Мистический роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2023
Шишкин Олег Анатольевич — российский писатель, драматург, сценарист, художественный критик, журналист и телеведущий. Родился в 1963 году в Москве. Учился в Театральном институте имени Бориса Щукина. Автор множества книг, в т. ч. «Последняя тайна Распутина» и «Красный Франкенштейн. Секретные эксперименты Кремля» (2019), «Рерих. Подлинная история русского Индианы Джонса» (2022). В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Эту историю я выслушал десять лет назад в Гаване от одного русского на старый Новый год.
Накануне я посмотрел «Щелкунчика» в Большом театре Гаваны, и после премьеры, на шумном пати, меня представили великой слепой приме — Алисии Алонсо[1] и этому человеку. Сутолока премьеры, тосты, экзальтированная среда балетного мирка, брызги шампанского не дали поговорить. Тогда мы с ним и решили, что потолкуем обстоятельно наутро.
Беседа состоялась в лоджии небоскрёба на проспекте Малекон. Эмилио, хозяин квартиры, где я остановился на пути в Мексику, принёс нам кубинский кофе, напоминающий эспрессо, тростниковый сахар и ром, так что атмосфера доверительности была абсолютной. Порывы океанского бриза только подыгрывали напряжённому рассказу земляка. Мне передавалось его волнение, даже лёгкая дрожь (а там было чему удивляться). Хотя, признаюсь, было трудно поверить в замысловатый рассказ об Изменителе: то ли аппарате грёз, то ли могущественном осуществителе желаний — одним словом, предмете, имеющем характер почти что магический. Мой скепсис так до конца и не был побеждён. Хотя многое меня поразило и очень увлекло, так что мы проговорили с тем русским несколько часов. И когда он окончил рассказ, я долго вглядывался в панораму Атлантики, что открывалась с тринадцатого этажа: погода испортилась окончательно, океан сделался чёрным-чёрным, и стал накрапывать дождь…
Теперь рассказчика нет в живых и я решился-таки пересказать услышанное. Хотя понимаю, что в полной мере не смогу достичь его высокого пафоса — он-то был и жертвой, и свидетелем, а я — всего лишь его случайный исповедник.
Допускаю, что мой знакомец кое-что мог и додумать, приукрасить. Возможно, рассказу чуть-чуть добавили градуса и приторный ром, и пряный аромат курений, что ветер приносил с балкона соседки Эмилио, местной пианистки: в тот вечер она наигрывала в максимальном миноре, кажется, Chanchan[2].
Да и сам я мог что-то не расслышать, недопонять и потому исказить или истолковать превратно. (Прости меня, покойник!) Но это ведь не свойство моего сердца, а следствие прогрессирующей с возрастом тугоухости.
Да, я глохну. И врачи сказали, что скоро совсем потеряю слух…
Словом, вот во что превратился монолог того русского из Гаваны.
Глава 1
Лев в молчании
1978 год. Москва. Пятницкая, 25 — Плотников переулок, 12
1
Им всем сказали, что они вовсе не подставки для микрофонов, а советские солдаты идеологической войны в радиоэфире Московского международного радио. Что их главный жанр — это рассказ о жизни страны, а не уход в дебри искусства, где ничего не разберёшь, кроме безыдейной тематики. И весь этот доспасоссизм[3] и хамингуёвщина, которые слова доброго-то не стоят, должны быть отринуты и в литературе, и в журналистике. Или другая крайность — писатели-деревенщики, почвенники, которые подают советского человека как дебила. Это вообще никому не интересно и не нужно, отвлекает от глубокого по своей сути переживания нового витка классовой борьбы. Тем более что в год шестидесятилетия Октября планетарная политическая схватка выходит на новый этап. И уже вот-вот произойдёт завершающая битва перед окончательным торжеством главного события мировой истории, которым является победа прогрессивных сил во всём мире…
Когда инструктор горкома партии товарищ Сеткин отбарабанил, на трибуне актового зала появился главный редактор радиостанции товарищ Кике, и понеслось:
— «Есть хлеб — будет и песня: недаром так в народе говорится», — пишет в замечательнейшей и ценнейшей книге воспоминаний «Целина» Генеральный секретарь нашей партии, трижды герой Советского Союза, величайший борец за дело мира, лауреат Ленинской премии мира Леонид Ильич Брежнев. Нашим хлебом, товарищи, является наш труд. Главной удачей в этом сезоне стала, как и всегда, передача «Коммунист у микрофона». Не мне вам говорить, что это подлинное чудо, и не мне вам объяснять почему. Я слушал передачу затаив дыхание, ловил каждое слово и повторял: всё бы так делать! Казалось бы — чего же проще? Микрофон, студия и сердце, полное огня. Твори всем на благо…
Потом Кике говорил о высоком долге, о поиске новых форм на информационном поле битвы и о приближающихся Октябрьских праздниках, когда коллектив радиостанции на всех языках мира будет освещать постановку оперы Вано Инцкирвели «Красный Октябрь», премьера которой должна состояться 7 ноября во Дворце съездов и где впервые в мире образ Ленина будет воплощён могучим певцом на самом высоком уровне…
И вдруг Кике ни с того ни с сего угрожающе предупредил:
— Я знаю, что есть среди нас и те, кто, как говорится, наплевательски относится к высоким истинам, что принесли нам Октябрь и лично Ильич. Они могут быть даже и в этом зале: сидят сейчас и не пикают, а потом приходится за них краснеть в ЦК партии. Мы таких горе-луковых выявим и будем с ними по-быстренькому расставаться. Для нас эти люди лишние. А в сущности, гнильца…
После «гнильцы» Кике уже никто не слушал. Сотрудники только зевали да перешёптывались в ожидании завершения традиционного и заранее известного муторного монолога.
Толику всё это порядком поднадоело.
То была обычная летучка с дежурными заклинаниями и поучениями, которую проводил главный редактор. Никакого смысла в политической болтовне в Радиодоме не было вовсе: просто так было заведено уже много лет, почти как обряд исцеления в племени бушменов.
Но пока заведённым порядком мололся весь этот вздор, Толик не мог отделаться от мыслей о странном письме, что положили ему на стол перед самым началом собрания. Конверт ничем не выделялся из общего вороха корреспонденции, разве что был с припиской «лично». Поэтому Толик его и вскрыл. Послание было таким: «У ваших родственников или у вас есть ТО, что вам не принадлежит. Отдайте ЭТО нам, пока не начались неприятности. Хорошо?»
Толик отнёсся к письму как к чьей-то дурацкой шутке и, порезав его на куски, швырнул в общую мусорную корзину. Однако уже на собрании, во время бессмысленного переливания из пустого в порожнее, он снова и снова вспоминал письмо. Только теперь анонимная угроза зудела в голове. Что-то в ней было особенное. Поэтому Толик совсем отключился от происходящего и стал делать предположения, кто же мог это написать.
Как только Кике разрешил расходиться, Толик поспешил к себе в редакционную комнату и хотел было изъять порезанный конверт из мусора и изучить подробнее, но обнаружил, что пластмассовая корзина пуста. Он спросил международника-испаниста Костю Барышева, находившегося тут же:
— А что, мусор уже вынесли?
Барышев бросил безразлично, что не следит за техничкой.
Получив такой ответ, Толик насторожился. «Нет, здесь положительно что-то не то», — подумал он.
Проходя мимо буфета международного «Московского радио», он заметил Зоcьку, секретаршу товарища Кике, и решил с ней посплетничать. Они стали пить кофе. И тут подвалил Лёва Сосновский. Загадочный, овеянный сплетнями, пересудами, бабьими ажитациями. Он подмигнул Толику, наклонился и сказал на ухо:
— Хочешь с Зоськой покадриться, женатый мудила? Она же курва-лимитчица! Она утратила все добрые черты людей, живущих в деревне, и, приехавши в город, присосалась к товарищу Кике. Это она тебе почему-то благоволит, а вообще-то у неё две клички: Фашистка и Ильза Кох[4]. Она как немецкая овчарка, бросается на всех, кто рвётся на приём к Кике. Пойдём-ка лучше на одну шикарную премьеру, там толку будет побольше, чем в нашем глубоко безнравственном буфете.
Толика удивляла прозорливость Лёвы: он всё знал точно, всё мог предсказать, а при случае сводить на закрытую вечеринку или показ. И хотя у Зоси был огромный бюст, и эта рыжая, белокожая, с конопатиной сука-стерва-оторва возбуждала в нём половой инстинкт, Толик, рассудив, всё же решил пойти с Сосновским.
Почему?
Да потому что по взгляду Лёвы он понял, что вечер предвещает какую-то тайну и интригу. Разжигая свою авантюру, Сосновский сказал, что сегодня для своих будет показан фильм Элема Климова «Агония». ЦК, мол, не хочет выпускать картину в прокат из-за мистики, секса, православия и откровенного облизывания Григория Распутина. Рабочий класс этого не поймёт и не примет. Но для элиты и богемы было сделано исключение. В кинозале режимной гостиницы ЦК КПСС «Октябрьская» в Плотниковом переулке, где селятся тусклые латиносы и арабские боевики с фальшивыми паспортами, где невзрачные кейсы с золотом партии передают ошалевшим от кокаина сыновьям иностранных вождей, — именно тут и решили прокрутить «Агонию» навстречу 60-летию Октября.
В «Октябрьской» вообще любили показывать не какую-нибудь «Волгу-Волгу», а «Вампирш-лесбиянок» с Соледад Мирандой[5] или «Гологрудую графиню» с Линой Ромей[6], «Сало, или 120 дней Содома» Пазолини[7] и, конечно, любимую брежневскую «Эммануэль», с которой, как уверял всезнающий Сосновский, генсек пытался вступить в переписку.
В кинозале «Октябрьской» всегда можно было найти лишнее местечко, с невыкупленной бронью компартии Испании, Управления делами ЦК КПСС или центрального аппарата КГБ. Но дикий аншлаг случился только однажды на фильме «Изнасилование вампира» Жана Роллена[8], который, по слухам, тайно прилетал в Москву и на премьере в «Октябрьской» дарил зрителям афродизиаки.
Откуда про все эти слухи и показы знал Сосновский, Толик догадывался. Да и его ушлый тесть дон Балтасар намекал, что Лёва парень непростой: он его однажды видел в гостинице МИДа на набережной Тараса Шевченко, там, мол, простые люди не появляются. Про Сосновского ему твердил и неудачник Борька, который, закончив факультет научного коммунизма МГУ, устроился работать дворником в Министерство иностранных дел.
— Этот твой Сосновский — совсем не тот, кем он тут себя выставляет, — предупреждал он. — Держись от него подальше. Я его в таких местах видел, что не приведи господь!
Все они Лёву где-то видели и что-то о нём знали, а Толик считал: если Сосновский может устроить проход на закрытый просмотр, да будь он хоть сам Мефистофель, надо пойти в эту гостиницу.
По правде сказать, половина контингента «Московского радио», где Толик работал, принадлежала к пенсионерам клана рыцарей плаща и кинжала, истории о которых вся страна лицезрела в «Семнадцати мгновениях весны».
Особая таинственность порождала и особую гордость сотрудников Дома на Пятницкой. Тут существовало общество викторианских джентльменов, которых почему-то принуждали слушать бредовые политинформации, хотя со многими героями международных новостей они были лично знакомы в своих прошлых личинах. Масок они не снимали даже на работе.
Толик, правда, к ним не относился. Его туда пропихнули по блату испанские родственники жены. Но на радио вместе с лихими ребятами он был частью низовой советской номенклатуры, получал свои маленькие и, как говаривал Толик по-пьяни, унизительные блага от «кроваво-красного дьявола».
Дьявол когда-то сожрал его отца, крупного советского номенклатурщика, и закусил его матерью, но, слава богу, её не проглотил, а, поперхнувшись, выплюнул.
Так чего уж тут, рассуждал Толик, отгоняя от себя страхи: с волками жить — по-волчьи выть! Волки тоже были с этим согласны, когда внимательно слушали его в эфире радиостанции.
2
В тот вечер портье цековского отеля «Октябрьский», отличавшийся военной выправкой, проверив пропуск Сосновского и паспорт Толика, занёс их данные в свой блокнот.
Но с фильмом не повезло. В самый последний момент «Агонию» заменили итальянским фильмом ужасов «Кровавая церемония» с Лючией Бозе[9] в роли графини Батори. Заменили безо всяких извинений, сообщив лишь, что эта картина ничуть не хуже и к тому же воочию показывает уровень морального разложения западной поп-культуры.
Увидев на экране обнажённую Бозе, принимающую ванну из крови девственниц, Толик нервно пробормотал:
— Боже, какая сила в этой красавице! Она умеет выставить себя. Ух, какая чертовка!
— Ещё бы! Ты, наверное, старик-сексуалыч, немало таких в жизни встречал? — подколол Сосновский.
— Эта бестия ещё и жена тореадора Домингина![10] — восхитился Толик.
Сосновский как будто не придал этому факту значения, хотя оценил стать и сексуальность мрачноватой дивы.
Просмотренный фильм друзья решили обсудить в местном баре.
Перед входом в цековский шалман стоял новый цербер, и процедура с пропусками и паспортами повторилась.
— Эта гостиница — какой-то лабиринт, — раздражённо выпалил Толик, — за каждым поворотом тут тебя ждёт новый охранник.
— Да не кипятись ты, — сказал примирительно Сосновский. — Охранники — это элементы статуса исключительности и привилегированности. Чем выше уровень, тем больше охранников у дверей.
В этот момент из-за колонны вынырнул однорукий Эухенио. Он был испанским эмигрантом и приятелем тестя Толика. Пожилой, одевавшийся как попугай, он частенько донимал разными вопросами, назойливостью, поучениями.
— Вот не ожидал тебя увидеть на такой откровенной картине, — сказал испанец. — Ведь она настолько порочна!
— Мне уже давно исполнилось шестнадцать, Эухенио. Или вам это неизвестно? — вспылил Толик.
— Я просто спросил тебя, увидев, что ты без жены, — продолжал испанец.
— Поверьте мне, а ещё лучше зарубите на носу, — я живу в полном соответствии с моральным кодексом строителя коммунизма! И ещё, пожалуйста, держитесь от меня подальше, — выпалил Толик. — А то, знаете, хотя мои русские гены меня сдерживают, но кавказские подбивают немного вас помять.
Эухенио, кисло улыбаясь, поплёлся из бара, а Толик проводил его взглядом, полным презрения.
Только удобно примостившись за стойкой, он смог успокоиться. Выпив, Толик принялся раскладывать «Кровавую церемонию» по полкам, разглядев в ней то, чего и быть там не могло. Но Сосновский, хоть и строил из себя благодарного слушателя, оборвал Толика, обозвав испанский фильм «сусальной мистикой», сварганенной ещё при фашисте Франко. Нашёл, что там чрезмерно много крестов, монахов, голых баб и мужиков, ну а напитки из якобы человеческой крови цвета клюквы ему показались откровенной лажей.
Однако, отхлебнув «Кровавой Мери», Сосновский сдул свой критический пафос. Он перестал замечать приятеля и принялся строить глазки смазливой аргентинке, примостившейся за соседним столом. Он стал нахваливать ей Толика и нагло заявил, что у них обоих есть для неё эмоциональный план, который сделает поездку в красную Москву просто незабываемой.
Но аргентинка у Лёвы не клеилась. А когда Сосновский назвал её chica, то есть «девочка», она строптиво поправила: «Я тебе не чика, а сеньорита». И показала ему средний палец правой руки.
Вот в тот момент Толик почуял тревогу, да так сильно, что у него аж заныло плечо. Он обернулся и заметил глаза, которые смотрели на него из-за стола в дальнем тёмном углу барного зала. Они жили сами по себе, то мерцая по-кошачьи, то затухая, словно их и нет. Но Толик чуял этот взгляд, даже не оборачиваясь. А Сосновский настырно клеил аргентинку, видимо, считая это делом престижа.
Но вдруг Лёва оглянулся именно на «кошачьи глаза» и сделал какой-то знак. Ну, то есть даже не знак, а лёгкое движение рукой, которое можно было бы счесть случайностью. Но Толик сказал себе: «Э… что-то здесь не так». Аргентинка на ухаживанья не велась, и, бросив гиблое дело, Сосновский обернулся и спросил приятеля:
— А что у тебя-то новенького?
— Новенького? Веду цикл передач о советской опере на языке индейцев кечуа. Сегодня пересказывал им душераздирающие либретто опер «Аршин Мал Алан» Узеира Гаджибекова[11] и «Абесалом и Этери» Захария Палиашвили[12]. Говорил, говорил, а сам представлял, как где-то в Андах у жерла вулкана сидят эти пастухи в окружении лохматых лам и слушают мои байки, наблюдая опасное извержение.
— Толь, эти твои индейцы Европе сифилис подарили, — печально произнёс Сосновский, — они ведь спали со своим скотом и заразились от него этой дрянью. Вот что принесло нам открытие Америки. А мы теперь всё это давай расхлёбывай…
— Так-то оно так, но ведь эти индейцы — они создали великую культуру… Они ведь такие там пирамиды и города построили… — стал защищать аборигенов Толик. И вдруг спросил в лоб: — Скажи, Лёва, а что за человек сейчас за нами наблюдает?
Сосновский, не поворачиваясь, ответил:
— Да из Шестого управления КГБ, наверное. Сейчас мы с тобой под микроскопом. И всё про нас известно. Как будто бы.
Сосновский ухмыльнулся, а Толик демонстративно обернулся на смотревшего — тот продолжал буровить их глазами. Ему явно что-то не нравилось. Но что?
— Толь, да не обращай внимания. Работа у него такая, — успокоил Сосновский. — Ты мне лучше вот что скажи — у тебя никто из знакомых там, адвокатов, или врачей, или просто евреев, или армян не собирает индейские безделушки из Мексики, приличные вещи из золота и даже платины? Ведь такие же встречаются в Москве? Правда? Твоя жена Кармен общается с актрисой Павловой, а она имеет большой авторитет среди антикварных дельцов. Я эту бабусю пару раз видел с такими додиками! Может быть, она что-то знает? Про мексиканские фетиши ходит много легенд по Москве. Их, кажется, привезли сюда испанские эмигранты? Есть люди, которые могли бы их купить. Серьёзные, влиятельные лица с большими возможностями и на условии полной анонимности.
Толик смерил взглядом Сосновского. Тот натянуто улыбнулся. До того неестественно, что казалось, у него на лице пластмассовая маска.
— Знаешь, Лёва, — ответил Толик, — у масонов есть такая мистическая фигура — «лев в молчании». Помолчу-ка и я лучше. Хотя нет, постой… А сколько стоит то, что мы здесь выпили?
Толик потянулся в карман за деньгами.
— Брось, — дружески ударил его по плечу Сосновский. — Это ничего не стоит. Бар входит в систему управления делами ЦК партии, за его счёт мы и выпили. Ведь мы же с тобой бойцы идеологического фронта.
— Мы с тобой оба иезуиты, но каждый по-своему, — посетовал Толик.
Сосновский добродушно рассмеялся.
— У лжи есть такая сладость, которая мозг затуманивает, она называется надеждой. А ясность-то всегда негативна. Я, конечно, про себя говорю, — пояснил Толик.
— Какой же ты бука, честное слово! — Лёва обернулся к тому самому типу и нагло подмигнул ему, чем, кажется, смутил наблюдателя.
Распрощавшись на крыльце гостиницы, каждый пошёл своим путём: Лёва на метро, а Толик по Плотникову переулку к Арбату. Проходя мимо магазина «Диета», он взглянул на горящее окно на втором этаже прямо над магазином. Там, за шторой, темнела тень его тестя дона Балтасара.
«А может, к нему имели отношения вопросы Лёвки об индейских безделушках? — размышлял Толик. — Ведь тот в последние дни нет-нет да спрашивал о тесте».
Дон Балтасар был человеком тяжёлым. И, кроме того, часть своей жизни усердно скрывал, не допуская туда ни дочь, ни уж тем более зятя.
Однажды после любовных утех Кармен призналась Толику, что у отца есть какая-то неприятная тайна. В неё, кажется, посвящена и мать. Но при Кармен родители не обсуждают этого. Она слышала лишь обмолвки или обрывки фраз, ловила намёки, ясные только им, и понимала, что там, где те замолкали, начиналась большая семейная тайна. Полной уверенности в подозрениях у неё, конечно, не было, до тех пор, пока она не услышала, как отец сказал: «Только не при Кармен. Ей всё это знать не надо. Ты поняла?»
Тайн Кармен боялась. Впечатлительная и суеверная, она подозревала, что это не просто родительский секрет, а нечто похожее на родовое проклятие. Её подозрения касались давних времён Гражданской войны в Испании, но она лишь строила предположения. Страхи Кармен, в которых она искренне призналась мужу, развеселили Толика. Он в шутку поклялся, что раскроет семейную тайну и снимет родовое проклятье.
— Тебя никто за язык не тянул. Теперь ты просто обязан найти эту тайну, иначе ты не мужчина. Ведь ты дал слово своей женщине. Это всё равно что присягнуть, — сказала тогда Кармен.
Хотя их беседа была короткой, Толик почему-то запомнил её. А тем вечером, возвращаясь после кино, он долго разглядывал в окне тень тестя — дона Балтасара.
Глава 2
Hasta siempre, comandante[13]
1977 год. Москва. Арбат, д. 43
1
Проблемы начались, когда дон Балтасар решил уехать на Кубу. Он принял для себя решение проститься с арбатской квартирой и окончить век на тёплых Карибах. Это было лучшее место, чтобы скоротать финал жизни, полной тревог: не в больничной палате и не на морозном ветру в Москве, а погружаясь в сладкие сны на нежном песке южного побережья у Плайя Хирон[14] или в прогулках вдоль изумрудных лагун Хардинес-дель-Рей[15].
Приятное раздражение наступало у него всякий раз, когда он нервно начинал твердить себе: «Давно нужно было послать всё к чёрту и улететь на остров».
Как там было здорово, когда в юности он гостил у брата в Гаване, пил с ним ром, а потом ездил ловить омаров на побережье в Пинар-дель-Рио! Братишка перебрался туда из Испании в поисках счастья и дармовой жизни.
В первый раз они ступили на карибский пляж в грозу. Но едва буря улеглась, братья босыми вышли на берег, забросанный водорослями. Они молчали и смотрели на запад, где чёрные тучи тушили пылающее солнце. Из облачных прорех молниями вылетали длиннокрылые птицы фрегаты и неслись над волнами, как ангелы рискованной свободы.
Пряный бриз дул с бурого кипящего океана на запад, куда уходил тайфун, накрывая крошечный кораблик, клевавший горизонт. Он мог утонуть в любой момент, свернув в жерло гигантского водоворота, но рука судьбы заставляла его продолжать мучительную жизнь, бороться до конца, покуда стучит мотор.
А на берегу царила божественная тишина.
Какое это было счастье, какое чувство свободы! Даже погружаясь в сон, он мечтал о золотых от щедрого солнца пляжах, о благоухающих пряным табаком полях, вдоль которых на двуколках ездят местные крестьяне в ковбойских шляпах.
