Сложносочинённое и сложноподчинённое
О школьной программе, рамках классического литературного канона и роли культуры в современном обществе размышляют Александр Марков, Александр Мелихов и Евгений Абдуллаев
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2023
Тема для обсуждения высеклась в моменте: совпали острая дискуссия по поводу исключения Пушкина, Лермонтова и Гоголя из программы подготовки к ЕГЭ по литературе 2024 года и чтение вышедшей в издательстве «Новое литературное обозрение» книги «Адаптация как симптом: русская классика на постсоветском экране». (Рецензия на нее публикуется в рубрике «Подробное чтение».)
Адаптация — в смысле упрощения — действительно стала приметой времени. В чем-то безусловно облегчая жизнь. Но нередко — и обкрадывая, обделяя знаниями и навыками, на беглый взгляд рутинными, устаревшими, не обязательными. Особенно — когда речь идет о человеке юном, растущем, набирающем жизненный и культурный опыт.
Зачем зубрить таблицу умножения, если всегда под рукой смартфон?
Зачем запоминать исторические факты, даты событий и сложные формулы, если есть Википедия?
Зачем днями напролет читать сотни страниц и ломать голову, пытаясь понять чувства и поступки Чацкого, Чичикова или Базарова, когда есть отличные наши и переводные книжки для янг эдалт, где нет длинных диалогов, описаний природы и движений души, где современные молодые герои совершают поступки и принимают решения?..
Татьяна Черниговская, Александр Каплан, Константин Анохин не устают повторять: необходимо тренировать память, учить наизусть стихи, читать сложную литературу, слушать сложную для восприятия музыку — даже не для общей эрудиции, а из чистого прагматизма: чтобы мозг развивался и сохранял дееспособность, чтобы не подводила память. Но кто же следует советам ученых?
Понятие сложное априори заключает в себе проблему. Но отказ от осмысления и проживания сложного чреват неподготовленностью к сложным ситуациям. Применительно к литературе в школе: как сохранить интерес к сложному чтению? из чего должен складываться и насколько обновляться классический литературный канон? кого из современных авторов важно прочесть нынешним школьникам?.. В конце концов — как вырастить сложного человека, способного принимать сложные решения?
Наталья ИГРУНОВА
Марков Александр Викторович — преподаватель философских, гуманитарных и социальных дисциплин, литературный критик. Родился в 1976 году в Москве. Окончил филологический факультет МГУ. Доктор филологических наук, профессор РГГУ. Живет в Москве.
Адаптацией принято называть и создание сценария по книге, и любой пересказ. Но далеко не всякий пересказ адаптирует. Например, можно написать эпиграммы, излагающие произведение в двух строках элегического дистиха, но это будет не адаптация, а совсем новые произведения.
Допустим, остроумие античной эпиграммы связало бы в первой строке утрату Раскольниковым разумных обоснований своего поступка с его невозможностью дальше действовать в обществе: потерю слова с потерей дела. А во второй строке выведение на свет обличителем перекликалось со светом милосердия со стороны Сони Мармеладовой. Это был бы смысл романа без адаптации, просто воссозданный другим искусством для лучшего запоминания или, наоборот, укрощения эмоций — о чем заботилась античная поэзия, чтобы эмоции не слишком переполняли человека.
Или «Войну и мир» эпиграмма потребовала бы увидеть в первой строке как рассказ о разделении молодых на готовых и неготовых к битве. Но во второй строке те и другие чудесно выигрывают битву с врагом и с собой. Если бы в наших школах сочиняли элегические дистихи, это было бы хорошее задание, сочинить историю русской литературы из одних эпиграмм.
Также адаптацией не будет статья Белинского или книга Лотмана. А вот кинематограф, учебник или лекция — это адаптации. В этих литературных формах есть собственные режимы жестов, указывающих на чужие мысли и чужие поступки, свой способ последовательно на всё это указывать. Но эти режимы могут не отвечать свойствам самого произведения, которое раскрывает мысли и поступки не линейно, а в головокружительной драматургии.
