Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2023
Киров Александр Юрьевич — прозаик, поэт, эссеист. Родился в 1978 году в Каргополе Архангельской области. Печатался в журналах «Октябрь», «Знамя» и др. Автор книг повестей и рассказов, в том числе «Митина ноша» (2009), «Последний из миннезингеров» (2011), «Полночь во льдах» (2012), книги литературоведческих эссе «Русские каприччо Бориса Евсеева» (2011). Лауреат ряда литературных премий. Живёт в Каргополе. В «ДН» публикуется впервые.
Амур Амурыч
И, по причине умножения беззакония,
во многих охладеет любовь.
Претерпевший же до конца спасётся.
Евангелие от Матфея 24:12—13
Мы едем в лес, в наше любимое место.
Раньше мы туда ходили, а теперь едем. Помнишь, Амур Амурыч?
Но обо всём по порядку.
Лет пятнадцать тому появился у меня друг, а вернее, подруга.
На редкость паршивая полоса была тогда в жизни. Мать онкологией заболела. Долго болела. Я за это время с женой развёлся. Потом мать померла. Я запил. Потерял работу. Дошёл до самого дна. Потом меня как будто вытолкнуло на поверхность. Но уже не то дело. Мосты сожжены. У людей ко мне доверия нет. Одиночество, словом.
Живу один. С одной стороны, спокойно. С другой — такая тоска. Зимой повеситься надумал. Но решил сначала снег разрыть. Снегу тогда нападало. Рою-рою, вдруг вижу, собака на двор ко мне забрела. Хотел за калитку выгнать, а она смотрит на меня такими глазами жалостными. Человечьими! Уж на что я ко всякой хреновой мистике с юмором отношусь, но про переселение душ вспомнил. Не выдержал. Сходил в дом, хлеба взял. Кинул ей. Она хлеб схватила и бежать. Сделал доброе дело, вроде и вешаться решил чуток повременить. Вернулся в дом, поужинал. Лёг спать. А утро вечера мудренее. Солнышко выглянуло. Жить захотелось. Через неделю опять ко мне гостья пожаловала. Я так понял, что она собачка совестливая была и ко мне приходила только когда уж совсем нужда задавит. А у меня кости от супа остались, выкинуть не успел. Дал ей. Она грызёт и на меня смотрит. Вижу, побаивается. Обижали, значит, её когда-то. И на морде ранки такие, как будто ей человеческие твари сигареты в морду тушили. Ну, я хлеба положил и ушёл в дом. Не стал нервировать. Так она ко мне и похаживала время от времени. Узнал я, чья собака. Хозяин, видишь, у неё злой был. Как трезвый — ничего. А по пьяной лавочке мог и прибить. Она и убегала из дому, как он запьёт.
И вот как-то по весне вижу, тот самый сосед идёт, пошатывается. Меня увидел, заулыбался.
— У меня Марго родила, — говорит.
Забыл сказать, собаку ту Марго звали, а я так и Риткой кликал, ничего, отзывалась.
— Поздравляю! — это я хозяину-то.
А он мне:
— Так она у тебя в старом хлеву родила.
У меня хлев от деда остался. Деда я не помню, умер давно. Когда-то корова у него была, поэтому и стоял на подворье хлев. Но превратился он в сарай, сгнил, просел, покосился. Был заброшен и глух. Поэтому и выбран Риткой для таинства рождения.
— А чё делать? — спрашиваю.
Он ничего не ответил. Только посмотрел на меня многозначительно, руками развёл и пошёл дальше.
Иду я, а навстречу Петровна. Помнишь Петровну, Амурка?
— Ты чего невесёлый?
Я — так, мол, и так.
Петровна задумалась.
— Собака к тебе неслучайно рожать пришла. Одного щенка ты должон себе оставить! — важно, почти пророчески изрекла Петровна и подняла указующий перст, кривой от времени и раздутый в суставе от артрита.
На следующий день сходил я к Риткиному хозяину. И по сходной цене, за бутылку, он порешил всех твоих братиков и сестричек, а тебя оставил, выбрав по каким-то одному ему, заядлому собачнику, известным приметам. А может, ты просто был самым шустрым. Так и появился ты у меня.
Ритка была хорошей матерью. И носила тебе куски заплесневелого хлеба, какие-то корки, а однажды принесла большую кость и зарыла у будки, которую я сделал.
Потом твоя мамка загуляла, у неё появились новые щенки, и она забыла про тебя. Риткины кавалеры вытоптали грядки у того мужика, её хозяина. И он со злости застрелил твою мамку из охотничьего ружья.
Ты был маленьким пузатеньким щеночком. Таким толстожопым, что, когда утром, дождавшись моего появления на дворе, бежал ко мне, тебя заносило на бок. Что-что, а покушать ты любил. Тебя, бедного жиртреста, все подкармливали. Особенно Петровна. Через своё обжорство ты едва не погиб, хватанув однажды между обедом и ужином опилок. Я тогда как раз дрова пилил. И вот примечаю я за тобой странность. Бегаешь ты, бегаешь, как обычно, потом вдруг присядешь, как человек, которого по-большому в поле припёрло, покряхтишь. Дальше бегаешь. Через минуту опять приседаешь… И так день, другой. Пузо твоё, и без того немалое, разбухло, того и гляди лопнет. Потом стал ты себя под хвостом кусать. Тут я догадался посмотреть. А тебе, бедолаге, щепка поперёк заднего прохода встала. Ты её через пищевод как-то пропустил и почти вытолкнул, но в последний момент она плотно засела и механически жопу твою закупорила. Я недолго думая жёнин шкафчик в ванной открыл… Помнишь, я тут подженился, когда тебе два месяца исполнилось? Нашёл маникюрные щипчики. На двор вернулся. Хвост тебе задрал и щепку выдернул. Наклонился посмотреть… Вот это я зря сделал. Чуть не в нос мне брызнуло. И вздохнул ты по-человечьи, прямо как мамка твоя во время нашего знакомства, но только по другому поводу.
Тут начался у тебя в другую сторону сбой. Сделаешь ты по двору три шага и присядешь. Но только уже не с тщетными потугами, а по существу. Весь двор засрал. Но это ладно. Понос-то у тебя, смотрю, всё не прекращается. И уже с кровью прёт. Я давай охотнику знакомому звонить. Так, мол, и так, у собаки понос зверский. Тот сначала говорит «Смекты» дай. Сгонял я в аптеку, напичкал тебя порошком. Не подействовало. Я опять звоню. Охотник задумался.
— Ты, говорит, возьми яйцо и водку. Разбей яйцо в чашку. Убери желток. И сколько белка останется, столько водки налей. Перемешай всё обязательно. Ну и как-нибудь ему залей…
«Легко сказать: залей, — ворчал я, взбалтывая яично-водочный коктейль. — Живого пса водкой попробуй напоить…»
Но знаешь, поить тебя водкой не пришлось. Я тебе гремучую смесь в мисочку вылил. Думаю, чем чёрт не шутит. Так вот, ты коктейль этот с треском вылакал. Ещё и блюдце вылизал.
А понос прекратился.
И было ещё кое-что. Я-то на работу ушёл. Петровна видела. Дождь начался, а ты стоишь у будки и всё в неё не залезаешь. Потом сел на попу и голову свою хмельную собачью то уронишь, то по-мужицки тяжело поднимешь. А Петровна, когда тебе следующий раз пожрать принесла, язвительно осведомилась:
— Может, стопочку налить?
Любила она тебя, любила. И поверх еды летом нет-нет да и насыпала горсть малинки.
Когда она померла, ты уже подростком был. Вытянулся, лаять громко научился. Борзел, кусаться даже пытался. Но парень ты добрый, не живоглот, природу не обманешь. Думаю, Петровна доброту в тебе чувствовала. За неё и любила. А потому что сама такая была. Ничто не окрысило. Ни лесозаготовки, ни война.
— Я, — говорит, — как помру, ты Амурке обязательно с поминок поесть принеси.
Я и принёс. В пакет объедков наскидывал. Повариха в кафе покосилась:
— Собаке, что ли?
— Ну, — смутился я. — Собаке, вроде как от бабушки…
Повариха, с виду баба довольно злобная, неожиданно поддержала:
— Возьми-возьми, они тоже знакомых людей поминают. Я вот киселя ещё налью, осталось немного…
Ты тогда неспешно и важно так поел. Как взрослый. Будто, и правда, понимал, что к чему. Тогда-то я тебя и стал называть не просто Амурка, но Амур Амурыч. А ты окончательно перестал кусаться.
Тогда-то мы и начали с тобой наши прогулки. Женился-то я опять, прямо скажем, не очень удачно. Что ж, место мужика и пса на дворе. Вот и скорешились мы с тобой. Помню, повёл я тебя гулять первый раз. С женой разругался… Тогда мы ругались ещё. Потом всё молчали, но это хуже ругани. Так вот. Разругался и пошёл. А уже смеркалось. Мужики мостки через дорогу тюкали.
— Куда? — спрашивают.
— В лесок, — отвечаю.
Они головой покачали:
— Смотри, до темноты возвращайся.
Господи! Как ты обрадовался лесу. Как будто это была твоя родина, которую ты не видел лет сто — и вот вернулся. Вот как раз, где сейчас проезжаем, вьюном закрутился, затявкал на кого-то, мох начал нюхать, землю рыть. А уж сколько раз лапу задрал. Это я и со счёту сбился. С кем же это, с каким потомственным охотником и следопытом Ритуля тебя нагуляла?
Обратно я тебя на поводке тащил. Не хотел ты из леса уходить. И уже темнота на пятки наступает. Надо поспешать. А ты упираешься, пыхтишь.
Вдруг! Ты как учуял что-то! Как заскулил! Как под ноги мне забился! Мать-перемать. А у меня с собой ничего, даже спичек нет. Я тогда как раз курить бросал. Начал я песни петь. Ору-ору… Вдруг ты зашевелился и дал дёру… Я за тобой не поспевал. Теперь ты уже меня домой тащил. И довольно раздражённо тявкал на своего нерасторопного хозяина, косясь на меня через левое плечо.
Рассказал я об этом случае соседу, тому самому, которому мужики мосточки тюкали. А он, старый охотник, всю жизнь по лесам. Закивал:
— Правильная у тебя собака. Я уж слышал. Лает он хорошо. Грамотно. Был бы я помоложе, взял бы с собой на охоту. Хороший из него охотничий пёс мог бы получиться.
А я так думаю, Амур Амурыч, не повезло тебе с хозяином. Какой другой, и правда, стал бы тебя на охоту таскать. А я… А ты у меня просидел полжизни на цепи. С прирождённой охотничьей хваткой и прекрасным правильным голосом.
Твоему первому водворению на цепь предшествовала история со школой художественного искусства.
Супруга моя вторая была бухгалтером. И очень ты привязался к сей Прекрасной Даме. Она тебя тоже любила по-своему. Косточки какие-то покупала. И ты отвечал ей всей полнотой кобелиного сердца. И ходил за нею по пятам. И дарил ей цветы. Дарил бы, если бы был человеком. Но ты был псом, поэтому за двери художественной школы тебя не пускали. И ты сидел у дверей и терпеливо ждал. Под снегом и дождём. В мороз и жару. Иногда подвывал для порядка. На жену мою за это ворчали, но ей даже льстили подобные рыцарские проявления. Пока в бухгалтерию не вбежала красная и разъярённая директриса и не завопила, что урок истории мировой культуры сорван противным животным.
Давно замечал, Амурыч, что те, которые рисовать умеют, люди спокойные. А вот бездари выкобениваются. Особенно если вообще не художники, а историки искусства и обречены рассказывать о чужих шедевральных творениях. Особенно если сами в оных не очень-то разбираются и постоянно путают Рубенса с Рембрандтом.