Там, в туфовых долинах, на горячих камнях дремлют угрюмые игуаны, а ветер шепчет всем опьяняющую тайну: «Космос всегда с тобой. Звёзды светят всем. Луна обнадёживает сбившихся с пути. Ты будешь счастлив наконец!»
— А далеко ли отсюда до Мексики? — помнится, спросил он тогда брата.
— Представь, Юкатан всего в ста километрах, — отвечал тот. — Я был там и видел пирамиды индейцев. И даже познакомился с одним колдуном, который за десять мексиканских баксов предсказал мне будущее и подарил обрубок волчьей лапы как амулет от несчастий.
Так говорил брат Балтасара, романтик и фантазёр.
Какой же сильной была мечта вернуться на тот берег, а может быть и к тому давнишнему разговору о судьбе! Забыть это было нельзя.
«Давно нужно было уехать на Кубу», — убеждал он себя много раз на дню и вспоминал Гавану, где вечерком на задумчивый Малекон[16] высыпает толпа. Зеваки в романтическом безделье фланируют вдоль парапетов, что-то втирают своим женщинам, кичатся дурацкими выходками.
Он думал, как было бы здорово присесть там, в маленьком кафе, прямо на набережной и опрокинуть чуть-чуть «Куба либре», а может, и не чуть-чуть, а набраться до зелёных чертей, потому что без aguardiente y la cerveza, то есть «пива и водки», эту жизнь никогда не понять.
И когда на узких приёмах в Кремле появились молодые хозяева Гаваны в военной форме, он полюбил их за патетический гонор и за желание блеснуть. Ну и за страсть к жизни, конечно.
Тогда он подумал о Кубе всерьёз.
Случай представился 26 июля в день штурма казарм Монкада[17], когда его пригласили в кубинское посольство. Там дон Балтасар разоткровенничался с приехавшим в Москву comandante primo — как было бы чудесно, если бы его старые кости приютили в Гаване, ведь бытие не бесконечно.
Прихлёбывая «Столичную» и помахивая сигарой, Фидель сказал: «Конечно, приезжай. Поселим тебя в буржуйских апартаментах в Мирамаре. Раньше там жил один жирный гринго из мафии. Там есть патио с фонтаном и сад, где круглый год пахнет можжевельником и самшитом. Будешь сидеть себе на балконе, курить вечерами ароматные cohiba[18] и вспоминать свою славную жизнь. Ведь ты же, Балтасар, коммунист старой гвардии. А если тебе что-то потребуется ещё — скажи это старине Луису Бланко. А Луис передаст мне. Я знаю: красные испанцы — особое братство».
Луис Бланко был старинным другом Балтасара, испанским пилотом, когда-то летавшим со Сталиным в Тегеран. Грузный и грозный, он был воплощением силы, не желавшей считаться с обстоятельствами, предпочитал путь напролом. Но самое важное — Луис знал все тёмные аллеи в Кремле, хотя и жил в Гаване. Он по собственной воле уехал когда-то из СССР на Кубу, нашёл там в горах партизанскую армию Фиделя и стал её военным инструктором. По крайней мере, Луис хотел, чтобы все думали, что всё было так просто. Настоящие подробности он оставлял за скобками.
В тот вечер Бланко тоже был на приёме и вспоминал с доном Балтасаром молодость, Испанию и Гражданскую войну. Тогда, озирая Мосфильмовскую с посольской крыши, затянутой тентом, они считали, что все мечты будут теперь осуществлены, и поднимали ледяной дайкири за это и, по традиции их юности, за русских танкистов.
Потягивая коктейль, Луис Бланко сказал:
— Волки прорываются стаями, а шакалы поодиночке. Волки рассчитывают, что из них хоть кто-нибудь выживет, а шакал считает, что выживет именно он. Ну а дальше начинается судьба, ведь погибнуть могут и те, и другие. Так что дело только в сраной морали. Ну и в братской крови, без которой нам, волкам, не жить.
Балтасар соглашался с нехитрой притчей. Разоткровенничавшись, он сказал в тот миг Луису:
— В жизни всякое бывает, брат. И я тебя прошу: если старость сковырнёт меня или что ещё случится, — помоги моей дочери Кармен.
Своим визитом в Москву Бланко был обязан белому медведю, которого Брежнев подарил Фиделю со словами: «Он шёл через льды от Северного полюса, чтобы увидеть живого Фиделя». Именно за зверем Бланко и прилетел на своём Ан-12, о чём похвастал Балтасару, добавив:
— А хочешь, я захвачу и тебя? Уже завтра сядем в Гаване! Смотри, другого раза может не быть.
Так быстро собраться дон Балтасар, конечно же, не мог. Но это предложение и сказанное Фиделем на банкете задушевное «конечно, приезжай» сильно завели испанца. Он представил, как придёт в понедельник на работу в Центральный партийный архив и скажет в отделе кадров, подбоченясь: «Увольняюсь, лечу в Гавану! А то что-то я давно не грел свои кости и не дымил сигарами».
Он рассказал об этой идее и жене, а та посчитала её лучшей из возможных. Лаура только забеспокоилась: кто же вместо неё будет возглавлять испанскую секцию Союза советских писателей?
— Они без тебя не выживут, — согласился дон Балтасар, — эти полторы калеки. Что они вообще могут написать?
Язвительность не понравилась Лауре.
— Послушай, это мой кусок хлеба, и нас с тобой он тоже кормит…
Балтасар обнял её и сказал:
— Я просто хочу умереть в тёплой стране, мне грустно даже думать, что мой прах будет вмерзать в лёд.
Но в первые дни осени Лаура скончалась от сердечного приступа, и тогда желание уехать на Кубу стало для Балтасара просто нестерпимым. Он говорил Кармен об этом днём и ночью. А когда уставал об этом говорить, заключал свою тираду заветной фразой: «К тому же я уверен: что бы ни случилось, Луис Бланко выполнит то, что обещал…»
Никто до сих пор не знает, кем в действительности был тот таинственный Луис Бланко. И почему в 1945 году он командовал отрядом СМЕРШ, который по поручению маршала Жукова вылавливал эсэсовцев в центре горящего Берлина. И почему он спокойно колесил по всему свету, выныривая то в испанском Толедо, то в мексиканской Мериде, то на Микояновском мясокомбинате во время пуска пятой очереди конвейеров по производству докторской колбасы.
Он ведь тоже когда-то работал на Пятницкой, 25 в испанской редакции московского радио. Там до сих пор в отделе кадров лежит его личный бланк с последней скромной записью: «Спецкомандировка по линии ЦК партии».
2
И вот в воскресенье днём, когда старый мечтатель дон Балтасар наблюдал за Арбатом, он отметил, как невзрачный шнырь в сером пальто появился из Спасопесковского переулка и, заскочив в магазин «Консервы», взял стакан яблочного сока.
Покупатель был отлично виден из-за стеклянной витрины, особенно в театральный бинокль. Потом, выйдя на улицу, субъект долго маячил у фасада магазина, поглядывая на противоположную сторону Арбата — на окна на втором этаже, прямо над вывеской магазина «Диета». К наблюдателю подвалила его жена с ребёнком. Шнырь что-то талдычил женщине, а потом осёкся и посмотрел на стоящего в окне дона Балтасара. Эту семью шнырей испанец видел уже не в первый раз.
Вскоре у кафе «Риони» появился ещё один, на этот раз пожилой топтун, косивший под библиофила. Впрочем, может, он им и был, что легко совмещалось.
Библиофил, клюя носом, пересёк улицу перед троллейбусом, прошёл мимо «Консервов» и прилепился у витрины кафе «Ленинградское», где увлёкся чтением романа Серафимовича «Железный поток».
Ещё один тип, в роли студента, приплёлся по Арбату со стороны Смоленского гастронома. Зайдя в кафе «Диета», он взял себе дрочёны и компот, присел у стеклянной витрины, чтобы лучше видеть фасад серого дома. Был и четвёртый — «пролетарий»: он спокойно зашёл во двор дома, где грузчики «Диеты» курили с шофёром «батона» после оформления накладной.
Четыре серых типа были рядом, видели друг друга и не старались быть незамеченными для того, кто их наблюдал.
Дон Балтасар давно уже жил в квартире за арочными окнами на втором этаже над магазином «Диета». Это ведь испанцу показывали себя топтуны. Они демонстрировали чью-то волю. Кто-то считал, что дону Балтасару следует понервничать, а не мечтать о райской Кубе.
Если же говорить начистоту, то топтуны были связаны не с настоящим дона Балтасара, а с его мутным прошлым, в котором имелись всякие кляксы, и не только от чернил, но и от других органических веществ.
В дни гражданской войны в Испании дон Балтасар был комиссаром красной контрразведки в Валенсии. На лямке его лакированной портупеи болтался назидательный пистолетище, рубашка цвета хаки полиняла от тяжких трудов, а фуражка с огромным козырьком была знаком его большого чина и власти над многими людьми.
В те дни дон Балтасар дал свою «клятву Сталину» и свято, как считал, исполнял потом долг в подвалах монастыря Святой Урсулы, где находилась его ЧК.
Это его ребята в соборе Святой Марии Валенсийской позировали тогда перед фотоаппаратами газетчиков с вытащенными из церковного реликвария костями и черепами святых и блаженных. Это они подожгли исповедальню в часовне святого Грааля. Тогда вся прошлая жизнь стала историческим хламом, который нужно было вымести и развеять по ветру раз и навсегда!
Балтасар презирал всех этих mantis religiosa[19]. Единственное пророчество, в которое верил, звучало предельно коротко: «Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма». Поэтому тогда он и кричал в соборе: «Гоните всех этих дармоедов-богомолов к чёртовой матери!»
Дон Балтасар любил вспоминать дни романтической молодости, нервное «que pasa?»[20] по телефону из министерства обороны, и стоявший на рейде Картахены советский сухогруз «Комсомол» с красным серпастым флагом на мачте.
Да, и конечно, дон Балтасар никаким «доном» не был, но так иногда его называли между собой ветераны испанской гражданской войны — доживавшие свой век в Москве фанатики-коммунисты.
Он родился в небольшой бедной деревеньке в Андалусии, был по профессии механиком и считался человеком высокограмотным и правдолюбивым, почему и встал в ряды коммунистов. Когда республика пала и войска отступили к французской границе, он с женой приехал в Москву, прописался в арбатской квартире.
На стене гостиной он повесил фото загадочного и представительного американца. На снимке тот стоял спиной, лишь едва повернув голову, как будто открывал дверь, ведущую в большой внутренний двор дома. Профиль был сильно смазан, хотя, присмотревшись, можно было предположить, как тот выглядит.
И если, бывало, кто-то из гостей спрашивал дона Балтасара: «А что это у тебя там, у зеркала, за пижон такой? Жирный сытый гринго?» — хозяин квартиры кивал, поясняя:
— Это Блэкстон. Мы с ним занимались контрабандой оружия для войск республики. Он подвозил пушки из Перпиньяна к нашей границе с Францией. А там его встречал я с ребятами из Пятого полка.
— А почему из Перпиньяна? — тормошил дона Балтасара въедливый испанский старичок.
— Там жили его жена и дочь. В небольшом отеле, окружённом садом с розарием. Он любил их больше всего на свете. Милая была семейка, очень сентиментальные люди. Да и какая тебе разница, что из Перпиньяна? Он делал своё дело, мы — своё. Ты же знаешь, крови там всем досталось.
В потёртом коленкоровом альбоме дона Балтасара имелись и другие исторические фото.
То он представал на пороге дома Василия Сталина на Гоголевском бульваре, среди бойцов диверсионного отряда НКВД, то у неприметного барака на улице Берии в Кунцеве.
В дни большой войны дон Балтасар научился проходить сквозь фронты и минные поля, минуя немецкие кордоны и даже заградительные отряды НКВД. Он знал пять языков и был ценным кадром на Лубянке.
Но и тогда он не думал о своей смерти, да и презирал желторотых неврастеников из СМЕРШа, чуть что хватавшихся за кобуру и размахивавших над головой воронёным пистолетом. «Говноеды, им фриц-то никогда в лицо не дышал!» — мог, разнервничавшись от воспоминаний, совершенно запросто сказать жене, рассчитывая, что уж она-то точно поймёт, о чём он.
Однажды ночью под Зубцовом испанец повалил немецкого офицера в сугроб и, зажав ему рот рукой, ждал, когда мимо проедет патруль полевой жандармерии. За это время немецкий «язык» откусил и проглотил его мизинец — но дон Балтасар не разжал руки: ведь он дал клятву Сталину, а это было не просто так!
Когда закончилась война, дон Балтасар привёз из Берлина не трофейную галантерею, не аккордеон и не чужое постельное бельишко, а люгер парабеллум с десятком обойм. И как только жена уходила по воскресеньям за покупками, он доставал из столового ящичка фибровый бокс и смазывал пистолет солидолом.
С каких это забот он так рьяно лакировал опасную машинку? Чего ж он боялся, этот непробиваемый дон Балтасар?
Он знал, что рано или поздно кому-то точно понадобится его старая жизнь. Он никому об этом не говорил. Разве разок-другой жене с пояснением, что «это» будет, потому что «это» долг дьяволу. А жена понимающе кивала:
— Ну да. Блэкстон?
— Блэкстон, — кивал он.
Вот почему в тот день, терзаемый предчувствиями, испанец обозревал Арбат, вспоминая 1937-й, Валенсию и того Блэкстона, что оборачивался на него со старого фото и знал большой секрет Балтасара.
Глава 3
Жестокая музыка
1937-й. Валенсия. Отель «Метрополь», Calle Хativa, 23
1
Тёплым вечером у парадного подъезда отеля, у того места, где находился пост пулемётной роты и невысокая баррикада из мешков с песком, стояли доджи, форды, испано-сюизы. Двери авто были нараспашку. Высунув ноги на мостовую, в них сидели и лежали загорелые спортивного вида блондины в военной форме. Все эти шофёры были не испанцы.
Они частенько скучали, ожидая появления строгих боссов, которые уезжали с ними в ночь и возвращались уже под утро. Охрипшие, потные, в состоянии психического надрыва, начальники влетали в «Метрополь», и настороженный портье с колючими глазами услужливо вызывал лифт.
Это была не тихая гавань для туристов и не «кусочек старой Испании перед ареной для корриды», как пишут иной раз в теперешних бедекерах. Тут каждую секунду морзянка молилась красной Москве, заклиная прислать оружие, инструкции для новых бойцов видимых и невидимых фронтов. Отель был советским посольством.
Именно в его дверях и появился плечистый тип, сильно смахивавший на Роберта Тейлора[21], но этот статный мужчина был из Москвы. Плечистый портье у стойки слева от лифта тут же набычился, гостя окружили перепоясанные пулемётными лентами охранники-сербы, но вышедший из лифта Наум Эйснер разрядил тревогу, радостно крикнув:
— Александр Михайлович! Ну наконец-то! Так вас тут все ждали! Хорошо доехали?
Они обнялись, потом Эйснер сказал сербам:
— Возьмите чемоданы, несите их на седьмой этаж. А мы поедем лифтом.
На пороге номера, поблагодарив Эйснера и провожатых, Соколов закрыл дверь и выглянул в окно: широкий проспект вправо уходил к вокзалу. Напротив фасада краснела кирпичная арена для корриды.
Он принял душ, побрился и решил в день приезда не навещать посла — уединился у себя в номере. Ему было приятно, что начался дождь и штормовой ветер уютно свистел за окном. Блаженно распластавшись на широкой кровати, он погрузился в глубокую дрёму. Однако скрипнули половицы, насторожив жильца. Он потянулся к кобуре на тумбочке…
Но половицы могут скрипеть и сами по себе, а не только оттого, что кто-то проник в комнату. Разве что призраки.
Скрип сбил к чёрту весь сон, и начался невроз последней недели: Соколов вспомнил, как очутился в Испании.
Эта история могла его погубить.
Всё должно было пойти совершенно иначе. Но…
2
Когда он с семьёй вышел из поезда на Белорусском вокзале и служебный паккард полетел по улице Горького, Соколов наслаждался тем, что всюду слышалась русская речь. Трепет алых шёлковых знамён на площади Маяковского заставил его выпрямиться и прошептать: «Это великий момент! Это даже сильнее, чем я представлял!» Навстречу автомобилю из центра Москвы летел огромный аэроплан «Климент Ворошилов». Он закрывал полнеба, а рядом с каждым его крылом парили по два истребителя. Из всех громкоговорителей на столбах неслось: «Здравствуй, страна героев, страна мечтателей, страна учёных!»
О переполнявших его чувствах Соколов разоткровенничался в Центральном аппарате с начальником главка Слуцким:
— Я не встречал в Европе такой мощной энергии. Она пульсирует всюду. Кажется, что это особая субстанция, которую можно ощутить только горячим сердцем. Даже асфальт тут пахнет пряным кипарисом.
В тот момент Соколов считал, что навсегда возвратился в Москву. Он больше не хотел опасных командировок, предпочитая обживать столичную квартиру и обставлять кабинет на Лубянке. Мечталось о семейном счастье, покое, скучной жизни и переводе в транспортное или экономическое управление. Об этом он прямо и сказал Слуцкому, попросив понять его и уважить…
Тот с добродушной улыбкой кивнул и передал ключ от архива секретных текущих документов. Но когда Соколов уже решил уходить, сказал:
— Ты сам видишь: страна расправила могучие крылья. Раздавить нас не получилось. Сегодня я думаю, что всех нас придумали великие художники эпохи Возрождения. Они дали нам мускульную энергию и научили широте мысли. Иначе бы и не получился наш могучий СССР. Послезавтра приходи в дом культуры «Динамо», там состоится бал для сотрудников. Мы будем отмечать наше Первое мая.
— А кто это «мы»? — поинтересовался Соколов.
— Мы — это красная лейб-гвардия, и ты в том числе. Теперь всё будет так, как и должно быть у аристократии нового мира. Мы тем заносчивым типам, что в Европе, ни в чём не уступим. В нас клокочет нарождающийся космос, новая кровь зари человечества. И это всерьёз и надолго. Это даже навсегда, Сашка!
Бал, о котором говорил Слуцкий, оказался достойным Вены или Парижа. Тут были все приметы светского раута: вечерние платья, смокинги, джаз, светские львы и светские львицы, «Абрау-Дюрсо» и чёрная икра.
Подвешенный под потолком шар со множеством зеркальных призм вращался в лучах мощного прожектора, отбрасывая блики. Они создавали гипнотический эффект падающего снега. А по стенам скользил сияющий трафарет «СССР».
В какой-то момент из толпы танцующих вышел Семёнов — старый знакомый из жёстких операций.
Они никогда не были близки, но за бокалом шампанского тот вдруг, разоткровенничавшись, сказал, что мечтает уехать в Испанию и знает, что все документы, подготовленные Слуцким, уже лежат в ЦК. Теперь надо только пройти инстанцию и улететь в спецкомандировку в Мадрид. На полуострове начинается гражданская война, а в сущности — война идеалов, и туда отправляются люди из СССР. Семёнов был в приподнятом, даже взвинченном настроении. Это передалось и Соколову: он оттаял, ожил и поздравил приятеля с назначением.
— Погоди поздравлять, — серьёзно сказал Семёнов, — а то сглазишь. Я и сам в это едва верю: сумасшедшие командировочные, можно взять семью, разъезды по всей Европе! Знаешь, из скольких меня выбрали? Сколько мотали по всяким комиссиям и цековским проверкам на Старой площади и в Коминтерне? Сам-то в загранку не собираешься?
— Нет. Устал, — вздохнул Соколов. — Хочется, наконец, пожить вдали от больших битв. Эти поезда у меня в печёнках сидят! Я хочу размеренной жизни, чтобы, приходя с работы, открыто обнимать жену и дочь.
В тот же вечер Соколов познакомился с Войтовой. Александр безотчётно подошёл к ней, заговорил о какой-то ерунде, и скоро уже почувствовал, что это не просто знакомство.
Войтова работала в секретариате коллегии Центрального аппарата. Она напоминала девушек с картин Самохвалова, наполненных силой, с твёрдой волей идти до конца во всём. Спортивная, с накачанными мышцами, яркая блондинка, на Водном стадионе она щеголяла по воскресеньям в моднявом немецком купальнике. Когда Галя прыгала с вышки и делала в полёте сальто, парни на трибунах сходили с ума и подваливали к ней с лёгким хамством. Но ей нужен был совсем другой, серьёзный мужчина.
Обычно они встречались только в служебной столовой и обменивались парой-тройкой слов о погоде и большом теннисе, в который она играла на кортах НКВД, спрятавшихся рядом с Петровкой.
Но однажды Соколов предложил:
— Галя, а пойдём в ресторан гостиницы «Москва»? Сегодня такой чудесный день, да и вечер будет чудеснейшим. Будет петь Георгий Виноградов, и выступит джаз Цфасмана. Они иногда играют даже блюз Хэнди с соло на засурдиненной трубе. Исполняют чистенько, не хуже американцев. А я знаю, что такое настоящий джаз.
Галя оценивающе посмотрела на него и сказала:
— А пойдёмте.
Он сам вёл служебный паккард, и через минуту-другую они уже были в холле гостиницы, у того самого места, где сидевший на скамеечке мраморный добродушный Сталин что-то говорил мраморному обаятельному Ленину, а вокруг толпились иностранные постояльцы.
В коктейль-холле было весьма уютно, но Соколов заметил знакомых, что пришли сюда не для отдыха, а на работу. И среди них вынырнул Семёнов. Тот сразу разглядел парочку, и Соколов, случайно обернувшись на него, заметил недобрый глаз.
Соколов знал, что сегодня Семёнов и эти ребята напишут отчёты, и завтра на него в главке уже будут поглядывать с некоторым вопросом. Но в конце-то концов он может просто пойти в ресторан с сотрудницей?
А служебный ангел говорил ему: «Не-е-е-е-т».
Приметы урагана возникали, когда Галя пристально смотрела ему в глаза. Тогда у Соколова перехватывало дыхание. Она его заводила, да так, что он понимал: дело не закончится походом в ресторан.
Но служебный-то ангел предупреждал: «Остановись немедленно!»
И он бы остановился, конечно, но певец на эстраде, подняв очи к разрисованному физкультурниками и аэропланами потолку медовым тенором подталкивал: «Спокойной ночи, мой друг любимый. Ведь, может, мой друг, о нашей весне ты вспомнишь во сне…»
— Знаете, Галя, мне эта музыка так нравится, что я, пожалуй, приглашу вас танцевать, — решился Соколов.
И они танцевали. Галя нежно прижималась к нему.
— Приветик, Галка! — услышал Соколов за спиной и увидел актрису Изольду Павлову. Она обнялась с его спутницей, и Галя поинтересовалась:
— Саша, а вы знакомы?
— Ну да, я смотрел фильм «Красная станица», — ушёл от ответа Соколов. Ведь не станет же он говорить, что Изольда ему известна как агентша-установщица со стажем, выводившая сотрудников на намеченных для вербовки.
— А с кем ты? — заинтригованно поинтересовалась Галя у подруги.
— Представь себе, одна! Могу я хоть чуть-чуть побыть без этих приставучих мужиков? И вообще, что-то надоело мне шлендрать со скоблёными рылами, с этими вечно потными солдафонами из Фрунзенской академии. Хочу усатика себе найти, какого-нибудь морского котика. Даже заморских кровей сойдёт!
