелых листьев.
Позвонил сторож с Ново-Сормовского кладбища. Андрей помнил Кентервиля и помнил, что оставлял ему визитку. Кентервиль рассказал, что ночью осматривал территорию и заметил свет фонарика в темноте. Он приблизился и услышал нечленораздельное бормотание, а когда подошёл ближе, обнаружил гору земли в дальнем квартале кладбища.
— Эй, — крикнул сторож.
Тогда из могилы выскочил мужик — он видел его только со спины — в лёгком бежевом плаще, среднего роста, среднего телосложения и бросился наутёк.
Сторож за ним, конечно, не побежал. Но осмотрел место происшествия. Могила была полностью раскопана, труп ребёнка извлечён из гроба и брошен в яме. Очевидно, его хотели украсть, но не успели.
— А что с памятником на месте захоронения? — с нескрываемой надеждой спросил Ромбов.
— Глаза замазаны, — сказал Кентервиль.
У Ромбова буквально затряслись руки.
— К могиле никого не подпускайте и сами там не ходите, я еду! — Ромбов чуть ли не закричал в трубку и как ошпаренный начал собираться.
Медведев был в кабинете:
— Ты чего? — спросил он встревоженно.
Ромбов дёрнул несколько раз головой. Замер на минуту, переваривая данные. Потом решительно подошёл к медведевскому столу, сел напротив.
— Слушай.
И он рассказал: сколько уже материалов накопилось, про новый звонок и что они, видимо, имею дело с серийным некрофилом. Подробности про родственников и свою картотеку девочек опустил.
— …Убегал в спешке. Наверняка оставил следы… — восторженно выпалил Ромбов.
— Ну что ж… — кивнул Медведев.
После совещания собрали опергруппу.
На Ново-Сормовском осмотрели могилу. Стоял ясный осенний день, подморозило, будто сама природа берегла место преступления.
Сохранились следы ботинок сорок первого размера. Возле памятника, где глаза покойной Арины Горновой, шести лет, были закрыты аккуратной чёрной полоской, нашли забытый впопыхах баллончик с краской, лопату и рюкзак, в котором преступник, очевидно, собирался переносить тело. Сняли отпечатки.
Нужно было проверить остальные известные могилы — на месте ли тела. С тех пор, как стало понятно, что дело может быть громким, препятствий никто не чинил. Ромбов уговорил родителей Гусевой подписать разрешение на эксгумацию. Отчим сопротивлялся, но мать одержала победу. После сбора всех разрешений и справок в присутствии растерянных родителей и опергруппы копатели извлекли из могилы пустой гроб.
28. Что такое «плохо»
Я не могла поверить в то, что написала заявление. Два года жизни перечеркнул этот гондон. Просто взял и сжёг их в печи своего самолюбия. А ведь мне казалось, если по чесноку, что я всё ещё его люблю. Я бежала от этой больной любви весь последний год: неважно куда и к кому. Главное — от него. Я боялась себе признаваться, но на самом деле всё ещё надеялась на его возвращение. Как будто просто произошёл разрыв на линии во время ссоры между двумя важными друг для друга людьми. Ошибка в коммуникации. И разговор обязательно будет продолжен. Учёба в Педе, по правде говоря, мало меня интересовала. Правильно Светлана Матвеевна орала: какой из меня учитель? Я хотела остаться, хотела быть хорошей студенткой, чтобы опять видеть его, заслужить его уважение и внимание, чтобы хотя бы иногда сталкиваться с ним в коридорах и приветствовать: «Здравствуйте, Юрий Сергеевич». И потом ещё неделю разглаживать, словно мятую бумагу с рисунком, внутри себя образ этой встречи.
Я надеялась, что отношения с Андреем — это прыжок во что-то новое, спокойное, определённое. В тёплое море, как в отпуске, которое будет качать на солёных невысоких волнах: без жара, без шквального ветра. Отношения, в которых можно будет согреться и забыть о прошлом. Но, по правде, мне становилось в них всё холоднее. Особенно ночью, когда я вспоминала, как Юра в самом начале обнимал меня, как проникал во всё моё существо и я, засыпая, отворачивалась и неслышно плакала от счастья, от невыносимой близости. Но то, что было с Андреем, было скорее похоже на попытку загорать на скалистом берегу — сплошные раскалённые камни. Да, я просто использовала его для передышки. Но куда мне было идти?
Юра меня ненавидит. Пока я ехала домой, я думала, что тоже ненавижу его, что мне хочется свернуть ему голову, как субботней курице. Я представляла это в подробностях.
Когда я подходила к подъезду, нащупывая в сумке ключи, пошёл первый снег. Он посыпался сразу крупно и отвесно, как будто управляющая служба на небе отгораживала тюлевой занавеской мою прошлую жизнь. Там, за занавеской, была моя ненастоящая любовь и отхаркнувший меня университет. Как странно, что самым близким и неравнодушным существом, силуэт которого мерещился мне за снегом, оказался Продруид. И тот меня кинул с занятиями. Был ли там вообще кто-то близкий? Только Юра — слабый, истеричный, неуравновешенный мудак, которого я больше не хотела вспоминать. Как будто занавеска была даже не из снега, а из большого пепла от сожжённых страниц моей любви.
Андрей не обратил внимания, когда я зашла. Он читал книгу про свастику.
— Привет, — сказала я.
— Привет, — сказал он, не поднимая глаз.
Я переоделась, покружила по квартире и не нашла себе ни места, ни занятия. Села рядом с ним на софу, откинувшись на подлокотник и поставив ноги ему на бедро. Юра всегда клал руку сверху, это был такой камерный, тёплый ритуал, от которого у меня всё внутри переворачивалось. Андрей никак не отреагировал.
— Что читаешь? — спросила я, чтобы привлечь внимание.
Он, не отрываясь, поднял книгу — обложка оказалась напротив моего лица.
— Зелёнкин? — я удивилась сквозь усталость.
— Ага.
— Свастика? Я думала, он про кладбища пишет…
— Ммм… Что? — Андрей, наконец, посмотрел на меня.
— Он мне все уши прожужжал про своих мертвяков. Лучше бы, блин, к экзаменам нормально готовил…
Андрей завис на несколько минут. Я видела, как несколько раз дёрнулась его голова — это было свидетельство каких-то внутренних неполадок.
— Он пишет книги про кладбища? — Андрей больно схватил меня за плечи.
— Полегче, — я попыталась вывернуться, но он был заледенелый, как статуя, и смотрел на меня горящими глазами.