Получилось что. На улице холодно было. Ты начал подвывать. Кто-то из сердобольных детишек тебя в школу впустил. На ту беду вахтёрши на месте не оказалось, пошла бабулька языком почесать всё в ту же бухгалтерию. А ты туда не пошёл, хотя прекрасно знал, что Прекрасная Дама там. Соображал умом собачьим, что тебя живо выдворят. А двинул ты по лестнице вверх, в классы. И попал на урок истории мировой культуры. Что и говорить, парень ты со вкусом. И чутьём. А из класса того, где культура шла, печеньками пахло. Детки, видишь, не рисовали. А слушали. А поскольку слушать было особенно нечего, перекусывали, а перекусив, скучали. И к твоему появлению отнеслись с восторгом. Ты тихонько бродил по проходам, а тебе печеньки с конфетками бросали. Ты их самозабвенно лопал. И в какой-то момент обвёл мутноватым от пьяной сытости и собачьего умиления глазом милых маленьких людей и троекратно громогласно выразил им свою идущую из недр широкой пёсьей души благодарность. Училка, которая по воле злого рока оказалась ещё и директрисой, завизжала, детки заржали, как жеребчики. Желая успокоить трепещущую женщину, ты подошёл к ней и, встав на задние лапы, положил передние на плечи кричащей, а потом размашисто, с оттяжкой лизнул её не очень вкусное от помады, пудры и французских духов лицо. Дескать, чего орёшь ты, махонькая, дурында малохольная?
Увы, следом за краткими культурными взлётами так часто идёт падение и прозябание.
Вечером того же дня сидел ты на цепи.
Ты, Амурище, счёл это игрой, к которой поначалу отнёсся с восторгом. Той же ночью оборвал цепь и сбежал. Но вновь был водворён на место. И цепь была уже основательной. И тогда ты понял. И завыл. И выл трое суток. А потом я не выдержал. Вышел во двор и троекратно тебе приложил. Прости меня, дружище. В этот момент что-то надломилось в тебе впервые от рождения. Ты замолчал и понуро полез в конуру.
Вскоре мера пресечения сменилась на более мягкую. Раз в неделю я начал отпускать тебя с цепи. Ночью. Утром ты прибегал обратно и снова водворялся на цепь. Не стало прежней вольной кобелиной жизни. И Прекрасная Дама перестала являться тебе.
Однако это были ещё цветочки.
Чёрная кошка пробежала между вами однажды в прямом смысле этого слова. Жене моей мало было пса, захотела она взять котёнка. Вот тебе и вторая часть пословицы: место мужику и псу на дворе, женщине и кошке — в доме. Детей у нас не было. И нянчила она чёрного котёнка, будто младенца. Не зря другая пословица гласит: не могла ты родить ребёнка, так нянчи серого котёнка. В данном случае чёрного, но не суть. Я к этому тварёнышу равнодушен был. Надо покормить — покормлю. Надо наказать — накажу. Он тоже со мной находился в отношениях деловых. А ты, Амур Амурыч, Веню невзлюбил. Да и Веня к тебе не питал тёплых чувств. Довольно скоро он понял, что чудо-юдо сидит на цепи. А то, что оно громко лает, так это его право. Плебейское. Неспешной походкой Веня подходил к тому месту, до которого не пускало тебя, Амур Амурыч, натяжение цепи, блаженно вытягивался и с понимающей улыбкой смотрел в собачью пасть, оскаленную в нескольких сантиметрах от себя.
Однако в одном Веня ошибся. Чудо-юдо сидело на цепи всю его, Венину, жизнь, однако не всё время. И однажды, Амурище, я забыл утром тебя пристегнуть. Ты блаженно дрых в будке после ночных похождений. На дворе стояла зима. Морозило. Да ещё и подсыпало снега. И когда занялась заря, Венечка, выспавшись и позавтракав, пришёл выбесить несчастную сидящую на цепи чуду-юду. Чудо-юдо выскочило из будки, Веня начал уже было вытягиваться, но спасительным шестым чувством — не иначе — уловил отсутствие златой цепи на дубе том. Дальше была погоня. Ты, Амурище, наверное, уже заматерел и потерял юношескую грациозность. Да и в снег проваливался. Поэтому Вене удалось минут пять уходить от смерти. А потом он был зажат в угол. У носа опять клацнули челюсти. И Веня, за неимением лучшего, вскарабкался на белую берёзу. И через несколько часов сидения на верхушке оной тоже, вместе с берёзой, принакрылся серебром. И мяукал уже не звонко, требовательно и капризно, а хрипло и отчаянно.
Ты, Амурище, сидел у берёзки и терпеливо ждал. Твои охотничьи гены подсказывали, что незачем бегать и лаять, если добыча вот-вот сама рухнет к ногам.
— Твой дегенерат убьёт Веню! — бросила мне жена, когда я вернулся с работы (доски грузить устроился на пилораму).
Я трезво оценил ситуацию, достал из сарая шестиметровое телескопическое удилище, не без труда сбил Веню с берёзы. Тут, Амурка, ты дал маху. Но я тебя за это не виню. Я и сам такого не видал ни до ни после. Веня, рухнув с шестиметровой высоты в сугроб, нырнул под снег и бежал под пушистым белым одеялом метров двадцать, потом вынырнул из сугроба у крыльца — и опрометью бросился в дом.
Жена лежала на кровати и рыдала. Веня запрыгнул к ней в постель. Не дав себя обнять, залез под одеяло и опростал переполненный многочасовым ожиданием мочевой пузырь.
После этого, Амурьян, на цепь тебя посадили на год.
Потом я снова стал тебя отпускать, но появилась в тебе одна странность. Ты по-прежнему возвращался домой, но при этом не подпускал меня к себе, сразу отбегал. Хотел быть рядом, но не хотел сидеть на цепи. Хотел честно дружить, а не вынужденно служить. Так я понимаю, Амур Амурыч? Ну хоть поворчи, что ли, старый хрыч. До чего доходило. Супружница новая… мы тогда уже разводились, но пока ещё вместе жили… на работу пойдёт. Ты за ней. Я за тобой. Она тебя отвлечёт. Я подкрадусь — и прыгну на тебя, как чупакабра. Прохожие шарахаются. Собаки заливаются из пёсьей солидарности. Я тебя за ошейник домой тащу. А ты изображаешь конвульсии и судороги. Я поначалу хотел тебя задобрить и фуфаечку старую в будку постелил, да ты фуфаечку эту вытащил и в клочья изодрал.
А потом пришла полоса уныния и отупения. У тебя и у меня. Я вновь остался один. Работа, правда, на этот раз была, но тупая и тяжёлая. Приносящая не радость и умиротворение, а забвение и усталость — не больше. По привычке я держал тебя в домашней тюрьме. Ты сидел на цепи, запаршивел, схватил конъюнктивит и ушных клещей. Я, конечно, пытался их вывести, но если человек… то есть пёс… месяцами сидит в своём дерьме, витаминки из зоомагазина не очень-то помогают.
Но были проблески, были. К тебе начала похаживать шустрая белая болоночка. Зачем куда-то бегать, если сучки сами приходят? А я третий раз женился. Родился у меня ребёнок, мальчик. Жена эта была хорошая женщина, работящая. Только без образования особенного. То техничкой где, то чиповщицей, а то и дома сидит. Парень шустрый рос. Приходит как-то со двора:
— Я герой, — говорит.
— Это почему? — спрашиваю.
— Я Амур Амурыча не боюсь… Я его сейчас палкой бил…
— А он?
— А он ничего. Горбился.
Ох и всыпал я ему за тебя. Но любил он тебя, любил. И сейчас любит, хоть и вырос почти. Шутка ли? Тринадцать лет. Подросток.
А я тебя тогда снова стал отпускать. В художественную школу ты больше не ходил. А прибежишь за мной на пилораму, ничего. Мужики то погладят, то шуганут.
И всё было бы хорошо, если бы не эти прогулки в детский сад. Я ведь тогда безлошадный был. Сына в садик то на коляске, то на санках, то на кукрах. А ты, ясное дело, следом. Как же без тебя такое важное дело — прогулка с маленьким хозяином. Сначала ты вёл себя прилично. Ждал у калитки, когда я через игровую площадку протопаю, в садик войду, чадо отдам или заберу. Но однажды вышел конфуз. Дело вечером было. Возвращались мы с тобой с работы. Подходим к садику. И ты от меня отстал. Нам навстречу собачья стая попалась, и ты за ней увязался. Просто из любопытства. До угла сбегать, посмотреть, чем собачий народ занят. Потом до другого угла. Спохватился, вернулся… А я в тот день скорей-скорей. Дома насос сломался, мастера ждал. Каждая минута на счету. Ну, мы с мелким по-быстрому оделись, за калитку вышли. Тут знакомый едет. Остановился, подвёз. А ты, Амурыч, вернулся… Ждал-ждал. Нет нас. Стал следы нюхать, потерял. И тут тебе в голову пришла гениальная мысль, будто мы с мальцом спрятались в садике и не выходим. Вдобавок люди по площадке ходить перестали. Калитку какой-то хмурый мужик перед самым твоим носом закрыл. На лицо заговор. Ты через калитку перепрыгнул и сел у тяжёлых дверей. Ждал до темноты. Потом обиделся, стал подвывать. Ещё через час в полную силу заскулил. А посреди ночи силы твои собачьи закончились, терпежу не стало, ты встал на задние лапы и стал царапать железную дверь. Утром сторож, он же дворник, проспал, не разрыл снег, не открыл ворота. Свалил всё на тебя. Нас наругали. Ты два дня дома не показывался, чуя неладное. Потом всё же пришёл и снова сел на цепь.
А потом про тебя забыли. То есть забыли не про тебя, а про то, что тебя нужно отпускать. Кормили, поили. Два раза в год мыли с шампунем. И по весне лопатами бросали в прицеп с мусором твоё дерьмо. И ты как-то сразу постарел и опустился. Даже лапу задирать перестал.
— Ссыт как девка, — критически заметил сосед, перегнувшийся как-то через забор почесать языком. — Смотри, и глаза в гное. Ты это… собачку не хочешь поменять?
Я подумал, что с удовольствием поменял бы соседа, но вслух не сказал, а только покачал головой.
Самого меня заела совесть. Я купил поводок и пробовал выгуливать тебя у дома. То ещё занятие. Ты это считал наказанием, и как только оказывался с поводком на улице, высовывал язык и строил из себя жертву удушения при последнем издыхании. Однажды я плюнул с досады и отпустил тебя без поводка. Через неделю случайно встретил в центре города. У тебя полбашки было в кровище. И — о редкий случай — ты великодушно дал взять себя за ошейник и привести домой. По дороге не пытался удавиться, а добродушно сопел. Чувствовалось, что променад удался.
— Папа! — позвал меня как-то сын.
Я вышел во двор. Егорка играл с тобой, Амур Амурыч. Он частенько к тебе наведывался, а иногда и в будку залезал.
— Знаешь, как с ним клёво спать? Он большой, тёплый, громко дышит и бегает во сне!
Но на этот раз сынок был чем-то озадачен.
— Па, я его зову, а он головы не поворачивает.
Я стал присматриваться к тебе, Амур Амурыч. Как только ты видел меня, начиналось веселье. Ты кидался на меня. Обнимался, толкался, пихался, лизался. Но стоило мне войти во двор с другой стороны дома, зайти к тебе за спину, как ты переставал замечать меня.
— А что ты хочешь? — пожал плечами знакомый ветеринар. — Амурыч твой постарел. Сколько ему? Восемь? Эх, брат, короток собачий век. Только привыкнешь к ним, а уж… Ладно. Не будем о грустном. Пока не будем.
Но мы-то с тобой плевать хотели на эти россказни. И дружили по-старому. Ты на цепи, и я, в общем, тоже. С появившейся машиной, двумя кредитами, основной работой и двумя халтурами. А то, что ты оглох… Так ведь ты меня, Амурыч, не от воров охранял, а от другого. И то, другое, пострашней воришек будет. Уныние посреди праздников, одиночество в семье, отчаяние во времена всеобщего нездорового оптимизма. И по мелочам. От понимания того, что семейная жизнь опять не удалась. И уже, наверное, не удастся. И бог его знает, от чего ещё ты меня охранял.
У меня родилась дочь. Появилась ещё одна маленькая душа. Сначала она тебя боялась, но когда чуть подросла, до одури полюбила. Дочка моя росла хозяйкой, и ей надо было, чтобы рядом кто-то присутствовал, и чтобы можно было им командовать и давать советы, даже если он не слышит, не понимает человеческого языка, да и вообще не очень-то человек.