Изольда кокетливо захихикала. Но Соколов догадался, кто её сюда пригласил, потому что краем глаза отметил, как Семёнов сделал ей знак, и Изольда, махнув им ручкой, упорхнула, сверкнув глазами в его сторону.
Проводив её взглядом, Соколов предложил спутнице шампанского, и когда они выпили, сказал искусительно и с придыханием:
— Галя, а вы видели Москву со смотровой площадки? Здесь под самой крышей гостиницы «Москва»? Нет? Ну так пойдёмте. Вид тут фантастический.
Лифт быстро поднял их на двенадцатый этаж, где располагались служебные квартиры милиционеров, дежуривших на Красной площади.
Соколов сказал Гале, что где-то тут выход на лоджию, и там уже смотровая площадка.
Они долго шли по коридору, однако «смотровая площадка» оказалась вовсе не лоджией, а конспиративной квартирой, которую Соколов использовал для встреч со своими агентами в посольствах и иностранцами.
Явка была в углу здания, и её окна выходили и к «Националю», и к Госплану.
Соколов открыл дверь и, войдя внутрь, страстно обнял Галю. Девушка дрогнула, поддалась и вцепилась в него. Потом, словно протрезвев, посмотрела ему в глаза.
— Я мечтала об этом. Ты будешь моим! Только моим.
Он расстегнул ей блузку и стал жадно целовать грудь. А когда задрал юбку, Галя прошептала:
— Делай что хочешь!
Он овладел ею и, потеряв над собой контроль, всё повторял: «Я пьян от тебя и от любви». Он даже не заметил цветов, стоявших в вазе и означавших, что сейчас номер прослушивается.
А дальше начался ад.
Она потребовала, чтобы он ушёл от семьи и женился на ней. А Соколов сказал «нет». Просто — нет. Не твёрдо и даже неуверенно, рассчитывая на продолжение и на понимание, что, может быть, не сейчас, а чуть позднее, потому что сейчас это будет не совсем удобно. Что «нет» — это только временно. Потому что сейчас больна дочь Вероника… И не стоит так нервничать, потому что нужно потерпеть. Но всё же — нет…
Она застрелилась перед центральным входом центрального аппарата НКВД, прямо под чёрным каменным гербом СССР.
Вот тогда глава разведки Слуцкий вызвал Соколова в кабинет и сказал:
— Саша, собирай жену и дочь и быстрее уезжай в Испанию консулом!
— Когда?
— Завтра. Ты утверждён ЦК. Я хотел послать туда Семёнова. Но после случившегося быстро переиграл.
Выходя от Слуцкого, Соколов встретил в коридоре Семёнова. Они обменялись взглядами, и Соколов понял, что тот его ненавидит.
Глава 4
Долг дьяволу
1977 год. Август. Москва. Арбат, 43
1
Когда в дверь позвонила Кармен, дон Балтасар насторожился. По нервозности звонка он понял: у неё что-то стряслось.
Не дожидаясь отца, она своим ключом открыла дверь, вбежала в гостиную, где сидел родитель, и поцеловала его в лоб.
— Что ты делаешь?! — взорвался дон Балтасар. — В лоб целуют только покойников в гробу! Поцелуй ещё раз, только так можно отменить этот мерзкий первый жест.
Кармен согласилась, извинилась, тут же разрыдалась, уйдя в душераздирающую исповедь. Её муж, её Толик, переживая кризис среднего возраста, совсем распоясался на работе в латиноамериканской секции Иновещания и не держит язык за зубами, говорит всё что думает, да ещё и заявился пьяным… Эфир прошёл, слава богу, так что никто ничего не заметил, но после эфира… После эфира он совсем рехнулся, сорвал со стены портрет Брежнева, подкрасил ему помадой губы и щёки… Это видел только Лёва Сосновский. Видимо, он и сообщил в партком, начальнику отдела кадров и главреду Кике. И вот теперь Толику грозит волчий билет и, как он сам сказал, пинок под зад — выгонят его с Пятницкой, 25. Прощай, любимый Радиодом!
— Пусть твой merdito[22] ничего не боится. Мы что-нибудь придумаем, — сказал дон Балтасар.
Дочь он любил, а Толика нет. И брака этого не хотел. Он хорошо помнил день, когда они расписались и новобрачные поднимались на второй этаж. Ах, как он ждал их на пороге квартиры: с открытой дверью, мучимый сентиментальными отцовскими чувствами! Но когда Кармен и зять появились на лестничной клетке не только в компании подвыпивших друзей, а ещё и с уличным конопатым гармонистом, едва стоявшим на ногах, дон Балтасар сорвался. Он гневно воскликнул «que barbarie!»[23] и прошипел по-русски «твою мать».
Да, он любил Сталина, партию, коммунизм, но примириться с русскими порядками был не в силах. И это он считал проклятьем своей жизни — не меньшим проклятьем, чем тайна, что досталась ему от Блэкстона.
Отрадой жизни была его дочь, его сокровище — Кармен. Но она не просто любила Толика, а считала того реинкарнацией итальянского аристократа Федерико да Монтефельтро, известного также как граф Урбино, которого изобразил несравненный Пьеро делла Франческа[24].
Ещё в детстве она увидела средневековый портрет в календаре, и этот образ, этот профиль, который легко можно назвать благородным, но трудно — красивым, будто приворожил её до слепого рабства.
С юной поры Кармен видела в романтических снах, как мужественный призрак рыцаря скользит по её детской комнате, выдвигает свою бронированную клешню с символической розой и протягивает её в качестве дара. Кармен была уверена, что они встречались в общих снах и общались телепатически.
Бедняжка, она помнила наизусть выспренний текст из гэдээровского календаря: «Кондотьер Федерико да Монтефельтро в давние времена прославился в землях Италии. Его жизнь прошла в славных походах, и многие правители на Апеннинах и в Ломбардии знали Федерико и ценили его доблесть. Рыцарь жезлов защищал Пезаро от притязаний Сигизмунда Пандольфо Малатесты. И, предводительствуя над тремя сотнями рыцарей, нанёс противнику столь сокрушительный урон, что принудил его к унизительной контрибуции в 13 тысяч гульденов. Храбрейший и тщеславный Федерико поплатился глазом на одном из турниров, и когда, следуя доброй моде тех времён, решил заказать свой портрет художнику, просил его запечатлеть лишь левую, добрую сторону лица, так как правая была обезображена на поединке. Несравненный Пьеро делла Франческа выполнил пожелание правителя Урбино».
Да, на графа Урбино он был похож, несомненно. Только у Толика, в отличие от кондотьера, были оба глаза, хотя его уже начал слепить наследственный диабет и он носил очки. Не желая наблюдать своё неравномерное облысение, Толик усердно брил голову, отчего сходство с итальянским аристократом было только очевиднее.
Да, Кармен, как дитя, верила в чудеса и была слепа в своей любви, а кондотьер-Толик оказался истеричен и непредсказуем. Возможно, ему и вправду досталось немного от личности Федерико де Монтефельтро, графа Урбино, воскрешённого в нём именно для этой истории? Сходство-то было потрясающее.
2
Когда-то Толик закончил консерваторию по классу виолончели у самого Ростроповича, но музыкантом не стал, а, влекомый тщеславием и ядовитой желчью, решил посвятить себя музыкальной критике и в общем-то преуспел на этом поприще. Врагов у него было пол-Москвы! Плюс половина Большого театра!
Тесть часто подкалывал:
— Эти балетные гомосеки (в действительности он употреблял испанский эвфемизм «суки каретные») — самое ядовитое племя на Земле.
— Плохая собака всегда кусает и всегда побеждает! — вскипал Толик.
— Только мне это не рассказывай, — мрачно хохотал тесть и подмигивал Кармен.
— Папа, Толя — хороший. Он ещё всем докажет… — убеждала отца Кармен.
— Ну да, конечно! — язвил дон Балтасар. И добавлял с сарказмом: — Кому он что докажет? Мне, что ли?
В самом начале карьеры критическая муза не давала Толику достойного заработка, и потому он метался между всяческими халтурами, думая, какая это великая иллюзия — верить в то, что однажды небесный ангел призовёт его в нужное и волшебное для него местечко.
А между тем судьба ждала его в столь далёкой области, что он даже и не мог представить, как всё странно обернётся.
Толик и его мать обожали смотреть, как танцуют испанские дети, как выступает испанская самодеятельность. И вот однажды на вечере эмигрантов в клубе имени Чкалова на улице Правды, куда его притащила тётка, вдова ленинского наркома, он и встретил свою судьбу. Это был особый концерт, куда пришёл весь московский бомонд.
Толик засмотрелся на юную девушку, танцевавшую фламенко. Она выстукивала звучную дробь, задирая складками юбку по ноге, вращала кистями и резко, почти с патетической ненавистью шла к краю рампы. Танец набирал ритм, девушка вращалась, вскинув подбородок, и вдруг, распластав крылья кровавого цвета шали, взвивалась над сценой, словно ведьма.
Когда ритм гитары стал нарастать, рядом с ней появилась вторая дьяволица. С безумными глазами она стала надвигаться на первую, то вращая корпусом, то поводя соблазнительной попой, угрожающе притопывая в ритме ярой чечётки. Эту дуэль разрядил одутловатый парень, больше похожий на комического, слегка оплывшего Мефистофеля. Лихо выстукивая дробь, он как будто не замечал двух девушек, делал пассы, сомнамбулически обходил танцовщиц. Казалось, он в полном обалдении от своего шикарного пиджака.
Ритм постепенно достиг такой частоты, что все трое принялись биться, как в ознобе. Всё это сопровождалось завыванием певца-старика. Тот, зайдясь на пронзительной высокой ноте, принялся резко хлопать в ладоши, и все трое танцоров пошли по кругу, то вскидывая руки, то вращаясь ещё и вокруг себя. И вдруг мелодия резко оборвалась, танцоры застыли, и опешивший от нежданного финала зал вскипел овациями.
Сразу же после выступления Толик устремился за кулисы, куда прорвался с помощью удостоверения журнала «Театр». Тут он завёл речь об испанской культуре с полковником Павоном, преподававшим эмигрантам премудрости севильянос и фламенко.
Растроганный вниманием Павон заговорил о глубоком смысле, который заложен в эти полные магии танцы, о том, конечно, что в момент, когда актёр выходит на сцену, в него вселяется неведомый и очень эмоциональный дух, освободиться от которого можно только став одним большим сердцем. И этот обжигающий транс называется — дуэнде.
— Откуда берётся дуэнде? — рассуждал Павон. — Дуэнде рождается из трёх голосов внутри человека: личности, еspнritu[25] и espнritu наверху. Как только ты вступаешь в диалог с духом, свет в тебя уже не проникает. Только тихий голос и тихое зрение впотьмах устанавливают связь. И именно это ценит зритель, понимающий тонкости подлинно дьяволической связи.
— А если этого не происходит? — заинтересовался Толик.
— Значит, этого не происходит — вот и всё! — Как-то злобно подытожил Павон и пояснил: — И самым великим качеством исполнителя является дьяблера, которую певец или танцовщица выплёскивают из самых греховных помыслов и желаний, связанных с жестокостями любви. А они всегда облизаны пламенем ада и наполнены голосами косматых демонов. И нужно отчётливо понимать, с каким духом ты будешь говорить. Ты не один! Ты никогда не один! Даже во снах ты не один, потому что тебе снятся огрызки предыдущих дневных опытов. И когда мы говорим «философия», «подвиг», «герой», мы просто наклеиваем эти названия на то, что у нас лично осталось. А больше и не на что клеить! И мы понимаем в своих кратких озарениях, что если не будем прикреплять наши ярлыки, то просто повесимся. Вот ситуация! И только дьяблера привносит в унылую жизнь ошеломляющее чувство…
Толик слушал вполуха замысловатые поэтичные тирады отставного полковника, а сам шарил глазами в поисках прекрасной танцовщицы. Он заметил приоткрытую дверь в гримёрную, где в этот момент переодевалась та, которую он искал. Она сняла испанский костюм, и Толик увидел её обнажённой. Его мгновенно пробило потом — и это был пот греха. Девушка вынула многозубую громадную гребёнку из волос цвета воронова крыла, и они каскадом упали на плечи.
Вот тут дверь и захлопнулась.
Полковник Павон продолжал свои объяснения, но Толик всё же протиснулся в его монолог:
— А нельзя ли поговорить с талантливой девушкой, танцевавшей фламенко?
Павон даже не стал спрашивать, с какой.
— Ну да, конечно!
И, постучав в гримёрную, Павон представил его Кармен.
Увидев Толика, она была ошеломлена. Гость-то не знал о своём странном внешнем сходстве с кондотьером Федерико да Монтефельтро.
Он сам был смущён этой реакцией. А Кармен посчитала случившееся знаком небес, которые способны сплетать нити судеб и сводить людей, предназначенных друг для друга.
И такой сильной была её вера в божественное провидение, что едва лишь они остались в гримёрной одни, Кармен защебетала о перспективах творческой карьеры, об испанской культуре… А когда Толик нагло притянул к себе её тончайший стан, девушка от счастья потеряла сознание.
Трепетать в руках прекрасного призрака! Вот так неожиданно увидеть, как любовная грёза дерзко врывается в твою жизнь! Что может быть желаннее этого волшебного мига, приятнее этой покорности чувствам?
И чем больше Кармен вспоминала эту встречу, тем сильнее предавалась самым возвышенным, обжигающим чувствам и фантазиям.
Через месяц они поженились…
Но счастье в любви — это галлюциногенный гриб: похож непонятно на что, а проблем от него немало. И главной проблемой был сам Толик.
Это так же очевидно, как и его сходство с кондотьером.
Толик ненавидел советскую власть, которая его лишила отца, а мать бросила в тюрьму. Но революционером или диссидентом он тоже не был. Толик принадлежал к тому распространённому типу думающих сограждан, которые убедили себя, что это не они приспособились к системе, а система приспособилась к ним.
Потому временами, ощущая странность своего положения, Толик впадал в истерический психоз. Вот на этой-то почве он устраивал на Пятницкой, 25 свои идиотские фокусы.
3
Как только стало известно о выходке с портретом генсека, Толика стали искать по всему зданию Радиодома, а нашли только в самый последний момент на выходе у турникета. Дежурный милиционер проводил его к кабинету главного редактора. Дверь открыл незнакомый человек. Когда Толик вошёл, он увидел там ещё одного незнакомца, посолиднее и понеприятнее.
Тот попросил милиционера выйти, закрыл дверь на ключ и поинтересовался именем, годом рождения, должностью на Пятницкой, семейным положением и адресом Толика. Все ответы Толика другой неизвестный, усевшийся прямо за стол главного редактора, записывал.
— Меня что, арестовывают? — поинтересовался Толик.
— Здесь вопросы задаю я! — рявкнул солидный и попросил вывернуть карманы пиджака и брюк на редакторский стол. Толик положил записную книжку, носовой платок и фломастеры. Солидный встал и провёл ладонью по спине и груди Толика, хлопнул по карманам брюк и даже слегка дотронулся до его члена. И когда Толик покраснел, солидный высокомерно бросил:
— Успокойтесь, мы не гомики, как ваши друзья.
— У меня нет друзей-гомосексуалистов! — вспылил Толик.
— Вы ж не всё про них знаете! Тут у вас кругом гамадрилы! — с брезгливостью сказал солидный тип и переглянулся с тем, что писал за столом. Тот по-идиотски захохотал.
— Но нам известно всё, — поддержал начальника щуплый и высказался по существу вопроса. — Я понимаю, если б они ещё в тюрьме сидели, а на свободе — вон сколько баб! Чего им не хватает?
— Можете сесть, — разрешил Толику старший.
Толик опустился на стул, и матёрый стал внимательно разглядывать фломастеры и их колпачки.
— Расскажите, кто конкретно предложил вам дискредитировать генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева с помощью фломастеров, кто оплатил покупку этих фломастеров и какова была сумма мзды за это публичное действие в редакции Радиодома?
— Каждый фломастер редакционный. Стоит, как я знаю, десять копеек, — стал объяснять Толик.
— А в долларах? Сколько за него в долларах отвалили? — поинтересовался главный.
— В долларах? Я не знаю, — признался Толик.
— Знаете-знаете! Всё вы знаете! Имейте в виду, ваши показания фиксируются! — продолжал наседать солидный и сделал новый вираж в беседе. — Представители какого посольства поручили вам устроить антисоветскую вакханалию? Кто именно? Кому вы должны были отчитаться? Адрес?
Толик зло взглянул на обоих и выпалил:
— Мосфильмовская, дом 72. Corea del Norte![26]
— А ну-ка, по-русски, — завёлся солидный и бросил мрачно подчиненному, —налицо международный след!
— Северная Корея, — перевёл Толик. — Там мне сказали, что так как Брежнев предал дело Сталина, он заслуживает беспощадного раскрашивания фломастерами. Для этого мне коварно и выдали набор фломастеров, чрезвычайно похожих на те, что имеются у нас в редакции. В конце беседы предупредили, что поскольку финансовое положение в Северной Корее сейчас не лучшее, гонораром для меня и будет этот же самый набор фломастеров, а также кулёк недорогих соевых конфет, которые я съел перед портретом.
— Он ещё и издевается! — сказал щуплый. И, принюхавшись, добавил: — Да ещё и пьян.
— Это не меняет дела, а только отягощает вину, — торжествующе произнёс солидный.
Он сделал щуплому знак, и тот передал Толику листок со стенограммой беседы и описью содержимого его карманов.
— Подписывайте, — предложил начальник.
— Не буду! — буркнул Толик.
— Нет, будешь! Будешь! — закричал щуплый.
Солидный смерил Толика презрительным взглядом и сказал подчинённому:
— Отключи-ка телефончик и закрой его здесь до особого распоряжения.
— А если я захочу в туалет? — взвился Толик.
— Потерпишь! Партизаны вон и не такое терпели, когда их пытали, возможно, твои нынешние хозяева! — рявкнул солидный, и незнакомцы вышли.
Заключение Толика длилось часа два, пока наконец в замке не повернулся ключ и в кабинете не появился мрачный товарищ Кике, который выпалил с порога:
— Как же ты мог?!
4
Когда павший духом Толик был усажен в кресло в гостиной, дон Балтасар заметил, что зять в джинсах, и едва не взвился под потолок.
— Они наших людей убивали, а ты в их брюках теперь ходишь! — с гневом бросил он Толику.
Дон Балтасар всегда заводился с пол-оборота, а войдя в раж, начинал шепелявить. Но в этом поистине змеином шипении было что-то от «благородства» кобры, предупреждавшей о начале нападения.
— Послушайте, дон Балтасар, из этой ткани были паруса на кораблях Колумба, когда он открыл Кубу, — ответил зять нервно и добавил: — он что — тоже был фашистом? Поражаюсь вашей способности к подтасовке!
— Смотри только не повреди мне мебель, — продолжал наседать тесть. — Плюхаешься всегда как слон. А я это трудом наживал!
— Я в полной жопе, — горько пролепетал Толик и с побитым видом взглянул сначала на Кармен, а потом на мрачного тестя. — Меня обвиняют, что я затеял, как мне прямо сказали у главреда, антисоветскую херню, дирижируемую по нотам Тель-Авива! Хотя что, собственно, такого я сделал? Я просто поставил в эфир испанской редакции несколько музыкальных вещей Шнитке, Волконского, Пярта, Губайдуллину, Каретникова…
— И они оказались старыми сионистами с вёдрами тротила в руках? — со злорадством завершил его тираду тесть.
— Какой-то композитор хренов из Союза композиторов позвонил главреду и сказал, что я растлеваю наших латиноамериканских радиослушателей буржуазной пропагандой…
— И это всё? — уточнил тесть.
— Всё, — подтвердил Толик.
Но Кармен, опустив глаза, со слезой воскликнула:
— Толя, не ври!
И тесть гневно уставился на зятя.
— После работы, конечно, но ещё в редакции, я выпил совсем чуть-чуть и в этом состоянии, уж теперь даже и не знаю почему, подкрасил фломастерами висевший в холле портрет Леонида Ильича, пытаясь сделать его лицо максимально привлекательным. Ну и болтанул лишнего Сосновскому, который в этот момент вошёл…
— А я тебя предупреждал! — саркастически усмехнулся дон Балтасар. — Вот он-то тебя и сдал. И я бы тебя сдал, не будь ты мужем Кармен!
— Папа! — взмолилась дочь. — Не дай погубить Анатолия! Ты же знаешь…
— Они уже решили меня выпереть и на моё место взять какого-то редкостного мудака из МГИМО, родственника товарища Кике. Я виновен только в дурацком проступке, не больше…
— Ты к тому же и болтун, зятёк. А если кто-нибудь треснет тебя по мордуленции — ответишь ли ты ему, как Красная армия, ударом на удар?!
— Конечно, — промямлил Толик.
От этого «конечно» дон Балтасар кисло улыбнулся, а затем изрёк:
— Вот что, политический инвалид, дело мне ясно. Заткнись и навостри уши…
В тот момент от папы Кармен исходила такая злоба, что с ним трудно было оставаться в одной комнате. Злоба пульсировала в его жёсткой вертикальной складке на лбу, в желваках, вставала грозной волной над его сутуловатой фигурой, накрывала его, будто капюшон громадной кобры. И агрессивные звуки, вырывавшиеся из его горла, впивались в кожу, как дротики, даже если тесть рассуждал своим скрипучим голосом всего лишь о том сраном троцкизме, который развели Хрущёв и Брежнев.
— Знаешь что, — сказал дон Балтасар, обращаясь к дочери, — я могу уладить всё это дело в два счёта. Мне стоит только позвонить Луису Бланко, советнику Фиделя.
— Луис Бланко? — встрепенулся Толик. — Кто это?
— Всё равно лучше, чем ты! — отрезал дон Балтасар. И продолжил с упоением: — Он был из тех величайших лётчиков в истории человечества, которые эскортировали самолёт самого Сталина, когда вождь летел в Тегеран, где собирался жестоко пригнуть наглых гринго и раков! (Раками тесть величал англичан: так прозвали их в Испании за красные мундиры XIX века.)
Разгорячённый тесть принялся вспоминать прошлое и всех, кого считал образцом, которые всегда были «лучше него». Овеянные легендами и лаврами настоящих людей, они мерцали, как двойные звёзды. И дону Балтасару доставляло удовольствие говорить об этом нерадивому зятю, выставляя того хилым нытиком и беспомощным недоумком. Каждое его обвинение звучало как вердикт революционного трибунала.
Толик знал, что друзья тестя были пламенными революционерами такого огня и жара, что от них можно было прикуривать. Но дежурные фразы и надменная бравада раздражали, особенно когда тесть, традиционно игнорируя его присутствие, говорил с дочерью так, как будто зятя в комнате не было вовсе, и поносил самыми последними словами.
— Hasta ahora compadezco que has vinculado la vida a este trasto… — увещевал дочь дон Балтасар. — A йl las pequeсas mirillas, que corren del traidor…[27]
— Глазки у меня не маленькие, — взорвался Толик. — Я давно прекрасно понимаю и говорю по-испански. Я люблю Кармен.
И тут тесть взорвался.
