Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2023
Школьная классика, которая со мной на всю жизнь, — это «Евгений Онегин». Почему, за что я так полюбил этот роман в стихах? За изящество. Онегинская строфа (я даже об этом писал сочинение) — капсула жизни, одновременно лирика, драма и басня — две финальные строки завершают подробное, но ясное высказывание. Онегин — это водопад толкований и комментариев. Не только брегет и боливар, но и: почему у Ленского отдельная могила? «У ручья в тени густой», а не на кладбище, как положено? Потому что дуэли запрещены, и его смерть оформили как самоубийство, а самоубийц на кладбище не хоронят, — так сказала одна умная девочка. Но вообще — говорили мы все — смерть Ленского была запрограммирована. Они с Онегиным давно поссорились. Он на Онегина злился из-за Ольки. Онегин сказал, что Олька толстая, краснорожая и глупая. А Ленский обиделся и стал ругаться. Как там у Пушкина:
Владимир «Сука!» отвечал
И всю дорогу взад молчал.
Вот он ему и припомнил. Онегина не ссучишь!
А у меня — личная благодарность Онегину. Я был в восьмом классе. Папа мне вслух читал роман Пушкина, объяснял непонятные слова и вдруг спросил: «Как ты думаешь, сам Евгений Онегин был образованным человеком?» Я, надменный советский школьник, ответил: «Ну что ты! Какое там! Молоденький поверхностно начитанный светский франт!» Но папа сказал: «Бог с ним, с Адамом Смитом, а также с Гомером и Феокритом. А знаешь ли ты довольно по латыни, чтоб эпиграфы разбирать? Помнишь ли ты, хоть не без греха, из Энеиды два стиха?» Я страшно разозлился и прямо назавтра купил учебник латыни, но скоро понял, что в одиночку не справлюсь. Тогда мне нашли учительницу латинского языка. Дело кончилось филфаком МГУ, отделением классической филологии.
А Чернышевский пролетел.
«Что делать?» — наверное, единственная книга из программы, которую я не осилил. Не мог. Открою, две страницы почитаю — и снова закрою. Не лезет. Даже всякие соблазнительные для школьника штучки меня не интересовали — например, такие: Сторешников воображал себе Верочку в разных позах и хотелось ему, чтобы эти картины осуществились. Не осуществит их в звании любовницы — пусть осуществляет в звании жены; главное дело не звание, а позы, то есть обладание. Уж слишком глубоко эти позы тонули в социализме.
Мне кажется, мало кто из нашего класса прочитал эту книгу. Ну и хорошо, а то бы она кого-нибудь перепахала, как Володю Ульянова, — и ой-ой-ой. Зато в учебнике была картинка — Чернышевский сидит в Петропавловской крепости, в тюремной камере, за столом, и пишет свою книгу. Мы рисовали на столе бутылку и стакан и писали: «Великий русский демократ в поисках сермяжной правды». Или вырезали эту картинку и подклеивали к знаменитому портрету Некрасова кисти Крамского — где больной поэт лежит на диване весь в белой пижаме — и надписывали: «Умирающий Чернышевский у постели выздоравливающего Некрасова».
Сильнее всего я боялся, что на вступительном экзамене на филфак мне попадется «Что делать?». Но — повезло. Там был Гоголь. «Мёртвые души» я люблю так же сильно, как «Евгения Онегина», но уж ладно, об этом в другой раз.