И я стал отпускать тебя бегать по двору. Заделал все дыры в заборе. Запирал калитку. И отпускал играть с дочкой. Однажды ты перемахнул через забор и был таков.
Пару дней я не беспокоился. Мало ли дел накопилось у глухаря? На третий стал поглядывать. Дольше трёх дней ты никогда не пропадал. На четвёртый в голове моей образовалась безжалостная мысль. Мало ли добрых людей на свете. Да и глухой ты, любая машина сбить могла. Кстати, именно эта мысль и оказалась материальна. Однако, к счастью, не в такой степени, как я боялся. На восьмой день, когда я уже начал смиряться с фактом твоего вечного упокоения, в социальной сети появилось объявление о том, что старый глухой пёс, который сильно хромает, потому что его шибанула машина, ждёт своего хозяина по такому-то адресу.
Тем же вечером вышагивали мы из дома на окраине города, у леса. Каким лешим тебя туда занесло? Я так и не понял. То ли ты к стае собак прибился, а они тебя прогнали, то ли помирать в лес пошёл, но по дороге на кладбище помереть забыл или передумал. Мужик нормальный попался. Кормил тебя. Полёживал ты на поролоне, как царь. Преклонных лет государь. Но домой бежал бодро, как полагается со-баке со-боку. И одышка прошла, и суицидальные наклонности на старости лет испарились. Остановились мы только у самого дома.
— Ну, шагай, заброда, — сказал я, стоя у калитки.
Ты кивнул, шагнул вперёд и треснулся головой в забор. Тогда-то я понял, что ты, дружище, не только оглох, ты ещё и ослеп.
А что тут сказать: «Но было уже поздно?» Но было в самый раз. Для четырнадцати собачьих лет.
С тех пор у меня на заднем дворе, на цепи, поселилось некое существо. Амур. Это по латыни. А по-русски — любовь. Большое, доброе, ласковое. Ты узнавал меня и детей по нашим запахам и начинал вилять хвостиком. Хозяйку ты узнавал по запаху еды. И, приветствуя пищу, даже слегка попрыгивал. Человек для собаки как Бог. Он умеет доставать еду неведомо откуда. Вот только сделать молодым своего четвероногого товарища не в силах. И в твоей внешности появилось что-то от древнего бога, когда богов представляли в образе животных. Голова твоя стала большой, кудлатой. Незрячие глаза темнели провалами на морде, которая была неподвижна, и только когда она изредка колыхалась, можно было понять, что она жива. Что ты ещё жив.
Я думал, что ты не переживёшь эту страшную зиму. Морозы стояли под сорок. Сначала неделю, потом после короткой оттепели — ещё две. И, чтобы мало не показалось, ещё десять дней. Но ты выжил. С трудом выбирался из конуры. С аппетитом ел. Однажды запутался в цепи, но догадался жалобно заскулить, я выскочил на мороз и высвободил тебя. Когда мы с сыном сидели на карантине по случаю новомодного заболевания, которое меня слегка укатало, ты, Амурыч, бегал по снежному огороду. Мы строили крепость, а ты… А ты просто был с нами. Не видя, не слыша и не особо понимая, чем мы занимаемся, ты радовался, потому что все мы были вместе. Вся банда.
Весной у тебя стали отниматься задние лапы.
Я-то думал, ты обрадуешься, когда я отцеплю тебя. А ты еле-еле потащился по мосткам, споткнулся, грохнулся, с трудом поднялся и пошёл дальше. Полчаса похромал по двору, рухнул на середине всё того же огорода, но только уже не снежного, а чёрного, и замер.
— Амурка-то помер, — деловито сообщил мне Егор.
Мы с дочкой выскочили на улицу. Побежали к тебе. Сердце ухало в груди. Когда до тебя оставалось пара метров, Анютка крикнула:
— Амурка! Проснись!
Ты как будто с того света вернулся, почувствовав, что остро нужен кому-то здесь. Поднял голову, чихнул и провалился в сон. Через пару недель расходился и лишь слегка хромал. Но началась посевная, и пришлось снова усадить тебя на цепь, чтобы ты сослепу не вытоптал грядки.
А потом пришла жара.
Такой жары я не помню последние лет десять. В мае отчаянные подростки ухались с пристани в кипящую речку во всей одежде. В начале июня горожане были такими загорелыми, как будто приехали с юга. К июлю все просто изнывали от жары. Не хотели ни загорать, ни купаться. Мечтали о дождике и хотя бы одном прохладном дне.
Два раза в день я обливал тебя водой. Ты охал и благодарно смотрел в мою сторону незрячими глазами. Линька, которая началась в мае, всё не проходила. Ты страдал. Задние лапы опять стали отниматься, но ты храбрился и таскал себя на передних. От жары уходил в тень. Смещалась она, и смещался ты, словно вы с тенью следовали друг за другом.
Ты уходил в сторону тени, Амурище. Быстро и так неумолимо. Я не успевал замечать перемены, которые происходили в тебе. Ты почти перестал есть. И даже свежие рыбьи головы и хвосты, которые перед жарой ты с азартом грыз (ещё недавно ты словно на спор после моей удачной рыбалки слопал тринадцать штук), сейчас воспринимал равнодушно. Я укладывал их в твою миску ранним утром, когда приезжал с рыбалки. Ложился спать. А проснувшись, находил эти головы там же, облепленные чёртовыми мухами.
Приезжал брат с семьёй. Тяжёлая была встреча. Меня всё расспрашивали о разводе, на который подала третья жена. Несколько раз мы с братом съездили в лес. Потом они уехали. Укатил на юг сын. Отдыхать в летний лагерь. Новость о разводе мы оставили ему на осень. Ушла жить на съёмную квартиру жена с ничего не понимающей (да на самом деле всё прекрасно понимающей) дочкой. Никто не выдерживал моего дома, хозяйства и меня любимого. Мужчину средних лет и без вредных привычек.
Потом ты стал лаять. Лаял неделю. Просто: «Гав-гав…» Один раз я не выдержал, вышел во двор и снова хорошенько тебе приложил. Ты рухнул от удара и остался лежать на земле. До сих пор стыдно. Замолчал минут на десять, а потом опять залаял. Я думал, что ты отвечаешь какому-то псу с соседней улицы, и ещё одному, с другой стороны дороги. Но как ты мог отвечать им, если не слышал? Это они отвечали тебе. А почему лаял ты? Мне этого не понять. Пока не понять. Ты стал старше, значительно старше меня.
Однажды вместо лая раздался какой-то писк. Я вышел посмотреть. Ты хотел выбраться из конуры и не мог. Отнялись передние лапы, как будто кто-то переломил их в суставах. Я вытащил тебя на воздух. Ты подполз к миске и долго, шумно лакал воду. Пробовал почесаться и совсем не мог поднять заднюю лапу. Лежал на траве и дышал через раз. Была ночь. И было прохладно. Я присел на корточки и погладил тебя по голове. Но ты не понимал, кто это. Кто гладит тебя? Пытался вспомнить и не мог. Я вздохнул и ушёл в дом.
Проснулся утром от тишины. И сразу понял, что сегодня до обеда у меня будет дело. Тяжёлое невесёлое дело. Открыл теплицы. Было девять утра и уже жарко, очень жарко. Вздохнул и пошёл к твоей конуре. Я думал, ты лежишь на траве. Но ты каким-то чудом умудрился опять заползти в свой домик. Лежал на правом боку, как обычно. И спал. Только вот грудь, твоя широкая грудь, почему-то не двигалась.
Вот и всё.
Я позвонил в ветлечебницу:
— Такое дело, собака у меня умерла. Вы можете её похоронить?
— Нет, — отвечают, — крематорий сейчас не работает.
— Значит, самому?
— Да, самому.
Прицеп стоял тут же, в двух метрах от будки. Я застелил дно старыми мешками. С трудом вытащил тебя за цепь из конуры. Ты умер только что. Буквально за час до моего появления. И не успел закоченеть. Лапы гнулись, как у живого. Но ты сразу стал тяжёлым. Я с трудом оторвал тебя от земли. Положил в прицеп. Вставил в борта дуги. Закрыл тебя сверху брезентом. Взял лопату, лом. Положил их в машину. И мы поехали. Я недолго думал, куда тебя отвезу. В лесок, где ты, как мне кажется, был счастлив, тогда, в начале нашей истории.
Вот мы и приехали. Сейчас, подожди, дружище, выкопаю тебе ямку поглубже, чтобы не добрались до тебя чуткие лесные жители. На штык взял, копаю ещё. Помнишь, как Егорка маленьким на тебе катался? А как он из твоей миски хлебанул, а потом блевал с мосточков? Два штыка. Ладно, Амурыч, ты там Петровне привет передай, она, наверное, тебя уже у ворот дожидается. Три штыка. Пожалуй, хватит. Сейчас, Амурка, сейчас. Ты уже закоченел. И мухи тут как тут. Тащу тебя через кусты. Не влезаешь ты в ямку, надо расширить и удлинить, полежи ещё на травке. Побудь минуточку со мной. Ну вот, готово. Мешками тебя укрою… С головой. Прощай, дружище. Веточек ещё натаскать, чтобы не догадались. Мало ли… Всё.
Подожди, Амурка, постою с тобой ещё минуту — и уйду, не буду больше тебя беспокоить. Отдыхай, родной. Приеду, Егорке скажу… Хотя какому Егорке… Уехал Егорка. Приедет, скажу. Ох, поревёт. Он ведь родился и жил при тебе. Я ему другую собаку предложу, но нет, Егорка идейный. Скажет что-нибудь вроде: «Подожди, папа. Пока со смертью Амура не смирюсь, даже не говори мне про другую собаку». А дочка… Дочка во всём светлую сторону найдёт. Скажет: «Амурка не умер. Он просто ушёл к своей маме». Ну да. Верно ведь, если разобраться.
Знаешь что, Амурка, а брось ты всё это, вставай и пошли домой. Всех обратно позовём, вернём всё как было… Что… Понимаю. Понимаю, дружище. Нельзя. Уже нельзя. Всего несколько часов прошло, но «шабаш, батюшко наш», как Петровна говаривала.
Ну скажи мне что ли, чтобы я уже валил. Скажи: «Надоел ты, урод! При жизни от тебя покоя не было и после смерти нет…» Даже этого не скажешь. Ладно. Пойду. Поеду. Надо жить дальше. Старым, слепым, глухим. Не нужным и на расстоянии. Потому что надо же, чтобы кто-то их всех любил.
Да.
Ну что.
Я сейчас метров триста дальше в лес проеду. До развилки. Развернуться надо с прицепом. А обратно поеду — посигналю, когда с тобой поравняюсь. Я всегда буду здесь останавливаться и сигналить.
Так что ты не бойся, что я ушёл, я быстро. Я сейчас.
Жди меня здесь, мой Амур.
Четыреста метров
Мы с пацанами любим на стадике в футбу гонять. Всё бы хорошо, но площадка минифутбольная у нас нарасхват. Утром там у школьников уроки. Днём секции. Вечером мужики приходят мяч пинать. Остаётся нашего времени с девяти до десяти. Это официально. А так — пока духу хватит. Фонари у нас не на всём стадике, а только вокруг площадки. Вот и бегаешь на свету. А кругом темнотища! И родители из темноты появляются у тех, которые мобильники поотключали, чтобы родичи мозг не выносили, не мешали играть. Родители ещё ладно. Но если дедка с бабкой беглеца забирают, это жесть. Вопли, крики, как в фильме ужасов. Седые растрёпанные покойники тащат во мрак невинное дитя.
А нам с Коляном играть никто не мешает. У Коляна предки бухают, а дедка с бабкой померли. У меня мама считает, что я должен пройти первичную социализацию в суровой среде хулиганов маленького города. Колян — это и есть моя среда. То есть Колян брошен социально, а я философски. И оба не от большого ума наших близких.
