Окончание
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2023
Окончание. Начало см. в «ДН», 2022, № 10. Редакция мнение автора уважает, но разделяет не всегда.
«Творчество поэта лирического заключается в сообщении осязаемости мысли…» (Ап. Григорьев).
Все потуги стиховедов вычленить объективное, без учёта намерений автора, определение «стихов» — пустое дело. Это как средствами акустики отделить музыку от не-музыки, соло джазового барабанщика от грохота сгружаемых с машины дров.
Интонационная теория в этом смысле поближе к истине — она сосредоточивается не на признаках стиха, а на признаках того, что автор рассматривает свою речь как стиховую: заложил в неё стиховую интонацию.
Лиснянская:
— Мне до того не нравится, что я сейчас пишу, что кажется — все пишут лучше. Ну… все, кроме Наймана.
Канон или шаблон?
Затевая журнал, я намеревался печатать в нём букву ё. Но тут мне попалась на глаза новомирская публикация «крохотулек» Солженицына, требовавшего, как известно, проставлять все карамзинские буковки. Мало того, что выглядело диковато, — я сразу сообразил, на что похоже.
В советские времена, по книжной бедности, я пополнял свою библиотеку недостающей классикой, покупая книжки в разных союзных республиках, изданные там для местных читателей. Русский им не родной, и потому над всяким словом проставлялось ударение.
И я понял, что русский литературный журнал как раз не должен печатать ё: его читатель должен различать эту букву сам. Сохраняя, как и ударение, лишь в случае возможных разночтений.
Поэтическое поприще сродни религиозному — оно бессмысленно, если не держать в уме Град Небесный. Для обитателей которого и пишутся стихи.
Редактор должен любить чужие стихи не меньше собственных.
Художественный текст, сочинённый на компьютере, похож на скульптуру из пластмассы. Тоже очень технологично.
Поэтесса А. — писаная торба русской поэзии.
На фестиваль в Грузию собрали со всего света поэтов-русскоязычников. И те без малого неделю только тем и занимались, что пили, ели и переваривали пищу.
На сцену вышел ещё советской закваски поэт С. и гнусавым голосом пропел стихотворение. А мог бы его и станцевать.
Фельдшер филологических наук.
Простая констатация: «Кузьмин выпускает “Воздух”…» — а до чего на слух двусмысленно…
Продвинутые ребята. Проделали путь от Барто до Барта.
Быковский[1] «Пастернак» — образцовое по пошлости сочинение. В первом, старинном, значении слова: по заурядности мышления. Так обыватель, наслышанный о поэте, берётся за его стихи и не может понять, в чём тут дело. И это непонимание его злит.
Хотя и во втором значении тоже — начиная с первой фразы: «Имя Пастернака — мгновенный укол счастья». Бумага бы не стерпела — сразу видно, строчил на компьютере.
Пастернак — лирик par excellence, у него и в эпосе только лирика интересна. Быков к лирике глух и пытается себе объяснить её через какую-то беллетристику. Принимается развинчивать стихотворение — а там ничего, одни гайки. Берётся за дело с другого конца, старательно пересказывает прозой — и опять ерунда.
Он это несоответствие чувствует и лирики касается с неохотой (а когда касается — лучше бы не трогал) — зато радостно хватается за всё, что поддаётся простому пересказу, будь то поэма, роман или неудавшаяся и недописанная пьеса, и тут уж разбирает по косточкам: на препарирование огрызка пьесы пустил аж 20 страниц. Но охотней всего, понятное дело, об отношениях с властями и женщинами.
Вообще-то, по этому толстенному опусу можно было бы изучать не Пастернака, а Быкова, если кому-нибудь интересно. Ну хотя бы его простодушные взгляды на то, каким бывает и каким должен быть роман. Ему всё мнится, что и тот как он сам: ставит задачу, разрабатывает тему, раскладывает фиги по карманам… Всё время как бы примеряет Б.Л. на себя и изнутри разбирает. А внутри и оказывается — Дима Быков.
Местами, если забыть, о ком написано, читать даже занятно: время, лица, события. Но вот поэта-то он из Пастернака — выпотрошил. Остался тщательно пересказанный эдакий пронырливый не то совпис, не то колумнист «Известий», ловко маневрирующий то со Сталиным, то с любовницей, то с женой.
За отсутствием понимания, измышляет схемы, под которые и подгоняет факты. А временами ещё и похлопывает по плечу: вот тут ты молодец, ловко выкрутился. А тут — здорово срезал…
А вообще-то умело обгаживает. Приведёт, якобы для полемики, «мнение недоброжелателей» — и несколько страниц добросовестно подтверждает цитатами и случаями. Как заметил в приватном разговоре задумчивый Василевский, «странное дело — прочтя эту книгу, я стал относиться к Пастернаку хуже». Ещё бы.
Глупости, пошлости и подтасовки (до перевирания пастернаковского текста) могу доказать текстуально, но тогда пришлось бы перелопатить том заново, а мне и раза хватило с лихвой.
Я всё размышлял, он её из подлости написал или по глупости. Скорее, всё ж второе. Щенок, вздумавший заговорить с Б.Л. на равных…
(Правда, сценка с явлением Пастернака в ареопаг теней у него получилась. Хотя в последний миг и дал слабину.)