— Что за кладбища?
— Ну, хобби у него такое, я откуда знаю: ходит, записывает могилы.
— Какие могилы, где?
Он испугал меня. Я вырвалась и отступила на метр, растирая кожу выше локтя.
— Я не знаю, мне больно.
Он проборматал:
— Прости, — и бросился к шкафу.
Переоделся секунд за тридцать, бросился в закрытую комнату, откуда вылетел с газетой в прихожую.
Я побрела за ним в коридор:
— Ты не хочешь мне что-то объяснить?
— Это по работе.
Пока он надевал второй ботинок, я сказала:
— Меня из универа выгнали.
Не знаю, на что я рассчитывала. Это было как слабый, слабый сигнал — морзянка фонариком в тумане, — чтобы он поддержал меня.
Он обернулся (мне кажется, он вообще не слышал ничего):
— Закрой за мной.
Я осталась одна. Рядом был только большой первый снег, тающий у земли.
Я выкатила из шкафа чемодан. Давно следовало уйти, но было некуда. Однако теперь, когда больше ничто не держало меня в этом городе, я не могла оставаться в белой квартире, в которой не было ничего моего. К Вовке я тоже не могла вернуться — только не туда. Тогда я вспомнила, как мечтала о Питере, о комнате с высокими потолками, о новой жизни с новыми людьми и новой собой.
Я вытащила всю свою одёжку и обувь. Там были дорогие пеньюары, шикарные платья, подаренные Юрой, красивые туфли. Выбрала только то, что покупала сама: простую одежду: колготки, джинсы, пару футболок, нижнее бельё, носки. Стряхнула в один большой пакет косметику. Ужасно тяжело было оставлять обувь, но она занимала слишком много места. И был ещё Лунатик. Не тащить же с собой аквариум! Андрей хранил крупы в больших пластиковых банках с крышками. Я выкинула гречку, которую мы постоянно ели и которую я терпеть не могла, в мусорное ведро, а в банку, насыпав туда грунт из террариума, засунула Лунатика. Выгребла всё из кухонного уголка, в котором рядом с пакетом кофе Андрей оставлял деньги. Этого должно было хватить на билеты и первое жильё. На вещи в чемодане я аккуратно положила Маяковского. Вспомнила, что клочок бумаги с продруидским адресом я спрятала в тетрадку, нашла его там и сунула в карман.
С собой у меня был только паспорт. Аттестат остался в универе — надо было заполнять обходной лист, чтобы отчислиться официально. Я решила сейчас этим не заниматься. А документы на мою половину квартиры и свидетельство о рождении валялись на Патриотов. Нужно было их забрать. И, может, ещё какие-то полезные вещи.
Я запихала в рюкзак телефон, зарядку, кошелёк, бутылку с водой, выкатила чемодан в прихожую, обулась, застегнула пальто. Сходила за банкой с Лунатиком на кухню. И вдруг заметила, что в замке второй комнаты остался ключ. В спешке Андрей забыл его забрать.
Я огляделась, проверив ещё раз, точно ли одна дома, хотя это было так очевидно. И очень плавно, будто опасаясь, что кто-то услышит, приоткрыла дверь. Даже Лунатика забыла поставить на пол — так и зашла внутрь в пальто и с черепашкой в руках. И я поняла, почему он не пускал меня. Комната была как из фильмов ужасов. На стене висела огромная, склеенная скотчем из распечаток карта с ярко-красными областями, с кучей каких-то пометок и пришпиленными портретами маленьких девочек. Наверное, он ловил маньяка. Но зачем держать это всё дома? Это было не очень нормально. Впрочем, всё здесь было не очень нормально.
— Пойдём-ка отсюда, — сказала я Лунатику.
На Вовку я наткнулась у подъезда. Он нёс буханку чёрного, прижав её к груди, словно котёнка.
— Явилась не запылилась, — он торжественно оглядел меня, сунул в руки хлеб и весело подхватил чемодан.
За несколько месяцев успел соскучиться. Как всегда.
— Я не насовсем, — предупредила я. — Только вещи забрать.
— А парень где?
— В Караганде.
Мы поднялись на этаж. Вовка обиженно открыл дверь и впустил меня в квартиру. Там царила та же разруха, что и всегда.
— Ну ладно, чё. Чайник поставлю, — он скрылся в кухне.
Я придвинула к стенке табуретку и стащила папку с толстым слоем пыли, спрятанную на шкафу. Потом выкопала из шкафа кое-что из одежды.
Отчим робко выглянул из дверного проема:
— А чего с чемоданом-то?
— Переезжаю в Петербург.
— А университет?
— Выперли, — угрюмо сказала я.
— Ну и хрен с ними, — посочувствовал Вовка.
Когда он не был в говно, он был почти приличный человек. И то, что я вдруг почувствовала себя отдельной от него, от его бедного, грязного быта, придало мне сил. Сейчас мне не хотелось его убить, как в последнюю нашу встречу. Правду говорят, что плохое быстро забывается. Я разглядывала дырку на его футболке — прямо на животе, его розовое лицо, перетянутое широкими морщинами, словно ветчина сеткой верёвок. Он был жалким и одиноким. Человек, который вырастил меня.
— Ну, давай свой чай, — я примирительно улыбнулась.
Удобнее всего было выехать ночью. Я поискала в интернете, сколько может стоить книжка Зелёнкина, и наткнулась на сумасшедшие суммы — в несколько сотен тысяч рублей. Продруид, конечно, вёл себя по-скотски последние месяцы, но, если книга стоила так дорого, а он этого не знал, следовало её вернуть. Я позвонила ему четыре раза, но было занято. Решила, что лучше всего заехать вечером, чтобы не разминуться, — днём он мог быть на работе. В крайнем случае, можно было оставить книгу родственникам или соседям. План был такой.
Вовка рассказал мне в общих чертах о последних месяцах домашней жизни. Я рассказала ему об экзамене и Юре. Об Андрее я почти не говорила. Только предупредила, что не нужно ему говорить, где я. И почему ко мне прямо-таки тянет каких-то психов?
Времени ещё оставалось много. Я забралась с ногами на диван и свернулась калачиком, как миллион раз до этого, когда пряталась под одеялом от резких голосов Вовкиных алконавтов.
Телефон отключила нарочно и, когда проснулась, увидела несколько пропущенных от Андрея. Проигнорировала.