Часам к одиннадцати вечера мы с Коляном остаёмся на площадке вдвоём. И гоняем футбу до полуночи. Потом уже спать идём. Всякие там ночью по стадиону бродят, особенно летом, в белые ночи. Но мы с Коляном знаем, с кем поговорить можно, а от кого надо ноги делать. Чуйка у нас. И так мы уже три года лето проводим. Коляна на юг не возят, потому что бухают, а меня в воспитательных целях.
И вот в это лето появился на стадионе кроме нас ещё один странный тип.
А дело было так. В конце мая в сумерки пинаем мы Коляном мяч. А глаза уже закрываются, и собираемся мы по домам, как вдруг Колян мне шепчет:
— Зы!
Смотрю я, а вокруг поля что-то белое шелестит. Еле-еле. Едва-едва. Мы, конечно, думали — привидение. И как раз к нам приближается. Мы сразу же за щит спрятались, который у поля стоит, а на нём круги нарисованы вроде мишени, меткость плевков вырабатывать, то есть ударов, так вот, присели и присматриваемся. Белое пятно к нам приближается. Медленно так… Поравнялось. Смотрим, а это старикан. Еле живой. Бежит на трясущихся ногах. Самого мотает из стороны в сторону. Как пьяный. Мы с Коляном сначала подумали, может, тронутый. Но нет, бежит вроде осмысленно. Мимо нас прошелестел и в темноте растворился. Мы ждали-ждали, когда он на второй круг пойдёт, да так и не дождались. У нас со стадиона второй выход есть. Наверное, старикан туда вышел. Круга не пробежал, получается. На четыреста метров дедка не хватило. Бывает…
— Не вынесла душа поэта… — сказал Колян.
Это Пушкин, если что. Но Колян не знает, что это Пушкин. Колян боксом занимается, и у них тренер эту фразу повторяет, когда кто-то из новичков не выдерживает и на секцию ходить перестаёт.
А играть нам в тот вечер расхотелось, и пошли мы по домам спать.
Следующим вечером история повторилась. Призрак наш появился сразу после десяти, как только мы с Коляном остались на площадке вдвоём.
— Смотри, наш прошелестел, — заметил Колян.
И мы приготовились вернуться к игре, потому что для подростков всё, что повторяется больше одного раза, не интересно, даже призраки. Но тут появилось нечто новое. Призрак показался у минифутбольного поля второй раз за вечер. И на этот раз мы рассмотрели его. Просто менты на стадион зарулили. Они время от времени наведываются, смотрят, чтобы беспредела не было и чтобы дети в темноте не бегали. Но мы-то с Коляном разве дети? И вот фары ментовской буханки на минуту выхватили из темноты бегущего.
Мы с Коляном посмотрели — дед. Дряхловатый, конечно, однако, если круг пробежал и на второй пошёл, жить будет, а может быть, даже любить. Шутка, конечно. Лицо у деда было усталое, блёклое. Выделялись на нём глаза. Они были неподвижные. Но не как у зомби, а как у человека, который видит перед собой цель, а больше ничего не видит. Всё остальное ему как бы по фигу.
Потом товарищи начальники посветили на нас. Колян им показал футбольный мяч, а я махнул рукой. Они нам пипикнули, не задерживайтесь, мол, до утра. Дали задний ход и погнали дальше, а через пару минут уже врубили сирену.
Когда мы шли домой, Колян был задумчив.
— Ты чего, подонок? — заботливо спросил я его.
— Да батя задрал. Месяц не просыхает. Сегодня утром смотрит на меня, а разговаривает с каким-то Серёгой.
— Синий?
— Да не фиг там синий. Глоток портвейна из бутылки допил. С катушек уже летит, блин.
Я промолчал. А что тут скажешь?
Мама не спала. Поила чаем с оладушками, заботливо расспрашивала о Коляне и пару раз что-то черканула в блокноте, с которым не расставалась.
На третий вечер старик был тут как тут. Ровно в десять вечера мимо поля прошелестел призрак, а потом протопал усталый дед.
— На третий круг зайдёт, — предположил Колян.
И был прав.
Рядом с площадкой появился пожилой мужчина. Не сутулый, как показалось вчера, а крепкий, он бежал, чуть наклоняясь вперёд, медленно, как спортсмен, который восстанавливается после травмы. Поравнявшись с площадкой, он повернул голову и посмотрел на нас.
— Привет! — не сговариваясь, брякнули мы с Коляном.
А Колян ещё и показал два пальца вверх, дескать, Виктория, Победа!
Вместо ответного приветствия мужчина улыбнулся и слегка помахал нам рукой. У него была улыбка сильного, уверенного в себе человека.
И снова Колян задумался, когда мы шагали под фонарями домой.
— Вот, блин, дела. Как? Ка-ак? Дед ведь. Держит себя в форме. Не то что не бухает или колёса не жрёт, а здорового мужика заткнёт за пояс. Вот ты кого знаешь из мужиков, которые пришли бы ночью на стадион бегать?
Я пожал плечами.
— Точно уж не мой батя, — горько резюмировал Колян.
— Не чудит больше? — сочувственно поинтересовался я.
— Нет, с белочкой увезли. Утром в детской песочнице от немцев прятался.
Мы помолчали. Показался обшарпанный Колянов дом. У подъезда стояли два каких-то мутных типа и пинали ногой закрытую дверь.
— Давай, я, это, с тобой, — робко предложил я.
Колян хмыкнул и хлопнул меня по плечу.
— Свои дятлы, не боись.
Но я не поверил.
Колян подошёл к пацанам, что-то сказал им. Они закивали и ушли в ночь. Я понял, к кому они приходили. Колянов отец перепродавал малолеткам спирт, разбавляя его водой.
Мама сидела за ноутом.
Я перегнулся через её плечо и прочитал: «Мальчик К., 16 лет. Отец алкоголик, наблюдающийся в наркодиспансере. Мать алкоголичка и наркоманка. Сестра проститутка. Мальчик увлечён спортом или, скорее, делает вид, что увлечён, слишком уж…»
Мне стало противно, и я ушёл спать.
Следующим вечером было тепло, даже душно. По причине лета комендантский час нашей банде продлили до одиннадцати. Мы зарубились в футбу. В конце второго тайма я со всей дури влепил по воротам, попал в перекладину, мяч крутанулся в воздухе и перелетел через ограждение.
По негласному правилу я сам пошёл его искать в темноте. Мяч лежал неподалёку на беговой дорожке. А тут как раз из темноты показался наш бегун. Поравнявшись с мячом, он легонько пнул его в мою сторону.
— Спасибо, — сказал я.
— Привет, — ответил он невпопад хрипловатым голосом.
И пробежал мимо.
Сегодня даже мама пришла за нас поболеть. Я рассказал, что у Коляна дома совсем не алё, и мама разрешила корешу переночевать сегодня у нас:
— Учти, только одну ночь.
Она была сторонницей активного гуманизма, но без фанатизма.
Мы-то с Коляном собирались футбол по телику смотреть, у меня в комнате телик стоит, но Колян как-то весь обмяк и вырубился минуте на пятнадцатой первого тайма. Да и меня хватило минуты до сороковой.
Ночью я проснулся оттого, что кто-то разговаривает в моей комнате.
— Всё, всё, хорош, хорош, я говорю, — повторял Колян во сне.
В комнату заглянула мама, тихонько наклонилась к Коляну и погладила его по голове. Колян протяжно вздохнул и умолк.
«Интересно, запишет?» — нехорошо подумал я.
Хотя с чего бы это? Ведь пустила мать в дом чужого парня. Накормила, напоила, спать уложила. Добрая она. Но добрая как-то не так.
Эх, почему в этой жизни люди — твари бессердечные, а если добрые, то не от сердца, а от ума?
Следующим вечером мы с Коляном подрались.
Он первый начал. На треньку опоздал. Заявился в полдесятого, когда все уже расходиться стали. Я ему рукой махнул, а он мне в ответ fuck off показал. Думал, он шутит, а хрен там. Только народ рассосался, он ко мне подлетает и в нос — бамм. У меня кровища, даже ответить как следует не смог.
— Будешь знать, как со своей мамашей у меня за спиной пакости делать.
Тут я извернулся и ногой ему в грудак — хрясь. И справа-слева: бум-бум. Он как мешок с говном обмяк и упал, но и меня за собой потащил. Дитя улицы, что сказать, умирая, тебя тоже убьёт. Сижу я на нём, фигачу:
— Говори, падла, что случилось.
Тут он снизу меня зацепил. Пока я в чувство приходил, вывернулся и меня опрокинул. Орёт:
— Вы, суки, сами меня пригрели, а сами с утра в полицию, да?
И в ухо мне как даст.
— Да не знаю я ни про какую полицию! — ору я, а сам себя не слышу, только звон колокольный в ушах.
Потом тишина. И тихий-тихий Колянов голос:
— Как не знаешь?
— Да так…
Мы замерли, думая о том, поговорить ли или вмазать друг другу ещё по разу, как вдруг из темноты чей-то голос отчётливо произнёс:
— Хорош давай, друганы-грибаны.
Мы с Коляном заорали с перепугу и повернулись на голос, но увидели только исчезающую в темноте крепкую, широкую, хотя и чуть сутулую спину, какая часто бывает у борцов.
С Коляном мы так и не помирились, разошлись в разные стороны, да и с маманей разговор не заладился. Я с ходу назвал её предательницей. Заорал, что она не имеет права соваться в чужую семью. Сбившись на фальцет, провизжал, что люди могут жить так, как им хочется, если их это устраивает. Наконец, выразил мнение, что так поступают только тётки, которые два раза чихнут, а потом два дня про это пишут в свой дурацкий блокнот.
— Я тебе не тётка, я кандидат психологических наук и скоро буду доктором, — резко пошла на старт мама. — И уж лучше всяких сопляков знаю, куда мне вмешиваться, а куда не вмешиваться…
Ругались мы полчаса, потом мама, как истинный психолог, заплакала, а я устал.
— Просто не хочу, чтобы ты попал к своему другу на похороны, — всхлипнула мама, заглядывая ко мне в комнату.
Это она так извинилась по ходу. Но я, толстокожая скотина, захлопнул у неё перед носом дверь.
Утром обида на Коляна не прошла и, будучи отправлен в магазин за хлебом, я отомстил другану, вырезав гвоздём на стене подъезда номер его мобильного телефона.
Вечером Колян был на поле, бодр и весел, нижняя губа распухла, под левым глазом фонарь. Для сравнения: у меня распухла верхняя губа, и фонарь горел под правым глазом. Ругань руганью, а играть-то в связке надо. Вот, пока мы стучали им по штангам, а они нам по ногам, мы с Коляном и помирились. К десяти всех опять ветром сдуло. В прямом смысле. Погода в тот вечер была не лётная. А нам с Коляном больше всех надо. Пинаем себе мяч да пинаем. Хотя, если так разобраться, а чего мы его пинаем? Не понимаем, что ли, что нам из нашего Мухосранска не пробиться дальше Зажопинска? Ах да. Главное — не победа. Главное — участие. А один ещё сказал, когда ленточку на минифутбольном поле резал: «Главное — борьба». И уехал на «гелике». Пинаем и пинаем. Как два долбодума. Смотрю на Коляна, у него те же думки в глазах, только ещё горше. У меня-то худо-бедно мамка есть, квартира спокойная, а у него что? Предки — из ужастиков. Сестра — из порнухи. Дома — трэш. Лепота.
Встали мы и стоим. Ветер дует. Дождь льёт. Дядька наш бежит. Поравнялся с нами, словно нехотя бросил:
— Чего приуныли, орлы? Надо делать всё, что можешь. И будь что будет.
Слова и слова. Тоже, поди, сдул у кого-то. А нас с Коляном фраза эта так торкнула, что мы до полпервого потом по полю носились. Мне уж мать названивать стала.
— Блин, расходиться неохота, — пробурчал Колян.
— Да ладно, день мигом пролетит.
— Дай пять.
Я сунул Коляну краба, он, как и положено, добавил:
— Будешь вонять.
Потом мы всё-таки хлопнули по рукам.
Через тридцать метров я оглянулся. Колян всё стоял у стадиона и смотрел мне вслед.
Больше я не видел его никогда.
Утром меня разбудила мать:
— Андрюша, куда вчера Коля после стадиона пошёл?
— Домой, — буркнул я спросонья.