Язык в поэзии никогда не равен сам себе. Со словами всегда что-то происходит.
Именно потому редки удачи перевода. Смещения в значениях и окраске слов зависят от языка, и когда они в переводе тоже присутствуют, то — иные: пропадает точность. А когда отсутствуют — исчезает поэзия.
Экран компьютера не лучшее место для стихов.
Закончив свою поэтическую вечеринку и выпив по жалкой рюмке водки, они гурьбой перебираются на другую, поспевая и там к фуршету. Ну, как если б, доев кутью на своих похоронах, заявиться на соседские…
Как говорил Лукиан, лесть — родная сестра клеветы.
Стихи Ахматовой — дамские. Причём дамы, которая хочет казаться бабой.
Между настоящими романами и этими, на магазинной полке, та же разница, как если женщина шьёт себе или дочери, с любовью выбирая всякий шов, — или работница с утра до вечера строчит в мастерской: быстрее, быстрее…
В основе даже самого простенького стихотворения лежит — озарение.
«Современников поражает в поэзии прежде всего элемент “новизны”, и поскольку новизна (хотя бы чисто внешняя, даже просто мнимая) соединена с литературной талантливостью, действие её на тех, кому впервые приходится с ней столкнуться, — почти всегда неотразимо» (Георгий Иванов).
К вопросу о поэтических переводах. То, что у Шеймаса Хини — лес, у Кружкова — горпарк.
Не верю в искусство, которое не умеет радоваться жизни.
Изрядная доля тиражируемых ныне поэтических «текстов» как бы написана Смердяковым: из зависти к законнорожденным.
Л.Толстой о Шопенгауэре: «Мне всегда хочется сказать пессимисту: “Если мир не по тебе, не щеголяй своим неудовольствием, покинь его и не мешай другим”» (из письма Э.Роду, 1889).
Меламедовы рифмованные проповеди.
Интернет ведёт к вытеснению профессионалов самодеятельностью. Что-то в этом от задорных лозунгов на заре советской власти с её презрением к «профессорам» и восторженной верой в «энтузиастов».
Есть точные знания. Есть выношенные суждения. И того и другого очень мало. Вроде золотого песка, рассеянного в обыкновенном. Цивилизация выработала механизм, худо-бедно его извлекающий, по крайности, нацеленный на это.
Безбрежный интернет-демократизм производит обратную операцию.
«Ум хорошо, два лучше». Возможно, хотя не всегда. Но сто умов — точно хуже: это как лечиться не у врача, а следовать медицинским советам сидящих в очереди к его кабинету.
В сущности, сейчас повторяют слова арабов, спаливших Александрийскую библиотеку: печатные книги следует уничтожить, ибо если в них говорится то же, что в Интернете, они лишние, а ежели иное, то врут, и значит, вредны.
Я предпочитаю жить старым гутенберговским способом…
В жарищу тяжко писать, осилишь разве что три-четыре строчки. Не оттого ли в знойных восточных странах процветали краткие формы, вроде рубаи? А Соломон Давидович наверняка сочинял свою «Песнь песней» в зимнюю пору, по холодку. Как и авторы бесконечных махабхарат с рамаянами…
У поэтов есть такой обычай:
В круг садясь, премировать друг друга.
Поэты нынче вроде итальянцев: готовы поменять свои лиры на евро…
Раньше писали «Стихи о советском паспорте», теперь — «Стихи о шенгенской визе».
Белинский о природе поэзии (в статье «Разделение поэзии на роды и виды»):
Лирическая поэзия «…заключает в себе глубокую мысль, отрешившуюся от слова, бессильного выразить её, и превратившуюся в чувство…»;
«…Лирическая поэзия употребляет образы и картины для выражения безобразного и бесформенного чувства…»;
«…Лирика есть поэзия по преимуществу, есть поэзия поэзии…» (пересказ суждения Жан-Поля Рихтера).
«В лирическом произведении, как и во всяком произведении поэзии, мысль выговаривается словом; но эта мысль скрывается за ощущением и возбуждает в нас созерцание, которое трудно перевести на ясный и определённый язык сознания».
«Поэзия есть высший род искусства».
Эта проклятая привычка пачкать бумагу буквами…
Компьютеры невероятно облегчили интеллектуальный труд. Но точно так же, как механизация и автоматизация физического труда привели к тотальной гиподинамии и, как следствие, к ожирению, — ведут к гиподинамии и ожирению умственным. Куда уж тут читать серьёзную литературу! Прошёл чуть ли не век, пока спохватились и принялись спасаться от телесной тучности бегом трусцой и тренажерами. Может, и к литературе вернутся. Хотя бы в гигиенических целях.
Жестокая муза Слуцкого. Он вывел поэзию за пределы поэтического. И она обосновалась там.
Самое притягательное в стихах Бродского эдак до конца 70-х — их видимая небрежность. Как в мраморах Микеланджело, как в полотнах Хальса. К старости он принялся отделывать вещи тщательнее.
Внятная невнятица Мандельштама.
Она выстроена как игра симфонического оркестра, где редко у какого инструмента случится законченное высказывание: так, обрывки, звуки, фразочки — но вместе складывается речь.
