Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2023
Нам книга строить и жить помогает. Но построить и прожить можно и без нее, только в тысячу раз скучнее. Пока не начнется эстетический авитаминоз, с которым тщетно пытаются бороться психоактивными препаратами. Однако лечит его только поэзия. И лично для меня, если в прозе нет поэзии, то это не проза.
Где-то ее больше, где-то меньше, но самую высокую ее концентрацию я нахожу у Паустовского. И когда жизнь начинает мне казаться скучной, обыкновенной, не заслуживающей восхищенного внимания, я отправляюсь подышать поэзией почти в любую его вещь.
Я преклоняюсь перед Толстым, но Паустовского люблю как даже и не старшего, а в чем-то младшего друга.
К его «Романтикам» и «Блистающим облакам» я отношусь с некоторой растроганной снисходительностью как взрослый человек к мальчишеским фантазиям: не зря даже не самые злые языки называли раннего Паустовского эпигоном Александра Грина — еще и расцвеченного всяческими красивостями.
А вот у «Кара-Бугаза» и «Колхиды» при всей их соцреалистической производственной романтике (добыча глауберовой соли, осушение болот), временами граничащей с пресловутой лакировкой действительности, нам (и мне первому) очень бы даже не помешало поднабраться паустовской убежденности, что труд и преданность своему делу — делу, а не бизнесу! — могут быть гораздо более романтичными, чем самая заморская экзотика.
О пристрастии молодого Паустовского к экзотике в начале двадцатых с любовной насмешкой писал Бабель: Паустовский-де трогательно притворяется, что он в тропиках. И Паустовский незадолго до смерти в своей статье «Несколько отрывочных мыслей», которую можно считать его литературным завещанием, посчитал нужным еще раз сказать об ошибочности отождествления романтики и экзотики: «Сама по себе экзотика оторвана от жизни, тогда как романтика уходит в нее всеми корнями и питается всеми ее романтическими соками. Я ушел от экзотики, но я не ушел от романтики, и никогда от нее не уйду — от очистительного ее огня, порыва к человечности и душевной щедрости, от постоянного ее непокоя.
Романтическая настроенность не позволяет человеку быть лживым, невежественным, трусливым и жестоким. В романтике заключается облагораживающая сила. Нет никаких разумных оснований отказываться от нее в нашей борьбе за будущее и даже в нашей обычной трудовой жизни».
Как всякая общая формула, завет Паустовского допускает и непредвиденные, даже отвратительные автору толкования: так, например, фашизм, попытка несложной части подчинить себе многосложное целое, умел преотлично романтизировать жестокость, — романтизм Паустовского лучше всего раскрывается не в декларациях, а в его творчестве. В мире Паустовского полнокровны и любимы только созидатели и утешители, в нем почти нет борцов. А когда они изредка появляются, как, например, бесконечно идеализируемый им (уж не знаю, насколько основательно) лейтенант Шмидт, — то и в его личности Паустовского влечет прежде всего не готовность к убийству. А готовность к самопожертвованию.
Среди его героев — Левитан, Кипренский, Шевченко, Андерсен, Григ, Багрицкий, Бабель, Шарль де Костер, Лермонтов, Гоголь, Эдгар По, Пушкин, Мопассан… Он воспел их с такой нежностью и поэтичностью (хотя порою и сентиментальной), что в тысячах и тысячах юных душ пробудил любовь к этим творцам. Но воспевать тех, кто уже и без того многажды воспет и превознесен историей, все-таки гораздо легче, чем отыскать поэзию в жизни людей незаметных. И он их любил и романтизировал как, пожалуй, больше никто: «Но все же чаще и охотнее всего я пишу о людях простых и безвестных — о ремесленниках, пастухах, паромщиках, лесных объездчиках, бакенщиках, сторожах и деревенских детях — своих закадычных друзьях».
И все они романтики, все они поэты. Романтиков и поэтов Паустовский находит всюду, в какое бы захолустье ни занесла его судьба.
Разумеется, скучный рационалист, воображающий, что физические ощущения для человека неизмеримо важнее, чем душевные переживания (хотя на деле все обстоит ровно наоборот), не увидит ничего любопытного в тех людях, каждому из которых Паустовский готов посвятить особое стихотворение в прозе. И, может быть, еще и выскажется в том духе, что если даже в романтизме и заключается облагораживающая сила, то плодами этой силы чаще пользуется не сам романтик, но в основном те, с кем ему приходится сталкиваться. «А что я, лично я буду иметь с романтики?» — спросит рационалист, и Паустовский ответит ему своей жизнью.
Вернее, «Повестью о жизни», ибо никакие события и предметы не бывают прекрасными — прекрасными бывают только рассказы о событиях и предметах. В «Повесть о жизни» можно погружаться бесконечно — и каждый раз выходить с просветленным и обновленным зрением и слухом: да, жизнь ужасна — и как же все-таки упоительна!
Романтический отец, из-за таинственной роковой любви ввергнувший семейство в нищету, муторный труд репетитора, санитарный поезд Первой мировой, революция в Москве, пара минут у стенки, бегство в Киев, мобилизация в армию гетмана Скоропадского, Одесса в соседстве с Гражданской войной и первым литературным сообществом — Ильф, Бабель, Багрицкий, — затем Сухум, Батум, Тифлис, — постоянный голод и опасности, — порождающие у читателя лишь острую зависть: повезло же человеку такое испытать и повидать!
Вот это он и поимел с романтики — упоительную жизнь, наполненную красотой.
А нам оставил драгоценный урок: поэзия всегда лежит под ногами — только вглядитесь и нагнитесь.
И, когда я начинаю забывать этот урок, я всегда открываю Паустовского.