И хотел уже снова провалиться в сон, однако родительница начала меня трясти и орать, что Колян не ночевал дома. Мать у него как раз в завязке была, вовремя спохватилась и сразу ринулась по знакомым.
Кряхтя как старик и брюзжа как старая бабка, я сел на кровати. Мать гнала меня на поиски Коляна. Но я, честно, понятия не имел, где его искать. Мы никогда не общались с корешем за пределами стадика. Пинали футбу до первого снега, потом без лишних слёз расставались до следующей весны. В апреле встречались на грязном поле. Тоже без пылких объятий. Зато уж последующие полгода общались плотно, каждый вечер без выходных, запоев и больничных.
Учились мы в разных школах. Общих друзей у нас не было. Один раз Колян у меня ночевал, но об этом я уже рассказывал. Это мама специально организовала, чтобы почиркать в блокноте. А сейчас мама в блокноте не чиркала, а истерила по полной программе.
И хотя я и понятия не имел, где искать Коляна, однако же пошёл его искать. Бродил по городу, заглядывал во все парки, коих у нас четыре. На игровые площадки у многоквартирных домов. На пляж сходил. Даже съездил на кой-то ляд на автобусе в заречье.
Как вы понимаете, Коляна я не нашёл. Да его уже вовсю искала полиция. Мама им позвонила, они вспомнили про недавний сигнал, трёх суток ждать не стали, рванули на поиски… И тоже Коляна найти не смогли.
Вечером я тихо собрался и отправился на стадион. Я почему-то был уверен на все сто, на двести процентов, что увижу там долговязую сутуловатую фигуру. И когда не увидел, испытал устойчивое ощущение, что Колян на подходе. С ним не могло ничего случиться. С парнем, у которого такая чуйка на людей, который может запросто подойти и поговорить с гопниками, вышибающими дверь, не может случиться ничего. И с тем, кто с ним ходит, «шастает», как ворчит мама, по ночам, тоже ничего не может случиться. Я ждал до часу ночи. Вырубил мобильник. Сидел на освещённом поле, которое тьма сдавила со всех сторон, и ждал, просто ждал. А потом захлюпал носом. Я тоже, как мама, понял, что случилось что-то страшное, непоправимое что-то случилось. Вот она это сразу поняла, а я только сейчас.
— Не реви, он не придёт. Иди домой, не расстраивай мать, — раздалось из темноты.
Я кивнул, вытер слёзы, встал и побрёл домой.
Мама не ругалась. Посмотрела на меня внимательно. Я покачал головой. И подумал о том, что мама обязательно защитит докторскую диссертацию по психологии. Может быть, это, конечно, нехорошо, что я подумал об этом в ночь после того, как пропал Колян.
Самое подлое, что он тоже пропал. Не Колян — бегун. Я же следующим вечером опять на стадион пошёл. Матери наврал, что гулять. Оделся получше, джинсы с футболкой натянул. Но она, думаю, всё прекрасно понимала. Я ждал, пока в полвторого мама не стала мне названивать и, забыв про горечь моей утраты и свою учёную степень, орать в трубку, что я дебил и что она на меня потратила лучшие годы своей жизни. Зря потратила. И орала зря. Что уж делать, если потратила. Выругался я и пошёл домой. А утром меня разбудил следователь. Я испугался. Мне как раз под утро приснился Колян. Ничего особенного, в футбу пинаем на площадке, как обычно, тук да тук. А это в дверь тихонько стучались. Молодой совсем следак. Или, может, просто за собой следит.
— Ты извини, что я рано, совсем замотался с другом твоим, Николаем Бастрыкиным. Вот ты мне скажи, куда он мог пропасть, не знаешь?
Мама пекла оладьи и тонко улыбалась. Дескать, да-да. Я всё понимаю. Психологический приём. Прийти утром. Домой прийти, а не вызывать абы куда. Всё посмотреть. А может, проболтается поросёночек, розовенький со сна? Оладьи мамины были невкусные, толстые и сухие, но следак хвалил. А мама опять тонко улыбалась. Но я видел, что, кроме всего прочего, ей приятно, хоть он и врёт, сукин сын. А следак, молодой, но неприметно цепкий, всё вёл и вёл свою линию.
— Может, какие-то знакомые у вас появились новые?
— Да никаких…
И вдруг я подскочил на табурете.
— Что? — спросили они меня хором.
— Бегун, — заорал я. — Дед какой-то бегал уже больше недели поздно вечером, пока мы играли.
Следак быстро попрощался и был таков.
Мама гладила меня по голове. Я всхлипывал:
— Ну как же так. Ну как же так. Нормальный ведь дед. Разговаривал с нами. Я и не подумал…
Дедом оказался мастер спорта по самбо.
Он жил в деревянной двухэтажке рядом со стадионом. Жил одиноко. Семейная жизнь у него не сложилась ещё на заре туманной юности. Спорт, частые травмы, победы, звания, потом поражения. Потом травма, после которой проставляются и уходят насовсем. Работал тренером. В девяностые запил. Турнули с работы. Всё равно пил. Посадил сердце, и так надорванное борьбой. Все ждали, что он повесится, а он начал бегать. Так и жил. От приступа до приступа. Врачи не верили, что он тянет уже третий десяток после серьёзного знакомства с кардиологом. А он тянул. И каждый раз… Четыреста метров. Восемьсот. Тысяча двести… Десять тысяч… Приступ. И снова четыреста… А просто длина круга на стадионе четыреста метров. Мне историю этого деда рассказал тот самый ушлый следак. После нашего знакомства он вообще к нам чтой-то зачастил, а мама купила новую джинсовую юбку.
Дед не мог быть причастен к исчезновению Коляна. Дело в том, что он умер от сердечного приступа как раз в то время, когда мы с Коляном прощались у стадиона.
— Блин. А как же он меня домой отправил через сутки? — не поверил я.
— А ты как думаешь? — поинтересовался следак.
— Это Колян со мной попрощаться приходил?
Мама грустно положила следаку добавки.
— Так что расти большой, не будь лапшой, — сказал следователь, уплетая за обе щеки мамино угощение.
А я подумал, что на Коляна ему, в сущности, наплевать.
Этой ночью мне снились странные сны, один страшнее другого.
В первом: я играю в футбол с Коляном, но Колян всё время в тени. А когда выбегает на свет, выясняется, что он — это я. Во втором — на месте Коляна по полю бегала мама. В третьем — следак и мама шептались на кухне, как они ловко всё подстроили, чтобы Коляна больше не было. Причём, когда следак говорил «Коляна», он выразительно подмигивал маме, а она размашисто кивала и писала в блокноте: «Раздвоение личности. Alter ego…»
Утром выяснилось, что я заболел и у меня жар.
Провалялся в постели две недели. И поправился аккурат 31 августа, чтобы успеть остро пожалеть об ещё одном лете упущенных возможностей.
А на следующий день всё изменилось. Потекли учебные будни. Я сделался невыспавшимся и злым. К октябрю уже заработал несколько запусков по предметам. В ноябре стал ходить к репетитору. Обычная такая, в общем, бодяга.
А я всё ждал весны. Ждал, что приду на грязное поле, на котором не везде ещё сошёл снег, приду, а на площадке долговязый нескладный чувак чеканит мяч и говорит такой: «Ну вот, подонок, из-за тебя с рекорда сбился…»
Под Новый год мама сделалась какая-то странная. И 14 января (чувствовалось, что она специально оттягивала этот разговор, но что ей не терпелось, чтобы он скорее состоялся) сказала, что выходит замуж. Думаю, вы уже догадались, за кого. И что скоро у меня будет маленький братик (вообще, конечно, это оказалась сестричка). И что мы переезжаем в другой город, куда дядю Пашу (у них, оказывается, даже имена есть) переводят служить.
Тут я, признаться, всплакнул.
Мама сказала, что понимает меня, что для неё главный человек — это я и что если я против её замужества, то…
— Что ты, мама, — ответил я, — для меня главное, чтобы у тебя всё было в порядке. А уж я как-нибудь приспособлюсь.
Мама погладила меня по голове:
— Чего же тогда ты плакал?
— От радости, — соврал я. — Всегда мечтал о таком отце, как дядя Паша.
Мама не поверила, но легче было сделать вид, что поверила. Она внимательно посмотрела на меня. Я улыбнулся. Душу грела мысль о том, что до окончания школы остаётся всего полгода. Потом я свалю из дома в армию, в институт, на заработки в Москву, в Питер или к чёртовой бабушке, и пусть на моём месте живёт хоть весь следственный комитет.
А почему же я плакал? Потому что не приду я весной на это дурацкое поле. И Коляна не увижу. Причём я понимал, что шансов его увидеть у меня и так не было, только зря себе душу растравил бы. Просто с надеждой расстаться пришлось чуть раньше. Резать по живому.
Вечером я долго не мог заснуть. Давила темнота и безнадёга. Тогда я сделал странную вещь. Подошёл к окошку, открыл его, высунул голову в морозную ночь и крикнул:
— Колян, я вернусь! Обещаю, что вернусь! Обещаююю!
Я вернулся через десять с половиной лет. В августе. Часа два побродил по городу. Этого хватило для того, чтобы понять: в жизни мало что изменилось в лучшую сторону. А и было не то чтобы очень.
Вечерело. Я зашёл на стадион. Похоже, какие-то люди отчаянно пытались сохранить видимость деловой жизни. Трава скошена, однако скошена только на маленьком пятачке. Площадка сохранилась, но на ней стало меньше на один фонарь. И опять на ней пинают мяч двое пацанов. Один был таким же долговязым, как Колян. Другой мелким. Брательник младший, наверное. На трибуне заряжалась пивком шпана, которая всегда тёрлась рядом со стадиком, сколько я себя помню.
— Э, длинный… — крикнул один из гопников старшему футболисту.
Долговязый ссутулился. Братва заржала:
— Валите домой, педики сраные… — подгавкивали шестёрки.
— Сами вы педики, — негромко, но внятно парировал долговязый.
— Чё сказал?
И волки вразвалочку пошли рвать загнанных зайцев.
Я задумался. Ненадолго. Пошёл по гаревой дорожке, а потом перешёл на бег. Метрах в пятнадцати от площадки обогнал гопоту. Шедший первым вздрогнул, когда я выскочил из темноты.
— А, мля, — взвизгнул он. — Ты чё, отец?
— Я тебе не отец, я твой п…ц, — бодро ответил я.
А тут ещё в воротах стадиона появился крепкий мужичок, который потопал на турник. За ним потянулась тройка уже разогретых по пути на стадион немолодых боксёров: двое в перчатках, один с лапой.
Пахан буркнул что-то мне в спину. Махнул рукой. Шестёрки нестройным хором пропустили по матери весь белый свет и пошли со стадиона. Не насовсем. Но разве в этой жизни бывает что-нибудь насовсем?
Я скользнул мимо площадки. Долговязый на секунду поднял глаза и прошелестел: «Спасибо, дяденька».
Я махнул ему рукой и растворился в темноте.
Весенний ветер
У Андрюхи Позднякова в среду вечером умерла жена.
Ещё неделю назад помогла мне в «Магните». Она продавщицей там работала, Ленкой её звали. Я с этими пакетами не могу. Разделать их для меня проблема. Пальчики-то не музыкальные. Поэтому приходится по старинке: маску в сторону, палец послюнявить и пакет раскрыть. Самоубийство для человека, который ещё ничем таким не болел. Вот я и стою. А она с товаром ходит. Подошла, улыбнулась. Пакет у меня взяла и раскрыла. Та швабра на кассе её только глазами стриганула, дескать, какие мы. А Ленка повернулась и пошла дальше работать.
На следующий день она заболела.
Сначала голову заломило. Потом температура поднялась. Пока то да сё, пока народными способами лечили — сознание стала терять. Рванули в районную больницу. Там ничего сделать не смогли. Вызвали санрейс. В область отправили. Но уже поздно было. Вот в среду вечером и померла, значит.
Хоронили в закрытом гробу. Слишком страшна была. Пожелтела, осунулась. Ужас просто. Мать её попросила: закройте, не показывайте никому.