— Значит, у тебя маленькое сердце! А это одно и то же! Своим наглым враньём, антисоветчиной и музыкальным сионизмом ты погубишь мою дочь!
Дон Балтасар с размаху треснул Толика ладонью по щеке: тот от удивления подскочил и машинально отёр нос — пошла кровь.
— Чёрт, мне плохо, — сказал тесть и повалился на диван.
Кармен схватила валидол и тонометр, сунула отцу в рот таблетку, затем быстро застегнула манжету аппарата на предплечье отца, приставила стетоскоп, сказала, глядя на шкалу:
— Давление высокое…
— А кто меня будет жалеть? — воскликнул Толик, утирая идущую из носа кровь.
— Я пожалею тебя, мой пупсик! — зарыдала Кармен и устремилась уже к мужу.
Но именно в этот момент в дверь позвонили.
Позвонили так, как звонят чужаки.
Кармен пошла в прихожую и вскоре вернулась и уставилась на дона Балтасара.
— Отец, это к тебе. Какой-то неизвестный человек. Я оставила дверь на цепочке…
— Без приглашения приходят только свахи и гробовщики, — серьёзно сказал Толик.
— Много ты знаешь про тех, кто «без приглашения»! — рявкнул дон Балтасар. И приказал: — Пусть войдёт!
В гостиной появился пожилой мумифицированный фитиль с выпученными рачьими глазами. Тот самый, из цековской гостиницы, где выпивали Толик с Сосновским. Фитиль сразу заметил окровавленный платок Толика, который тот уронил на пол.
Сам вид незнакомца заставил дона Балтасара насторожиться: было очевидно, что тесть узнал его.
— Пройдёмте в мой кабинет, — предложил он без вопросов.
Гость кивнул, и они мгновенно скрылись за дверью.
Толик и Кармен услышали, как дон Балтасар запер дверь на ключ, чего раньше никогда не делал, и переглянулись.
Но так совпало, что в этот же миг зазвонил телефон и Кармен убежала на кухню. Пока она с кем-то там болтала, а болтать она могла часами, Толик вынул из футляра тонометра стетоскоп и, подумав, приложил его к стене, смежной с кабинетом тестя…
5
Голосом с органными глубокими нотами в нижнем регистре незнакомец пугающе произнёс:
— Вы, я думаю, знаете, зачем я пришёл. Речь пойдёт о нём… И о нём.
— О Соколове? И о нём? — зашептал, уточняя, дон Балтасар.
— Всё вы знаете.
— Я не всё знаю, а всё, что знаю, и правда могу рассказать. Но только то, что знаю. Только это, не больше. К тому же несколько записок лежат уже тридцать лет в Общем отделе ЦК и у вас в управлении! И в них я описал всё, что знаю, или почти всё, что не забыл. Вас опять это интересует?
— Мы об этом не забываем.
— Вы?
— Мы.
— Значит, вас много.
— Не виляйте! Начнём по порядку. Как к вам лучше обращаться?
— Балтасар Балтасарович.
— Так как всё это было-то, Балтасар Балтасарович?
— Дайте подумать!
В комнате воцарилось долгое молчание. Наконец, Балтасар собрался с мыслями.
— Знаете ли вы, что в Испании есть обычай, когда два тореро выступают с одним плащом? Почему они так делают? Они же умные ребятки! Ну, может, потому, что бык, с которым они бьются, в сущности, не бык даже, а истинный дьявол, от которого исходит запах лютой ненависти, да такой, что всё вокруг искрит! — вдохновенно вещал дон Балтасар. — Мы с Соколовым были такими тореро. Он, конечно, был тореадором покрупнее, поярче, лихой. Я же, скорее, на подхвате. Но в день, когда мы познакомились, я понял, что наши судьбы связаны корабельной канатной бухтой.
Что за чудовище было против нас обоих? Не троцкисты и не фашисты! И не левиафан, сожравший страдальца Иова. Таким чудовищем была сама история, которая закаляла нас.
Я хорошо помню тот день в Валенсии, когда уже после сиесты на улице пели «Интернационал», шумел митинг, а у нашей ЧК вдруг скрипнули тормоза лимузина.
Соколов вышел из машины, направился прямо к входу со стороны площади и вошёл через двери, над которыми в маленькой нише была статуя Святой Урсулы, исцеляющей больных детей и покровительствующей в случаях смертельной опасности. Я придаю этому особый смысл не потому, что я в это действительно верю, а потому, что меня так наставляли в детстве и это ничем не изжить. И потом — мир сам способен подавать нам знаки грядущих событий, хотя в силу природной лени мы видим их не всегда или, точнее, всегда не видим.
Ну и вот, я слышу, как Соколов поприветствовал часового, как скрипнула древняя монастырская дверь и застучали по лестнице каблуки, всё ближе и ближе к порогу нашего кабинета.
Знал бы я тогда, что за история начиналась…
Был такой Тито Гоби, итальянский баритон, и пел он всякие сусальные ариеттки. У меня в ЧК Святой Урсулы (там раньше учились наши попы) было несколько его пластинок, которые я слушал в часы, не занятые работой. Так же было и тогда. Слушая пластинку, я ждал, когда из комнаты для допросов появится мой напарник Хименес по кличке Серебряная Голова. Так его звали, потому что в бою под Мадридом ему осколком раскроило голову и гениальные врачи поставили ему серебряную скобу. Контузия сделала его слегка дурковатым, а от нашей нервной и истеричной работы его руки покрылись кровоточащими язвами.
Я сменял Серебряную Голову, обработавшего какого-нибудь мерзавца, который испытал на своей шкуре гнев коммуниста, приходя уже на готовенькое.
И вот тогда очередной фашистик давал мне признательные показания, а я всё фиксировал и говорил ему вкрадчиво и мягко-мягко: «Послушай, Пепе, а всё ли ты мне рассказал? А? А может, ты и вправду что-то забыл? Я не буду сердиться, если ты сообщишь мне это на ушко. Можешь говорить, но только разборчиво. Я должен всё понимать».
По правде сказать, Серебряная Голова часто перегибал палку. И хотя он был преданным делу партии, я подозревал, что из-за своей серебряной скобы он тронулся умом и стал гонять чертей…
В тот день работу я закончил раньше, но домой уходить не спешил. Полный энтузиазма, я, помнится, набросал четверостишье и тут же прочитал его Серебряной Голове.
Огнём пулемётов встречен,
Картечью врага опалён,
Это идёт наш третий
Сталина батальон!
Серебряной Голове мои стихи понравились, и он стал аплодировать. И вот в этот-то момент в канцелярию вошёл Соколов.
Он заговорил на отличном кастильском диалекте, что меня и удивило, и покорило.
Он сказал мне пароль, который воспламеняет любого настоящего коммуниста: «Товарищ Балтасар, вас требует революция! Именем Сталина, у меня есть для вас поручение!»
Потом мы выпили за русских танкистов и за то, что цвет наших знамён никогда не померкнет. О, он умел зажечь наши сердца. И верили мы ему беспрекословно. Мы — это я и ещё много преданных партии интернационалистов: итальянцев, сербов и немцев из бригады Эрнста Тельмана.
Это был человек великий во многом, да почти что во всём. В отличие от таких интеллигентских истеричек и кривляк, как мой зять, крови он не боялся и на Сталина молился так, как молятся, возможно, сегодня только монахи-францисканцы судариону Иисуса Христа, хранящемуся в главном соборе Овьедо.
— Бога нет, — жёстко уточнил гость, — есть только предрассудки.
— Конечно, нет, и не может быть в принципе, — согласился дон Балтасар. — Мы имеем крепкие представления о строении материи и отрицаем всю эту средневековую чушь. Но я люблю поговорить о другом боге, в которого мы верили беззаветно! А вы уже нет! Извините, если я вас обидел! Но, думаю, вы переживёте.
На этих словах гость насторожился, а дон Балтасар стал распаляться с каждым новым поворотом беседы.
— Среди католических святых есть такая Катарина Сиенская, вполне историческая фигура. Пинтуриккьо и Тьеполо отдали ей свои лучшие краски. И недаром. Чтобы доказать свою приверженность Богу, она пила гной из груди умирающей женщины. Вы бы так смогли? По глазам вижу, что нет. А я бы выпил не задумываясь, попроси меня об этом моя партия. Так поступили бы многие мои товарищи в Испании и точно все, что сейчас живут в Москве! И это не было бы героической позой пожилого чернобрового болтуна из телевизора. Мы даже перед атакой никогда не пили позорные сто граммов, чтобы трезво понимать, за какую высокую идею мы умираем. И эта идея была заключена в самом важном для нас человеке.
Однажды я случайно наблюдал Соколова за странным занятием в отеле.
Он говорил с портретом Сталина так проникновенно, что можно было подумать, что вождь стоит сейчас перед ним.
— А что он говорил Сталину? Что ему сообщал? Не вспомните? — наседал гость.
— Простые и честные слова: «Товарищ Сталин! Вы можете доверять мне так, как если бы я был вашим сыном! Я хочу доложить вам с прямотой старого партийца и коммуниста, прошедшего горнило Гражданской войны, что в рядах наших товарищей в Испании нет твёрдости и приверженности вашим великим указаниям! Должен особо подчеркнуть, что товарищ Михаил Кольцов[28], который здесь представляет линию ЦК партии, проявляет мягкотелость в вопросах борьбы с троцкизмом и потому не может быть под полным доверием с моей стороны. На все мои пожелания он реагирует с иронией, которая непростительна советскому коммунисту в час, когда поднимает головы наглеющая троцкистская мразь, а пятая колонна уже готовит сдачу Мадрида!» Он говорил настолько проникновенно, искренне и громко, что слёзы лились у него из глаз. Да и у меня, признаться, тоже. Ни один пастырь не мог бы задеть такой высокий нерв!
— Скажите, а как же вы всё это узнали?
— Каюсь, иной раз подслушивал эти исповеди и проникался пламенной ненавистью к врагам Советской власти, окопавшимся и в наших, и в ваших рядах. Так было. И надо было с плеча рубить этот ядовитый гнойник.
Соколов часто приезжал ко мне в Валенсию. Бывали мы и в Барселоне в советском консульстве на Пасео де Грасиа, и в Картахене, конечно, и в Мадриде. Ах, какой это был тогда романтичный город, пылавший от наших знамён, транспарантов и алых бантов! В один из дней, когда я сошёл с поезда в Мадриде, прямо к моему вагону подкатил синий додж, и Соколов широким жестом предложил мне садиться.
— На улицу Альфонса XI, в отель, — сказал шеф шофёру и добавил, глядя на меня: — предстоят горячие денёчки. Нам всем потребуются и железные нервы, и железная душа.
В отеле, схватив несколько сообщений у шифровальщика, он потряс ими у меня перед носом и на мой вопросительный вид ответил:
— Это один из тех звёздных часов, когда высшая власть вручает нам руль истории, Балтасар!
В тот день он совершил то, что можно было посчитать величайшей импровизацией. Не предупредив, Соколов привёз меня на аэродром Барахас, где нас уже ждал двухмоторный моноплан.
— Балтасар, я хочу, чтобы ты сегодня полетел со мной в Париж, — сказал он так по-человечески, что я понял, какое это высокое доверие.
Уже в полёте он положил мне руку на плечо и произнёс вкрадчиво:
— Там, в Париже, после похищения одного белого генерала наш секретный агент, вопреки всем инструкциям, решил укрыться на территории посольства СССР. Этим он мог скомпрометировать нашу страну и пролетарскую диктатуру в целом. Происшедшее можно было бы посчитать и чистой случайностью, но в последнее время этот засранец был не на лучшем счету. Его даже подозревали в двойной игре с гестапо.
— С гестапо? Это ведь страшнее, чем рак мозга! — вспылил я.
— Простить это нельзя. На что может рассчитывать человек с такой биографией и погубленной душой? — сокрушался Соколов.
Я понимал, что в Париж он меня взял не потому, что я когда-то работал там таксистом и знал французский. Нет, он великодушно приглашал меня стать одним из орудий высокого возмездия. И я был преисполнен величайшей благодарности.
Как это часто бывает у виртуозов, всё прошло без помарок.
В Париже Соколов представил меня американскому товарищу, тайному коммунисту, который работал вторым секретарём в посольстве Америки и цитировал наизусть Сталина, чем нас порядком подутомил. Этот боец невидимого фронта помогал коммунистам из отряда имени Линкольна добраться до Испании и пересылал им средства, приходившие из Америки. В общем, Соколов говорил мне, что парень незаменим.
Он же помог нам обстряпать дело с белогвардейцем самым лихим образом. Это его автомобиль подъехал к советскому посольству, а выехал оттуда уже с провалившимся агентом в багажнике. Только на аэродроме вывезенный ловко выскочил из убежища и сел в самолёт.
Американец был растроган расставанием, что-то долго говорил Соколову на прощанье и ещё махал нам вслед, когда мы шли на взлёт. И когда наш самолёт медленно набирал высоту, пилот Луис Бланко (ну, вы его знаете!), который был в этот раз за штурвалом, даже, помнится, раздражённо спросил: «А нельзя ли было побыстрее отделаться от этого назойливого американского дурака?»
Весь полёт Соколов не проронил ни слова. А когда до посадки оставалось около часа, он впился глазами в провалившегося агента и сказал ему доверительно:
— Послушайте, в Валенсии, куда мы летим, люди необычайно скромны. Идёт гражданская война с фашистами, и ваше роскошное обручальное кольцо может привлечь к себе лишнее внимание. Чтобы оно не бросалось в глаза, оставьте-ка его мне. Давайте. А когда за вами придёт самолёт из Москвы, я его верну. Так безопаснее.
Соколов протянул руку… Но агента это предложение смутило. Он сказал, что в соответствии с офицерским кодексом галантности передача обручального кольца кому-либо означает послание жене, что муж погиб в бою. Это невозможно. Но чтобы не раздражать страдающих испанцев, он готов оставить кольцо у себя, просто положив его в карман.
Отказ был не в пользу нашего пассажира. Соколов разнервничался, встал, подошёл к двери салона. И резко открыл её. А я, повинуясь условному знаку, вытряхнул из кресла этого предателя и швырнул его в открытую дверь.
Агент каким-то чудом вцепился в проём. Я видел, как пальцы нашей жертвы сжимают дюралевый порог. Дверь была с солнечной стороны. На пальце мерцало то самое золотое обручальное кольцо. Оно было ослепительно!
— Товарищ Соколов, вам действительно нужна эта драгоценность? — воскликнул я, не теряя самообладания. Он кивнул, и тогда я, вынул короткое мачете и отрубил пальцы правой руки предателя.
И он улетел в вечность.
Окровавленное кольцо я отдал Соколову, который, как я заметил, испытывал от яркого завершения нашей миссии величайшую радость. Отерев кровь носовым платком, он положил кольцо в нагрудный карман, а платок выбросил за борт.
О, какой прекрасный это был день! И на какой высокой ноте он клонился к закату!
Солнце мягко припекало. Внизу сиял Валенсийский залив. Только лёгкая рябь щетинила воду, по которой, словно пёрышки, скользили парусники и кораблики. Прибой вспенивался вдоль кромки берега, поросшего апельсиновыми деревьями. А с запада в тёмных тучах и подсветке заходящего солнца на город ползла стена непогоды. Есть ли художники, которые могли бы хоть отдалённо передать ошеломление от этого момента? Таких я не знаю. Вот так мы подлетали к моей любимой Валенсии — городу башен, где я честно служил революции.
— А что это там за развалины? — задумчиво спросил тогда Соколов.
— Это Сагунто. Вы разве не знаете? Несчастный Ганнибал, воевавший здесь с Римом, чуть ли не год осаждал горную цитадель. Но едва взяв её, уступил римлянам, — ответил я.
— Римлянам? — переспросил Соколов. — И здесь они были?
— Ну да, вон там высится форум с чудом уцелевшим портиком, — указал я на крепость. — Всё это было две тысячи лет назад. Несчастный Ганнибал…
— Как же здесь красиво! Совсем не так, как на вашем пошловатом юге. Там всё убило солнце и потому скалистые берега мрачны, как врата подлинного ада…
Зачем он тогда это сказал? Я не знаю.
Когда Соколов садился в автомобиль, поджидавший его у взлётной полосы, я увидел, как он открыл портмоне, в которое были вложены фотографии жены и дочери. Прощаясь, он проговорил:
— Все жертвы, которые полноценный мужчина приносит в этой жизни, — это жертвы на алтарь семьи.
Как он любил их!
6
Дон Балтасар замолчал.
Казалось, гость переваривал всё, что сейчас услышал от него. Но вот заскрипело кресло, а затем раздался голос чужого.
— Ну а вообще литерных убийств было много?
— Да. Но имелись приказы, поэтому было всё по закону. Эти люди должны были умереть. Но я подметил одну деталь: всякий раз от каждой жертвы Соколов брал на память какую-нибудь маленькую дурацкую вещицу. Не всегда это была драгоценность, и, как я понял, этот предмет, возможно, имел символический смысл. Он что-то значил для него и потому, несомненно, был весом.
— Мы ищем Изменитель, — нетерпеливо выпалил гость. — Вы знаете, где он?
— Что? — переспросил тесть.
— Индейцы называли его ещё Бог детей. Соколов вам его не показывал и не передавал?
— Бог детей? Что это? — удивился тесть. — Вы же говорили, что Бога нет…
— Послушайте, всё это очень серьёзно. И если вы не будете откровенны, всё может кончиться плохо. И не только для вас, — продолжал наседать гость.
— Я не понимаю, о чём вы, — холодно ответил дон Балтасар.
Они замолчали. И Толику казалось, что он слышит, как бьётся сердце тестя. Он понимал, что гость не верил ему, да и он сам не верил.
И этот странный Изменитель…
Что это? Шарада? Условный код? Или секретный пароль членов опасной секты? А может быть, некий знак, через десятилетия переданный от того загадочного Соколова?
Глава 5
Недомое нам…
1937 год. Арсенал Картахены. Улица Calle real
1
Соколов с волнением приблизился ко входу в туннель, к той самой двери, что напоминала бронированное, покрытое заклёпками коромысло, искусно вставленное в скалу: здесь кончалась брусчатая дорожка к старым пороховым погребам.
Его охранники — двое рослых, скуластых немецких коммунистов из бригады Тельмана — замерли на порядочном расстоянии. С автоматчиками был один человечишко: испуганный скелетоподобный интель в алой пилотке ополченца, с кисточкой, висевшей соплёй. Ему-то и было позволено сопровождать высокую персону в глубь чёрной горы.
Перед огромной чугунной дверью главный гость, справившись с волнением, набрал шифр на гидравлическом замке. Дверь поддалась с трудом, с лязгом и ржавым скрипом.
Когда она отворилась, Соколов, шагнув во тьму, ощупью обнаружил низкую кнопку и включил свет в помещении…
Он увидел ряды ящиков, уходящие в глубь пещеры. Затем, услышав шаги за спиной, обернулся к двери и уставился на того худышку — эксперта банка Испании.
— Скажите, здесь всё так, как и полагается по накладным? — спросил Соколов, и эхо полетело по огромной пещере.
Эксперт кивнул:
— Пятьсот десять тонн. По шестьдесят пять килограммов в каждом ящике, товарищ Соколов…
— Запомните и другим скажите: для всех я мистер Блэкстон из Национального банка США! Мистер Блэкстон — и только. Это требование высочайшей секретности и чрезвычайной деликатности ситуации…
Испанец кивнул.
— Так… Значит, здесь всё точно? — заключил Соколов.
Испанец опять кивнул, но с некоторой робостью добавил:
— Почти.
— Что значит «почти»? О чём ты? — взорвался Соколов. — Это золото испанской республики! Какое тут может быть «почти» и кому я должен за это «почти» спустить шкуру?
— Не всё так просто, товарищ Соколов… простите, мистер Блэкстон, — ответил испанский эксперт. — Часть ящиков оказались лишними.
Соколов удивлённо вскинул брови:
— Что? Как это может быть? Вы в своём уме?
— Я и сам вначале был удивлён, — заволновался эксперт, — и без вас не решался их вскрывать. С остальными-то всё ясно: это просто золотые слитки. Но вот те… Лишние боксы… Я не знаю даже, что вам сказать…
Эксперт включил маленький никелированный фонарик и повёл Блэкстона в самый дальний, самый тёмный угол. Когда они подошли к «лишним» ящикам, испанец вынул связку ключей, подобрал нужный и открыл замок.
Да!!!
Там были, конечно, не слитки!
Соколов обомлел.
От волнения он вдохнул воздух так, будто собирался погрузиться в океанскую пучину. Так и было, если иметь в виду океан истории.
Перед ним лежали не золотые кирпичи, не бездушные драгметаллы из ведомости казначейства, а утончённые драгоценные фигурки загадочных птиц и рептилий в прозрачных стеклянных боксах, оскаленные масочки, черепа и устрашающе-прекрасные идолы, украшенные изумрудами и бирюзой. В неярком свете они тускло сияли, лучились, переливались тёплыми бликами.
Те, что были похожи на оскалившихся человечков, что-то держали в золотых ручках, протягивали перед собой священные атрибуты, указывающие на их великое значение или принадлежность к высшей небесной иерархии. Звери задирали мозаичные морды, выгибались дугой, щеря жемчужные пасти, а странные птицы казались аппаратами внеземных цивилизаций.
Встречались здесь и крупные топазы, оправленные в золото и платину, и бирюзовые шары, имевшие на экваторах неведомые иероглифы великой туземной власти, и ритуальные ножи с перламутровыми ручками. Злобные и печальные маски высоколобых вождей напоминали о павших царствах и кровожадных добродетелях, сгинувших в потёмках времён.
— Не могу поверить, что они уцелели, — залепетал эксперт. — Кто бы мог это представить?
— Кто уцелел? — стряхнув с себя гипнотический паралич, удивился Блэкстон.
— «Никогда в жизни я не получал такого удовольствия, как от созерцания этих предметов, — я видел среди них прекрасные произведения искусства и восхищался утончённым умом народов дальних стран!» — продолжал испанец.
— Да что с вами? — растерялся Соколов. — Вы бредите?
— Это писал великий художник Дюрер. Он видел их. Это оно — легендарное золото индейцев, привезённое Кортесом королю Испании! В 1520 году в Брюсселе немецкий художник Альбрехт Дюрер осматривал сокровища индейцев майя, присланные конкистадором Карлу V. Невероятно. А это что? Вы видите это?!
— Что «это»?
Испанец указал на фигурку, завёрнутую в особую бумагу с крупными водяными знаками, изображавшими герб Карла V — двуглавого орла с короной и цепью Ордена золотого руна.
Соколов развернул указанный испанцем предмет и поставил его на крышку ящика. То был идол из золота. Неприятная скульптурка существа с широченными глазами. Поняв, что это, испанец отшатнулся.
— Это же Изменитель — бог детей, принимающий их души и направляющий пути наши! — истерично вскрикнул эксперт.
— Что?
— Это он — Тонакатекутли, Изменитель мира, пребывающий на самом высоком из тринадцати небес. В его дом уходят не достигшие разумного возраста дети, принесённые в жертву. Точно, он! О нём говорится в «Сообщении епископа Диего Ланды о делах на Юкатане…» Я писал о нём и о других юкатанских сокровищах Кортеса в университете в Саламанке, писал как о зарисованных Дюрером утраченных индейских святынях. И вот они вернулись все разом. Безмерное чудо! А что это на бумаге?