Рифмовать легко. Трудно поэтически мыслить.
Стихотворение заводится в сочинителе, как болезнь, и то бросает в жар, то откатывает, оставляя по строчке-другой, пока, через неделю или несколько, на листе не окажется стихотворение. И ты здоров.
В статье «Девятнадцатый век» (1922), размышляя о движении культуры, Мандельштам напоминает: «В живописной композиции существует один вопрос, обусловливающий движение и равновесие красок: где источник света?»
Вплоть до века Просвещения в европейской культуре этим источником был Бог. С его отменой, Бога заменили Человеком.
Но Бог был один, а людей множество. И пока ещё это был гуманистический человек, мера всех вещей, — в сущности, некий идеал, выросший из позднего христианства: образ и подобие Божие, — замена (по XIX век включительно) не была катастрофической. Однако с эмансипированным веком XX-м, и особенно XXI-м, с его параноидальными плюрализмом и мультикультурностью, возобладал человек просто как сумма потребностей, а вместе с ним и тот самый «постмодернистский» релятивизм, при котором картина мировой (речь о западноевропейской) культуры утратила равновесие и распалась. Потому что об идеалах добра и красоты можно спорить, но если согласиться, что их вовсе нет, искусство утрачивает главное своё (и по Мандельштаму, и, кстати, по Блоку) предназначение: соединяющего, цементирующего раствора цивилизации.
Песенные тексты Окуджавы отягощены поэзией. А поэтические — пересахарены мелодией.
В стихах должна присутствовать необъяснимость. Прежде всего — необъяснимость их рождения.
…В свой черёд на сцену поднялся великолепный Рейн, несравненно великолепней и самого юбиляра, и ведущего, и даже хора, просеменившего у них за спинами из-за кулис, чтобы исполнить песню на юбиляровы стихи, — в изысканно-древнем пиджаке, ниспадавшем с его сутулых плеч, как тога; в брюках, струившихся Бахчисарайским фонтаном; в накрахмаленной сорочке и широком галстуке, завязанном так шикарно, что ясно сделалось: не стихи он учил писать нобелевского лауреата, а завязывать галстуки, — и прорычал громовым голосом приветственную речь, в которой сумел не солгать ни словом, уподобив творчество юбиляра альбомным стишкам, но так искусно приплетая сюда и альбомного Пушкина, что и юбиляр остался в восторге, и зал, проводивший оратора треском аплодисментов. Под них Рейн и сошёл со сцены обратно в зал, сверкнув напоследок седою гривой в лучах прожектора, как короной.
Главное — выходить из пределов начавшегося стихотворения в непредвиденную его началом сторону. А то оно себя само допишет, наподобие машины.
Иные поэты обладают счастливым даром кувыркаться в набежавшей словесной волне, не размышляя, — вроде того как чайки катаются на воздушном потоке, не утруждая крыл.
Вся мировая поэзия — плохо смытый палимпсест, где под новым текстом всегда просвечивают строки предшественников, и не только великих.
В старом саду все деревья растут вкривь и вкось, пытаясь выбираться из тени друг друга. Поэзия — очень старый сад.
Поэзия состоит из значимых величин: поэтов. Каждый из которых больше суммы своих стихов. Но это распознаётся после, а изначально мы имеем дело только с текстами и можем лишь угадывать, что за ними стоит.
Вот почему «Арион» в своей поэтической части ориентируется почти исключительно на стихи как таковые, текстоцентричен. Другое дело критика, пытающаяся выявить поэтики и поэтов.
Стихи Юрьева — это такая вышивка по филологической канве.
Из тысяч маленьких мучеников музыкальных школ в консерваторию попадают десятки. И потом всю жизнь сидят в оркестровых ямах, Ростроповичей и Ойстрахов — единицы. Но без оркестра не бывает музыки.
Так и в поэзии, только отсев многократно больше. Но без оркестра не бывает музыки.
Нынче во всех журналах и по радио лучше всего говорят и пишут об автомобилях. Раньше-то о литературе…
Книга, журнал, даже газета — собирали мир из осколков в целое. А Интернет со своими «окнами», напротив, — разбирает на фрагменты. И это проблема не подачи информации, а мировоззрения.
В своих суждениях о поэзии Фрейд — самый обыкновенный филистер, вроде начитанного бакалейщика.
В стихах всё дело в паузах — они как дырки в голландском сыре, от которых самый вкус.
Суждения Батюшкова:
«Херасков, говорил мне Капнист, имел привычку или правило всякий день писать положенное число стихов. Вот почему его читать трудно. Горе тому, кто пишет от скуки!»
«Есть писатели, у которых слог тёмен; у иных мутен. Мутен, когда слова не на месте, тёмен, когда слова не выражают мысли или мысли не ясны…»
«Вкус можно назвать самым тонким рассудком».
В каждом стихотворении необходимо найти свой способ говорения. Для поэта он и есть особое отношение с миром.
«Иногда для одной строки надобно пробежать книгу, часто скучную и пустую» (Батюшков).
Верлибр у нас так и не сделался равноправной системой стихосложения. Зато графоманы, поспешающие за новейшими веяниями наподобие привязанной к собачьему хвосту консервной банки, освоили его в промышленных масштабах. В надежде, вероятно, опередить отечество и угнаться за Европой.