Андрюха не знал всего этого. В рейсе был. Уехал, когда Ленка прибаливать начинала. Звонили — связи нет. Поймали только в день похорон.
— Ты где? — отец спрашивает.
— На полпути.
Так мол и так.
Нет бы промолчать, да побоялись, что люди всё равно позвонят.
Андрюха и улетел с дороги.
Сам ни царапины, да и машине ничего такого. А на похороны не успел.
Прихромал на поминки. Глаза шальные. Что? Как? Понять ничего не может. И самое главное, не знает, как себя вести.
Они познакомились… Он из армии пришёл, заявился на дискотеку. А Ленка как раз педучилище заканчивала. Если подумать, не было у Андрюхи Позднякова шанса пройти мимо. Ленка такая… Не то чтобы несказанно красивая или фигуристая, но глазами кого хочешь удержать могла. А тут он. Отличник боевой и политической, как сказали бы раньше. Да просто дембель, солдат бравый. Как увидел её, подошёл на танец пригласить, так больше от себя и не отпустил. Или она его не отпустила… Тут уж кто как поймёт. Через полгода поженились. Через полтора года дочку родили. Быстро время полетело. Жили небогато, но дружно, счастливо жили. Только виделись теперь редко. Андрюха всё в рейс да в рейс. Ленка тоже из декрета вышла, за любую работу бралась. Дочка подрастала. А тут такое.
Напился Андрюха на поминках крепко. За столом и уснул.
Наутро опять на кладбище родственники пришли. Андрюха у могилы мялся-мялся. Не она там. Не Ленка. Быть этого не может. А где ж она? Оглянулся Андрюха. Нету Ленки. Подошёл Серёга, друг детства.
— Поехали, на машине покатаемся.
— Да я и так катаюсь, жену вот проездил.
— Поехали, говорю.
А день был такой! Яркий, солнечный, но не жаркий день. Птицы пели. Листочки на деревьях проклюнулись. Трава показалась. Весна…
Ездил Андрюха с Серёгой по городу. Хотел опять напиться, да настроения не было. Банку пива и ту не допил. Ополовинил, открыл окно, выкинул на ходу. Закрывать не стал. Тут ветер подул. Андрюха в окно сначала руку высунул, потом голову. Улыбнулся впервые за эти страшные сутки. «Ты нормально?» — спросил Серёга. «Теперь да», — ответил Андрюха. Но объяснять не стал. Да и как объяснишь такое… Как внезапно обрёл то, что искал, в тёплом весеннем ветре.
Пять литров
По моим скромным подсчётам, должно хватить.
Осталось где-то около литра. И лет десять ещё… Может, пятнадцать, если повезёт.
Помню, как всё это началось. Я был розовощёким и пузатым. Хохотал, бегал, жрал сколько влезет и спал без просыпа. Один раз во время игры меня окликнули. К железному забору прижался лицом какой-то сгорбленный пожилой человек.
— Здрасьте, — вежливо сказал я. — А вы кто?
— Я твой отец, — сказал. — Видишь мой горб? Его я нажил, работая для того, чтобы ты стал таким поросёночком.
— М-м, — удивился я.
Если честно, мне хотелось как можно скорее вернуться к игре.
— Да, так, — проговорил он. — А сейчас я ухожу.
— До свидания, — вежливо сказал я. — Приятно было познакомиться.
И уже собрался пойти на другую сторону двора, как старик выговорил:
— Подойди, я должен с тобой попрощаться и взять у тебя кое-что.
Я, естественно, подошёл.
— Протяни руку сквозь ограду, — приказал старик.
Я послушался.
Тогда он укусил меня возле локтя и стал пить кровь. Пил с удовольствием, но осторожно, как пьёт вино больной человек, который знает, что ему много нельзя, или путник, который экономит воду в долгом пути.
(Тогда я не знал, что это и есть любовь в форме заботы о том, чью кровь ты пьёшь так, чтобы он после этого остался жив и чтобы его крови хватило другим.)
Вечером мама всё присматривалась ко мне.
— Ты здоров? — поинтересовалась она заботливо.
Вместе с тем в её голосе я уловил отзвук незнакомого и неприятного беспокойства, похожего на жадность. (Откуда мне было знать о том, что такое ревность: это когда у тебя подозрение на то, что кто-то пьёт кровь, предназначенную для тебя, а тот, чья это кровь, здесь ни при чём, его ты любишь чистой материнской любовью.)
— Конечно, мамочка! Конечно, я здоров.
Поцеловав маменьку в подставленную морщинистую щёку, я побежал гулять дальше. И скоро забыл о неприятных происшествиях дня, чтобы вспомнить о них через несколько лет.
Я был крепким высоким юношей. Учился в колледже. Играл в футбол. У меня была красивая породистая подруга метр восемьдесят три ростом, ноги от ушей — и всё при ней. Оценки мои были тоже неплохие, но жил я всё же лучше, чем учился.
Неожиданно меня вызвали прямо с урока в учебную часть. Завуч огорчённым голосом сказала, что полчаса назад позвонили из дома, что мама моя чувствует себя очень плохо и поэтому мне нужно немедленно ехать домой.
— Может, успеешь, — осторожно выговорила она.
Чувствовалось, что завуч не знает, как разговаривать со мной, ибо телом я был велик и тучен, а разум у меня был ещё наполовину детский.
Я успел к последнему издыханию маменьки.
— Иди ко мне, родной, — сказала она. — Только желание увидеть тебя держит меня здесь. Передо мной уже открыты врата в иной, лучший мир.
С рыданиями припал я головой к груди её.
Маменька была уже слишком слаба, чтобы рыдать.
Она уронила пару слезинок и впилась зубами мне в шею. А напившись крови, вышла в те самые врата, о которых говорила в последние минуты своего земного бытия.
Тут я вспомнил про старика у ворот и впервые в жизни почувствовал лёгкое недомогание, но счёл, что это прямое следствие горя, обрушившегося на меня, и постепенно вернулся к нормальной жизни.
Подруга моя закончила колледж в один день со мной, а на следующий день стала моей законной женой. Мы жили дружно и счастливо пять лет, а потом развелись.
— Спасибо тебе, — сказал она во время прощального ужина, когда все формальности были улажены. — Ты дал мне почувствовать себя женщиной. Я этого никогда не забуду. И вот ещё кое-что.
Осторожно, чтобы не оставить следов, она прокусила мне плечо и с лёгким постаныванием впилась в мою плоть.
— Кончено, — возвестила она, вытирая губы надушенным носовым платком. — Теперь ты мне ничего не должен.
Я лежал пластом неделю. Друзья и знакомые сочувственно кивали: депрессия. Развод всегда сопровождается депрессией. На восьмой день я пришёл в чувство и с головой ушёл в работу.
Службе своей я отдал двадцать пять лет. Работал без особенного рвения, но честно. Дважды мне давали грамоты и один раз премию. На двадцать шестой год я пришёл к директору и сказал, что ухожу на пенсию.
Директор, мужчина средних лет и неприметной наружности (увидел бы во время прогулки, не обернулся), но наделённый властью, тяжело кивнул.
— Что ж, имеете право.
Он протянул мне руку, я дал ему свою.
Вместо рукопожатия, он неожиданно наклонился и впился зубами в то место, где считают пульс. (И в этот момент я окончательно выполнил свой гражданский и социальный долг.) В моих глазах потемнело. Очнулся я в больнице. Врач сказал, что на пенсию нужно было уйти на годик раньше. Я ответил, что этого не могло произойти, что я и так по теперешним меркам молодой пенсионер. Врач кивнул и успокоил. Сказал, что ничего страшного со мной не произошло, просто очень сильное переутомление. И через месяц-другой я восстановлюсь.
— Марафон бежать не советую, но бег трусцой будет вам вполне по силам.
Я слабо улыбнулся и заснул.
Потом потянулись скучные дни сидения дома, гуляния в парке, редких встреч с однокашниками. Незаметно для себя я постарел. И уже послеобеденный сон ввёл в свой дневной распорядок. Однажды после блаженной послеобеденной дрёмы меня разбудил звонок домофона, установленного на садовую калитку. С недовольным кряхтением я поплёлся открывать. У входа стояла очень красивая и улыбчивая девушка. Такая же, как…
— Я ваша дочь, — сказал она.
Мы обнялись. Я впустил её в дом. Мы попили чаю. Она коротко рассказала про обстоятельства нашей невстречи. Бывшая супруга не знала, что ждёт ребёнка. Затем гордость помешала ей сообщить мне о зародившейся новой жизни. А поскольку экс-жена переехала в другой город, у меня просто не было шанса что-нибудь услышать про неё или столкнуться с ней нос к носу. А общаться после развода — мы не общались. Совсем. Уходя уходи.
И вот теперь я впервые об этом пожалел. Мимо меня прошли радости отцовства и та жизнь, которая имела бы место быть, если бы мы передумали и остались вместе.
— Впрочем, не всё ещё потеряно, — сказал красавица-дочь.
Выдернула из волос заколку, проткнула кожу мне на виске, стащила из бокала с мартини соломинку и вкусно зачавкала красным. (Ох уж мне эти маленькие сладкоежки.) Так я восполнил недостающий опыт отцовства и частично загладил вину перед своей почти взрослой дочкой.
Литр крови ещё остался. И я всё думаю, когда сижу в кресле и любуюсь закатом, а этот литр булькает во мне, что жизнь прошла не зря.
P.S. Может показаться смешным… Стал играть в шахматы. В парке летними вечерами за столиками сидят такие же одинокие старики. Сначала посматривал на них свысока, потом стал приглядываться. Теперь сам вовсю играю. Соперник мой перворазрядник. Научил меня на свою голову. Вчера он первый раз продул. А я, кажется, первый раз с кем-то по-настоящему подружился…
(На этом месте рукопись обрывается.)
В гостях у сказки
Лето — пора унылая. Ты всё ждёшь, ждёшь отпуска. Думаешь: «Вот выйду в отпуск и… Да я… Да я…» Неделю ходишь сам не свой. Когда можно спать до обеда, непременно проснёшься в восемь. В крайнем случае в полдевятого. И что-нибудь такое вспомнишь, что вообще уже больше не заснёшь.
Находишь предлог, чтобы наведаться на работу. Кофе попить. Поболтать за жизнь. А там запарка. А там тебе и не рады. А там на тебя смотрят или как на полоумного, или подозрительно. Чего ходит? Чего вынюхивает?
В конце концов начинаешь со сжатыми зубами какое-то домашнее дело. И пока книги переставляешь или забор чинишь, поймёшь, что в отпуске. И так хорошо тебе станет.
А потом ты поймёшь, что Чехова перечитывать не будешь. Что сериал, который ты собирался смотреть со смаком и оттяжкой, — глупый. Даже для тебя, маргинала. У детей свои игры, в которые ты не вписываешься. У жены другие планы на отпуск.
Эх.
И так тебе тоскливо станет, словно это не начало отпуска, а эскизы будущей пенсии.
И так хорошо, так радостно среди этого летнего блаженного уныния встретить старинного друга! Впадаешь при этом в странную эйфорию, выбалтываешь ему все секреты. Потом и сам не рад. И друг туда же. Такие истории про тёщу рассказывает, закачаешься. Или про жену, если другу не очень повезло. Или про директора. И обязательно вспомнишь на пару с другом молодые годы, когда и мы были рысаками. И поругаешь молодёжь, сначала играя в своих некогда сварливых старших родственников и даже иронизируя по этому поводу или хотя бы вставляя фразы типа: «Не хочу показаться сварливой бабушкой», — но чем дальше, тем сильнее влезая в эту шкуру.
А друг ведь, как правило, ненадолго заходит. Ему всегда некогда. Он торопится. И, разбередив прошлое, поспешно уходит, обещая написать в скором будущем. Он действительно напишет следующим утром что-нибудь совершенно дежурное: «Добрался нормально. Привет семье». И уже после этого исчезнет навсегда.