Испанец указал на обёртку, в которой находился фетиш. На ней было изображение того же идола, сделанное весьма реалистично.
— Какой тонкий и точный рисунок! — восхитился испанец, разглаживая бумагу. — Точно немецкая школа XVI века… А может, это сам Дюрер и есть…
— Это может быть и так. Но у нас с вами нет времени для преклонений. Фашисты могут в любой момент начать бомбёжку. Золото республики будет погружено на корабли. Ваша задача сопровождать его в Москву до момента приёма Государственным хранилищем банка СССР. Идите и сообщите охранникам, что можно вызывать грузовики, а я пока сверю номера ящиков по накладным…
Человечишка попятился к выходу и исчез за дверью.
2
Оставшись один на один с сокровищами из первого ящика, Соколов немедленно схватил тот самый странный предмет, который испанец называл «богом детей», завернул его в гербовую бумагу с рисунком и положил в карман.
И нервно закрыл замок ящика с идолами.
Позже он и сам себе не мог объяснить, почему он так сделал. Ведь, в сущности, он ни в чём не нуждался и жил так, как хотел, на те специальные средства, что лежали в его сейфе представителя НКВД СССР при президенте Испании.
Только вечером, уже у себя в спальне, он, вспоминая этот миг, задавался вопросом: «Соколов — ты сделал это?»
В этот момент ему даже показалось, что только так и нужно было поступить. Что кто-то приказал ему, и он поддался этому безрассудно, как данности, как интуитивному голосу, обещавшему: «Спаси меня, и я спасу тебя. Мера за меру».
Ну и, действительно, почему его рука ухватила этого идола, а не других?
И почему вообще судьба вверила ему это дело?
Глава 6
Quizбs, Quizбs, Quizбs[29]
20 октября 1977 года. Москва. Арбат, 43
1
— Тонакатекутли… Изменитель судьбы…
Они молчали. Гость нервно барабанил пальцем по стулу. Потом стало очень тихо, был слышен ход часов.
Наступившее молчание разрядил Фитиль.
— Уважаемый Балтасар, вы писали в главк, что подумывали о том, чтобы уехать на Кубу?
— Ну да, писал, — подтвердил дон Балтасар.
— Вам здесь плохо? — мрачно спросил гость.
— Не то чтобы плохо… Мне очень даже хорошо. Но я стар и скучаю по родному языку. А в Испанию мне хода нет. И тогда я подумал о Кубе. Я уже говорил с самим Фиделем, а мой друг, тот самый Луис Бланко, подтвердит вам, что у меня есть почётное приглашение… Мне было очень лестно его получить. И вот я подумал о таком повороте дел. Я сидел бы себе где-нибудь на берегу Атлантики, доживал бы свои годы под пальмой, потягивал бы мохито на рыбацком пирсе в Кохимаре, как Хемингуэй, и совершенно никому бы не мешал… И потом, там жил мой брат. И я ещё помню пряные запахи славного острова…
2
За дверью послышалось какое-то шуршание. Потом скрип венского стула, кряхтенье, потом лёгкий кашель гостя и неразличимые фразы шёпотом.
Толик насторожился. Он отпрянул от стены, скомкал стетоскоп, с помощью которого он прослушал всю беседу, и нервным движением положил его на комод.
Дверь отворилась. Из комнаты вышел мрачноватый гость, за ним тесть. Переваливаясь, он обогнал пришлеца и побежал вперёд в коридор. Но Фитиль не стал спешить, а, остановившись, уставился на Толика.
— Вам что-то нужно? — спросил Толик.
— Зачем здесь стетоскоп? — насторожился Мрачный.
— Тестю было плохо, — объяснил зять.
— Да, действительно, сердце уже подводит, — подтвердил дон Балтасар.
Гость с презрительным скепсисом посмотрел в глаза Толика и сказал нарочито громко, так, чтобы слышали все, кто мог быть в квартире:
— Двадцать лет назад я прошёл специальную подготовку, гипнотизируя змей на плато Путорана. Там, в жерле древнего вулкана, мы учились выживать и чуять приближение смерти. И самое важное — понимать семантику патологической человеческой лжи… Ну что ж, будем считать, что всё, что вы говорите, это уклончивая правда, такая же, как тени, бегущие по стене пещеры… — в интонациях гостя чудилась угроза, однако Фитиль философски качнул головой и направился к выходу.
На пороге он резко обернулся к тестю и неприятно улыбнулся:
— Да! Я же совсем забыл, зачем приходил в действительности… Вот, возьмите, здесь приглашение на банкет в Кремле по случаю 60-й годовщины Октября. Приходите, товарищи из Политбюро и Комитета хотели бы вас видеть среди ветеранов. Может, с ними и поговорите о Кубе?
Гость протянул дону Балтасару алый пригласительный билет с рельефным гербом СССР и золотым профилем Ленина.
— А что будет в Кремле? — полюбопытствовал Толик.
— Во Дворце съездов премьера оперы Инцкирвели «Красный Октябрь». Арию Ленина исполняет Артур Рэйзен. Я был на генеральной репетиции и прямо вам скажу — поверил, что Ленин может так проникновенно петь. Это потрясающе. Певец смог передать даже лёгкое и такое обаятельное грассирование Ильича.
— Я прекрасно знаю Артурчика, — изумился Толик. — Он в роли Ленина? Это невероятно! У него же центральный бас.
— Меня это тоже вначале обескуражило, ведь исторически у Ильича был мягкий картавый баритон с лёгкой, но обаятельной гнусавостью, — стал рассуждать гость. — Однако на партийном собрании первички центрального аппарата и потом уже на парткоме мне разъяснили, что я был в тисках заскорузлого шаблона и как солдат боевого караула пролетарской диктатуры должен смотреть намного дальше вперёд. Рэйзен — логичный выбор для центральной премьеры этого года. Все советские артисты мечтают о такой роли. Но ЦК партии ревностно выбирает счастливцев. А то ведь, знаете, какой-нибудь антисоветчик пролезет в эту святую тему, а потом убежит и в Тель-Авиве набрешет с три короба про нас еврейским мудрецам. И пойдёт гулять по всем странам мира недобрый слушок о нас с вами. А нам же ещё штурмовать великие высоты.
Фитиль, сделав прощальный жест, вышел из квартиры.
Когда дверь закрылась, тесть вернулся в гостиную. Он молча сел в своё антикварное кресло и задумчиво уставился на Толика.
— Что-то случилось? — поинтересовался зять.
Дон Балтасар качнул головой.
— Возможно, случилось. А может быть, ещё нет. А где наша Кармен? Опять с кем-то болтает по телефону? Уже очень долго она мусолит всякую ерунду. А наш телефон могут слушать…
Едва он это сказал, появилась и Кармен.
— Что там можно обсуждать? — заворчал дон Балтасар.
— А кто это приходил? — поинтересовалась Кармен.
— Из райсобеса, — тесть и Толик обменялись многозначительными взглядами. — С пенсией моей хотят разобраться. Я же начал свой трудовой путь в Испании. Фашист Франко мне документы из Мадрида не пришлёт. Он меня не любит. Считает, что я кое в чём виноват… — и тесть погрузился в молчание, давая понять, что разговор окончен.
Толик с Кармен дружно вышли на кухню, и он сказал жене:
— А я ведь, кажется, знаю этого человека, который сейчас приходил.
— Откуда? — насторожилась Кармен.
— Я его видел в гостинице «Октябрьской», где он пялился на меня своими змеиными очами.
От этой фразы Кармен стало трясти.
— Ты был там с Сосновским?
Толик кивнул.
— Я так и знала! Это всё опасные люди! — в ужасе выпалила Кармен. — Берегись их!
— Прекрати! — Толик прижал её к себе.
— Ты не понимаешь, что тут творится, — запричитала Кармен. — Демоны прошлого вернулись в наш дом! Они кружат над нами. И ты видел их посланца. Всё это не к добру!
— А если я отправлюсь за призраком прошлого? Если я найду безумного идола? — предположил Толик.
— О чём это ты?
— О тёмном прошлом твоего отца, — вдруг выдал Толик.
— Лучше туда не суйся! — воскликнула Кармен. — Оторвут голову!
Кармен вздрогнула и, вырвавшись из объятий, убежала в слезах. А ошарашенный Толик увидел в окно, как Фитиль в сопровождении четырёх тусклых типов удаляется по правой стороне Арбата к гастроному «Смоленский».
Глава 7
Потусторонний друг
1937 год. Валенсия. Отель «Метрополь», Calle Хativa, 23
1
После того, что случилось в Москве, Соколов чистосердечно рассказал жене обо всём, и она оправдала его измену. Она вообще сразу простила его — но Соколову было от этого не легче, он-то чувствовал свою вину. А когда она выступала его адвокатом, испытывал ещё большую неловкость.
— Ты ни в чём не виноват, — твёрдо сказала Мария. — Это всё люди с дурным глазом и завистью. Это они. Ты просто наивный идеалист. Они знали, что это может обернуться против тебя.
Он хотел возразить её абсолютно иррациональной версии, но она оборвала его порыв.
— Ничего больше не говори! Мне известно, что в наших чекистских главках есть женщины, от которых невозможно отвести глаз. Я знаю, что придумано ошеломляющее зелье, усиливающее влечение мужчины. И если женщина красива, а зелье сильно — устоять невозможно…
Он слушал, соглашался с её аргументами, но переживал это потом несколько дней. И даже на работе думал, правильно ли поступил. Но всё же, взвесив ворох печальных аргументов, твёрдо сказал себе: этой лжи между нами больше нет.
Лжи-то не было — но тень ушедшей беды витала над ними мстительным призраком. И часто Соколов думал об этом, когда наезжал к жене и дочери из Испании в Перпиньян. Гуляя по скверику возле Гранд-отеля, он невольно возвращался к оправдательному приговору жены.
2
В Валенсии в соседнем с Соколовым номере жил командарм Богомолов — скуластый, с волевым взглядом. Соколов часто встречал его в ресторане и на почтамте: они кивали друг другу, механически приветствуя, но ни о чём, кроме погоды, никогда не говорили, да и не полагалось — генерал был «соседом» и представлял в Валенсии интересы Красной армии. Единственной фразой, которую за все дни в отеле Соколов услышал от командарма, была местная поговорка: «В Валенсии не ждут, а действуют». Богомолов упрекал ею своего адъютанта, сидя за соседним столиком, и чтобы как-то завершить свою мысль, командарм неожиданно обернулся к Соколову и спросил «А вы что думаете?»
Тот не ответил, а просто пожал плечами: в чужие разборки Соколов никогда не встревал и советов «соседям» не давал.
Богомолов открыто жил со своей испанской переводчицей Мерседес Мантидо. Она часто щеголяла рядом с ним в отлично скроенной кожанке и напоминала революционерок-комиссарш первых лет советской власти. И хотя в личную жизнь генерала Соколов не лез, досье на соседа он отослал в Москву — так полагалось.
И вот, в номер Соколова постучал Эйснер.
Александр Николаевич!
— Ну что там? — он открыл дверь номера и увидел Эйснера с пакетом в руках.
— Пришла шифрограмма из Москвы. Содержание её деликатно и должно быть передано вам.
Эйснер сунул Соколову незапечатанный пакет с расшифровкой.
Соколов развернул бумагу и прочёл: «Строго секретно. На днях в Москву будет отозван командарм Богомолов. Официально целью его отъезда заявлен перевод на другую работу. Постарайтесь, не вызывая подозрений, отправить за ним группу, которая будет негласно следить за ним, а в удобный момент передаст наблюдение Семёнову и его группе уже в Париже, откуда вместе с генералом отправятся в Антверпен, и на корабле “Свирь” состоится его арест».
Соколов положил телеграмму в ящик стола и вышел в ресторан. Там он и встретил Богомолова, что-то жевавшего в углу. Они кивнули друг другу, и вдруг генерал сам подсел к Соколову за столик, чем сильно удивил.
— Саша, я знаю, что вы много ездите и в курсе всех дел, что тут творятся. Не могли бы высказать, с чем связано то, что сейчас за мной наблюдают лица, которых я наблюдать за собой не просил? И потом, вы поймите: у вас тут своя, конечно, специфика, а у нас своя.
— Мы в чужой стране, где достаточно угроз и для вас, и для меня, — успокоил его Соколов. — Вы же понимаете, что враги хотели бы нанести нам урон.
Богомолов со скепсисом выслушал и вдруг разоткровенничался:
— Вы получаете шифрограммы из Москвы, и я подозреваю, что про меня там что-то есть. Ну ведь так? Да?
— О вас ровным счётом ничего, — пробормотал Соколов.
По взгляду Богомолова он увидел, что командарм ему не поверил, но и не ушёл, а стал нервно ёрзать на стуле и вдруг, максимально приблизившись к уху Соколова, забормотал:
— Моя Мерседес волнуется — у неё недоброе предчувствие. Я, честно говоря, даже и не знаю, зачем понадобилась такая спешка с моим отъездом, она вносит неразбериху в налаженную работу. Всю ночь голову ломал.
— А я вам завидую, — сдержанно произнёс Соколов. — Вы возвращаетесь в Москву. Там наверняка будет что-то интересное предложено. Столько дел ещё предстоит сделать…
— Вы серьёзно так думаете? А я вот думаю, что нет. Вы вообще читаете наши газеты? Хочу быть с вами откровенным — в Москве происходит что-то непонятное и тревожное. И тут Мерседес, хоть она и не знает наших дел, права, когда говорит: «Коля, я боюсь за тебя».
— Я надеюсь на лучшее.
— И ничего вас не тревожит? Вы что, думаете, это обойдёт вас стороной? И не только вас — но и вашу жену, и вашу дочь? Не надейтесь!
— Послушайте, Николай, я прошу вас не переходить черту. Мои близкие — это моя забота. Думайте о своих.
— Желаю вам спокойных снов!
Богомолов встал из-за стола и удалился. Однако на выходе из ресторана задержался и обернулся на Соколова.
3
— Я не знаю, что будет, Мерседес, — сказал командарм. — Твоё волнение передалось и мне. Я военный и, наверное, не должен себя так вести, но не могу понять, почему у меня появилась дрожь в пальцах. Я раньше-то ведь всегда был собран, и на фронте тоже. Там меня ничего не пугало. Но сейчас…
— А Соколов? Что он тебе посоветовал?
— Он себе на уме, и это понятно. Но в его глазах я прочёл, что они готовят мне какую-то гадость…
Послышались шуршание, чмоки, потом женское постанывание.
Соколов остановил магнитофонную ленту и сказал Эйснеру:
— Сделайте расшифровку, но в Москву пока не отправляйте. А вот топтунов за Богомоловым пошлите. Пусть проводят его до Парижа, а там — передадут Семёнову и его людям.
— Семёнову? — переспросил испуганно Эйснер. — Вы думаете, командарм больше не вернётся?
— Я ничего не думаю и ничего не знаю! — вспылил Соколов. — Будем заниматься каждый своим делом, а не строить гипотезы о том, кто вернётся, а кто нет.
— Значит, командарма мы больше никогда не увидим? — помрачнел Наум.
— Не паникуйте вы раньше времени. Может, всё изменится и ничего не случится.
Эйснер остановился у подоконника и стал нервно постукивать по нему пальцем. Затем раскрыл окно и вдруг резко обернулся к Соколову и прокричал:
— Смотрите!
Соколов подошёл к окну и выглянул: он увидел, как у гостиничного подъезда Богомолов прощается с военными советниками, окружившими его. Он что-то говорил Мерседес, обнял её, но она разрыдалась. Он бросился её утешать, потом вынул из кармана какой-то конверт, наверное, с деньгами, и насильно впихнул в карман её кожанки. Затем нервно сел в автомобиль и уехал.
Его коллеги из военного аппарата мрачно смотрели вслед удалявшейся машине. Потом они обернулись и разом взглянули на окно Соколова…
4
Слова Богомолова заставили Соколова задуматься о своей семье. И хотя в тамошнем уютном отеле было комфортно, хотя в окна их номера был виден романтический сад с римской развалиной, идиллия была невозможна: дочь мучилась суставным ревматизмом, и её приступы сводили супругов с ума, особенно когда температура повышалась до сорока и бешено колотилось сердце. Её тело сводили судороги, и накатывали приступы беспомощности. Дальше его компетенция не простиралась, а уступала высшим силам.
Девочка оказалась перед лицом медленно надвигавшейся смерти, которая то и дело пыталась досрочно к ней прорваться. Французский врач, которого они вызывали, не делал долгосрочных прогнозов, ссылаясь на то, что в таких случаях всё зависит от человека, а болезнь может развиваться очень долго, но неизбежно превратит ребёнка в развалину.
— Вы же видите, у девочки непроизвольное подёргивание мышц лица, ног и рук, похожее на нервный тик. И это постепенно приведёт к кардиту и полиартриту, а там — к полной неподвижности и пороку сердца, — пророчил ревматолог.
— А что же потом? Когда пройдёт недуг? — наседал Соколов.
— Вряд ли этот недуг пройдёт, так что радуйтесь каждому дню, — откровенно резюмировал врач.
Вот чем жил их тихий мирок, временный приют в захолустной южной Франции, в двух шагах от сонной Ривьеры.
Когда приезжал Соколов, они вместе выбирались на пляж и долго шлёпали босыми ногами по песку, купались, играли в лаун-теннис — проводили дни, скорее, как заезжие американцы, так как на людях всегда говорили по-английски.
От Испании Перпиньян отделяли всего двести километров живописного шоссе, летевшего вдоль побережья. Это была дорога в счастье. Хотя размышления о смысле пережитого даже в пути не покидали бойца невидимого фронта.
Даже когда он играл с дочерью в теннис, каждый раз, посылая мяч, Соколов вспоминал погибшую любовницу.
5
В тот вечер, возвратившись из Франции в свой валенсийский отель, он заперся в кабинете. На столе вздымались стопки депеш. Соколова охватила тоска от череды предстоящих дел и всего того, что его ждёт.
Едва вынув из кипы документов увесистый сургучный пакет с паспортами и личными документами погибших интербригадовцев, он тут же отбросил его от себя, отодвинул ундервуд[30] и бакелитовый телефонный аппарат, символ вечной тревоги.
Скрестив по-наполеоновски руки, Соколов впился глазами в висевший на стене портрет Сталина.
Вождь вознёсся над картой СССР и строго смотрел на хозяина кабинета. Брови кормчего были чуть сведены, в лице проступала жёсткость, твёрдость. Казалось, взгляд его говорил: «Я вам ничего не прощу».
Соколову нравилось это фото. Он помнил момент, когда на съезде победителей в Свердловском зале Кремля фотограф из «Огонька» запечатлел вождя, а потом подарил Соколову снимок.
Это было особо дорогое фото. Однажды во время приёма он подписал его у самого Иосифа Виссарионовича, и там, на обороте, было несколько слов синим карандашом, адресованных лично ему: «У вас большевистская школа: никаких уступок врагу! И.Сталин».
Было в нём что-то, что заставляло Соколова смотреть на него с восхищением. Магическая аура окружала этот гипнотический снимок. Но иногда, заходя в кабинет и вглядываясь в любимую фотографию, Соколов ловил себя на мысли: я абсолютно не знаю этого могучего человека и могу только что-то фантазировать о его жизни и действиях. Он подлинный сфинкс…
Соколов вынул из кармана украденную золотую безделушку, развернул гербовую бумагу с рисунком и поставил божка на стол. Идол был мрачноват. Большеглазый, с руками, протянутыми вдоль тела, и необычными рядами бусинок на груди. Божок стоял на небольшом постаменте и приковывал внимание.
— Тонакатекутли… Так значит, для тебя убивали детей? Для тебя приносили жертвы, маленький фетиш кровавых дикарей. Но, видно, в истории всегда так будет: где крови нет — не может быть и славы[31].
Соколов разглядывал Бога детей, пытаясь понять, что теперь с ним делать.
Безделушку точно следовало хранить в каком-то тайном месте, в полости, чтобы она жила там своей жизнью и лишь иногда возникала из ниоткуда и приятно щекотала ладонь, напоминая о поступке в старых пороховых погребах.
Соколов повертел вещицу перед глазами. При свете настольной лампы он решил внимательнее рассмотреть небольшое колёсико, блестевшее на грани животика фетиша. Он тронул его ободок указательным пальцем и слегка нажал. В теле фигурки открылась дверца. За дверцей, обложенная разноцветными полуистлевшими шнурочками, плотно лежала маленькая золотая призма.
Соколов вынул её и, повертев, обнаружил в торце выпуклый знак бесконечности. Он решил протереть его от пыли, чтобы получше разглядеть рисунок, но как только коснулся выпуклого знака пальцем, в комнате стало темно.
«Диверсия на электростанции? — подумал Соколов. — Когда теперь дадут свет?»
Так было и на прошлой неделе, когда диверсанты взорвали подстанцию…
6
Темень была кромешная. Он и сам был в этом виноват: по его приказу после случая с Богомоловым на окнах повесили непроницаемые гардины. Соколову были неприятны и тягостны расставания у отеля, которые теперь стали традицией и больше напоминали прощание навсегда.
Эйснеру он объяснил это требованием секретности: якобы в домах напротив, за ареной, могли сидеть враги с биноклями и снайперскими винтовками. Никто не должен видеть, что происходит в его кабинете. Так что в любом случае, когда выключался свет, становилось темно.
Но когда свет вновь вспыхнул, Соколов обомлел.
Он был уже не в комнате вовсе, а стоял перед каменой трёхэтажной беседкой со множеством колонн на первом и втором этажах. Беседка была с тремя куполами, в затейливом мавританском стиле, похожа на те, что встречаются в Андалузии и Гранаде. Свет был не ярко-жёлтый, как в гостиничном номере, а мягкий, почти что восковой.
Монах-капуцин сидел на скамейке, придвинутой к стене беседки, изучая замысловатый макет куба Неккера[32], сравнивая его с чертежом, лежащим прямо перед ним на мощённом плитами полу беседки. Приставная лестница вела на второй этаж, где боком стоял неизвестный в плаще и шляпе, отороченной страусиными перьями. Он был похож на карту таро «Король кубков», в раскладе, указывающую на то, что он хочет помочь вам или захочет это сделать, если попросить его о помощи. Печальный аристократ наблюдал за погружённой во тьму долиной и горами, похожими на Марронский хребет в Абруццо в районе Гран-сассо.
Лицом к Соколову на третьем этаже беседки стояла неизвестная женщина. На её шее мерцали бусы, голову украшала митра, а силуэт не оставлял сомнения, что это папесса, символизирующая в таро понимание невидимых вещей.
На площадке перед крыльцом беседки услужливый кавалер вёл даму с замысловатой двугорбой причёской, точь-в-точь графиню Маргариту Тирольскую. Он указывал ей на ступени лестницы, призывая быть осторожной со шлейфом. Кавалер в колпаке с полями был еретиком-катаром[33], как будто с работы Фра Анджелико[34] «Диспут святого Доминика и чудо с книгой».
Время от времени в окнах и дверях показывались и исчезали шуты, мошенники, созерцатели. Все персонажи, казалось, были выстроены здесь для какой-то нарочитой сценки или репризы.