Продукция их, и правда, схожа больше с переводом, чем с русскими образцами (Хлебникова, Мандельштама, Винокурова, Бурича).
«Переписываю её <рукопись> в четвёртый раз, и очень хотелось бы ещё и ещё вплоть до седьмого, — и долго рассказывать, но метод писания прозы у поэта всегда поэтический, т.е. стремление к абсолюту каждого слова…» (М.Цветаева в письме к В.Рудневу, издателю «Современных записок», 1933).
Творческий вечер поэта Ф. походил на небогатые еврейские похороны. Соболезнующие друзья подбирали слова поддержки, вытаскивая из себя всё хорошее, что могли припомнить о виновнике церемонии.
Он и по улице ходит пятистопным ямбом. Приволакивая ногу на цезуре.
С а т и н: Надоели мне, брат, все человеческие слова… все наши слова — надоели! Каждое из них слышал я… наверное, тысячу раз…
Обновление поэзии всегда знаменуется появлением 20-летних поэтов. То-то их выискивают, даже и на пустом месте. Важно настоящих не проглядеть.
«Для публики я не имею главной привлекательности — молодости и новизны литературного имени», — писал Пушкин в 1830 году, готовя к печати «Бориса Годунова».
Начало прошлого века в поэзии кажется нам очень близким, а конец предыдущего — страшно далёким, хотя всей разницы 15—20 лет. Именно тут случился перелом. Мы в этой новой эпохе живём и, подозреваю, будем довольно долго жить — как в Возрождении после Средневековья.
С верлибром у нас как с киргизами-дворниками: уже попривыкли, но полюбить нет сил.
Один из признаков настоящей литературы, литературы как искусства, тот, что, в отличие от чтива, сюжет сам по себе ей маловажен. Это в детективе главное — кто убил, и в дамском романе — кто за кого выйдет замуж.
А для «Войны и мира», в сущности, безразлично, выйдет ли Наташа за Пьера или выскочит за Анатоля Курагина: не об этом роман. Как и тот, другой, — не о финансовой авантюре Чичикова.
Сюжет тут всего лишь рельсы, помогающие продвигаться по книге. Важен не он, а то, что, читая, мы на несколько дней или на неделю погружаемся в созданный автором мир — ощутимый всеми чувствами как настоящий, но только более яркий и внятный.
Так что можно в этом мире пожить и набраться душевной ясности — чтобы вынырнуть обратно в расплывчатую повседневность.
Слова в стихотворении должны друг с дружкой бл.довать, а не сидеть на соседних стульчиках, как пенсионеры в поликлинике.
Ну да, это похоже на стихи. Если не вглядываться.
Даже самая обычная речь переполнена оттенками смыслов. Вы только вслушайтесь в глагол: о любви не говорят, в ней — признаются!
Стихи шестидесятилетнего Пушкина я могу вообразить. А вот стихи старого Маяковского — нет. Бывает поэтика, мыслимая только в молодости.
Ритмическая структура стиха навязана автором и составляет часть высказывания. На деле чаще её бессознательно заимствуют у предшественников, поневоле копируя и суть сообщения. В том числе и в верлибре — тоже своего рода «память метра».
За верлибр у нас принимают всё написанное не в склад, не в лад.
У них стихи с консервантами.
Чрезмерное сопротивление среды оставляет мало простора для вариаций. Вот и дельфины похожи на рыб.
Так и все палиндромы, с их искусственно сложной задачей, схожи друг с другом и потому малоинтересны. Поэтически бессмысленны.
В первую очередь, у них у всех один и тот же короткий скачущий ритм. Притом что именно ритмический рисунок запечатлевает интонацию, а в ней половина поэтического смысла. Вот и Чухонцев написал палиндром. Не хуже других. И не лучше.
Совсем уж бессмысленны, хотя невероятно трудны, «полноразмерные» палиндромы, у которых зеркальность распределяется не по строкам, а обнимает целиком всё стихотворение, с начала до конца и задом наперёд. Обычный читатель этого фокуса и вовсе не заметит. А заметит лишь вынужденную нечленораздельность речи — причём у разных подобных опусов одинаковую.
В общем, фокус сложный и увлекательный. Как сыграть Моцарта на пиле. На скрипке, однако, выходит лучше.
Филология вовсе не служит литературе. Она использует её для своих нужд.
Что может быть прекраснее записной книжки старого поэта? Я случайно заглянул, пока Чухонцев искал какую-то выписку, в её исчерканные страницы с перекрещенными и вписанными строчками, рисунками птичек, названиями лекарств и расписанием электричек до Мичуринца…
Я даже хотел её вставить в одно стихотворение. Но она и сама по себе произведение искусства.
«Гений, с точки зрения толпы, — массовик-затейник» (А.Пурин).
Сейчас видно, что молодой Евтушенко, казавшийся оппонентом советского масскульта, на деле в нём и обретался. С тем же набором великих строек, велеречивых обращений к России-родине и кивков в сторону классиков со стены школьного кабинета литературы.
Вот хотя б знаменитые «Белые снеги». Несколько наивные и душещипательные, но, в общем, вполне достоверные поэтические чувства по поводу бренности бытия — и тут же кондовая выспренняя риторика, не лучше Суркова.