А когда он только ещё ушёл, ты сидишь как дурак и в себя прийти не можешь. Тут как тут детки, жёнушка, которые смиренно ждали, пока вы наговоритесь (подслушивали под дверью). Ты пытаешься им рассказать, что это за человек, как вы с ним раньше в атаку ходили (хотя бы на местный пивбар). А они тебя слушают, улыбаются, вежливо кивают… И ни хрена им это не интересно. А ты сидишь в среднем мире. Ты ещё там, с другом. Но друг ушёл. И ты тут, с ними. Но там тебе интересно, а здесь нет. Времени три часа пополудни и целый день ещё впереди. Дочка тянет гулять в детский парк, а жена напоминает, что ты уже неделю обещаешь прикрутить доску или какой-нибудь ещё болт. И ты кряхтишь, вздыхаешь, идёшь, крутишь, качаешь. И украдкой улыбаешься, потому что в мыслях-то… В мыслях ты всё ещё идёшь в атаку. На девочку Таню, которая гуляет с настоящим блатарём. Таня станет твоей первой женщиной и зачем-то расскажет об этом старшему товарищу. Он пырнёт тебя ножом, а ты потом будешь врать жене, что это шрам от аппендицита.
Но блатарь уже сгинул лет десять как. У Татьяны угрюмое пропитое лицо старой бабы и пятеро детей от разных отцов. А друган, который спас тебе жизнь, повиснув на руке блатаря и заработав за это великолепный сабельный шрам на левой щеке, только что уехал. И есть такое ощущение, что насовсем.
Утром я обнаружил два пропущенных звонка. Один без пяти три ночи, второй — в восемь утра. Номера были разные. Я не придал этому значения. На незнакомые номера не отзваниваюсь. Кому надо, тот найдёт. Попил кофе. Заглянул в сети. Социальные. Поймал одно сообщение. В нём фото. Мужик какой-то стоит у моего забора и показывает мне fuck off. Ёпт, да это Олежа. О-ле-жа! О-ле-жа! Чего же ты, мать твою… И я ринулся звонить по номерам. Оба оказались его.
— Я тебе первый раз позвонил, когда из Архангельска выезжал и стоял в пробке на грёбаном мосту. А второй раз — когда в твой чудный город въехал. Но ты дрых как чёрт. Ладно, не бзди, не обиделся. Ставь чайник, через полчаса буду.
Выпроводив жену и детей с кухни, я собрал ароматное пацанское кофепитие, состоящее из кофе и прошлогоднего шоколада, который никто не мог сожрать, даже я, такой он был горький.
На улице уже бибикали. Олежа стал шире в плечах и мужественнее. Тому были предпосылки: двадцать лет, которые мы не виделись. Сидел, пил кофе. По-взрослому рассказывал мне о тонкостях ипотеки. Это было скучно, и шоколад я всё-таки сожрал. Олежа поймал волну, и теперь его трудно было остановить. Он был менеджером в управляющей компании. Когда не ездил по ушам, чувствовал себя не в своей тарелке. А я сидел и вспоминал, каким он был клёвым диджеем. Эмси с микрофоном, Андрюха, заводил толпу, а Олежа лихорадочно переставлял кассеты (на последнем курсе появился первый бумбокс, и он уже перекидывал диски). До сих пор Олежа присылал мне сборки собственного сочинения. Я гонял по городу с приоткрытым окном, врубив музыку на всю катушку, и девчонки, которые годились мне в ранние дочери, оборачивались вслед.
Именно этот потаённый Олежа, не менеджер, а диджей, показался мне в конце разговора.
— Хэй, учител, а ты what about зависнуть today в «Диснейленде»?
Забыл сказать, я имел неосторожность преподавать у этого джентльмена социологию. И мои пространные рассуждения о горизонтальной и вертикальной мобильности, чувствовалось, не прошли даром. Кроме того, по молодости я постоянно дежурил на дискачах. Так что утром Олежа учился у меня, а вечером я учился у Олежи, ибо продвинутый диджей приехал в наш медвежий угол из более-менее крупного города и всерьёз взялся всех здесь очеловечить. Двадцать лет назад. Но у него ничего не получилось. Медвежий угол остался медвежьим углом.
Туда-то и приглашал меня Олежа. «Диснейлендом» называли местный экологический парк «Медвежий угол». На самом деле это был развлекательный центр с деревянной скульптурой, горками и аттракционами.
— А там разве бухать можно? — не поверил я.
— Вообще нет, — сказал Олежа, допивая кофе. — Но у Шутика же дядька там рулит.
И действительно, владельцем «Медвежьего угла» был родственник Алексея Шутикова.
— Так что с восьми вечера до восьми утра «Диснейленд» в нашем распоряжении, — резюмировал Олежа.
Тут я вспомнил, что в восемь у меня по скайпу занятие на полтора часа.
— А можно я приду в десять? — спросил я.
— Так даже лучше, — сказал Олежа. — Мы уже нажрёмся и не будем тебя стесняться.
Если честно, то на вечерину я изначально решил не ходить. Прекрасно понимал, что меня в Олежиной группе помнят далеко не все. И через час застолья обо мне благополучно забудут. А через два не узнают, даже если я возьму и заявлюсь. Но всё же на вечерину я пошёл. Пошёл самым неожиданным даже для самого себя образом.
За семейным ужином я вскользь упомянул о том, что, мол, дескать, выпускники празднуют сегодня встречу в «Диснейленде». Но на эту встречу я, естественно, не пойду. Тут пятилетняя дочка Леночка протяжно по-женски вздохнула и сказала, что милый папочка так и не сводил её в этом году в «Медвежий Угол». А десятилетний Петенька добавил: «Во-во». На что я резонно заметил, что десять вечера — время не детское.
Тут в разговор осторожно вмешалась супруга и пространно сказала, что, мол, было бы желание, а если его нет, то нет. И заметила, что в Новый год дети зависают и до четырёх утра. Я бы благополучно замял тему, но Леночка, уловив зерно образа, громко заплакала, а Пётр часто-часто заморгал моргалами. Я был сломлен. И в десять вечера подруливал к «Медвежьему Углу». Надо сказать, что Пётр в последний момент вырубился в героической позе человека, которому только предательский сон помешал одолеть Эверест. Я тихо надеялся, что и Леночка тоже спала, но Леночка не спала, а выбирала наряды.
В воротах «Медвежьего угла» нас встретила Маска, строго спросила, почему это мы без костюмов. Выдала мне костюм медведя, а Леночке за неимением реквизита дала красную шапочку и сказала, что она Маша. Леночка радостно закивала и взяла меня за руку.
Я-то думал, что посреди парка стоит огромный стол, который ломится от закуски, и что за этим столом сидит весь выпуск физмата двухтысячного года. Однако никакого стола не было и в помине.
— А где все? — спросил я у Маски, которая шла следом за нами.
Маска не ответила, но довольно крепко ущипнула меня, скажем так, за спину.
— Где надо, — ответила она и пошла прочь, покачивая бёдрами.
— Дура, — сказала Маша ей вслед и показала язык.
Для начала мы направились к декоративной, однако немаленькой мельнице, рядом с которой начинали бушевать нешуточные страсти.
— Счастье, — орал Серый Волк на Лису.
— Богатство, — орала Лиса на Волка.
Мы с Машей подошли к ним вплотную.
— Какая меленка, Мишка! — без труда влетев в свою роль, завопила Машенька.
Я хотел что-то сказать, но, вспомнив, что Медведь из мультика не говорит, только прорычал:
— У-у.
— Правильно, учител, — оскалился Серый Волк. — Молчи-молчи, наслушались мы от тебя всякой херни.
— Хватит, натерпелись! — тявкнула Лиса.
Тем временем Машенька подскочила к мельнице и крутанула деревянное крыло. Оно совершило несколько оборотов и остановилось на вертикально расположенном игровом поле прямо напротив слова: «Здоровье».
«Слава Богу», — подумал я.
Волк следом за Машенькой крутанул мельницу, и через несколько секунд спор начал бушевать с новой силой.
А мы тем временем подходили к лабиринту.
Он представлял собой деревянный загон с хитро устроенными перегородками. В лабиринте были и уловки, и подсказки. Я решил позабавить дочку и специально повернул не туда. Из-за поворота нам навстречу выскочил кролик в цилиндре.
— Здорово, учител! — самым беспардонным образом буркнул он мне, вытаскивая внушительных размеров карманные часы. — Ты опоздал. А это кто?
И он уставился на Леночку.
— Машенька, — сказала Леночка.
— Ты совсем уже, учител, деток социологией мучаешь, — пробубнил Кролик и помчался дальше по лабиринту.
А я показал-таки своей обаятельной спутнице подсказку на стене.
— Я же читать-то не умею, — пожала плечами дочка.
Из-за нашей спины снова выскочил Кролик.
— Гос-споди, — тоскливо буркнул он. — Там написано: «Налево пойдёшь, счастье не найдёшь», — процитировал Кролик. — И давно социология стала устным народным творчеством?
Я пожал плечами.
Кролик передразнил меня и повернул налево.
А мы с Машенькой, подумав, двинулись направо и через пару минут выбрались из лабиринта и пошли в лес по тропинке.
В самом деле — в лес. «Медвежий Угол» — это ведь не парк. А потому что он расположен в лесу. И набрели мы с Машенькой на Медведь-камень. И следом за нами ступил на него Медведь. Ну, этого-то увальня я живо узнал. Он единственный из нашего колледжа завалил изложение на переводном экзамене в университет. Там экзамен такой был, смешной. Сдавали его прямо у нас по окончании третьего курса, то есть в самом конце. Диктовали им это изложение по буквам. А укурок этот сидел и смотрел на меня тупыми глазами. Давил. И додавил до билета в родное село Медвежьеуголского района. Дело хозяйское. Высшее образование за минувшие двадцать лет он, чувствовалось даже по внешнему виду, который не скрыть было карнавальным костюмом, не получил.
— Разрешите представиться: капитан Медведь, — сказал он Машеньке и протянул лапу.
Потом он довольно злобно посмотрел на меня.
— Мишка тоже Медведь, — сказала Машенька.
— Да я вижу, — злобно протянул капитан Медведь.
— Только говорить не может, — не унималась Маша.
— А это ничего, — сказал капитан Медведь. — Он в прошлой жизни наговорился. Да, коллега?
Я украдкой показал ему средний палец левой лапы.
— Чего?! — взревел капитан Медведь и кинулся на меня.
«Пьяный человек — смешной человек, — рассказывал мне тренер по дзюдо тридцать лет назад. — Не спеши с ним схватываться. Отступи на пару шагов и посмотри. Может, сам упадёт. Если не упадёт, тогда помоги ему, только легонько. Он же слаб как ребёнок».
Я всего лишь отбежал на край огромного камня. Капитан Медведь второй раз бросился на меня и загрохотал вниз, потому что я на полшага отступил в сторону.
Из-под камня послышалась возня и проклятия, но капитан Медведь больше не появлялся.
— Мишка! — крикнула Машенька, которая воспринимала происшедшее как игру — не более того. — Смотри! Страна невыученных уроков!
За партами под упомянутой вывеской сидели Незнайка и Буратино.
Над ними на стене я заметил два портрета. Пушкина и Некрасова. Причём под Пушкиным были годы жизни Некрасова, а под Некрасовым — судьбоносные даты Пушкина. Пушкин был, как положено, Александром Сергеевичем, а вот Некрасова из Николая Алексеевича чья-то добрая душа переименовала в Николая Александровича. Памятуя неприязненные отношения отца революции к своему батюшке, рискну предположить, что Некрасов вряд ли сильно обиделся бы на эту опечатку.
— Вы тоже заметили? — спросил меня Незнайка постаревшим голосом первой ученицы.
— Школа будущего, — удручённо поддержал Незнайку Буратино голосом второй ученицы. — Безграмотны не дети и даже не учителя, а составители учебников.
Оскалив зубы, в класс (на самом деле это были две парты в ряд под небольшим навесом) вошла Плотоядная Корова.
— Красная Пашечка, я тебя съем, — сказала она Маше голосом физорга физмата.
— Ай, боюсь! — игриво взвизгнула Машенька и вмиг оказалась в моих лапах.
«Скажи ей, что коровы не едят детей, что они не плотоядные, а травоядные», — прошептал я Машеньке.
— Коровы травоядные! — выпалила Машенька.
— Слава Богу, — замычала Плотоядная Корова. — А не то учител чегой-то стал суховат.