Темнота уже схватила город за грудки. Снег ещё сыпал. Но красивые большие хлопья превратились в мокрую мелкую кашу — почти всё большое и красивое быстро мельчает. Около семи я набрала номер на домофоне в сером доме на улице Пермякова. Ответил женский голос:
— Алло.
— Николай Иванович дома?
Растерянно помолчали.
— Я его студентка.
— Поднимайтесь.
Как раз в этот момент зазвонил телефон. Мне не хотелось, чтобы Андрей продолжал трезвонить.
Я ответила:
— Андрей, не звони мне больше.
— Ты где? — он, кажется, не понимал, что происходит.
— Слушай, я уезжаю. Совсем. В другой город. Только книгу верну. Не надо мне звонить.
Он замолчал на несколько секунд, а потом очень медленно и тихо переспросил:
— Какую книгу? Кому вернёшь?
Я поняла, что проговорилась.
— Не звони мне больше.
Он повысил голос:
— Юля, где ты находишься?
Я сбросила звонок и вырубила телефон.
Этаж не был указан в записке. На одной из лестничных клеток в щёлку глядела старая тонкая женщина, похожая на осеннюю сухую ветку за окном.
— Здравствуйте! — я постаралась поздороваться как можно бодрее.
Она молча пропустила меня в коридор. Полы были чистые, но квартира не лучше нашей с Вовкой: ветхая мебель, старые обои — всё какое-то старческое и бесприютное. И ещё — всё завалено хламом: у стен стопками книги, газеты и журналы. Между ними громоздились старые вещи, инструменты, тряпки, велосипедные колёса. Этому дому явно не хватало места для хранения. И ещё стоял странный запах — я узнала его — такой на себе носил Зелёнкин. Запах какой-то сладкой гнили, луковой шелухи и, кажется, ладана — что-то близкое к церковной вязкости.
Коридор вёл в закрытую комнату с деревянной дверью и в зал, где работал телевизор и сидел в кресле старик. Дед никак на меня не отреагировал, даже не поздоровался.
Старушка, по всей видимости, мать (Николай Иванович упоминал о ней) тихонько постучала в дверь и протянула:
— Коленька, к тебе пришли. Говорит — студентка.
Продруид выскочил в коридор. Он выглядел ещё более больным и взбудораженным, чем в прошлый раз.
Он обрадовался, увидев меня, и растянул обветренные губы в улыбке:
— В гости пришла…
Он протянул руку, а я протянула свою, и он пожал её за кончики пальцев. Он говорил почти шёпотом — так, будто между нами была какая-то тайна, маленький секрет, которым он не хотел делиться с мамой. Мама направилась в зал, он проводил её недружелюбным взглядом.
— Я книгу вашу принесла, Николай Иванович.
Протянула ему пакет с брошюрой.
Он направил на меня прожектора яростного взгляда:
— Зачем книгу?
— Вы знаете, сколько она стоит? Она двадцать пятого года и с автографом! Нельзя такими вещами разбрасываться!
Казалось, его мысли плавали где-то далеко от Маяковского. Он с трудом фокусировался, как будто мокрый снег шёл в квартире, а не на улице, и приходилось через него продираться. Потому что потом он спросил:
— Где ты была?
Я не поняла его:
— Когда?
Он прошептал ещё более неясно:
— Всё это время.
Я растерялась:
— Вы не болеете?
Он протёр глаза кулаками:
— Да… что-то качает.
Я подумала, что у него какая-то затяжная болезнь, наложившаяся на переутомление. Возможно, поэтому он не занимался со мной осенью.
— Я поеду. Спасибо вам за всё. Возьмите книгу.
Я опять протянула ему пакет. Он посмотрел на меня, как зверь на уходящего хозяина.
— Подожди, — он вытащил из кучи грязной обуви, сваленной в углу, ботинки. — Я хочу тебе кое-что показать.
Он надел ботинки прямо на босу ногу, накинул лёгкий бежевый плащ, с оттопыренным карманом, край которого оторвался и свешивался треугольным языком наружу, и крикнул:
— Мам, я ушёл.
— Хорошо, — крикнула она в ответ.
— Пойдём, — он загадочно улыбнулся ещё раз и потянул меня за рукав.
Это было странно, потому что обычно он как ошпаренный боялся прикосновений.
Пока мы спускались во двор, я думала: неудивительно, что он заболел, если в середине ноября ходит по улице в такой тряпочке вместо пальто.
— Куда мы идём? — спросила я на улице.
— В гараж, — ответил он.
Я решила, что там он хранит книги, не уместившиеся в квартире.
— Далеко?
На дворе стояла грудная ночь, похожая на тягостную народную песню. В ней, как пациенты психушки, метались полоумные снежинки. Жители района спешили домой, прячась под капюшонами и хлопавшими крыльями зонтов. Я не была расположена брести хрен знает куда в такой армагеддон. Мне ещё надо было заскочить за Лунатиком и чемоданом перед поездом.
— Здесь рядом.
Он шёл впереди, причём быстро — я еле успевала. Он только один раз оглянулся, остановившись, и посмотрел мне в глаза. Стало неуютно. Зачем?! Зачем я с ним пошла? Но не бросать же его посреди улицы.
Он привёл меня к гаражам. Мы подошли к одному из них. Он снял замок и жестом пригласил меня внутрь.
29. Вот и разгадка
Почему он сразу не подумал об этом? Ромбов шёл к машине быстрым шагом, почти бежал.
Странный человек, который работает с молодёжью, увлекается историей свастики, древними символами, рассказывает о друидах и чёрной магии… Сама судьба буквально толкала его к Зелёнкину. А он ничего не заметил — куда смотрел? Нет, просто у него не было достаточно данных. Только сейчас он узнал про кладбища. Откуда ему было взять это раньше? Или он просто окончательно помешался на этом деле? Может, он раздувает из мухи слона?
Нужно срочно встретиться с Зелёнкиным и прощупать почву. Или сразу вызвать на допрос? Позвонить следователю? Запросить постановление на обыск?
Решил вначале удостовериться. Несколько раз набрал домашний номер Зелёнкина, который помнил наизусть, как все когда-либо набранные номера, — короткие гудки. Поехать в Пед и попробовать застать его на работе или в газету, посмотреть публикации? Адрес достать несложно. Но в университете вряд ли знают про странное увлечение преподавателя, а вот в газете, где он писал на разные темы, могут. Именно поэтому Ромбов прихватил с собой тот экземпляр «Нижегородского Рабочего», с которого всё началось, — там были контакты.