К советскому дичку привили не классическую розу, а пластмассовую.
У него Пегас — подкованный.
Курсив в тексте — мера крайняя. Значит, не получилось выстроить фразу, чтобы нужное слово само оказалось в сильной позиции. Такое бывает. Но если текст пестрит курсивами, закрадывается мысль, что у автора не всё ладно со стилем.
Салимон обычно пишет утром, а Чухонцев — по ночам. Это и по стихам заметно.
Журналы вроде «Воздуха» по-своему полезны. Они вбирают из поэтической атмосферы загрязняющие вещества и вредные испарения. Ну, как пакетики, что кладут в магазине в коробку с обувью, чтобы та не отсырела. На них ещё пишут: «Внимание! Несъедобно!»
Шершеневич неспроста так напирал на теорию поэзии — у него была проблема с практикой.
Разговор о поэзии это всегда разговор о поэтах.
От прежней своей профессии карманника и лагерного сидельца поэт Женя Карасёв сохранил привычку к любому начальству обращаться протяжным плаксиво-просительным голосом:
— Ну по-о-ставь мою подборочку в 1-й но-омер!.. — делая при этом серые брови домиком и округляя серые хитрые глазки.
Он любит рассказывать воровские байки о проделках своих и чужих. Ну, например, как у какого-то крестьянина в трамвае умудрились вытащить кошелёк из кармана внутренних штанов — надетых под верхние. «У нас это вторяк называется…»
Старый карманник убеждён, что в супермаркетах надо подворовывать. И на моё сомнение, к лицу ли это приличному человеку да ещё и поэту, возражает горячо: «Очень даже! Вот в Америке одна кинозвезда — на чулках попалась!»
Из его словаря:
очко — задний карман шкар (брюк);
чердак — верхний кармашек пиджака;
скулы — внутренние карманы;
верха — наружные карманы;
терпила — объект и жертва воровства;
щекочется — беспокоясь о сохранности денег, то и дело трогает карман с бумажником…
Поэзия любого времени состоит всего из нескольких поэтов. Заветная цель пишущего — оказаться в их числе.
Словам в стихотворении важно не только, как они звучат, но и как выглядят.
Если пьесы Чехова это его романы, то романы Достоевского как раз — пьесы: по степени условности, нарочитости совпадений и преувеличенности характеров, как это принято на театре, чтобы актёрам легче играть — проще всего ведь изображать пьяниц и истериков.
Даже по единству действия, времени и места, охватывающему громадные фрагменты, когда в одной комнате сходятся разом и говорят, говорят, говорят все персонажи, включая пропадавших до того неведомо где по многу лет, а тут вдруг нагрянувших, чтобы углубить либо разрешить интригу. Обычное дело в старых водевилях.
Кто не был счастлив в молодости, не станет поэтом.
Запомнишь какое-нибудь понравившееся стихотворение, и точно тебе подарок подарили…
Дотошный исследователь моих сочинений, коли такой объявится, обнаружит, что больше всего в жизни я пялился в небо на облака.
Про природу, про погоду…
Поэт В. в брезентовых штанах и робе навыпуск смахивал на индуса. Пришедший послушать его настоящий индус-славист в своём европейском костюме явно проигрывал.
Он со своей музой сроднился, как с сестрой. А она должна быть любовницей.
Бог Отец сотворил поэзию прежде человека. Послушайте птиц: это для вас «цвирк-цвирк», а они друг дружку слушают и понимают.
Журналы в основном состоят из тех стихов, что и печатать не стыдно, и читать незачем.
Стихам NN присуще наивное глубокомыслие.
Всем стихотворцам приходится бороться с самими собой. Кому со своей немотой, кому с болтливостью.
Пегас-то у него Пегас. Только не конской, а ослиной разновидности.
«Как мало же он хотел, если столько смог!» — Цветаева о Брюсове.
Цветаева ещё в 1911 году (письмо Волошину) поставила себе диагноз: «глубокое недоверие к настоящей реальной жизни» — из-за переизбытка прочитанных в юности книг («Книги мне дали больше, чем люди»).
Дело, конечно, не в переизбытке книг, а в недостатке внимания к тому, что вне её собственных душевных забот.
В своей химере «поэтов с историей» и «поэтов без истории» Цветаева запуталась, я думаю, оттого, что, лирик по крови, жила в эпическое время и не знала, как ей с этой историей быть.
«Прозаический смысл всегда отличен от поэтического» (Ю.Тынянов).
Поэт нынче примерно в том же положении, что мастер по пишущим машинкам. На них уже давно не печатают. И стихов не читают.
Даже в автологическом «Я вас любил…» слова не равны себе словарным. К примеру, «безнадежно», зарифмованное с «нежно», задним числом переняло от него волну этой нежности и уже не сквозит столь полной, холодной безысходностью.
Если б не эти тонкие сдвиги словесных значений, стихотворение легко бы переводилось на любой язык. А оно не переводится — превращается в обычную сентенцию.
дыр бул щыл
из дыр и щелей —
не правда ли, Кручёных удачно перетекает в Стратановского?