Обозрев мизансцену на этажах бельведера, Соколов заметил, как в маленькой беседке-башенке на третьем этаже из-за спины папессы высунулся ещё один тип. Но, едва заметив взгляд Соколова, персонаж шарахнулся прочь и быстро удалился вдоль балконной ограды.
Над крышей здания высоко в небе пылала комета. Она летела навстречу Луне.
Откуда-то шёл раздражающий гул, как будто совсем рядом шумел прибой, но моря видно не было, а сам звук напоминал шипение радиопомех. Правда, прислушавшись, Соколов различил отдельные ноты печальной мелодии.
«Где это я? Сплю ли?» — пронеслось в голове.
— Ты в моих владениях, — произнёс некто. — Годы я был скрыт от глаз людей и томился одной лишь мыслью, что все, кто верил в меня, все, кто ждал моих наставлений и подсказок, давно уже ушли в мир теней. Теперь же, когда ты освободил меня от скуки вечности, я помогу тебе обрести то, что ты знать не должен.
Фигура из башенки встала перед Соколовым. Это был раскосый индеец в одной набедренной повязке, несколько раз обёрнутой вокруг тела. Его косы были обмотаны вокруг головы наподобие венка, а сзади болтался небольшой хвостик, похожий на кисточку.
— Индеец? — удивился Соколов.
— Я могу быть любым. Но во мне ты видишь внешность последнего владельца, запечатлённую в Изменителе. Это закон аппарата, знак которого ты тронул легкомысленно или мудро и тем самым привёл в движение новую череду событий, которые, возможно, и не должны были произойти…
— Мне говорили, безделушка была подарком какому-то королю. Разве не его я должен был бы увидеть?
— В Великий четверг, перед началом пасхальной мессы, король Карл V спросил у кардинала-регента, чего нужно остерегаться, получая таинственные дары язычников, и прелат молвил: «Встречи с дьяволом! Ведь лукавый часто меняет свои маски, являя нам тысячи ликов. Не проявив осторожность и ступив на путь погибели, ты познаешь, чем лоно Авраамово отличается от лона Люцифера». Он ещё процитировал Святого Бонавентуру и Боэция, что-то там про юдоль скорби и страдания, но я опускаю эту заумь. Скажу тебе откровенно: при людях кардинал был дьяволофоб, но на деле — чернокнижник и похотливый cortejo[35] . А его увещевания — не более чем поза завистливого бесстыдника и интригана. Но правда и в том, что король, провозглашённый Знаменосцем Божьим, магистр Ордена Золотого руна, совсем ошалел от чудес мексиканской земли. Ведь хитроумный Кортес принёс в дар не только золото, но и невиданных райских птиц, священных ягуаров, мексиканских акробатов и уморительных карликов-лицедеев… Таких щедрых трофеев испанская держава ещё не знала. Вот почему и кардинал-регент, и королевский казначей изысканными неправдами, а то и силой пытались отнять у покорителя Мексики и Юкатана мзду. Однако генерал-капитан Кортес был человеком с норовом, коварством и твёрдостью духа, иначе бы и не сокрушил тьму индейских королевств, в одном из которых в тайнике священной пирамиды до времени был укрыт Изменитель…
— А почему же всемогущий Изменитель не уберёг индейцев от конкистадоров? — насторожился Соколов.
— Дни благоденствия усыпили бдительность могучих царей, уже искавших спасения не в мудрых советах Изменителя, а в наваждениях наркотических грибов и злаков.
Соколову показалось, что его наваждению пора бы закончиться. Он простёр перед собой и индейцем руку, желая смахнуть призрачную сцену. Но не тут-то было!
— Ах, ты мне не веришь! — воскликнул индеец. — Но свидетельницами разговора короля Карла и кардинала были фаворитки распутного регента: графиня Тленикс и дуэнья Зоренней. Опасаясь посмертных адских мук, император решил не гневить Творца. Он поручил оставить Изменитель у сопровождавшего аппарат индейского колдуна с рабским клеймом guerra[36] на плече. Живой трофей звали Семь Ножей, потому что он был орудием жертвоприношений до того, как попал в плен к конкистадорам и великодушно не был обезглавлен, как все его прислужники.
После смерти жреца Изменитель навечно упрятали в катакомбах Золотой казны. Вот почему у меня индейское лицо.
Только здесь Соколов и заметил то самое клеймо guerra на плече жреца и подумал: «Если это так — с кем же в действительности я разговариваю?»
— Всего лишь с проекцией аппарата на реальность, не более, — ответил на его мысль индеец. — Так устроен Изменитель, который своими корнями вплетён в мироздание, а питается с незапамятных времён жизненной силой людей. Я только представительская часть Изменителя. «Бельведер», эта видимая тобой беседка, — его внешняя часть. А сам аппарат, хранитель и анализатор всех вариаций для всех времён состоит из прозрачных маятников и балансиров. Поэтому воспринимай меня только как часть ажурного целого.
— А кто тот, похожий на короля, что стоит на втором этаже беседки? — поинтересовался Соколов.
— Ах, этот? Он, конечно, безумный гордец, но отнюдь не король. Это алхимик Арродес. А этажом ниже не папесса, а Ангелита. Время их реинкарнаций придёт через тридцать девять лет.
Соколов хотел ещё что-то спросить, но индеец не дал ему раскрыть рта, дотронувшись пальцами до его губ.
— Времена благоденствия, увы, закончились. Ты будешь убит в ближайшие дни — посланцы смерти уже рядом, — предрёк краснокожий оракул.
— Я в это не верю! Ты это точно знаешь? Но где доказательства? Где они? — возмутился Соколов и сказал сам себе: «Значит, я вижу это во сне».
Индеец поманил его, и они двинулись узким коридором, затем спустились по лестнице, обойдя невысокую каменную ограду, и уже с другой стороны поднялись к двери, которая вела в цоколь бельведера.
Индеец открыл замок и пропустил гостя вперёд. Соколов оказался в зале, разделённом парными арками на семь частей. Всюду сверкала позолота, а лунный свет проникал через три похожих на иллюминаторы окна. Факелы, укреплённые на колоннах, безбожно чадили. Потолок представлял собой вогнутый купол из ароматного кедрового дерева и был украшен медными звёздами. На одной из стен имелись окна с закрытыми ставнями.
Посредине залы на цепях был подвешен огромный медный чан, в котором дрожала, рассыпаясь на капли, лужа ртути.
Индеец дотронулся до чана рукой, и тот стал раскачиваться, а зеркало ртути зарябило. Но рябь оказалась не хаотичной. Она отбросила серебристый бегающий отсвет на ставни только одного из окон комнаты.
— Ты хочешь доказательств? Это в высшей степени справедливо, — заключил индеец. Он отворил ставни, и за ними оказалось окно 724-го номера отеля «Метрополь», где жили важные шишки из Москвы. — Доказательства? Ха! Изменитель имеет любые доказательства! А если нужно, то даже и сверхдоказательства! Они будут в сумке, которую ты завтра увидишь на столе у твоего московского знакомого Семёнова, который придёт за тобой.
Соколов подошёл к окну, рядом с которым действительно стоял стол, и на нём лежала сумка.
— О нет, уже не завтра, а послезавтра, — с этими словами индеец оторвал листок с календаря на столе, сменив 26 на 27 июля.
Он запрокинул голову, а потом опустил подбородок, и Соколов заметил, что его зрачки расширены. Жрец действительно что-то видел в этот момент. Он воздел перед собой правую руку, словно грозя кому-то или маня. От этого жеста Соколова охватила дрожь.
— Убийцы задержались в море из-за шторма, — пояснил одержимый индеец. — И едва не погибли во время налёта итальянской авиации с Пальма-де-Майорки. Но решено было окончательно, что теперь корабль в темноте придёт в порт Аликанте. А оттуда они приедут уже сюда…
С этими словами индеец резко схватил со стола сумку, вынул из неё пакет и подал Соколову.
— Посмотри в глаза истине. Она того стоит.
Соколов надломил сургучи с гербами и начал читать текст: «Строго секретно. Вам необходимо всеми силами усыпить бдительность Соколова. Не скупитесь на комплименты и лесть, чтобы под любым предлогом…» Но буквы вдруг стали расплываться, пакет зашипел, как пороховой порошок, и, вспыхнув, опалил пальцы.
— Не сегодня, — сказал индеец со злорадством ошарашенному Соколову, — но ради таких минут и существует Изменитель.
Огонь охватил рукав Соколова и побежал по пиджаку, от резкой боли он вскрикнул…
И вновь оказался в своей комнате. Он с подозрением взглянул на рукав — тот был цел, а рука невредима.
— Вот до какой усталости может довести преданность делу, — сказал себе Соколов.
Он помнил несколько случаев, когда от перенапряжения сотрудников охватывала мания преследования: им что-то чудилось и мерещилось, что-то тревожило их даже тогда, когда для этого не было причины.
В комнате вновь горел свет, и всё казалось таким же, как и до этого видения: на столе была призма со знаком вечности и идол с пустой полостью в животе. Соколов вставил призму в тело фигурки, положил божка в карман пиджака и вышел в соседнюю комнату.
Там его ждали кровать и стоявший в рамке на тумбочке снимок — портрет его жены и дочери…
Конечно, он не поверил своему наваждению.
С чего бы?
Он посчитал его следствием напряжения последних дней и просто махнул рукой на видение, экзотическую галлюцинацию. Ведь кто был этот индеец? Скорее всего, настоящий призрак из тех, что живут и сегодня в старых испанских домах. Скорее всего…
Глава 8
Призрак ветра
1977 год, Москва. Мосфильмовская, 1
1
Флейта звучала предельно таинственно и ангельски. Она будто рассказывала неспешно разворачивавшуюся мелодию, извиваясь на поворотах музыкальной темы. Переливы напоминали классику, но какую, сказать было трудно. С флейтой спорил рожок, наполненный печалью и усталостью доброго пастыря. Его голос, интимный и близкий, звучал совсем в другом, закатанном в паутину времён пространстве. Меняя тональности, инструмент замирал, пропуская партию флейты и, переждав, снова входил с ней в пикировку.
Это был диалог инструментов, одухотворённых сжатым ритмом, раскрепощённых и вместе с тем насторожённых, боящихся самого звучания. В развивавшемся соперничестве появлялись параллельные движения мелодий, а когда этот диалог становился максимально чувственным, инструменты сливались в общем ритме. Финальную гармонию крушили литавры, а волны резкого всплеска тонули у дирижёрского пюпитра.
Автор, окаменев над раскрытыми нотами, почти не дирижировал. Только иногда он встряхивал акценты, указывал что-то кому-то из музыкантов — и тогда краем глаза оценивал реакцию Толика, сидевшего среди оркестрантов и сосредоточенно наблюдавшего за происходящим. Он примостился как раз между дирижёрским пюпитром и флейтистом, и каждый раз, когда вступала флейта, блаженно задирал подбородок.
Как только репетиция закончилась и музыканты пошли на перерыв, композитор, обернувшись к Толику, спросил:
— Что думаешь?
— М-да, — только и сказал впечатлённый Толик и передал Эдисону диск Боба Дилана «Времена меняются».
— Откуда такая роскошь?
— Своровал у одного коммунистического фанатика, что приходил к нам на студию… — выпалил Толик. И добавил уже совершенно академично: — Значит, всё, что я тут услышал, — исключительно для того, чтобы оформить начальные и конечные титры фильма для детворы?
— Голоса, которые рождает космос, я расшифровываю флейтой и рожком. Ну а расшифровывая, иногда тонально и мелодично передаю поклоны Ксенакису[37], Мессиану[38], Варезу[39].
— Боже мой, как эта музыка далека от идеалов социалистического реализма! — съязвил Толик. — Ну зачем он нужен — этот шум вместо музыки?
— Я тоже об этом подумал, — согласился Эдисон.
— Вообще, знаешь, весьма ярко, — восхитился Толик. — А что будет ещё в музыкальном оформлении детского фильма?
— Русский фольклор в исполнении ансамбля Покровского. Оцени, как я тут развлекаюсь.
— Мне бы тоже хотелось так жить! — воскликнул Толик.
— А я хотел бы обсудить с тобой вот что, — загорелся Эдисон. — У меня есть одна идея для твоего бархатистого с низким тембром голоса. Он может быть очень сильной краской. Ты ведь прочтёшь мне каноном в квинту?
— Конечно.
— Недавно, играя на фисгармонии, я стал понимать всё совершенно в другом ключе. Наверное, Мессиан начинал с того же, когда садился за орган. Такой опыт оказался волнующим и почти магическим. Когда начинаются движения руками и ногами, то сидишь в этом инструменте, словно паук, изготавливая вселенную, а не музыку. Орёт со страшной силой этот орган, а у тебя много клавиатур! И ты понимаешь, что музыкальная машина окружает и порабощает тебя. Ты становишься её роботом внутри вселенского чрева мелодии. В этих фугах на фисгармонии есть сдвиг во времени и в тональности, необходимый для многих голосов у органа, и вот тогда я подумал об особом ходе. Зачастую сочетания нот во времени вызывают диссонанс. Гармония в моём случае не самое важное. Она игнорируется структурностью и увеличением. И в этом поможет эксперимент с голосом и речитативом — сдвиг во времени, наложение одного голоса на другой. Трюк прост, максимально чистая магнитофонная запись обескуражит зрителя, источник звука будет для него незрим. Родится особая иллюзия, будто живой голос вырывается из потустороннего пространства. Первым прозвучит твой низкий голос на ноте соль, с опозданием второй голос на более высокой ноте ре, и снова с опозданием третий — на ля.
— Ступени времени? Обманчивая иллюзорность? Я слушаю тебя и думаю, что это какая-то кабалистика. Сдвиги и потусторонний мир… Додекафония, атональность, хаос. Ну разве это не чернокнижие и еретизм? — напирал Толик.
— Порядок вреден музыке. Она ведь рождается из звука, а звук — провокация времени и пространства. Внутренний дискомфорт наступает оттого, что вокруг много порядка. Он вызывает дикое подозрение и у любого нормального существа провоцирует протест. Нет-нет-нет! Стоп-стоп-стоп! Эта музыка сразу отрубает тебя от радио и от газеты и направляет сознание в состояние свободы от структур, которые тебя окружают. Я начинаю брать шум дождя и задаю себе вопрос как нормальный человек: это же тоже музыкальные звуки?
— Ты просто собираешь звуки согласно внутренней структуре и лепишь из них что-то. Но правы и те в Союзе композиторов, кто тебя обвиняет: эти произведения искусства создаются аристократами для аристократов. А что с этого получит фрезеровщик или штукатур? Что получат люди на колхозном току или механизаторы целинных земель?
— Мне жаль фрезеровщиков и штукатуров, — сказал Эдисон. — Жаль, потому что для пролетариев у меня ничего нет.
— А что это за партитура? Что за вещь? — оставив иронический тон, поинтересовался Толик.
— Написано для одиннадцати инструментов и голоса. Принцип прост: столкновение порядка и хаоса. Почти так же, как пирамида майя, созданная великими архитекторами и математиками для безумных жрецов. Партитура долго вызревала, навеивалась совсем неочевидным литературным источником — поэмой Габриэллы Мистраль[40] «Цветочные войны». По правде говоря, она посвящена индейским обрядам военных жертвоприношений, культу Солнца. Поэтому нужны особые приёмы озвучивания текста…
— Чему-чему посвящена?
— Да культу Солнца и богу детей Тонакатекутли… Причудливо, трудновато выговорить, но в этом что-то есть от звуков космоса, от мрачных обрядов…
— Я где-то уже слышал это имя.
— Наверное, у вас, в редакции Иновещания? Приходил какой-нибудь индеец-коммунист и рассказывал легенды. Правда, у них всегда кровавый финал, жертвоприношения и прочее. Они ведь верили, что миру для существования необходимы многочисленные жертвы, что только кровь кормит космос…
— Нет, индейцы пока к нам не приезжали. Это я не там слышал. Но где?
Толик задумался и вдруг вспомнил подслушанный разговор тестя и Фитиля. Это совпадение его поразило.
— Ну что же, тогда я должен сказать тебе, что вся моя затея…
Толик уже не слушал рассуждения Эдисона, а с подозрением рассматривал зал тон-студии Мосфильма: огромный киноэкран, ряды пюпитров и стульев, дирижёрский помост. Но особенно странно смотрелась застеклённая и отделённая от зала окном рубка звукорежиссёра: там не было света, она пустовала. Но чёрный прямоугольник окна притягивал взгляд Толика, и он не мог сказать почему.
Пространство за стеклом внушало нервное чувство присутствия неизвестного, кого-то, кто преднамеренно напоминал о себе, подавая импульсы из-за стеклянной прозрачной перегородки у пульта звукорежиссёра. Теперь это неявное существо возникало в намёках, в недосказанности и даже в прямых напоминаниях. Сущность пронизывала зал и адресовала акценты именно ему. Но почему? (Я очень хорошо помню этот момент во время нашего разговора на лоджии в Гаване. Тогда Толик осёкся, посмотрел на меня смущённо и спросил: «Вы не считаете меня сумасшедшим?» Я сказал: «Нет». И он продолжил.)
— А давно тебе пришла в голову эта идея с опозданиями и квинтой? — спросил Толик.
— Вчера, когда в Москву приехал знакомый дирижёр с Чикагским оркестром и мы обсуждали наши планы, он рассказал о том, что был в Мексике и там слышал историю о Боге детей. А что, собственно?
— Мне хотелось кое-что проверить, — сказал Толик. — Иногда так бывает. Кажется, что это, ну, что-то типа дежавю.
— Составлена программа ежегодного концерта Domaine musicale во Франции. В этом году исполнят произведения лишь трёх авторов: Веберна, Эдгара Вареза и меня. Там состоится первое полное исполнение «Цветочных войн» за пределами СССР. Ведь я тебе, кажется, говорил об этой вещи? — спросил Эдисон.
«А может, у меня шизофрения, и события последних дней, и выходка в музыкальной редакции — это следствие распада личности, — думал Толик, — и здесь ни при чём какой-то там… Тонакатекутли…»
Тяжёлая дверь в студию резко отворилась, и порыв ветра опрокинул все пюпитры в зале. Толик с удивлением оценил это событие, которое раньше бы даже и не отметил. Он решил собрать партитуры.
— Не подбирай, музыканты сами разберутся, — сказал Эдисон. — А то уходят курить, а дверь плотно не закрывают, вот и получается сквозняк.
— Сквозняк? — удивился Толик. — А откуда здесь сквозняк?
— Старая советская система, ещё при Сталине делали этот зал и как-то так спланировали, что здесь всегда сквозняк.
Эдисон пошёл закрывать дверь, но, не доходя до неё, обернулся. — Ты чем-то расстроен, испуган?
— У меня был разговор с одним кошмарным неврастеником, — короче, с моим тестем…
— А, старое сталинистское чудовище… — посочувствовал Эдисон.
В этот момент дверь с грохотом закрылась.
— И ещё меня выперли с Пятницкой, — признался Толик.
— И как будешь теперь жить? Хочешь, я поговорю с Инцкирвели, и ты станешь его секретарём? Ему сейчас такой очень нужен. Он же готовится к премьере «Красного Октября», и цековские бонзы со Старой площади замучили его инструкциями…
— Ну, если ты мне дашь рекомендацию, я буду рад и такому повороту судьбы, — сказал Толик и обернулся на чёрное прямоугольное окно звукорежиссёрской.
2
Толик вышел из проходной Мосфильма и решил не дожидаться троллейбуса до Киевского, а поймать такси. На его счастье, у остановки притормозила шкода, и девушка за рулём спросила:
— Вам куда?
— До вокзала, — ответил Толик, и они поехали за трёшку.
— Вы работаете на Мосфильме? — поинтересовалась блондинка.
Возможно, если бы девушка была потусклее, Толик сказал бы правду, но он решил сказать «да».
— А кем, если не секрет?
— Я композитор. Сейчас пишу музыку для чудесного детского фильма «Аленький цветочек». И столько, знаете, проблем с этими бездельниками-оркестрантами. А мне ведь нужно побыстрее всё закончить и уехать на фестиваль в Дармштадт.
— Там будет премьера «Аленького цветочка»?
— Да ну что вы! Смеётесь? Там будет исполняться моя оратория «Цветочные войны» в жанре микрохроматической музыки.
— «Цветочные войны»? Как интересно! — включилась девушка.— Это, наверное, уже по Гансу Христиану Андерсену?
И тут уже Толик начал врать в открытую. Он прямо из воздуха и рассказов Эдисона слепил себе фантастическую судьбу и ошарашил шофёршу каскадом достижений. Его монолог был смесью самолюбования, желания блеснуть фразой и соблазнить девушку прямо сейчас, прямо здесь спровоцировать её на немедленную близость. Она была просто потрясена. А Толик был потрясён своим перевоплощением, и так сильно, что только когда они подъехали к Киевскому, он спросил:
— А как вас зовут-то?
— А зачем вам? — насторожилась шофёрша.
— Сходим в Дом композиторов или в Консерваторию на концерт Рихтера[41], — предложил Толик.
— Света, — ответила красотка и сама пролепетала цифры телефона. А затем добавила: — А ты занятный. Давай посмотрим друг на друга поближе.
— Расстояние обсудим при встрече, — ответил он и вышел у башни Киевского вокзала.
Секс был для Толика вожделенным искушением. А стратегией он владел головокружительно. Ещё до знакомства с Кармен он влюбился в известную теннисистку. Их роман развивался так стремительно, что она пригласила его на дачу, чтобы познакомить со своей сестрой и ещё не достигшей сорока мамой.
В тот воскресный день, пока невеста хлопотала на кухне и звонила подругам, Толик, гулявший в саду, сумел «уговорить» и маму, и сестру. Потом, когда они вчетвером пили чай в садовой беседке, вся их болтовня была пропитана смыслами, которые были полностью доступны только Толику, и он переглядывался со всеми.
(В гаванской беседе мы с Толиком достигли предельной откровенности. Тому способствовал ром, принесённый Эмилио. И тут надо сказать, что моему визави удалось восстановить туманные страницы из тёмного прошлого тестя и Блэкстона-Соколова, поэтому в истории и возникает его странный образ.)
Глава 9
Рыцарь смысла
1937 год. Валенсия.Отель Метрополь, Calle Хativa, 23
1
Утром Соколов попросил у Эйснера ключ от пустого 724-го номера, который он видел накануне, как он предполагал, во сне.
Войдя в комнату, он внимательно осмотрел стол, но ничего особенного не нашёл. Стол как стол. Он уже хотел было уйти, как вдруг заметил дату на табеле-календаре. Это было завтрашнее число — 27-е. Как после того, как индеец оторвал листок.
Соколов насторожился, но трезвый довод привёл его в чувство: это всего лишь лист календаря на завтрашнее число. «А где же предыдущий листок?» — задумался Соколов и увидел его в корзине: туда его и бросил индеец из сна. Мало ли почему этот листок мог оказаться в корзине, рассудил он и, вынув его, вновь вставил в зажимы календаря.
Он вышел в коридор и увидел идущего навстречу заместителя.