Бет с готовностью тронулась с места. Снег медленно опускался на лобовое стекло. Ромбов позвонил в редакцию и предупредил о посещении, попросил подготовить подборку статей Зелёнкина.
Через двадцать минут он входил в небольшой, скудно обставленный офис на первом этаже жёлтого здания.
Его встретил зам главного редактора — усатый, лет сорока, в вязаном коричневом свитере с двумя рядами ёлочек:
— Вы быстро приехали… Посмотрите пока то, что есть. Я вам ещё принесу.
Они миновали несколько комнатушек. Все сотрудники заинтересованно проследили за траекторией движения оперативника. Усатый с ёлочками завёл Андрея в каморку, в которой умещались только стол, кресло и полки на стенах, заставленные книгами и папками. В маленькое окошко глядел послеобеденный день.
— Вам будет здесь удобно? — вежливо спросил его ёлочный провожатый. — Это мой кабинет, вам никто тут не будет мешать. Свет, если что… — он показал на спрятанный за полкой выключатель.
На столе дожидалась стопка газет.
— Спасибо, — Ромбов кивнул.
Его взгляд уже приклеился к первому заголовку.
— Можно узнать, что случилось? — спросил зам.
— Пока неясно, — пробормотал Ромбов. — Зелёнкину ни в коем случае ничего не сообщать.
Ромбов заметил, как в коридор высунулись две девушки, — вся редакция сгорала от любопытства.
— Вы не помните, много ли было публикаций у него, связанных с кладбищами или символами смерти?
Зам задумался:
— Прилично. Он же считается в районе специалистом по некрополистике. Он и каталоги составляет, и поисковой деятельностью занимается. Его выступать часто приглашают в музеи, школы…
— В первую очередь ищите такие материалы, но всё остальное тоже несите.
— Хорошо.
Зам мягко прикрыл дверь. Андрей набросился на верхний выпуск. Жадно долистал его до разворота со статьёй Зелёнкина. Там двадцатилетний Александр Невский сокрушал шведскую рать, освобождал Псков и топил ливонских рыцарей. В другом выпуске Феодоровский монастырь закрывался по причине убожества и обнищания. Потом екатерининская, александровская и николаевская политика притесняла евреев. Потом была статья про некрологи, рассортированные по разным социальным группам. Потом про похоронные ритуалы в военное время, про участившиеся кражи «барских памятников» из-за отсутствия денег и соскребание с гранитных и мраморных плит прежних надписей для нанесения новых. Потом про историю городского герба, где путались олень, лось и коза. Потом об открытии Нагорного кладбища в 1986-м. Потом про историю борьбы с водянистыми почвами. И…
После короткого стука зам просочился в кладовку и шмякнул на стол ещё пачку газет. Андрей поднял глаза и заметил, что дневной свет, пролезающий через окошко, успел посереть. Снег за окном размяк и превратился в мелкий дождь.
В следующем выпуске Ромбов прочитал про историю русской народной куклы. Потом про первую перепись городского населения в XVII веке. Потом про татаро-монгольское нашествие. Потом про историю одного кладбища, другого кладбища…
В одном из выпусков за прошлый год было размещено обращение: «Редакция “Нижегородского Рабочего” приносит извинения за публикацию серии статей Николая Ивановича Зелёнкина о тюркских обычаях, размещённой в рубрике очерков об истории Нижегородского края; они не имели целью оскорбить национальную честь, достоинство или религиозные чувства наших читателей».
Андрей поднял глаза и как будто наяву увидел пять могильных плит с портретами татар, которые были зарисованы трискелионами. Он кинулся искать усатого с ёлочками. Тот пил чай с девчонками-журналистками.
— Что это такое? — Ромбов почти что влепил газету в сонное лицо зама.
— А, это… в прошлом году был скандал. На ровном месте. Абсолютно. Мы опубликовали очерк о татаро-монгольском нашествии. И там была строка о том, что татаро-монголы сжигали города, насиловали русских женщин, разоряли земли. И потом ещё было несколько статей про захоронения, которые не понравились нескольким мусульманам — один из них даже подавал в суд на Зелёнкина. Суд, естественно, не усмотрел никакого оскорбления национального достоинства. Но мы вынуждены были заморозить его публикации, пока шум не улёгся.
— То есть он, скорее всего, злился на татар за то, что те оскорбили его своими обвинениями?
После риторического вопроса Ромбов вернулся в кабинет и запер дверь на ржавую щеколду. Ему надо было подумать.
И он вспомнил — Зелёнкин говорил: «А может быть, трискелион защищает не душу, а, наоборот, от неё?.. Что если он запирает плохую душу, не пускает её в мир?»
И он вспомнил — Юля говорила: «Про кладбища пишет… Он мне все уши прожужжал про своих мертвяков».
И он вспомнил — Зелёнкин говорил: «А если телесное умирание всего лишь этап большого пути? Кельты, например, верили, что душа человека может вернуться, если у неё есть проводник. Друиды могли быть проводниками, а могли, наоборот, запечатать вход».
И он вспомнил — Витёк говорил: «Тебе нужен спец по символам».
И он вспомнил — Зелёнкин говорил: «Трискелион — это солярный символ. Как многие считают, он имеет доиндоевропейское происхождение. Это магическая сила, доступ к которой открывали для себя разные народы».
И он вспомнил — Гусева говорила: «А если могилу раскапывали?»
И он вспомнил — сторож говорил: «Мужчина, среднего роста, среднего телосложения».
И он вспомнил его в библиотеке — плотный мужчина средних лет с залысинами, в чёрной футболке с белой буквой «А» в кругу.
И он вспомнил — он уже видел эту футболку с анархией раньше.
Ромбов опять вскочил и бросился к членам редакции:
— У вас есть его адрес?
Зам выглядел устало:
— Зелёнкина?
— Ну а кого же! — зарычал Ромбов.
Через четыре минуты в его руках оказался адрес Николая Ивановича Зелёнкина — тот жил доме, в котором Андрей уже бывал — в том же доме, в котором погибла от удара током Наталья Лазова, — на улице Пермякова.
Вот и разгадка.
Как только он зашёл в свою квартиру, сразу понял — дело труба. Дверь в его кабинет распахнута. Юлина одежда валялась на полу. Её чемодан исчез. Полка в ванной с косметикой опустела, зубная щётка и паста пропали. На полу темнела просыпанная гречка. Черепахи не было в террариуме.
Она ушла.
Он позвонил ей несколько раз — не ответила.