Поэты падки на картёжную игру. И почти всегда проигрывают: тут нужна холодная, не столь чувствительная натура. Так что карточные выигрыши Некрасова наводят на размышление о природе его стихов.
Искусство это всегда крайняя точка зрения.
Чухонцеву потребовалась филологическая прививка к павлово-посадскому дичку, чтоб получился такой чудесный результат.
Одно дело «опыты в стихах и прозе», а другое — упражнения в том же. Их надо в школьных тетрадях оставлять, а не в журналах печатать.
И все разом принялись писать церковно-приходские стихи.
Беда средних стихотворцев: дописывают до конца всё, что ни придёт в голову. А там ведь масса пустяков.
Критик с улицы Дантеса.
Со стихами как с нотами: окончательное звучание им придаёт исполнитель. В нашем случае — читатель. Иные из них способны исполнить только собачий вальс.
Актёры так отвратительно читают стихи потому, что они читают семантику. А надо — поэтику.
Советские поэты занимались как раз литературой, а не поэзией.
Азарова хотела перевести Ду Фу на русский, а вышло на чувашский: эдакий деревянный Айги.
Бывают не только стихотворения в прозе, но и проза в стихах. Тот же «Тёркин». И неплохо.
Быть священником в парчовой ризе, в блещущей золотом церкви — почётно. Подвиг — служить в холщовой рясе в пещере для горстки единоверцев. То же и с поэзией.
«Нас выбрали для эпилога» (А.Кушнер).
Стихотворный размер уже сам по себе гармонизирует мир, запечатлённый словами. Верлибру приходится с этим справляться без метрической поддержки.
Колченогая муза Шершеневича.
Бывают стихи даже на вид противные.
В стихах у них вместо крови течёт фразеологический раствор.
Как дирижёр орёт на оркестрантов: играйте не ноты, а музыку, — так и я на вас: пишите не стихи, а поэзию!
Лёгкая такая поэзия. Всё пируэты да вензеля.
Хотите, чтоб и смешно, и с философским подтекстом? Извольте:
Медведь качается на люстре
и думает о Заратустре.
А если желательно поэлегичней, то «медведь» заменяется на «поэт»…
Творческий человек часто себе противоречит — как ветерок, гуляющий по саду. В отличие от механического вентилятора.
У стихов П. все вторичные признаки поэзии. За исключением первичного.
Секрет поэзии прост, как рецепт самогона: к сладости бытия добавить толику дрожжей из собственных запасов. Вся штука в том, чтобы затем довести до кипения. А то так и останется кисленькая брага.
Поздний Ходасевич — это вдохновенно выхваченное из жизни мелкое событие. Случайная мизансцена. Жест. Которые сами по себе оказались поэтическими образами.
Что пишется, то и пишу…
К микрофону вышел заслуженный провинциальный поэт в пиджачке с лопоухими карманами.
Провинциализм — это не когда поэт живёт в провинции и о ней же пишет, — половина Фета уместилась в его имении и соседней роще. Провинциализм — это когда, обидевшись на литературную иерархию, принимаются выстраивать свою, местную, где у тебя пьедестал повыше.
Быть первым актёром губернского города Н. — культурно значимая роль. Это в его облике является здешним зрителям Гамлет, дядя Ваня, а то и некто, поджидающий Годо.
Не бессмысленно и положение первого живописца. Его картины, запечатлевшие окрестности, украшают местный музей, а если повезёт, то и холл губернаторского дворца, бывшего обкомовского.
Но титул «первого поэта» местного масштаба сам по себе вполне ничтожен — если не считать возможности посидеть в президиуме в культурно-праздничный день. Потому что на книжных полках земляков, как и в столицах, стоят всё те же Пастернак и Бродский, и даже Вера Павлова. Ну, или Асадов с Андреем Дементьевым.
Лучший местный поэт обретает смысл, если доступен землякам помоложе и учит их понимать стихи. Глядишь, кто-то из них и станет уже не первым на деревне, а хотя бы десятым в городе. Или просто хорошим читателем.
Читаю воспоминания об андеграунде конца 70-х. До чего ж они скучно жили. Не веселее цэдээловских.
Он давно уж добрался до своего творческого потолка. И ползает по нему, как муха.
Молодость барочна, а вот старость клонит к минимализму.
Да не на том языке пишут стихи, на котором говорят, а на том, на каком бабы кричат в любви. Или мужики от боли.
Если бы Слуцкий написал не четыре тысячи стихотворений, а двести — причём любых из этих тысяч, потому что у него почти нет плохих, — мы бы их все помнили, а не одних лишь выжимающих слезу «Лошадей в океане». А так ведь даже не перечитываем, а просто переходим в его же следующий поэтический вагон, где опять толпа.
Наверное, тут проблема единичности произведения искусства. От тиражирования страдают не только девушки с веслом, но и гениальные дискоболы, украшавшие в своё время едва ли не всякую древнеримскую виллу, сотнями сохранившиеся и потому почти безразличные взгляду. Или нескончаемые самоповторы позднего Пикассо.
Я, понятно, не о Слуцком только, но и о талантливых моих современниках, не называя имена. Возможно, из зависти к плодовитым собратьям.
Не только слово от слова, но и стихотворение от стихотворения должна отделять тишина.