— Александр Михайлович, — сказал тот, когда они поравнялись, — сегодня из Марселя должен был приехать Семёнов с двумя сотрудниками, но вчера был шторм, а потом налёт с Майорки. Они задержались. Придут в порт Аликанте только ночным рейсом, так безопаснее.
— Зачем ты напоминаешь мне об этом? — спросил Соколов, и опять в голове пронеслось то, что говорил ночью индеец: «Берегись, они будут здесь завтра!»
— Разве я вам об этом говорил? — удивился Эйснер.
— Прости, это было в шифротелеграмме, — соврал Соколов (ведь он же не мог сослаться на индейца) и вернул Эйснеру ключ.
— А вам не кажется, что этот приезд может быть тревожным знаком? — прошептал Эйснер.
Они обменялись выразительными взглядами, и Соколов, подмигнув, предложил Эйснеру идти за ним. Они поднялись на лифте, прошли в сад на крыше, где в кадках стояли кипарисовые деревца и кустики самшита. Соколов нервно закурил, пуская дым в сторону сидевшего на козырьке соседней крыши бронзового феникса, уносившего на своём крыле торжествующего Ганимеда[42] с воздетой вверх рукой. Этот чугунный кудлатый самец раздражал своим торжествующим высокомерием. И хотя отсюда открывалась и панорама проспекта, и арена для быков, и фасад Северного вокзала, всё же взгляд его возвращался к скульптуре. Древний город многих башен тихим шумом навевал атмосферу угасшего величия, и потому тень Ганимеда казалась Соколову слишком многозначительной, слишком выспренней и навязчиво-карикатурной. Он даже подумал, что таким вот Ганимедом выглядело его недавнее самомнение.
Эйснер мялся, опустив глаза.
— Вам нравится эта статуя? — пролепетал он, заметив, что Соколов в который раз смотрит на неё. — По просьбе Ганимеда Зевс временно помешал грекам захватить Трою…
— Неужели мы поднялись сюда, чтобы чесать языками о прекрасном? — взорвался Соколов. — Говори начистоту!
— Вы же знаете, ну, точно знаете, — тихо затараторил Эйснер. — Теперь многих отзывают в Москву, и они там пропадают, и нет никаких известий. Это уже много раз так было. Как с командармом Богомоловым. Как бы Семёнов не стал вашим… Ну, вы понимаете кем.
— А ну-ка, стоп!!! — обрезал Соколов. — Я чист перед партией и не боюсь её суда, пусть даже самого жестокого. Я столько сделал для неё, стольким пожертвовал. Почему ты, Наум, решил, что он едет за мной? У тебя панические настроения. Прекрати истерику. Тебе бы отдохнуть пару деньков на море в Сагунто. Там захолустная идиллия, пляж…
Но Эйснера эти слова не успокоили.
— Будьте осторожны, — предупредил он, — мне бы вас не хотелось потерять.
Соколов кивнул заму, а сам подумал: «А может, и развязка моей глупой истории будет отсрочена, если мой Ганимед попросит моего Зевса?»
Теперь перед ним стали проступать знаки, которых он раньше не замечал, древние мифы стали говорить только о нём, аллегорическая скульптура была иносказанием его опасности, индеец со знаком войны на плече предостерегал его. Все векторы потусторонних мифов указывали на него. И только на него.
2
Наутро Соколов поехал в лагерь интернациональных бригад в Альбасете, чтобы отобрать агентов-диверсантов, склонных к максимальному риску. В город добрались ещё до полудня, и он направился на полигон, что на той самой арене для быков, которая в его памяти была связана с историей убийства Кармен влюблённым тореадором, рассказанной Проспером Мериме.
Заботы отвлекли Соколова от размышлений о визите Семёнова, так что день прошёл незаметно, а обратно в Валенсию пришлось отправиться только к вечеру следующего. Он, конечно, хотел приехать пораньше и лечь спать, так как знал, что Семёнов уже в городе, а этот визит обещал быть неприятным. Волей-неволей они бы встретились и неминуемо вернулись к тому московскому разговору и к ситуации с Войтовой и его назначением, которое по отношению к Семёнову выглядело некрасиво. Да просто отвратительно.
Солнце клонилось к закату, когда шофёр вывел машину на шоссе, окаймлённое однообразным пейзажем бесконечных оливковых рощ и рисовых полей. Дорога не изобиловала поворотами.
Соколов вспоминал всё, что было ночью. Он мог бы отмахнуться от экзотического сна и образа индейца, но чутьё, выработанное за годы опасностей, не давало расслабиться. Своему ремеслу он был благодарен именно за это животное яркое чувство, о котором он, может, и не узнал бы никогда, будь он человеком гражданской профессии.
Но ещё хуже было то, что у него начался приступ агрессии, едва Соколов вспомнил разговор с Эйснером. Он стал нервно подёргивать сжатым кулаком и бить им по обшивке сиденья. Чтобы снять неприятную нервотрёпку, Соколов вынул из кармана фляжку фундадора[43] и глотнул. Потом взялся за просмотр валенсийской газеты, но, не найдя ничего путного, задремал.
Его разбудил звон стекла. Водитель резко затормозил.
Соколов встрепенулся и закричал: «Как едешь?!» Но когда шофёр указал ему на пробитое пулей лобовое стекло, впал в ярость, снял с предохранителя вальтер и, выскочив из машины, пошёл туда, откуда, как вычислил, стреляли. Шофёр от неожиданности остолбенел.
Соколов бесстрашно шёл вперёд, пристально оглядывая кусты и камни.
Услышав лёгкий шорох, он мгновенно повернулся и стал стрелять, пока не кончилась обойма. Потом хладнокровно вставил новую. В этот миг из-за камней метнулась и побежала фигура. Соколов бросился было преследовать неизвестного, но человек юркнул в кусты и исчез.
— Что ж ты, валенок сибирский, меня не прикрыл?! — возвратившись к машине, орал Соколов на шофёра.
— Виноват, растерялся — всё ведь случилось так быстро.
Тогда-то Соколову и пришла в голову мысль о Балтасаре, так как его водитель оказался слишком робким.
На подъезде к Валенсии Соколова охватил страх за жену и дочь. Он понимал, что всё ещё в шоке после стрельбы на шоссе. Своё геройство Соколов теперь осуждал: ведь он мог просто погибнуть. И что стало бы с его семьёй?
Индеец — вот кто оказался прав!
3
Когда машина подкатила к отелю, на крыльцо выскочил взмыленный Эйснер.
— Приехал Семёнов, — выпалил Наум, — с ним ещё два человека. Говорят, что надо с вами что-то обсудить. Весь день сегодня ходят по отелю и вокруг него, чего-то шушукаются.
Соколов кивнул.
— Хорошо. Обсудим. А где поселили Семёнова?
— В 724-м номере.
— Хорошо. Мы переговорим с ним за ужином в ресторане. И ещё, Наум, распорядись, чтобы в номере Семёнова всегда стоял букет живых цветов.
Эта фраза была условным знаком, что здесь постоянное прослушивание. Соколов рассчитывал, что ушлый Семёнов сразу раскусит маскировку микрофона и посчитает её предупреждением — не распускай язык! Ведь он мог бы растрепать про ту неприглядную историю с Войтовой, причём в сердцах, в знак мести за сорванную командировку, и она бы ушла в Москву как напоминание руководству.
4
В номере Соколов принял душ и, освежившись одеколоном, во фланелевых белых брюках и шёлковой рубашке вышел к ужину в ресторан. Он был без пиджака и потому всем был виден висевший на поясе в замшевой кобуре вальтер калибра 7,65.
Но несмотря на полную открытость, в специально пристёгнутом с внутренней стороны брюк тайнике, в ножнах из тонкой и прочной замши висел и короткий острый нож. Так было спокойнее.
На маленькой эстраде ресторана оркестрик играл танго «Кумпарсита», и пронзительный банданеон[44] щекотал нервы. Прилизанный бриолином официант в длинном накрахмаленном фартуке принёс Соколову то, что тот заказывал каждый вечер: яичницу, кофе и пачку «Лаки Страйк». Соколов принялся за еду.
В этот момент в холл ресторана вошёл Семёнов. Они улыбнулись друг другу, и Семёнов по-свойски, хотя его и не приглашали, сел напротив Соколова.
— Знаешь, Саша, ты в Москве герой, — заговорил тот предельно доверительно. — Серьёзно, когда тебя наградили Орденом Ленина, твой портрет вывесили на доске почёта, а рядом — ту передовицу из «Правды», где было написано: «За особые заслуги в деле борьбы с врагами трудящихся наградить орденами Союза ССР». Ну, все в главке, конечно, знали, что это за переправку испанского золота. И твой псевдоним стоял первым. Понятно было, что это ты. А кто же ещё-то?
Соколова эти слова очаровали. Он даже представил, как Слуцкий самолично вывешивает газету на Доску почёта в большом холле с колоннами на первом этаже.
— А что Слуцкий?
— Он считал, что поступил правильно, послав тебя, а не меня… Ты не думай, я зла не держу, — продолжал Семёнов. — Я понимаю, что Слуцкий поступил разумно, по-товарищески. Тебе нужно было уехать. Но согласись: во многом ты виноват сам.
— Я себя за это каждый день корю, — честно признался Соколов. — Проявил слабость. А не должен был. Всё вышло самым печальным образом. Но, видимо, судьба.
Семёнов излучал доброжелательность. Он был тоже искренен. Соколов даже стал укорять себя за излишнюю подозрительность.
— А ты надолго? — спросил он гостя.
— На неделю, а потом обратно, через Париж, — пояснил Семёнов. — Там будет одно поручение. Позже его и обсудим с тобой… Но не сегодня.
«Индеец! — снова и снова в голове крутилось это слово, не давая Соколову расслабиться. — Индеец обо всём знал… А если всё же поверить? Если всё не так, а иначе? — размышлял Соколов, наблюдая за Семёновым. — Если он по мою душу? Если всё тут спектакль, как с Богомоловым? Одна сплошная ложь».
— Ты один приехал? — поинтересовался Соколов.
Семёнов смерил его взглядом.
— С двумя ребятами. Времена серьёзные, нужны охранники.
«А не они ли на меня напали?» — подумал Соколов и сказал уже вслух:
— Да, тут всякое случается. Надо быть осторожным. Я, например, даже сплю, сняв пистолет с предохранителя. Может быть, это и чересчур, но, согласись, зато спокойнее.
Семёнов машинально кивнул.
Спустя час Соколов увидел и двух спутников Семёнова в самом центре Валенсии: они что-то обсуждали с шефом на крыльце телеграфа на Площади мэрии. Все трое стояли во внутреннем пространстве под козырьком крыльца у одной из медных русалок, держащей в руках фонари.
Соколов пришёл туда в сопровождении двух немецких коммунистов-автоматчиков. Они остались на самом пороге и проводили шефа взглядами до входа в центральный зал.
Когда Соколов прошёл мимо Семёнова и его сотрудников, они тут же умолкли. Но как только он удалился в центральный зал, снова продолжили оживлённый разговор. Соколов скоро вышел к ним и, краем глаза наблюдая за Семёновым и его людьми, опустил корреспонденцию в стоявший тут же медный ящик с надписью Urgente[45]. Заметив это, Семёнов спросил:
— Ты посылаешь корреспонденцию обычной почтой?
— Какую-то — да. Это личное письмо до востребования.
— Лучше этого не делать, — предостерёг Семёнов.
— Я это учту, — равнодушно ответил Соколов.
Спутники и Семёнов переглянулись. Потом тот, спохватившись, представил их как Теодора и Сержа, сказав, что они приехали на инструктаж интернациональных бригад в Альбасете. Что вроде они даже и не из Союза вовсе: один русский эмигрант, а второй так вовсе македонец. И что у них в Альбасете будто бы какое-то очень уж важное дело. Там им нужно будет побыть часок-другой, но только если ситуация обострится, а остальную командировку они проведут исключительно в Валенсии.
— Сходите на пляж, это недалеко от порта, — посоветовал Соколов.
Семёнов и его спутники переглянулись.
— Конечно, сходим, — согласился Семёнов и вновь обменялся взглядами с Теодором и Сержем.
Потом Семёнов предложил организовать совещание и познакомить Соколова с неким русским лётчиком из Парижа, тоже эмигрантом, который теперь будет пилотом их моноплана и станет летать туда-сюда, куда скажут. Собственно, его они и поджидали на крыльце телеграфа.
— У меня есть Луис Бланко, но если вы считаете…
— Его предлагают попробовать, он из русских эмигрантов… И потом, это очень удобно.
Соколов был не против встречи, но предупредил, что в любом случае будет не один, а со своим верным Балтасаром. Уже уходя, он услышал обрывок диалога Семёнова и Теодора, прошептавшего:
— Он говорил про пляж. Неужели он знает о Мерседес?
В ответ Семёнов буквально зашипел:
— Прикуси язык!
5
Едва Соколов вернулся в номер, как раздался телефонный звонок из Перпиньяна. Жена нервно сказала:
— Приезжай, Вере очень плохо!
Он вылетел на улицу и, вскочив в автомобиль, помчался на север, к французской границе. Сумасшедшая гонка почти ослепила его — он не видел ничего, кроме указателей километров, и прозрел только на французской границе, когда таможенник осматривал багажник автомобиля. Потом Соколов отключился и только у отеля, где жили жена и дочь, пришёл в себя и буквально взбежал на крыльцо.
Соколов ворвался в номер. У постели Веры врачи обсуждали приступ, что-то говорили о кризисе и о лёгкой форме эмфиземы, выписывали какие-то лекарства. Эта научная болтовня немного успокоила его. Только тогда Соколов вышел в гостиную, где отрешённо сидела жена.
Врачи тоже вышли в гостиную, и ревматолог пояснил, что сейчас болезнь отступила. Но только отступила — это отсрочка, которая может быть дольше или короче, однако финал этой драмы хоть и не скор, но неизбежен. Соколова устраивала и отсрочка: он просто хотел, чтобы его ребёнок жил.
Он не смог успокоиться. Мысль о неизбежной потере дочери, которая может произойти в любой момент, свербела в голове, сбивала с толку его, привыкшего подчинять себе любую чужую жизнь. А теперь вот так просто возникло нечто за гранью его воли, вне компетенции его усилий.
Глава 10
Поро
1977 год. Москва. Арбат, 43
1
Очевидно, Балтасар о многом не рассказал Фитилю. Да и должен ли был? Он ведь кое-что знал о Соколове, о чём, конечно, не собирался писать в Общий отдел ЦК. Но если вдуматься: что бы он им написал? Что бы он им сказал, и вообще — поверили ли бы они этому? Не сочли бы его выжившим из ума? Да, он кое-что приберёг для самого последнего момента.
К примеру, в старом коленкоровом альбоме было фото от 1 мая 1937 года, где Соколов, Эйснер, дон Балтасар и несколько других товарищей собрались за общим столом. Тут было и лучшее розовое вино, и сыр, и даже колбаса-собрасада, похожая по вкусу и на паштет, и на сыр, тут были и различные гостинцы, привезённые Соколовым из Парижа. А сама эта встреча, имевшая, казалось бы, очевидную причину — праздник международной солидарности трудящихся, — была на самом деле посвящена несостоявшемуся покушению на шефа.
Однажды Соколов вызвал Балтасара в отель на встречу с лётчиком моноплана, о котором говорил Семёнов. Испанец вошёл по неосторожности без стука и застал шефа с золотой призмой в руках.
Балтасар оценил, как перепугался Соколов, и заподозрил, что золотая вещица досталась тому неправедным путём. Он часто потом вспоминал глаза шефа в тот момент, но что всё это означало, понял только много времени спустя.
Вряд ли ему тогда был известен подлинный смысл Изменителя, и уж тем более он не знал о переговорах, которые вёл Соколов со странным аппаратом. Но вот тогда, глядя со стороны, он подумал, что его идеал погружается в сумасшествие.
Впрочем, первого мая размышления и догадки Балтасара были прерваны событием в высшей мере запредельным. А начиналось всё просто: в кабинет Соколова вошёл Эйснер, а с ним человек в полевой офицерской форме, но без знаков различия. Наум представил его как русского лётчика-эмигранта. Дон Балтасар отметил, что на поясе у неизвестного висел советский револьвер.
Соколов сделал знак, и испанцу пришлось отойти вместе с Эйснером в сторону: шеф должен был поговорить с незнакомцем о чём-то весьма щепетильном — и значит, очень секретном. Их беседа вначале была обычной, сухой, полной намёков и междометий. Кажется, Соколов засомневался в пилотных качествах эмигранта и выражал гостю недоверие. И всё шло более-менее мирно, как вдруг Балтасар отметил, что эмигрант и Соколов уже о чём-то эмоционально спорят, да так, что Соколов воскликнул: «Ого!»
И вот тогда неизвестный воскликнул:
— Так вы хотите сказать, что я лгу? Вы это хотите сказать?
Соколов опешил. Он явно не ожидал такой сильной реакции.
— С чего вы взяли? — примирительно спросил он.
Но в ответ прозвучало:
— Я вам этого не прощу!
Балтасар, словно во сне, увидел, как эмигрант выхватил из кобуры тот самый пистолет и наставил его на Соколова. Раздался выстрел, и пуля пролетела мимо.
Балтасар прыгнул к эмигранту, сильным ударом выбил пистолет из рук, но второй выстрел всё же раздался, пуля попала в створку гардероба. В следующий момент уже Соколов выхватил свой вальтер и трижды выстрелил в гостя в упор. Тот был сражён наповал и рухнул посреди комнаты. Из-под спины потекла кровь.
Разгорячённый Соколов встретился взглядом с Балтасаром и Эйснером.
— Его пуля пролетела мимо! — возбуждённо воскликнул Соколов, указав на отверстие в верхнем деревянном бордюре гардероба. — А теперь угадайте: кто мне посоветовал этого лётчика? Ну?
— Неужто Семёнов? — испугался Эйснер.
— Не будем на этом заострять внимание, — продолжал Соколов. — Посчитаем досадным совпадением, неизбежным на любой гражданской войне, — не так ли, Балтасар? К чему нам скоропалительные подозрения?
И в тот момент Балтасар заметил, что рука Соколова задрожала и опустилась в карман пиджака. Он что-то сжал, но сжал так, как будто это было рукопожатие.
— Ну что ж, это доказательство сильнее любых других — и, стало быть, индеец, ты прав. Все ходы можно расписать, но останется же хоть что-то для импровизации, — прошептал Соколов с какой-то странной интонацией.
— Вы с кем говорите? — поинтересовался Балтасар.
Соколов вздрогнул и оглянулся.
— Я говорю с тобой, Балтасар. Наум, распорядись убрать тело. Скоро придут машинистки и переводчики. Мне нужно ещё поработать. Поспеши… Этот человек должен исчезнуть, как будто он и не приходил. Просто его здесь не было. И кровь сотрите начисто, сегодня тут будет много посетителей. Его же никто из вас не видел? Ведь так?
— А что же сказать Семёнову? — поинтересовался Эйснер.
— Скажи, что мы совершенно напрасно его прождали, хотя это ваша креатура, товарищ Семёнов. Так и скажи ему, Наум. И ещё — скажи, что это странно всё. Очень странно!
Эйснер с удивлением посмотрел на Соколова, а тот добавил:
— Я хочу кое-что проверить. Сделай так.
— А я ведь вам говорил, — проронил Эйснер.
— Наум, — мрачно произнёс Соколов, — пока ещё ничего дурного не случилось, кроме, конечно, этого трупа и пуль, что пролетели мимо.
— А если случится? Если бы не Балтасар…
Оба обернулись к Балтасару.
— Если бы… — согласился Соколов.
2
Неожиданно тесть сменил гнев на широкую милость, что было у него в порядке вещей, как у любого искреннего психопата. Он сам приготовил Толику кофе и сказал совершенно сердечно:
— Прости меня, старость делает людей нервными, как, впрочем, и глупости родственников.
Эта перемена в доне Балтасаре так поразила Толика, что он долго не знал, что и сказать, а потому лишь пробормотал:
— Спасибо за кофе, Балтасар.
Они молча сидели, пили кофе и думали каждый о своём, пока Толик не решился сказать:
— Я рассчитывал, что застану Кармен дома.
— Ты с ней разминулся буквально на пять минут. Она уехала к старухе Павловой по делам. Она могла бы и тебя взять с собой, но ты облил эту лучшую актрису Вахтанговского театра своим критическим пасквилем… Помнишь ту статейку в журнале «Театр»? Как она называлась — «В чужом пиру похмелье»?
Толик, ставя кофейник на плиту, сообщил:
— В библиотеке спецхрана у нас на радио я читал в испанском журнале статью, где излагалась такая версия: в гражданскую войну воевали те, кто хотел сделать Испанию свободной и процветающей национальной страной, против тех, кто хотел сделать Испанию советской социалистической республикой.
— Это фашисты Франко про меня и моих товарищей. Что можно ждать от врага? Но ко всему прочему… Знаешь, Толя… Поехали со мной в типографию «Известий», — предложил дон Балтасар. И зять понял: что-то будет.
Тесть водил ГАЗ-21 чёрного цвета с блатным номером — с буквами «меч», — который ему устроил всемогущий Комитет.
Они вышли во двор, дон Балтасар юркнул в машину, завёл мотор.
— Значит, тебе интересно моё прошлое?
— Ну да.
— А я-то думал, что нет, — съязвил старикан. — Подслушивать-то нехорошо.
Толик понял, что тесть вычислил его трюк со стетоскопом, и решил пойти напрямую:
— А кто этот Соколов?
Тесть не ответил. Он сосредоточенно вёл автомобиль, и только повернув на Садовое кольцо, сказал:
— О Соколове говорили с уважением, потому что для испанцев человек, который без разговоров может вынуть из кармана пистолет и шлёпнуть тебя на месте, — это человек номер один.
Они переглянулись.
— Он был представительным и образованным, мудрым, ярким, но имелись люди, которые ему вредили, — продолжил дон Балтасар.
— Его пытались убить?
— Не только. С ним поступили гораздо хуже: сделали его поро. Я даже знаю кто: Хименес — Серебряная Голова, который потом всё и рассказал про нас фашистам. И про него, и про меня. А мы этому Хименесу доверяли. Впрочем, возможно, дело здесь не столько в предательстве, сколько в той самой серебряной скобке, которая сделала его немного чокнутым.
— А что это такое «поро»? — заинтересовался Толик.
— Ты не знаешь, что такое поро? — удивился тесть и презрительно хмыкнул. — И моя жена считала тебя испанцем?
— А вот представьте…
— Испания, как и Россия, наполовину Европа… а наполовину Африка, — принялся рассуждать тесть. — Андалусия-то ведь почти что Нигерия. У испанцев есть чёрная кровь. Не много. Но эта кровь может лишить нас рассудительности.
— Я это давно понял, — съязвил Толик.