В названии книги русско-американской исследовательницы Людмилы Фёдоровой, посвященной экранизациям русской классической литературы[1]1 , слово «симптом» употребляется в психоаналитическом смысле — некоторое совпадение признаков, делающее определенные невротические реакции неистребимыми и неотменимыми. То, что для самих авторов кинематографических и телевизионных адаптаций выглядело как попадание в нерв эпохи, при беспристрастном аналитическом комментарии оказывается скорее прочным наложением разных форм ностальгии, увлеченности, мечтательности, консервирующим социальные мифы.
Тогда адаптация книг в виде кратких пересказов — это симптом, но не нашего времени, а сразу нескольких времен, включая дореволюционную и советскую педагогику, спрашивавшую «о чем эта книга». Этот вопрос делал неотменимыми те самые наложения разных эмоций и мифов.
Значительная часть советской литературной педагогики была адаптирующей: пересказ классики учителями был преддверием большой литературы, в которой поэт должен объяснить редактору, как раз о чём его стихи. В чём-то эта адаптация наследовала Ленину — будучи вполне любознательным человеком, Ленин предпочитал знакомиться со многими вопросами по брошюрам, газетным изложениям, речам и выступлениям, хрестоматиям, тренируя на всем этом материале публицистические навыки. Это не значит, что Ленин не читал серьезных трудов, но только то, что в адаптациях он видел настоящий политический ресурс, возможность прямо сейчас сделать волнующее заявление, быстро подчеркнуть необходимое тремя или четырьмя чертами, быть «как выступ на рапире».
Но система образования не усвоила самого ценного у Ленина: умения организовывать конспекты не как линейное изложение, но как руководство к действию. Школьный конспект, даже конспект трудов Ленина, не должен был содержать в себе красный карандаш, тройное подчеркивание или резкие замечания — но только некоторую усидчивость. Вероятно, усвой это школа, — и вопроса об адаптациях не ставилось бы, но только об эпиграммах и деятельности новых Белинских.
Школьная усидчивость создавала симптоматичность русской классики в глазах даже начитанных учеников школы, в смысле совпадения сюжетного развития, моральных выводов и одобряемых эмоциональных реакций. Отличник как бы живет в мире, где Дубровский спасает Машу, где может появиться Раскольников из-за угла и нужно быть осторожным, и где вишнёвый сад уже продан, и жалеть о нем не надо. Это мир уже состоявшихся катарсисов. Бог из машины устроил развязку должным образом, и мы живем в собрании развязок.
Сюжеты русской литературы уже легли в правильном порядке: Чичиков вывел невольно помещиков на чистую воду, а Пьер Безухов обрел семейное счастье. Мы тогда в этом мире учительных адаптаций существуем не внутри конфликта, который подразумевался самой русской литературой, а внутри катарсиса, внутри ситуации развязки. Мы живем в мире, где уже нет помещиков, нет аристократических условностей и сословных предрассудков, и можно ко всему относиться с умеренным любопытством. Каким бы ни был герой, он всё равно заранее оказался нужен для развязки, для высшей справедливости.
Поэтому вопрос об адаптации литературы для школьников, ее допустимости и границах, делится на два вопроса. Первый — это противостоящее упрощенным пересказам проживание самой драматургии классической литературы, ее завязок и кульминаций, рокового движения и восстания против рока. Для этого можно просто знать хорошо классическую трагедию, Эсхила и Шекспира, или даже послушать несколько симфоний, но внимательно.
Тогда мы будем лучше воспринимать, что было до катарисиса. Мы расслышим, с чего начинается завязка, как дальше накладываются друг на друга обстоятельства. Это поможет перейти к неадаптированному тексту, открыть произведение, заслоненное учебником, и понять, почему герой так решил или почему такие-то герои встретились на его пути слишком рано, а такие-то — слишком поздно.