Как невовремя — только и мог думать он. Сейчас, когда ему совершенно некогда, когда ему ещё раз нужно всё обдумать, чтобы завтра доложить начальству. Надо убедить следователя как можно быстрее вынести постановление на обыск.
И вот именно сейчас она опять встала в позу. Из-за чего? Он не мог понять, из-за чего. Он больно её схватил. Да. Потерял контроль. Но ведь это только всего один раз, случайность. Не сбегать же из-за этого! Или что-то ещё, чего он не понимает?
Он собрал пылесосом гречку. Поднял одежду, аккуратно сложил её на полку. Его мучило какое-то нехорошее предчувствие. Он ничего не понимал.
Словно во сне прошло полтора часа. Мокрый снег за это время превратился в мелкую метель, бушующую в темноте.
Он набрал Юлин номер ещё раз. И, наконец, она ответила:
— Андрей, не звони мне больше.
Он подумал, что у неё новый парень. У неё всегда были новые парни. А он, как оказалось, не смог стать подходящим вариантом.
— Ты где? — спросил он, чтобы хоть как-то обозначить ситуацию в пространстве.
Она ответила, что уезжает, только ей надо вернуть книгу, и ещё раз попросила больше не звонить.
В киселе его обиженных мыслей, как бомба, взорвалась страшная мысль. Он в два прыжка оказался у подоконника, где она держала книги. Все учебники были на месте. Маяковского не было. В этот момент кровь внутри будто замёрзла.
— Какую книгу? Кому вернёшь? — медленно и чётко спросил он, чтобы не испугать её.
Юля помолчала.
— Не звони мне больше.
Он чувствовал — это не совпадение. Разве могла иметь для неё значение обычная книга? Ей плевать на такие вещи.
— Юля, где ты находишься? — закричал он.
Она сбросила звонок. Ромбов набрал ещё раз: абонент недоступен.
Впервые в жизни он испугался так же, как тогда, в школе, услышав выстрелы в соседнем классе. Что Зелёнкин ей наплёл? Может быть, зря Андрей испугался — виделись же они миллион раз до этого, и всё было в порядке. Но они встречались на людях. А что сейчас?
Его домашний телефон, очевидно, отключен…
Звонить в отдел? Понадобится время на оформление ордера. Просто вызвать полицию на адрес Зелёнкина? Да они поднимут его на смех с такими объяснениями… И вообще вдруг он не дома, вдруг Юля не с ним встречается?..
Он вытащил пистолет из сейфа, надел кобуру, накинул куртку и выскочил на улицу. Бет разлепила жёлтые глаза фар. Выехал из двора, преодолел около километра и… на мосту попал в тягучую пробку. Впереди была авария, почти перегородившая движение. Пробка похитила около сорока минут. У него было ощущение, что в животе всё перекручивается от напряжения. Он стал контролировать дыхание: три средних вдоха, пять коротких выдохов. Чтобы сместить фокус внимания и успокоиться.
Около восьми Андрей бросил машину у серого панельного дома.
— Пполиция, открывайте! — велел он женскому старческому голосу в домофоне.
— Вы к кому? — недоумевал голос.
— Открывайте! Мне что, соседям звонить? — со стальной угрозой проорал он.
Дверь открылась.
Он поднялся выше и надавил кнопку звонка. Услышал испуганный шёпот и шаги за дверью. Не отпуская кнопки показал в глазок удостоверение.
— Оперуполномоченный. Срочно. Открывайте!
Оказалось, что в прихожей его ждала перепуганная престарелая пара. Часть его напора и тревоги растаяла от их жалкого вида и от бедняцко-растрёпанного состояния квартиры.
— Николай Иванович Зелёнкин дома?
— Нет, его нет, — пролепетала старушка. — Что случилось?
Андрей знал, что не имеет права вторгаться в их жизнь без постановления, но рассуждать было некогда. Он быстро заглянул на кухню, в туалет, в ванную. Осмотрел зал, хранивший следы тихой и благопристойной старческой жизни — там шелестело дешёвое телевизионное шоу. Попытался открыть последнюю дверь, но она была заперта.
— Что здесь? Почему заперто?
— Это комната сына, он не любит, когда к нему заходят, — сказал старик.
— Вы можете открыть?
— Ключ у Коленьки, — пропищала мать, — а мы сами туда не ходим.
— Так…
Андрей осмотрел видавшую виды дверь и с размаху ударил правой ногой в район замка. Дверь всхлипнула, но устояла. Старики подпрыгнули от неожиданности.
— Что вы делаете?!
Андрей со всей силы ударил ещё раз. Деревянная страдалица затрещала, охнула и поддалась. В комнате никого не было. В глаза бросились пугающие ростовые куклы. У одной над свадебным платьем торчала шкатулка. У каких-то кукол вместо глаз на капроновое лицо были пришиты то ли бусины, то ли пуговицы. Все экземпляры наряжены — некоторые в пышные и тяжёлые ткани, иные — в рваные тряпки. Ромбов остолбенел. Куклы были рассажены и разложены повсюду — они сидели на подоконнике, на диване, заваленном тетрадями, рукописями и газетами, какими-то пакетами, потрёпанными игрушками, лежали на волнах книг и просто гнездились по углам.
Помещение напоминало огромный пыльный склад макулатуры — от пола до потолка росли башни книг, стены тряпок, одежды и мусора.
Ромбов подошёл к одной из кукол — с чёрным колготочным лицом, глазами-пуговками и нарисованным ртом и наклонил её, чтобы осмотреть сзади, — кукла запела: «В лесу родилась ёлочка…»
— Что это? — он ошарашенно взглянул на стариков, так и не решившихся переступить порог.
— Это Колины куклы… — объяснил отец так, будто делился самой рядовой информацией. — Он интересуется историей русской куклы.
— Мы не знали, что у него столько их накопилось… Он нам не разрешает сюда заходить, — дополнила старушка.
И он понял: все куклы — в женской одежде, многие — размером с ребёнка.
— Где он сейчас? — Ромбов подскочил к отцу Зелёнкина и прижал его лопатками к стене.
Мать заохала:
— Он час назад ушёл…
— Один? — Ромбов легко встряхнул деда для убедительности.
Старики переглянулись — он поймал их продолжительный взгляд, в котором, кажется, прочитался за туманом старости какой-то рельеф реальности.
— С ученицей. К нему ученица пришла, — пролепетал дед.
Ромбов отпустил его:
— Куда они могли пойти?
Они молчали…
— Куда они пошли?! — ещё раз проревел Андрей.
