Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2023
В первом классе я бойко озвучивал букварь, но читать ещё не полюбил. Мама, которая мыла раму, не вызывала желания открыть другую книжку. Тем не менее за отличную успеваемость и примерное поведение наша учительница Анна Павловна Косицкая после окончания первого класса подарила мне «Рассказы о зверятах» Чарушина. Июнь 1959 года выдался холодным и дождливым, и, хотя мы жили на привольной даче, гулял я мало. Тогда-то я и прочёл от начала до конца эту свою первую книжку с зелёной обложкой и чудными рисунками и вдруг понял, что поставленные в правильном порядке буквы вызывают ветер, способный разгонять тучи. Действительно, с последней страницей настали солнечные деньки, и я зажил на улице. Но зимой заболел свинкой. Уши болели ужасно, голову забинтовали и утеплили. Утопившись в перине, я разглядывал «Весёлые картинки», перебирал сухими губами истории из «Мурзилки». Журнальчики убивали лихорадочное время, лечили меня. После свинки до самого десятого класса я не пропустил по болезни ни одного школьного дня, но теперь мне уже не требовался предлог, чтобы открыть книжку. Так что я успел прочесть не так мало. Сидя у подоконника, развалившись на диване с неудобными для головы валиками, укрывшись с фонариком под одеялом… Прочтя Свифта, я усаживался обедать и воображал себя Гулливером: ножка курицы представлялась мне быком на вертеле, а рисинки — зажаренными овечками. Читая Бианки, я хотел стать добрым зоологом, наблюдательным фенологом… Круг чтения я определял сам, что сильно раздвинуло границы моей свободы.
Когда закончилось детство и я вступил в пубертатный возраст, я стал дерзить и хуже учиться, казалось, что меня никто не понимает и не любит, мне хотелось избавиться от самого себя, сердце и головной мозг не поспевали за ростом конечностей. У меня обнаружили сердечные шумы, врачиха строго-настрого запретила заниматься спортом, велев через несколько месяцев снова явиться на осмотр. Возвращаясь после уроков домой, я грел щи и котлету с макаронами, заваливался на диван и читал. Стивенсон одаривал меня стакселями и брамселями, пиратами и ромом. Дюма заставлял делать выпады воображаемой шпагой. Индейцы Майн Рида с непроизносимыми именами гнали бизоньи стада прямо на диван. После Джека Лондона мне захотелось податься в старатели, заболеть цингой и вылечить её хвойным отваром или картофельным соком. Прочтя Луи Буссенара, я мечтал поучаствовать в бурской войне, побыть ненадолго убитым или хотя бы раненым. Никогда в жизни доля иностранной словесности в общем объёме чтения не была так велика, как тогда. Всё-таки странно, что русские писатели хорошо сочиняют для детей и взрослых, а для юношей умеют плохо.
Я и сам по себе любил читать, но учительница литературы, Евгения Леонидовна Шиманович, с ласковым прозвищем Геша, давала направление, называла имена, о которых у нас дома и не подозревали: Цветаева и Мандельштам, Булгаков и Хармс. Евгения Леонидовна была молода, с чёрным пушком на верхней губе и гладкой желтоватой кожей, которую тянуло потрогать. Глаза-бусинки и чувствительный любопытный нос делали её похожей на сказочную мышку из детской книжки с картинками, нарисованными добродушным художником. Такую мышку хочется немедленно угостить сыром. Вместо этого приходилось обходиться тюльпанами на 8 марта.
Когда Евгения Леонидовна вызывала к доске, я с выражением читал «Онегина» непосредственно ей. Ей, похоже, этот текст нравился. Как-то раз она попросила меня почитать вслух в классе «Ревизора». Это была сцена, когда объявляется, что от заседателя разит водкой, поскольку мамка в детстве ненароком ушибла его. Во время чтения мне стало так уморительно, что я непритворно свалился со стула вместе с книжкой, которую продолжал озвучивать, уже катаясь по полу. Стоя на своём учительском месте, Евгения Леонидовна тоже от души засмеялась, мы смеялись вместе, это было счастье. Она была единственным учителем, у которого я бывал дома, ещё учась в школе.
Евгения Леонидовна хвалила меня и поддерживала убеждение, что у меня есть литературные способности. В последних классах я уже пописывал ужасные упаднические стихи, зачитывался Блоком. «Уж не мечтать о нежности, о славе,// Всё миновалось, молодость прошла!// Твоё лицо в его простой оправе// Своей рукой убрал я со стола». Когда я томно читал стихи на вечерах самодеятельности, девочки рдели и млели, но одноклассники дружно ржали. От окончательного мужского презрения меня спасало только то, что я был капитаном сборной школы по ручному мячу и бегал быстрее всех.
В последнем классе литературу преподавала уже не Евгения Леонидовна, а Петруша (Пётр Георгиевич) с жутковатой фамилией Волкоедов, которая так не вязалась с изящной словесностью. «Шолохов прекрасно описывает природу — сразу видно, какое это время года», — втолковывал он. Пётр Георгиевич был раздраженный контузией фронтовик с тёмной кожей, подкопчённой взрывами снарядов и табачным дымом. На этом фоне слегка выпученные белки казались особенно белыми. Пётр Георгиевич учил «по учебнику», вольнодумства не поощрял, а я им бахвалился. В сочинениях записывал Горького в графоманы, позднего Маяковского не признавал, нахально заявляя, что лучше бы он остановился на «Облаке в штанах», а перед хихикающими одноклассниками гордо декламировал: «Вам ли, любящим баб и блюда, жизнь отдавать в угоду? Я лучше в баре блядям подавать буду ананасную воду!» Петруша ярился от моих сочинений, яростно отчеркивал нахальные пассажи, тетрадь краснела. Но с моей грамотностью он ничего поделать не мог и не хотел. Вот я и получал за грамотность «пять», а за содержание — «трояк» или даже того меньше.
Недавно я впал в детство и перечитал Джека Лондона. «Сердца трёх» оказались полным барахлом, а вот от ранних рассказов снова повеяло северным ветром, несущим скупой мужской восторг.