Второй вопрос сложнее: русская классика создавалась внутри весьма интенсивного общезападного слома форм, когда каждый жанр пытается на себя взять всю тяжесть бытия, когда сказка Гофмана или баллада Гейне сообщает о том, как мир устроен и как трескается под собственной тяжестью. Дело не в том, что русские классики «учились» или «перенимали опыт», а в том, что существовала особая среда, в которой эти произведения и стали обобщениями, а не вариациями. Есть Вальтер Скотт, и есть «Капитанская дочка» и «Тарас Бульба» — все приемы Вальтера Скотта легко принимаются: и ответственная речь героя, и диалог-дуэль, и честь героя, мерой которой оказывается только большое событие. Но это вовсе не заимствование из романа, выросшего на многовековой риторической культуре, а новое понимание того, что именно обобщает сам твой исторический опыт как писателя, в какой момент он становится обобщающим.
Или полифонический Достоевский не продолжает Диккенса, герои которого могут преобразиться после исторических испытаний благодаря особому устройству их памяти. Он обобщает само такое преображение, и тогда память героя сразу выражается в словах и поступках, не дожидаясь подходящих обстоятельств проявления.
Получается, что тогда нужно знать Скотта и Диккенса, чтобы понимать русскую классику как диспозицию, как расположение идей и отсылок, конструирующих субъективность читателя буржуазной эпохи — как многократно указывал еще Дьёрдь Лукач1[2] в 1930-е годы. О ком бы ни говорил роман, как механизм впечатляющего рассказа он создает норму буржуазного индивидуализма.
Но русская культура совсем не адаптировала образцы, даже если из риторических обычаев брались речи героев, размыкающие пространство их бытия и поворачивающие всё действие к новым ценностям; или иные приемы наглядного воображения, на которых и держалось воздействие романа на историю. Как заметил недавно С.Н.Зенкин2[3], если Э.Р. Курциус выстроил концепцию риторического единства Европы от античности до современности, риторической уместности гуманизма, то русские его продолжатели как раз объявили риторической эпохой доромантическую литературу.
Тогда как только русская литература начинает делать то же, что мировая, прежние рамки уместности были сломаны, открылась «даль свободного романа», соревнующаяся с наукой в лабораторной проверке и обосновании новых свойств реальности. Литература уже не уточняет свойства реальности, в том числе и ее чудесные или непредсказуемые свойства, но располагает свою лабораторию на отдалении от привычек и ищет слова для происходящего, формулировки, которые вместят в себя и действие, и память.
Школьнику было бы проще разобраться, почему герой так странно говорит, так странно ведет, дан глазами какого-то другого героя, если бы эта диспозиция сразу была видна из романов, образовавших общеевропейскую грозовую атмосферу. Но сам русский роман выступает как событие, как соединение судеб, которые в драматургии романов-прообразов были функционально разделены.
Пастернаковский Живаго в Варыкине читает вслух «Повесть о двух городах» Диккенса, и понятно, что он выступает в новой революции и Дарнеем, и Картоном одновременно. В фабуле Диккенса эти герои могут совпасть только в высшей точке переодевания и самопожертвования — у Пастернака главному герою было определено быть и тем, и другим, и заступником за жизнь, и самой милостью, милующей и его.
В сериале А.Прошкина по сценарию Ю.Арабова Живаго приобретает несколько ницшеанские черты — именно потому, что в кино можно заступаться за человека, но не за саму жизнь как таковую. Киноадаптация уводит от романа, а простой рассказ о совпадениях двух героев в одном даже для человека, не читавшего Диккенса, к этому роману приведет.
Можно представить такое обучение в школе, при котором открыть любое русское классическое произведение — это увидеть то «чуть-чуть», тот нюанс, который и превращает героя литературы из участника большого механизма по производству исторического воображения, включая образ современности, в того, перед кем и сама вооружившаяся насилием современность может кротко разоружиться.
[1] Фёдорова Л. Адаптация как симптом: Русская классика на постсоветском экране. — М.: Новое литературное обозрение, 2022. 368 с. (Серия «Кинотексты»).
[2] Лукач Г. Исторический роман. М.: Common Place, 2014. 178 с.
[3] Зенкин С.Н. Риторика чтения: Из истории научных идей ХХ века // Новое литературное обозрение, 2023, Т. 182, № 4. С. 21—23.