Дед заскрипел мыслью:
— В гараж… Может быть, в гараж?
Ромбов почувствовал, как перестаёт контролировать себя, как у него начинается приступ. Голова задёргалась. Он опёрся о стену прихожей, чтобы не упасть, и задышал, как в машине, — три средних вдоха и пять коротких выдохов. Отпустило. Он не мог понять, осознают ли старики, что происходит. Но разбираться не было времени.
Вытряс из них местоположение гаража, — оказалось, недалеко.
— Ничего здесь не трогать. Если вернётся, звоните мне! — он вложил визитку в руки матери и понёсся по ступенькам вниз.
Вечер стоял хоть глаз выколи. Ромбов пробежал несколько дворов по водной каше, пересёк перпендикулярную улицу, нырнул в квартал гаражей и остановился у третьего по счёту. Сквозь щели запертых железных створок пробивался ржавый свет.
Вытащил пистолет. Забарабанил свободной рукой в дверь и заорал:
— Открывай! Полиция.
Увидел, как в широкой щели под дверью показались грязные кроссовки. Он отошёл назад и снял пистолет с предохранителя. Громыхнул засов.
Зелёнкин распахнул одну из тяжёлых створок. Он не пытался напасть или сопротивляться. Наоборот, раскрыл руки в приветственном жесте и забормотал с улыбкой:
— Добрался, голубчик… Ну, погляди, погляди, раз добрался.
В правой руке он держал ножовку. По руке текла кровь, и плащ — испачкан кровавыми пятнами.
— Назад, — скомандовал Ромбов.
Зелёнкин покорно отступил вглубь. Ромбов зашёл в гараж следом. У него потемнело в глазах.
Слева на большом металлическом столе, прямо под лампой, лежал распотрошённый труп.
30. Последнее пение
Всё движется: носится время по кругу — зима заступает на сложную службу, потом убегает от брызгов весенних, бандитского солнца и цвета деревьев, что служат причиной её аллергии, потом возвращается душное лето, ложится дремать на горячие крыши и смотрит на нас голубыми глазами, как беглая мать, по которой скучаешь, но знаешь — её не удержишь на месте, но знаешь, что скоро она увильнёт за новой любовью, а мы, её дети, останемся под нерадивым присмотром скучающей осени, спившейся тётки, и будет её неуютное шатанье и пьяные слёзы холодных дождей, о, как будет страшно и как одиноко, когда мы поймём, что покинуты всеми, что лето нас бросило, словно ребёнка, а мы, как ребёнок, успели поверить в тепло его взгляда и нежных касаний, успели поверить в шмелиное счастье, гудевшее в сердце.
Мне, Коле Зелёнкину, было за сорок, когда сердце, словно космический спутник, разбилось и рухнуло в бархатный хаос, когда мне запели умершие дети, все снова запели, все хором запели, с пропитанных слёзным шипением кладбищ, им было так страшно и так одиноко, они умоляли меня о спасенье, они приходили ко мне по ночам. А там у ворот моих снов благодатных сидела Наташа, как та билетёрша, что на колесо обозренья пускала в июньском сияющем парке. Она им кричала, их душам смятённым — подайте талончики на воскрешенье, не можем спасти мы такую ораву, вас сотни и сотни, вы громко поёте, но все не уместитесь в нашу квартиру.
— Ку-ку, — нам кричали забытые дети, — мы здесь, Николай, Колокольня, Кукольня! Мы куклами станем и этим спасёмся. Кукольня, ты будешь нам богом домашним! Ты прыгнешь лососем, как пёсий Кухулин, ты будешь парить над землей на лопате?
Наташа уже не была в синем платье с двойной оторочкой, как раньше ходила. Наряжена в лыжный, бордовый костюм, что я раздобыл у контейнеров старых, она принимала девчоночьи души без страха, с теплом и без всяких сомнений, ведь помнила, как двадцать лет пролежала сама же во мраке густом и холодном, как я приходил к ней и спал на могиле. Я вырос, но магии чёрной уроки её не забыл и чем дальше, тем больше в себя пропускал я чудесные силы. И так я привык быть на связи с Наташей, что стало нам сложно уже разлучаться. Тогда я решился в две тысяча первом, прочтя сотни книжек на разные темы — о мумиях, смерти и магии чёрной, — её воскресить, сделав первую куклу. Конечно, от тела там мало осталось, и даже от гроба — сплошная земля (о, как растворяемся быстро во мраке!), я выкопал ночью останки Наташи и глиной затем облепил в гараже, и в тряпки зашил для придания формы. С тех пор я уж был не один.
Я с детства любил равновесие кладбищ, как будто покой охраняет крапива, как будто весь мир помещается в капле прозрачной росы, что блестит на травинке. Душой отдыхал я от суетной жизни, от глупых студентов, исследуя сотни и сотни надгробий, забытых могил, заброшенных деток и кладбищ натянутую паутину на область и город, в котором родился. Я начал с другими детьми говорить, и спать на могилах, и их воскрешать. И я воскресил их почти три десятка.
— Ку-ку! — мне кричала кукушка дневная.
— Сама ты ку-ку! — отвечал ей с усмешкой.
Бывало, подолгу мне новые дети не пели, не звали. Но деток живых не давала опека, но сердца гуденья не слышала Юля, и снова открылось могильное пенье. Они не пускали меня после Даши уже ни в редакцию, ни на занятья, ни к Юле-беглянке, ни к книгам моим. Они приходили и ночью и днём — с личинками мушек мясных и зловоньем, с кровавыми ранами, прямо из морга, с зашитыми веками или губами, и те, кто почти что истлел, приходили и пели о том, как им хочется жить.
Когда в ноябре задышала зима на осени сонной сухие ладони и руки к земле опустили деревья, я дальше не мог уже сопротивляться. Обязан был я хоть кого-то спасти. И не было времени на подготовку, схватил, как всегда, я рюкзак и лопату и двинулся вечер стеречь. На Сормовском кладбище девочки пели, я выбрал Арину: четырнадцати лет, каким она взглядом смотрела лисичьим! Заснул, хотя холодно было ужасно, отчаянной ночи с трудом я дождался и начал копать. Её я почти что извлёк из могилы, но сторож назойливый труд наш заметил, светил фонарём, бородатый шайтан! Я вынужден бросить был всё: и лопату, и с краской баллончик, рюкзак и Арину.
Теперь по пятам шла за мною опасность. Я знал, что поблизости рыскает Ромбов, как волк, загоняющий в угол добычу. А дети не пели уже — верещали, толпились у снов моих, так что Наташа не знала, как их удержать.