Да-да, природа не храм, а мастерская. Но я служу в ней литургию.
«Поэтов уже перестали читать, но им ещё иногда давали премии», — напишут потом про наше время.
Да его ещё в юности Пегас лягнул, вот он такой и сделался.
Поэту позарез нужны случайные впечатления. Стихотворение может быть о давней любви, о затянувшейся на всю зиму осени, о грядущей смерти или, наоборот, о телесной прелести слов, окрашенных женским родом, а толчком к нему — перешедший через улицу старик с палкой, или свара толкущихся у помойки голубей, или экскаватор, воздевший жёлтую руку за забором соседней стройки.
Строчков пожаловался: «Как писать, если я всякий день вижу только тополь в окне? Вот этот тополь».
Для стихотворца и упавший с дерева лист событие.
Хорошее стихотворение то, о котором сам не понимаешь, как оно сделалось.
Бывают очень умело составленные поэтические книги, с выдумкой, с внутренним сюжетом. Но всё равно: запоминаются только отдельные стихотворения.
В литературных прогнозах самое интересное — ошибаться.
По итогам теоретической конференции филологов-литературоведов выпустили пятисотстраничную монографию «Расчленённая муза».
Неверно полагать, что второстепенные, даже и третьестепенные поэты служат лишь фоном или питательной почвой для поэзии великой и большой. Нет, будучи своеобразны, они придают ей объёмность, дополняют обертонами, без которых, в пустом зале, главные голоса звучали бы нарочито и слишком гулко. И заполняют лакуны, куда главенствующая эстетика часто не заглядывает.
Мне об этом подумалось, когда я составлял книжку старой поэтессы Б., которую мало кто оценит да и прочтёт. Но эти тонкие, чуть ли не до косноязычия скупые миниатюры вносят незаёмный и недостающий штрих в панораму сегодняшней нашей поэзии, что протянулась от барочной избыточности до афоризма.
И подобных неброских, но значимых поэтических растений в нашем саду немало.
Судя по стихам, он их писал в плохую погоду.
Ну да, и приличные стихотворцы вывешивают порой свои творения в Сети. По слабости душевной. Пушкин вон тоже вписывал стишки в альбомчики светских финтифлюшек. Нередко довольно жалкие.
Для дилетанта писать стихи не работа, а занятие.
Ну, не из пустого в порожнее они переливают, а из поэзии в поэзию. И что, больше толку?
В своих двух последних книгах (не только в последней, в «Гласах…») Чухонцев вывернул на обозрение свою мастерскую. Это зрелище. И удивительная старческая смелость.
Поразмыслив, я всё же решил предложить Ходасевичу маленькую правку.
В поразительном его «Слепом» первые две строки:
Палкой щупая дорогу,
Бродит наугад слепой, —
чуток изменить, чтоб вышло:
Палкой трогая дорогу,
Наугад бредёт слепой,
Осторожно ставит ногу
И бормочет сам с собой.
Единичное, как бы подсмотренное действие оказывается более вселенским, чего он и хотел. Как и обыденное «трогает» вместо образно усиленного «щупает».
Когда повстречаю там Владислава Фелициановича, я его уговорю.
Самое интересное происходит не на паханых-перепаханых широких полях словесности, а на поэтических неудобьях. Будь то неудобья формы или темы. Ну, потом-то их тоже перепашут. И даже заведут передовую агротехнику.
Иные стихи вроде мыльных пузырей — лишь тонкая словесная оболочка, но с тёплым дыханием внутри. И ведь тоже летают и радуют.
У Бори Рыжего было подростковое зрение. Пронзительное, но подростковое. Оно и не дало ему как поэту перейти во взрослость. Увы, и как человеку тоже.
Интересно жить — хорошее занятие для поэта.
Сочиняя стихотворение, всякий раз продираешься по державинской строчке от начала до конца, от «царь» до «Бог», застревая на «рабе» и особенно на «черве».
Стихотворение должно быть слегка разлохмаченным, без бриолина.
Как уже сказано, писание стихов начинается с восхищения Творением. Но поначалу обычно конкретным творением противоположного пола, с косичками или хвостиками, с блестящими глазами, в умопомрачительной юбочке.
Борис Парамонов, рассуждая о роли места в поэзии Бродского: «Что касается Америки — это не новый Рим, это страна зубных врачей. Если Бродский починил в Америке зубы — то и хорошо».
Имей в виду, что у твоего провиденциального собеседника собеседников — море. И он расслышит только то, что выбилось из хора.
Если вы когда-нибудь ухаживали за садом, то знаете, что сам по себе, без прополки и подрезки, он тут же норовит обратиться в заросли. При этом каждый ухоженный сад имеет свою физиономию, а все запущенные на одно лицо.
То же и с поэтическим хозяйством.
Самое трудное — отыскать для новых реалий старые, обжитые слова. А с новоделом пускай северянины балуются: ветропросвист экспрессов, крылолёт буэров…
Дайте Тютчеву стрекозу —
Догадайтесь, почему!
Веневитинову — розу.
Ну а перстень — никому, —
ну и так далее.
