Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2023
На всю жизнь остались «Преступление и наказание» и «Капитанская дочка» — последнее даже больше… Главные персонажи — за исключением, разумеется, Швабрина — для меня идеальный образ русского человека ныне и присно и во веки веков. Так русский человек служит, любит, умирает, бунтует. Классе в седьмом задали нам сочинение о любимом герое повести, и я уже собрался было писать про капитана Миронова и его жену: меня зачаровывала их простота и верность (которую я тогда вряд ли смог бы описать), и от слов «свет ты мой, Иван Кузьмич, удалая солдатская головушка, не тронули тебя ни штыки прусские, ни пули турецкие… Унять старую ведьму…» — горло перехватывало, и сейчас перехватывает… Но нас заранее предупредили, что любимым героем должен быть Пугачёв, иначе выше тройки не ждите, а за тройку могут на хоккей не пустить, поэтому я и пошел путем конформизма, недостойным литератора. Однако, несмотря на эту измену, все упомянутое выше — осталось и стало даже не убеждением, а некой частью кровеносной системы.
Пугачёв, кстати, мне тоже нравился, только я тогда не понимал четко — чем именно. То, что он «за народ», конечно, замечательно, я ведь тоже за народ, я, наконец, и сам — народ. Но картину портила его глупая жестокость. Зачем он вешал хороших людей? Вешал бы плохих… Много лет спустя, открылся секрет этой привлекательности в эссе Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачёв» — два антагониста, соперничающие в благородстве, очаровывают всех и всегда.
Что касается «Преступления и наказания», то роман остался во мне как загадка, разгадывать которую интересно, страшно и невероятно важно, ибо она касается самой сути человека, и потому не жалко потратить на нее жизнь. Вот понемногу и трачу. На мой взгляд, великая литература отличается от обычной, в том числе вполне качественной, прежде всего своей многомерностью, ее можно исследовать как собственно природу, в то время как обычная являет собой прекрасное лесное озеро глубиной два сантиметра.
Не остался во мне, как ни странно, всё тот же Пушкин, а именно «Евгений Онегин». Полностью, по-честному я прочитал его совсем недавно, в 55 лет, на нижней полке плацкартного вагона. Причина такого опоздания в том, что мне изначально не интересна жизнь декоративных собачек. Аристократ, который не воюет, не философствует, не правит, или хотя бы не зверствует над простолюдинами, а всего лишь живет в свое удовольствие за счет труда других, — для меня именно такая собачка. И потому я не мог — да и теперь не могу — убедить себя, что у него возможны какие-то трагедии. У собачек трагедий нет, есть блажь, удовлетворенная или не, и потому мой организм не принимает не только героев стихотворного романа, но и Анну Каренину, оперетты Кальмана, кинематограф Висконти — не принимает при полном рассудочном знании, что это изделия великих мастеров.
Одно время я всего этого стеснялся, полагая, что булькает во мне затаенное классовое сознание. Но сам по себе «Евгений Онегин» — сильнейшее предостережение об исторической нежизнеспособности класса, который не только паразитирует, но находится в культурном и, наконец, языковом антагонизме с народом. Пушкин, обрамляя предисловием переводчика послание Тани, не умевшей по-русски написать «я твоя», видимо, догадывался о такой грустной перспективе. К которой затем подтягивали нашу революцию, но ведь так бывало и раньше, и не у нас. В Японии сороковых годов XIII века аристократов свергли самураи, в то время — слуги, мужичьё с оружием. Языком аристократии был китайский, книги, мода — всё оттуда. Вряд ли Пушкин об этом знал, но что-то такое чувствовал…