Они верещали:
— Спасите, спасите, мы к папе хотим, мы страдаем бесхозно, дожди по нам топчутся, холодно очень! И скоро зима… Как мы будем зимой?
Но денег на новый рюкзак и лопату, увы, не имел. И тогда я поехал на кладбище с сумкой большой и стамеской. Нашёл на краю Олилееву Лену — так имя её хорошо волновалось, как море тугое под пенье сирен. В ночи изголовье могилы стамеской разрыл я, добравшись до гроба, и после я выбил отверстие в крышке и вытащил тело её небольшое, потом перенёс я останки в гараж. И сделал мешочки из старых колготок, что я подобрал на помойке когда-то, и всыпал в них соду и соль. Потом я разрезал заветную кожу и внутрь напихал драгоценных мешочков — и начал высушивать тело.
Стекались осенние дни на задворки. И девочкам было печально и грустно, они не давали нормально работать. Бетховен играл в настроеньях у Даши, в окошко смотрела трагически Нина, а Аня просилась гулять и рыдала, как будто включили в ней две Ниагары, когда приходилось отказывать ей. Родители шаркали по коридору, вернувшись домой с остывающей дачи, где яблони кончили бомбардировку. В такой атмосфере не мог я работать, оставленный труд из угла по-сиротски глядел на меня, как голодный щенок. Я часто в гараж по ночам отправлялся, сидел возле Лены и платье ей шил, читал ей народные сказки. О, как одиноко мне было и не с кем совсем поделиться туманной тревогой!
В тот день, когда всё обнаружилось, Юля, мой бархатец маленький, пение флейты, явилась отдать мне один из подарков. Но всё, что дарил, я дарил безвозвратно. Её я простил за предательство сразу, лишь только увидел её на пороге. И так захотелось мне с ней поделиться осенней тоской и волнующей тайной, как в детстве, когда делишь камешки с кем-то и нет на планете ценнее сокровищ, ведь только она могла это понять — как осень остра и болезненна осень, как крики малюток ужасно изводят, как я их спасаю уже десять лет.
О, как заблуждался я, дурья башка!
Шёл снег отвратительный, мокрая каша. Я Юлю привёл познакомиться с Леной, но Юля ужасно её испугалась. Она закричала. Я вынужден был закрыть злополучную дверь изнутри. Я ей объяснил, чтоб она не орала: обряд воскрешенья — обычное дело, не надо бояться, я их проводил десятки уж раз, и они превратились всего лишь в рутину. Тогда Юля стала меня умолять, мне руку целуя и встав на колени, чтоб я отпустил её — скоро покинет она этот город и в Питер уедет, и там ни о чём никому не расскажет, и книгу она принесла на прощанье, и Ромбов её ещё будет искать, а книга моя очень дорого стоит, могу получить за неё сотни тысяч, использовать их, например, для работы, в деревне могу себе что-то купить и там от людей, сколько надо, скрываться.
— Пожалуйста, не убивайте меня!
Да я бы не тронул её даже пальцем.
Я просто хотел объяснить ей про Лену, что всё обстояло-то наоборот, что я воскреситель малюток Зелёнкин, а вовсе не псих, не позорный убийца.
Я ей рассказал про наш дружный отряд, про то, как мы жили все вместе в квартире, как все мы мечтали, бывало, о Юле, о том, чтобы с нами жила.
Но Юля не слушала, бросилась к полке, где кучно пылились мои инструменты, схватила ножовку и стала махаться, как рыцарь мечом, защищаясь от смерти. О бархатец мой, о мой маленький рыцарь! Я вынужден был её крепко схватить и для безопасности обезоружить. Пока же она без разбору махала ножовкой, успела всадить её в руку мне больно с размаху без всяких стеснений. И рана глубокая образовалась. Когда я схватил её сбоку в объятья, она продолжала, как бабочка, биться, и слёзы на рану мне падали остро. Потом успокоилась. Только шептала:
— Пожалуйста, можно мне просто уйти?
Я чувствовал в этот момент её близость, и шёл в моём сердце отравленный ливень, и струны его рокотали с восторгом. Я знал: это наша последняя встреча.
Я твёрдо сказал ей, хоть мысли мои смешались от запаха тёмных волос:
— А ну, успокойся! Сейчас мы поднимем с тобой нашу книжку. Теперь отодвину тяжёлый засов. Ты можешь идти, и не надо бояться, я только хотел поделиться с тобою. Ты можешь идти, я хочу тебе счастья.
И я отпустил её в ночь.
Она побежала и скрылась во мгле.
Увы, получилась большая ошибка. Задвинул засов я и сел рядом с Леной обдумывать все перспективы. Рукав пропитался безудержной кровью, я чувствовал — жутко немеет рука. Я перевязал её Лениным платьем. Я знал, Юля скоро кому-то расскажет. И дальше полиция… в общем, приплыли.
Я просто смотрел и смотрел на ножовку с размазанной кровью по лезвию, время тянуло меня, как болото, — не знаю, как долго там был.
Потом услыхал, что стучатся в ворота.
Я голос узнал, это мой желторотый преследователь до меня докопался. Ну что же, так лучше, чем кто-то чужой.
Сказал ему: в гости пожалуй, голубчик. Вот Лена, смотри, я её не скрываю. Гараж приспособил я для оживленья погибших детишек.
Он, мне угрожая своим пистолетом, поставил к стене, а потом на колени, браслетами руки опутал.
— Где Юля? — он мне к голове приложил пистолет.
— Уехала Юля, — я только и мог повторять, — уехала Юля, уехала Юля, уехала Юля…
И Ромбов позвал и врачей, и ментов.
<…>
32. Приговор
Рубрика: происшествия
Суд Ленинского района Нижнего Новгорода приговорил некрополиста Николая Зелёнкина к принудительному лечению в психиатрическом стационаре общего типа.
Суд освободил Зелёнкина от уголовной ответственности, назначив ему принудительное лечение.
Адвокат подсудимого сообщил, что защита удовлетворена решением суда и не будет обжаловать его в вышестоящем органе.
Согласно информации, некрополист обвиняется в совершении 29 эпизодов, предусмотренных ч.1 ст. 244 (осквернение мест захоронения и надругательство над телами умерших), и 5 эпизодов преступлений, предусмотренных п. «б» ч. 2 ст. 244 (осквернение мест захоронения и надругательство над телами умерших по мотивам политической, идеологической, расовой, национальной или религиозной ненависти или вражды либо по мотивам ненависти или вражды в отношении какой-либо социальной группы).