«Скажи Незнайке и Буратино, что я согласен с их педагогическим пессимизмом», — шепнул я Маше.
— Мишка согласен с демагогическим оптимизмом, — сказала Машенька.
Незнайка и Буратино укоризненно посмотрели на меня.
Я провёл большим пальцем по горлу, но Машенька не дала мне закончить оптимистическую пантомиму и потащила дальше.
— Там круто, — говорила она, — там пирамида.
Пирамида была действительно пирамидой, обитой чем-то вроде фольги. Внутри пирамиды разливался синий свет и танцевала Шамаханская Царица.
— Привет, Солнце Глаз Моих, — сразу узнала она меня.
Да и я её узнал. Такой клёвой родинки чуть ниже и левее пупка я больше никогда и ни у кого не видел.
И Медведь приветствовал Шамаханскую Царицу двумя пальцами вверх.
— Йахху, свобода! — завопила она и задвигалась в танце.
Машенька попыталась повторить её движения, но я так зверски дёрнул свою маленькую спутницу за руку, что она оттопырила нижнюю губу.
— Я даже хотела заплакать, но сдержалась, — призналась она мне на улице.
И тут на нашем пути возник колодец.
— Колодец-колодец, дай воды напиться! — завопила Машенька и распахнула крышку.
— Ку-ку, — сказал утопленник, воровато глядя на свет божий.
— Сам ты — ку-ку! — обиделась Маша. — Пугать ещё вздумал, дурак такой.
Утопленник довольно захихикал и закрыл крышку обратно, а я подумал, что он очень уж мне напоминает не выпускника физмата, а ныне действующего учителя информатики.
— Отдать швартовы! — вдруг проорал кто-то у меня над ухом.
Я стоял у корабля, а Машенька летела вверх по трапу.
— Лево руля! — кричала она, крутя взаправдашний штурвал. — Право руля! Мишка, полный вперёд!
Тут на мостике появился капитан. В нём я узнал директора заповедника.
— Здорово, брат! — сказал мне директор.
Я махнул рукой.
— На абордаж! — закричала Машенька, увидев за кормой воображаемых пиратов, и побежала к пушке.
Последним у нас на пути было ледяное царство.
В большом холодильнике, входя в который нужно было обязательно накинуть тёплые куртки, висевшие у входа, стояли ледяные скульптуры. Кай, Герда, Снежная Королева… Был там и Кащей Бессмертный. Но он выглядел в Ледяном Царстве как тело инородное, тихонько храпел и уютно дышал покидающим его во сне хмельным зельем.
Я потряс его за плечо. Он открыл один глаз:
— О, учител, — вяло констатировал Кащей.
— Не спи, замёрзнешь, — сказала Машенька. — Замёрзнешь и умрёшь.
— Да я и так мёртвый, — пожал плечами Кащей. — Вернее, бессмертный.
На всякий случай я всё-таки укрыл Бессмертного фольгированной курткой.
По узеньким деревянным мосткам мы с Машей шагали к той самой мельнице, от которой начали путь. Прямо под ногами росла черника. Я показал ягоды Машеньке, и она незамедлительно набила ими рот, отчего губы малютки стали зловеще-чёрными.
Маска сидела на скамейке у калитки, бойко заложив ногу за ногу и сбросив с той ноги, которая была сверху, туфлю, курила.
— Уходишь, учител, — печально сказала она. — Жалко, что ты тогда на мне не женился.
Я снял маску медведя, вытер пот со лба, и хотя мне уже можно было говорить, ничего не ответил Маске. Машенька сняла красную шапочку и стала Леночкой.
— Папа на тебе не женился, потому что он женился на маме, — сказала она Маске.
— Базару нет, — удручённо согласилась та. — Пока, чувиха.
Леночка ещё раз показала ей язык, взяла меня за руку, и мы зашагали к машине.
В небе занимался рассвет.
Черноплодка
Говорят, что, когда нам по-настоящему плохо, мы вспоминаем маму. Что ж, не спорю. Только я в такие минуты чаще вспоминаю отца. А мама приходит ко мне сама, во сне. Приходит или даёт знать о своём присутствии только мне одному известными знаками извне. С отцом сложнее. За этим разгильдяем всегда нужно было гоняться. Даже теперь, когда его уже давным-давно нет в живых. И вот хоть ты тресни, но какая-то малозначительная сценка семейной жизни… И не то чтобы пастораль, а вообще… Странная безделушка из прошлого! Кажется важнее всего на свете.
Странно. Почему в холодильнике только полбутылки водки? Утром была целая. И отец какой-то подозрительный. Небритый, серый. До обеда провалялся у телевизора. Сейчас собирается куда-то. Если бы он был пьяницей, я бы ещё понял. Запой это называется. Но он ведь не пьяница. И запоев у него не было, нет и не будет. Просто у него плохое настроение. Вот уже несколько лет у папы очень плохое настроение. Но он в этом не признаётся никому, даже самому себе. Насвистывает песенки. Пошучивает с тётками. Посмеивается над мужиками. И не занимается детьми, то есть мной.
В том, что папа мной не занимается, чувствуется свой подход. Отец удивительно хорошо умеет читать вслух книги. Прозу. Стихи он тоже читает, но стихи в его исполнении получаются навроде пародии. Кажется, и читает что-то серьёзное, а оборжаться можно, потому что слушаешь про чудное мгновенье и представляешь при этом совсем не чудное мгновенье, а какой Александр Сергеевич Пушкин был тип. Вернее, уникум. Совсем другое дело — проза. Здесь отец читает и увлекается. Читает в лицах. И лучше всего у него выходит Карлсон, который живёт на крыше. Это потому, что папа сам Карлсон, только взрослый и без пропеллера. И воспитанием ребёнка занимается так, как в меру упитанный мужчина в самом расцвете сил играл с занудным Малышом. Улетает минут через пять наземной активности.
— Папа, что-то у велика педали плохо крутятся.
— А там инструкция на полке лежит, посмотри, в ней написано…
Пару раз папа решал со мной задачу по математике. Заканчивалось это тем, что он закатывал глаза, напрягал мышцы шеи, потом расслаблял их и вращал головой, приговаривая:
— Ы-ы-ы.
Через минуту я самым волшебным образом оказывался в комнате один.
Помнится, папу заинтересовал однажды мой учебник истории. Я заглянул через плечо, чтобы узнать, на что он так внимательно смотрит сквозь очки в роговой оправе. Это была античная скульптура. Женские образы.
Ещё папа учил меня играть в шахматы. Сначала он так же, как с математикой, страдальчески крутил головой. Потом взял себя в руки и стал подсказывать мне ходы (думаю, ему просто нечем было больше заняться). Неожиданно увлёкся игрой. Тут на кухне раздался звонок, а через минуту в комнату заявилась мама и сказала, что мой старший брательник через два квартала поджигает с друзьями сарай. Отец рассеянно кивнул и пообещал разобраться. Через пять минут раздался второй звонок. Мама вбежала в комнату и заорала, что сарай уже подожгли. Отец, который готовился сделать важный ход, поднял указательный палец и крикнул:
— Тихо!
Мама взвыла, схватила картонную шахматную доску, отчего фигуры полетели на пол, и разорвала её пополам.
— Пожар! — крикнула она с искажённым лицом.
Отец с сожалением посмотрел на разметавшиеся фигуры и неспешно пошёл одеваться. Покричал брата у калитки и вернулся обратно.
Мама сердито плакала. Брат пришёл домой через полчаса. От одежды вкусно пахло дымком. Оказалось, что пожара всё-таки не было, хотя сарай с теплицей поджечь и пытались, но доски были сырые, а спичек мало.
А в тот вечер, когда в холодильнике убыло водки, отец оделся в рабочее и спросил:
— Ягоды идёшь собирать?
Брат уже год как уехал учиться в Архангельск, мама уехала в командировку, а заодно и навестить брата, её не было уже неделю. Я скучал и поэтому легко согласился.
На улице оказалось по-осеннему холодно. Воздух был свежим, а небо большим. Деревья жёлтыми, а черноплодка багряной. Ягод наросло много. Отец аккуратно срезал кисти ножницами, а я рвал так, горстью, отчего руки мои сразу стали фиолетовыми. Отец неодобрительно покосился на мои руки, но ничего не сказал. Свои руки он берёг, не по манерности, а по производственной необходимости. Отец был врачом, хирургом. Но сейчас он был, скорее, невесёлым мужчиной за сорок, который вышел на приусадебный участок собирать ягоды. Вышел больше для порядка: какое лакомство из черноплодки?
— Стоит рябина неубранная, — ворчал он.
Ягоды мы собирали недолго, меньше часа. Стало темнеть, и мы вернулись в дом.
Поклевали черноплодки, но она вязала рот, застревала в горле, была терпкой — в общем, и захочешь, а много не съешь.
Отец взял со стола телепрограмму с подчёркнутыми карандашом интересными передачами на трёх доступных каналах. Подчёркнутого было мало, одна-две строчки в день, и то не в каждый.
— Футбол через час. Будем смотреть? — спросил он.
Я согласился со скрытым восторгом. Мы поужинали. Я заглянул в холодильник и с изумлением увидел, что бутылка водки и вовсе пропала. Отец завалился на диван. В предвкушении футбола мы болтали. Он рассказал, как «Динамо Тбилиси» выиграл кубок кубков. Потом начался сегодняшний матч. Это был чемпионат СССР. Играли «Спартак» — «Торпедо». «Торпедо» играло плохо. И только семнадцатилетний вратарь Дмитрий Харин раз за разом отчаянно спасал ворота.
— Дима, ты один у нас играешь! — слабым эхом донеслось с трибун.
И только сейчас я понимаю, что по эту сторону экрана мы едва слышали то, что там, на торпедовских трибунах, отчаянно орали.
Ближе к перерыву отец захрапел. И второй тайм я досматривал уже без него.
Фарт у Харина и у «Торпедо» закончился на тридцать второй минуте не без участия спартаковца Родионова. Под занавес второй гол с пенальти забил Фёдор Черенков.
В конце матча отец приоткрыл один глаз, буркнул:
— Играть не умеют, черти…
И снова дал храпака.
Потом и мои глаза заволокло облаком, которое стало ватным и отделило меня от экрана. Сквозь облако вдалеке что-то слабо бренчало: то ли гитара, то ли телефон.
Я проснулся в четыре утра. Отца не было дома. Я включил телевизор и таращил глаза в пустой экран с пищащей сеткой. Отец вернулся в шестом часу. От него невкусно пахло больницей.
— Нажрутся, черти, морды поразбивают, перережут друг дружку, не спи из-за них, — ворчал он. — А ты-то чего не спишь?
— Не могу, — признался я.
— Всё, спи, я пришёл, можешь не бояться.
Я хотел возразить, что я уже большой и ничего не боюсь, но почему-то не стал этого говорить, а послушно лёг в кровать и провалился в сон.
Во-первых, я всё же боялся быть дома один. Во-вторых, хотел спать. А в-третьих, словно бы чувствовал, что больше никогда в жизни не буду спать так крепко и спокойно, как в эту осень, последнюю нашу с отцом осень, когда я спал, а он, угрюмо ворча, спасал жизни каких-то нажравшихся чертей, а потом охранял и мой сон.
Я проснулся в десять, заботливо укрытый, с одеялом, подоткнутым со всех сторон. Я обрадовался, вскочил, думая, что приехала мама, но мамы не было. Да и отца опять не было дома.
Я выглянул в окно и увидел, что на улице пасмурно, моросит нудный осенний дождь. Отец приставил лестницу к рябине и, стоя на шатком трапе, собирал остатки черноплодки.
— Летите! — вдруг крикнул кто-то с дороги.
Это кричала соседская девочка. Кричала с какой-то недетской грустью, надрывом.
Мы с отцом одновременно и посмотрели наверх. Он с лестницы, я из окна. Утиный клин рассекал воздух. Пара молодых птиц выбилась из общего строя, но тут же, на наших глазах, втиснулась в более короткую правую фалангу рвущего воздух плуга.
А вожак уверенно и сильно взмахивал крыльями и, не оглядываясь, тянул караван вперёд.