Этот маленький мандельштамовский шедевр оброс множеством статей, порой весьма подробных. Эскадроны литературоведов обсидели его, как гоголевские мухи осколок сахара в руках ключницы, приложили к толкованию каждого слова свою гипотезу. Но Мандельштам не составлял ребус — он писал стихотворение. И надо быть очень наивным, чтобы начать всерьёз «догадываться».
Ну да. Всякая ассоциация чем-то вызвана. Быть может, тютчевская стрекоза и впрямь вызвана единственным упоминанием этого насекомого в его стихах — где, впрочем, поэт ни о какой стрекозе не просит, она там просто деталька летнего пейзажа. А может, юный Мандельштам сидел с томиком Тютчева в плетёном кресле в саду, и когда поднял взгляд от страницы, ему попалась на глаза повисшая в воздухе и дёрнувшая в сторону стрекоза, и запомнилась. Или просто в лице Тютчева в очочках почудилось что-то стрекозиное. Какая разница?
Мы имеем запечатлённый в двенадцати строках яркий и очень личный образ русской поэзии XIX века. Даже не образ, а впечатление. Вот и всё содержание.
У кого-то оно вызывает изумление. У иных (как и подошвы Баратынского в другой редакции текста) — раздражение. Вольному воля. Но попытки «объяснить» суггестивное, т.е. по природе необъяснимое стихотворение, не изменят ни того, ни другого.
Не надо разбирать то, что в принципе не разбирается. Развинчивать то, что не развинчивается.
— И сделаю вас ловцами не строк, а впечатлений.
«Камень, который отвергли строители, ему и быть во главе угла» (Пс. 117, 22).
Вот и поэт выбирает отвергнутые слова.
Весь Гандельсман, в сущности, состоит из поэтической позы. Это кое-что, но для поэзии маловато.
Помнится, на одном из ранних фестивалей верлибра пришёл и записался на выступление паренёк рабочего вида. Когда дошла очередь, он раскрыл школьную тетрадку и принялся по ней громко и с напором читать густо матерные стишки гражданственной направленности, исполненные школьным же четырёхстопным ямбом с перекрёстными рифмами. Оторопевший на минуту-другую зал заголосил: «Это не верлибр!» — и стал гнать пролеткультовца от микрофона.
Тот замолк, удивлённо поднял глаза и вопросил:
— Но это же фестиваль свободного стиха?..
Именно так именовались в ту пору эти фестивали.
Раздражение — сомнительный повод для стихов.
Говорят, собрание сочинений Пригова неплохо расходится. А чему удивляться? Стихи у него не сложнее дементьевских, тот тоже был в лидерах продаж.
Бывают, и даже их часто печатают, стихи для тех, кто стихов не читает. Вроде кофе для тех, кто готов его пить из бумажных стаканчиков.
Оно приятно, попасть в литературные генералы, но лучше бы в камер-юнкеры.
Памятник поэту надо делать в виде споткнувшегося и падающего вперёд, раскинув руки, бронзового человека. Он ведь именно так находит строчку.
По залам музея Серебряного века в бывшем брюсовском особняке ночами, наверное, бродит тень хозяина. И без устали читает стихи.
Нет-нет, то, что мы пишем, не говно. Это навоз, он удобряет литературу.
О тонких лирических стихах поэта N критикесса пренебрежительно обронила: «Они все — сытые…» Это потому, что он персты в раны не влагает.
В живописи давно разобрались, что ренуаровский букет стоит никак не меньше «Свободы на баррикадах». А от поэта всё только и ждут вселенской скорби.
Быт не затянет, если коготок увяз в вечности.
Поэт не тот, кто пристальней вглядывается в себя, а тот, кто лучше умеет смотреть по сторонам.
На деле стихи Ольги (она же Полина) Ивановой — это стихи для голоса: за декламацией стыки, неувязки и просто нелепицы не слышны — а пронзительное чувство и сумасшедшая лексика берут тебя за горло. Но на бумаге всё вылезает наружу, текст то и дело распадается, читать их почти невозможно. Вероятно, она и слагает их исключительно «на слух», глазами не видя строчек.
В поэзии, да и вообще в литературе, существует не то, что понаписали, а лишь то, что удалось. И с этим по-прежнему никакого «перепроизводства художественных ценностей».
Жаль всё-таки, что нашу писательскую школу в Екатеринбурге из-за вируса перевели в онлайн. Как было бы хорошо: мы бы, все четверо из «Нового мира», заразились там и умерли — как чеховский доктор, лечивший детей от дифтерита, не важно, что лечили от литературной лихорадки. Нам бы коллективное захоронение оборудовали на хорошем московском кладбище, со стелой и эпитафией. К нему приходили бы, наведываясь в Первопрестольную, уральские поэты и клали цветочки. И читали б свои стихи. А я бы ворочался в земле и злился, что не могу об этих стихах сказать что думаю.
А этот о чём хочешь напишет — у него муза по вызову.
Раньше, говорят, в ЦДЛ была, под задней лестницей, маленькая мастерская по изготовлению лавровых венков. Теперь там хранят дворницкие лопаты.
Господи! Ну подай хоть строчечку!..
[1] 1 Из дневниковой записи 2007 года по поводу книги: Дмитрий Быков (внесён в РФ в список иноагентов). — Борис Пастернак. М.: Молодая гвардия, 2006.