В ходе предварительного расследования обвиняемый свою вину признал частично и показал, что он признаёт факт осквернения намогильных памятников, но не признаёт выдвинутую в постановлении о привлечении в качестве обвиняемого мотивацию его поступков.
Напомним, что дело нижегородского некрополиста Николая Зелёнкина было передано в суд в декабре 2012 года.
Как сообщалось ранее, по версии следствия, Зелёнкин на протяжении длительного времени на территории Нижнего Новгорода, Москвы, а также Нижегородской и Московской областей раскапывал могилы малолетних девочек возраста от четырёх до четырнадцати лет, извлекал тела из могил и изготавливал из них мумии. В ходе расследования Зелёнкин активно сотрудничал со следствием, дал признательные показания об обстоятельствах совершённых им преступлений. В том числе в ходе проверок показаний на Ново-Федяковском кладбище Нижнего Новгорода им были указаны могилы мусульман, надгробные сооружения которых он осквернил. Указанные действия по осквернению мусульманских захоронений он производил в связи с несогласием подачи гражданского иска к нему одного из представителей мусульманской диаспоры.
33. Рельсы-рельсы…
В тот момент я думала: он меня убьёт.
Песец, перепугалась.
Ну, представь: заводят тебя в гараж хрен знает где, а там гнилой трупешник, куча какого-то хлама, стрёмные куклы, швейная машинка…
Когда он меня отпустил, я бежала не оглядываясь. И даже когда увидела автобусную остановку, на которой не было людей, ещё бежала — до следующей. Потом, конечно, поняла, что никто за мной не гонится. Попросила у прохожего закурить. Стала думать, что делать.
В голове не укладывалось. Понимаешь? Он же был обычным человеком! Он разбирал со мной неправильные глаголы, пил пиво на набережной (ну, то есть я пила, а он смотрел). Провожал домой. Он заботился обо мне. Ну, доступным ему способом. И тут такое! И я же не знала, что на самом деле произошло. Вначале-то думала: он убил кого-то. Это я потом в новостях услышала, что он просто тела выкапывал. Ну как «просто»… Не просто, конечно. Но это лучше, чем если бы он кого-то убил. В общем, надо было звонить в полицию.
Но я побоялась, что меня к этому делу пристегнут, и тогда я вообще не смогу никуда уехать. Да и в тот момент даже подумать было страшно, что мне с ним опять придётся встретиться. У меня кровь леденела от этой мысли. Я заехала к Вовке, собралась за две минуты, черепаху посадила в банку и вызвала такси. Уже скоро был поезд как раз. На вокзале я попросила телефон у какого-то парня, типа мой разрядился, и набрала ментовку. Я им продиктовала адрес Зелёнкина, его имя и сказала, что у него в гараже труп. Потом бросила трубку и свинтила в поезд.
В поезде я, кстати, вспомнила про странности Андрея. И поняла, что это может быть связано. И его реакция утром, и комната с картой на стене… Прикинь, как совпало! С другой стороны, мы же и познакомились-то фактически на допросе. Почему он мне только ничего не сказал? Наверное, сам не до конца понимал. А когда он звонил, я уже не отвечала. Потом совсем номер сменила — хотела порвать с прошлой жизнью.
Мне досталась верхняя боковушка. Я расстелила постельное бельё и забралась на полку под колючее пыльное одеяло. Поделилась яблоком с Лунатиком.
«Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, едет поезд запоздалый», — так приговаривала мама в детстве, когда делала массаж.
Рельсы-рельсы… Тёмные фигуры деревьев, стороживших пути. Холодная дождливая ночь. Я не могла заснуть. Где я буду жить, работать? Каким окажется Питер? Смогу ли я снова поступить в институт? Будет ли искать меня Андрей? Расскажет ли обо мне Н.И., когда его арестуют? Арестуют ли его? Мог ли он меня убить?
Сейчас я понимаю, что он не хотел ничего плохого. Я ему даже письмо в психушку написала — нашла адрес в газете. Просто он верил, что воскрешает детей. Хотел со мной этим поделиться.
В крайнем случае, можно будет продать книгу.
Постепенно темнота рассеялась. В окно стало видно лес, небо и птиц. Наступил новый день.
34. Конец
здравствуйте николай иванович стрекозье крылышко огненный бархатец и тебе наше с кисточкой как живёшь мы ничего окно за решёткой забор с колючкой нас четверо в палате и ещё девочки иногда и наташа но я их прогоняю потому что ненастоящие я болен бархатец а ты оранжевая у тебя лепестки вместо рук и листва зелёная вместо глаз вот нарисовал тебя сотни рисунков кормили аминазином и котлетками и борщом стал любить поесть покруглел не хватает движения как мы с тобой гуляли по полям и лесам и спали под звёздами на свободе но спать надо на кровати а не на могилах и укрываться надо чтоб не заболеть подоткнуть тебе одеяло поступила на психолога хвалю хвалю не сомневался ты доучишься меня выпустят и ты надо мной зашелестишь листочками возьмёшь шефство я тут двигаюсь навстречу себе пение детей отделяю от плевел врачи хорошие крыльями хлопают белыми по коридорам не обижают разговаривают в мыслях как в глине копаются строят строят а пизанская башня скоро упадёт хоть джованни кривизну и компенсирует высотой этажей он кстати наш друг по кладбищам кладбищам кладбищам нельзя не волнуйся ничего про тебя никому не сказал съел и губы зашил хотя круто ты меня пилой тогда тяпнула или я себя тяпнул так утверждал но сейчас сомневаюсь размыто всё много забыл как тебя зовут бархатец только что помнил и уже забыл языки помнил и уже забыл заклинания помнил и уже забыл сколько было зрачков у кухулина тоже забыл но это чтобы меня голоса не мучили об острый ум и порезаться можно ты же порезалась как там новый город видела сердца в глазах медного всадника а пётр наш первый бороды боярам рубил хорька считал сусликом и вешал всех кто крал больше верёвки а пётр первый бороды боярам рубил ты видела сердца в глазах медного всадника а моё сердце рухнувшее как спутник видела след от самолёта гулять ходил во дворик плохо я сделал плохо больше не надо раскапывать ничего граблями руками своими махал гриб грабь гроб груб зато ты знаешь что хорошо что плохо научил тебя заново зелёные занавески зато знаешь звёздами заболеть
[1] Это туфли (англ.).