— Настоящий испанец уже в десять лет начинает делать поро своих врагов. Обычно их можно слепить из глины, выстругать из дерева, а в городе для этого сгодится пластилин. Лучшее поро — это тряпичная фигурка. Сделав фигурку, тебе достаточно будет прилепить ей на мордочку фото своего врага или написать его имя. В поро вставляются волосы, ногти или зуб того, кого надо погубить. А потом ты берёшь шило и начинаешь медленно, с особым удовольствием втыкать его в сердце, в глаза, в пах. Всюду, где это причинит максимальную боль. Если начальник не мил, коллектив делает его поро — и глядишь, он уже и не жилец. Почему так происходит, я не знаю. В Испании мастеров поро сотни тысяч. И есть среди них настоящие виртуозы, они прокалывают не само поро, хуже: они умеют прокалывать его тень. Представь себе! Это опасные мерзавцы. Хуже троцкистов и фашистов вместе взятых. И я до сих пор думаю, что если бы не поро Хименеса, ничего страшного ни со мной, ни с Соколовым не произошло бы. Вот потому-то я и считаю, что Соколов ни в чём не виноват. Ну разве что в сущей ерунде, в самой малости, которую ему могли бы и простить, понимая, что он за человек. Ему я обязан многим. Он сделал так, чтобы я стал одним из комендантов корабля золотой флотилии, что везла наше золото в СССР. Мы вышли ночью из Картахены и уже днём были у Балеарских островов. Страшно боялись налётов с Майорки и итальянских кораблей, но бог миловал, и мы спокойно добрались до Одессы…
С Садового кольца тесть свернул на улицу Чехова, а потом в Настасьинский переулок и притормозил у ворот типографии «Известия». Толик хотел было выйти, но дон Балтасар сказал:
— Погоди.
Пауза тестя немного затянулась, и когда Толик заёрзал, старика прорвало:
— В Испании разговоры о смерти считаются приличными. Кого-то может пырнуть бык, и он погибнет на корриде, кто-то кого-то застрелит из ревности или не из ревности — это нормально. Это естественно. Из-за нашей природной горячности и резкость суждений. Так что не пеняй лишний раз…
— Запомню, — согласился Толик.
— Ты видишь, что здесь? — спросил тесть.
— Ворота типографии «Известия».
— Не туда смотришь, — злобно усмехнулся дон Балтасар и кивнул в другую сторону улицы.
Там возвышалось затейливое крыльцо в псевдорусском стиле.
— Это Гознак, — ответил Толик.
— В этот Гознак мы привезли на грузовиках с Киевского вокзала испанское золото… Весь переулок тогда был занят нашей автоколонной. Целая толпа чекистов высыпала из здания. Они молча и серьёзно смотрели на ящики до тех пор, пока я им не сказал: «Несите, и пусть Мигель де Санта-Крус сверит их с накладными». Тогда из кабины «Паккарда» и появился этот гнусавый писака Крус.
Тесть замолчал. Потом резко завёл машину и поехал в центр города.
— А сейчас-то куда мы едем? — поинтересовался Толик.
— Увидишь, — мрачно произнёс тесть.
У Красной площади тесть остановился, и они вышли. Испанец почти бежал, Толик едва поспевал за ним. Подойдя к Мавзолею, тесть встал на колени прямо перед входом в ленинскую гробницу, да так, что часовые у дверей невольно посмотрели в его сторону.
Толик почувствовал себя неловко.
— А ты не хочешь встать рядом? — спросил тесть. — Очиститься, как полагается? Тебе уже пора: столько грехов накопил! Иди и почти вождя! Не бойся, он всё поймёт. Он не товарищ Кике и не Сосновский. Будь с ним прям и честен.
— Боюсь, что с моим артритом это плохая идея, — съязвил Толик.
Тесть склонил голову.
Глава 12
Сон вождя
1977 год. Москва, Котельническая набережная, 15/1
1
Толик, конечно, подумал: а нужно ли ему идти в секретари к Инцкирвели? Но других вариантов у него не было, а тесть, обещавший всё решить с помощью загадочного и всемогущего Луиса Бланко, не торопился. И вот, созвонившись с Вано Георгиевичем, Толик договорился о встрече.
Инцкирвели жил в высотке на Котельнической набережной, в самой высокой её части, и его окна смотрели в спину огромным юноше и девушке, держащим в руках геральдический щит с серпом и молотом. Приближаясь к сталинской башне, Толик предположил, что эпоха другого размера была рассчитана на горделивых гигантов, рыцарей красной готики, которыми многомудрый вождь населял свои высотные храмы. Вассалов он воспринимал, как камни своей пламенеющей базилики, помня слова, обращённые к апостолу: «И на сем камне Я создам церковь Мою».
В тот день шпиль сталинского собора был в заоблачной выси, где воздух разрежен, и лишь хищные гарпии юрской эпохи могли позволить себе находиться там.
Но патетическое царство былого величия и размера давно омертвело. Два ядовитых метеорита — Хрущёв и Брежнев — погубили сталинских динозавров. Они вымирали мучительно, ворочаясь в своих гигантских гнёздах, скорбя о будущности своих громадных яиц, над которыми порой издавали крики отчаянья. Рёв мастодонтов, не меньший, чем гул турбин Днепрогэса, летел днём и ночью над городом мёртвого Сталина. «Вставай, добрая мумия! Убей всех наших врагов своим острым когтем! Сокруши царство подлых пигмеев!» — молили они своего тлеющего экзарха. Всё это было бесполезно: магия пасовала перед нахохлившимся брежневизмом. Но истошный рык великих человекообразных животных попадал в резонанс Кремлёвской стены, безжалостно дробил камни в красную пыль и пронизывал окаменевший воздух над Боровицким холмом.
Гигантам уже не было места в измельчавшем мире, хотя иной раз их призывали оформить какую-нибудь древнюю традицию, быть привратниками или элементами декора на тожественных излияниях благодарности пузатой мелюзги, порождённой эпохой вымирания. Такие церемонии вчерашние мастодонты посещали со смешанным чувством презрения и неловкой благодарности: вот ведь, ещё помнят. Но как же им не хотелось быть с этими червями-пенисами в одном виварии! Как страдали они, понимая, что их миссия больше не нужна и что красные флаги — это только детальки плохонькой декорации для величайшей измены, которой нет оправдания, что великий красный мир более не реальность, а лишь имитация былого величия.
Вот и композитор Инцкирвели ощущал дидактичность своего положения. Он уже не принадлежал к иерархии высших существ, а, повинуясь негативной эволюции, переместился в сферу обслуживания и ждал, когда же они, наконец, позвонят, когда же они соизволят… Ночами вчерашний мэтр грезил потерянным эдемом. И тогда, достав из шкафчика штоф зеленоватого стекла, наполненный душистой чачей, всасывал её в себя из ещё бабкиной гранёной рюмашки, приехавшей в Москву из далёкого и вечно пьяного села Вазисубани[46]. Одинокую пьянку Инцкирвели устраивал в компании с большущим листом ватмана с карандашным наброском Александра Герасимова «Приём товарищем Сталиным Вано Георгиевича Инцкирвели в Кремле по случаю вручения композитору Сталинской премии 1 степени за оперу “Кавалер Золотой Звезды” по роману Семёна Петровича Бабаевского, лауреата трёх Сталинских премий».
— Что же ты, Сашка, идол, — говорил он, обращаясь к давно уже покойному художнику, — работёнку-то не закончил? Что ж ты оставил её на полпути? — И, не получив ответа, сам отвечал за художника: — А что же ты, Вано, не успел свою премию получить до смерти вождя? Ведь ты клялся и божился, что приказ уже подписан.
Приказ действительно был подписан, но Хрущёв отменил его, а злые языки утверждали, что с оригиналом этого приказа Хрущёв демонстративно сходил в туалет по дороге на охоту в Завидове.
Пожелтевший монументальный рисунок был прикреплён канцелярскими кнопками к стене кладовки. Там, в окружении дачного хлама, ночами и грезил композитор. Уевшись в сиську, он чокался со Сталиным, который встречал его, нарисованного, молодого, ещё полного жизненных сил, в Георгиевском зале Кремля. Ещё совсем-совсем не обосранного Хрущёвым…
— Ах, какая ж эпоха, твою мать, пошла кобелю под хвост! — сокрушался Инцкирвели.
2
Толик долго ехал на лифте, и только когда тот остановился на нужном этаже, понял, что забыл номер квартиры.
Выйдя на лестничную площадку, он увидел, что квартир две, и теперь нужно угадать номер. Он решил, что будет левая, и позвонил в дверь. На пороге оказался Фитиль — тот самый, который приходил к тестю. Фитиль перепугался и спросил:
— Вам чего?
— Извините, я, кажется, перепутал квартиры, — пролепетал от удивления Толик и позвонил в соседнюю дверь. Однако он видел, что Фитиль ждёт: так ли это?
Но вот правая дверь отворилась, появился Инцкирвели:
— Ну долго же вы телепали, честное слово!
Толик прошёл в гостиную, где стояли огромный рояль «Стейнвей» и стол, покрытый вощёной бумагой. В окне эркера пылала кремлёвская державная панорама.
Хозяин опустил рычаг под высоким потолком, и открылась фрамуга, впустив ледяной воздух. Казалось, что их встреча срежиссирована Инцкирвели, умело подводившим гостя ко всё новым впечатляющим аттракционам. И как только все они удались, композитор сел за рояль и тихо пропел: «Жить и верить — это замечательно. Перед нами небывалые пути…»
— Ну, в таких условиях можно и гимны писать! — воскликнул гость.
Инцкирвели понравилась оценка Толика, и он сразу перешёл к делу, сообщив, что подготовка к премьере оперы «Красный Октябрь» идёт слишком лихо и он боится что-нибудь проморгать, к тому же собирается вести жёсткий авторский контроль за постановкой, и потому Толику будет дан фотоаппарат «Лейка», чтобы он снял все мизансцены. Снимки будут учтены в работе с дирижёром и постановщиком.
— Размах грандиозный и ответственность велика — я уже побывал в декорациях и, скажу вам, почувствовал себя лилипутом перед колоссальным ленинским бюстом, который будет выезжать на рельсах в самом финале, знаменуя величие бессмертных идей.
— Я преклоняюсь перед вами, Вано Георгиевич! У вас монументальный стиль, как у титанов Возрождения! Я ещё в консерватории читал партитуру «Красного Октября» — это выше всяких похвал. Тут даже революция смотрится как-то иначе, очень по-человечески, что ли, и вместе с тем как нечто космическое.
Лесть Толика понравилась композитору. Он предложил коньячку «Варцихе», они шлёпнули по рюмахе, и стало сразу душевно, а беседа приняла совсем доверительный оттенок. Инцкирвели убрал вощёную бумагу, и под ней оказалась знатнейшая закуска.
— Давайте осетрину трескайте, не стесняйтесь! Под коньячок она с лимончиком очень даже идёт! Это нам моя жена Нина приготовила. Смотрите: тут и сациви, и бодриджанчики, и буженинка из кремлёвского пайка.
Толику понравилось простецкое обращение. Он положил себе в тарелку сервелат и принялся быстро его поглощать.
— А у вас консерватория за плечами? Отлично! Это даже лучше всех рекомендаций, — стал нахваливать Толика композитор.
— Но моя секретарская роль будет состоять лишь в помощи вам и каком-то контроле. Разве образование тут важно?
— А как же! Я буду пристрастен и пойду до конца в осуществлении постановки, которой посвятил столько лет. Я и сам себе ночами твержу: наконец-то! Вы работали на радио? Отлично! Значит, умеете обращаться с магнитофоном. Я вас попрошу записывать репетиции, чтобы я дома мог анализировать некоторые пассажи и даже что-то подправлять.
— Ну что ж, тогда мне будет приятно быть вашей опорой, — ещё раз расшаркался Толик.
Но тут на рояле зазвонил телефонный аппарат, Инцкирвели снял трубку и кому-то стал раздражённо говорить только «нет», а потом монотонно и многократно «да».
Правда, соглашался с кислой рожей, чего Толик не заметить не мог. Потом Инцкирвели схватил листок и стал что-то нервно записывать, время от времени говоря: «Повторите, я не успел».
Когда композитор положил трубку, гость поинтересовался:
— Всё в порядке, Вано Георгиевич?
Инцкирвели помрачнел: он решал, стоит ли Толика посвящать в весьма тонкий телефонный диалог, стоит ли раскрывать подробности неудобного положения. Но дело было слишком очевидным, чтобы его утаить.
— Всё в полном порядке… Но не совсем. Дело приобретает неправильный оборот, мне приходится идти на уступки в мелочах ради чистоты главного. Искусство требует жертв.
— Простите, не понимаю, — сказал Толик.
— Они заставили меня включить в либретто и спектакль ещё одну сцену, которая теперь должна стать финалом. Музыку к этой сцене напишет другой композитор. А я нехотя, конечно, вынужден согласиться. Они мне коротко и жёстко объявили: «Так надо. Спорить нельзя».
— Новый финал? После слов Ленина о том, что революция победила?
— Вот именно. За согласие они обещали мне квартиру на улице Горького, Ленинскую премию и много чего ещё, весьма важного для меня и моих родственников в сегодняшнем положении. Мне-то уже несколько дней звонит родня из Вазисубани и Самтредиа и интересуется, когда я получу авторские.
— А что это за такая весьма дорогая сцена?
— Она предельно сервильна. И даже запредельно. Мне стоило большого нравственного усилия согласиться на её включение в оперу.
— Но всё же, что там такого? Если не секрет? Скажите ради бога, — стал наседать Толик.
— Ну, вы-то, став моим секретарём, и так бы всё узнали, — подавленно произнёс Инцкирвели. — Впрочем, мы с вами взрослые люди. Сюжет новой финальной сцены прост: февраль, 1943 год, Малая Земля. Комиссар Брежнев только что принял в партию группу сапёров и укладывается спать в землянке. Он погружается в сон и вдруг видит, как через взрывы снарядов и бомб, в дыму танковых выстрелов, в гуле автоматных очередей к его землянке идёт сам Ленин.
— Что? — изумился Толик.
— Поражённый Брежнев, так же, как и вы, не верит своим глазам и, несмотря на опасность, выходит из землянки навстречу вождю мирового пролетариата. И здесь Ленин поёт: «Я знаю! Вы Брежнев Леонид Ильич! В будущем вы станете Генеральным секретарём ЦК КПСС! За ваши подвиги я награждаю вас четвёртой Звездой Героя Советского Союза!» Над сценой взмывают снопы праздничного салюта. Откуда-то из глубины фронта идут к Брежневу пионеры и комсомольцы, космонавты и доярки с цветами. Брежнев благодарит их всех, и на его груди вспыхивает Золотая Звезда. А Ленин поёт… — Инцкирвели взял бумажку, на которой что-то записывал во время телефонного разговора, и принялся читать: — «Славьте Брежнева Леонида Ильича! Он совесть партии и её светоч! Да будет нам он подлинным солнцем! Да освятят его лучи величие наших дней! Какой же удивительный это человек! Ну разве не чудо, что мы с ним современники!?»
— А сон? — поинтересовался Толик.
— Что сон? — переспросил Инцкирвели.
— Сон-то в опере заканчивается? Брежнев просыпается? — стал выпытывать Толик.
— В том-то и дело, что нет: Брежнев продолжается спать. Так получается, что всё последующее — это сон Леонида Ильича. Я так подумал, что даже аплодисменты и закрытие занавеса происходят в его сне.
— Вы это серьёзно? Но зачем им нужен такой откровенный бред? — рассмеялся Толик.
— В момент, когда зрители будут аплодировать финалу, раздастся голос диктора, который сообщит, что сейчас сбудется пророчество Ленина из сна Леонида Ильича Брежнева и он действительно будет награждён в правительственной ложе Звездой Героя, а также какой-то уникальной саблей, которая займёт почётное место в его обширной коллекции сабель.
— Это правда? — пробормотал изумлённый Толик. — Неужели всё это правда?
— Жертвуя малым, я получаю большое, — оправдался Инцкирвели. — Это удел успешного автора.
— Боже мой! — воскликнул Толик. — Какова деградация всех этих зоологических уродов! А в космос Брежнев не улетает? По Луне не рассекает на правительственном ЗИЛе? А вы-то, вы-то, Вано Георгиевич! Вы-то всему этому потакаете! Вы-то понимаете, какая эта ерунда? Ваша опера растоптана и превращена в увертюру к брежневскому подстроенному триумфу. А триумфа-то никакого нет! Есть только старая, надутая через жопу мумия редкостного мудака. А вы, как не знаю даже кто, продаёте себя! И смех, и грех!
— Как я понимаю, нам с вами будет сложно работать, — мрачно произнёс Инцкирвели. — Зачем меня Эдисон обнадёжил, даже непонятно!
3
Выйдя из квартиры Инцкирвели, Толик подумал: «А может, я зря всё это ему пульнул? Нужно было принять участие во всём этом диком бреде. Ну что с того, что эта чернобровая дрянь будет торжествовать? Что с того, что Брежнев публично предстанет самой огромной жабой в мире, ведь для всех он ею и так давно является?»
На секунду он замялся. Но было уже поздно — возвращение и раскаяние в его случае выглядело бы даже большим скотством, чем лакейство Инцкирвели со сценой с Брежневым в конце оперы о Ленине. Уходя из сталинской высотки, Толик корил себя за несдержанность.
Глава 13
Тревожный день
1937 год. Валенсия. Carrer de Xativa, 23. «Метрополь»
1
Увидев Балтасара, вошедшего в номер, Семёнов насторожился. Но Соколов успокоил его.
— Это проверенный испанский товарищ. Все опасения напрасны. Он возглавляет ЧК Валенсии.
Они расселись за круглым столом.
— Ну что ж, тогда ты и отвечаешь за него, — предупредил Семёнов, смерив Балтасара грозным взглядом. — В сущности, разговор пойдёт о ликвидации секретаря Троцкого. В Париже этот Клемент общается с нашим агентом, и тот у него в большом доверии. Но в нужный час эта троцкистская тетеря будет сопровождать тех, кто его прикончит.
Семёнов обернулся к двум типам, что постоянно сопровождали его, а в тот момент сидели у окна за тем самым столом, на котором лежала вализа с роковым письмом.
— У высшей инстанции есть какие-нибудь пожелания? — насторожился Соколов.
— У неё всегда есть такие пожелания: жёсткие и назидательные. Без них предатели и враги совсем бы распоясались. Короче, друг Клемента позовёт его к себе на квартиру на бульвар Сен-Мишель, и там он будет убит и обезглавлен.
— Как ты сказал? — насторожился Соколов.
— Ему отрубят голову. Ведь оппозицию надо бить по голове, — пояснил Семёнов И добавил: — Утомительное занятие — лучше бы рожать.
Соколов вздохнул.
— Признаю, что дело опять не из приятных. Ты можешь и не присутствовать при этом. Вы с товарищем останетесь на улице. Когда мы войдём в подъезд, вы должны будете наблюдать, чтобы вокруг не было никаких лишних людей. Ну и если они появятся, задержать их, а потом помочь нам скрыться.
— Понимаю, — сказал Соколов.
— А потом мы все вместе уедем туда, куда уже определено высшей инстанцией. Но об этом пока не могу тебе сказать. Ты сам всё и узнаешь, — пояснил Семёнов.
Соколов нервничал: этот план ему не нравился. Он прекрасно понимал, что находится в положении жертвы, а то, что говорил индеец, всего лишь предупреждение, но не спасение. Спасение — это его личное дело. Ведь, как говорится, тот, кто предупреждён, уже вооружён. Но не спасён.
Теперь вставал и другой вопрос: он должен был довериться Балтасару. В случае отхода и непредвиденного развития событий испанец оставался единственным бойцом его отряда, который окажется рядом. И захочет ли этот боец быть его бойцом, а не убийцей? А как поступит этот импульсивный Балтасар, когда узнает, что происходит на самом деле?
— Ну что же, — заключил Соколов, — дело предельно ясное. И теперь только вопрос, когда выезжать.
— Это решится в ближайшие часы, — бодро сказал Семёнов. — Одно ясно точно — пока всё идёт великолепно.
2
Долго ждать не пришлось: через два часа радист принёс Соколову телеграмму. В ней приказывалось выехать из Испании и через Париж прибыть в порт Антверпена на судно «Свирь».
Он вспомнил, что на этом корабле уплыл в небытие и Богомолов, а до него ещё несколько жертв растворились в трюмах судна.
Вечером Соколов пригласил Балтасара в отель и, встретив на пороге, предложил поехать на набережную прямо у порта. У здания старой таможни они вышли и молча побрели вдоль мола на пирс, огороженный волноломами. В свете фонарей качались корабли, иногда над ними пролетали чайки. Где-то в мутном чёрном небе светила заляпанная луна. Ветер приносил из порта запах солярки и пулемётной смазки.
Штормило здорово, высокая волна взвилась над молом, обрызгала колючим водяным ветром, но Соколова это устраивало: их разговор будет плохо слышен посторонним. И хотя их не было видно, он знал, что в любом, даже самом пустынном месте всегда может найтись пара лишних ушей и глаз.
Закурив, он не спешил с разговором, напряжённо всматриваясь в кипящее море.
— Знаешь, Балтасар, нам с тобой предстоит серьёзная беседа. Большое дело впереди, и не всё можно говорить сразу. И уж тем более нельзя точно знать, как всё оно будет в конце.
— Я готов к любому поручению, — спокойно ответил испанец.
— Но это поручение будет последним. Понимаешь?
Балтасар взглянул на Соколова с тревогой.
— Вас отзывают в Москву? Этого следовало ожидать. Теперь так часто происходит. Недавно уехал Богомолов…
— Закон тёмной энергии, — сказал Соколов. — Пришло время его исполнить.
«А может, я паранойей страдаю? Может, это всё наваждение? И если я сейчас намекну, что предпримет Балтасар?» — размышлял Соколов.
— Что же от меня потребуется? — спросил испанец.
— В сущности, ничего особенного: пришла телеграмма, отзывающая меня в СССР, и я должен будут забрать жену и дочь из Перпиньяна. Я мог бы взять своего шофёра, но это совсем не тот случай. Он останется в Валенсии. А вот тебе я предложил бы быть моим сопровождающим. Это просто просьба, и ты вправе отказаться.
— Отчего же? Я готов сделать для вас всё, что вы скажете, — решительно ответил Балтасар.
— Тогда завтра в три часа будь у отеля «Метрополь» на своей машине. Мы поедем во Францию.
На этой фразе море слегка обдало их водой, и оба нервно рассмеялись.
Они двинулись к началу пирса, где он переходит в набережную, и в тусклом свете прожектора заметили, как у портовой будки, ближе к железнодорожному терминалу, остановилась легковая машина. Из неё вышли трое мужчин и какая-то женщина.
Соколов вгляделся в её силуэт, и ему показалось, что это Мерседес Мантидо, переводчица и любовница Богомолова. Она куда-то направлялась в столь позднюю пору с неизвестными. Женщина остановилась и обернулась в его сторону. Но один из мужчин ей что-то сказал, и она кивнула.
— Вас что-то заинтересовало? — насторожился Балтасар.
— Мне показалось странным, что женщина в поздний час появилась здесь с тремя мужчинами.
— В порту своя жизнь и свои законы, — пожал плечами Балтасар. — Возможно, эти ребята решили с ней развлечься.
— Да нет, не похожа она на таких женщин, — усомнился Соколов.
Они сели в машину и направились в отель, а Соколов всё думал о той женщине в ночном порту. Он был почти уверен, что это Мерседес Мантидо. Его почему-то задело то, как она нервно обернулась на него, а потом ушла со своими спутниками. Но Соколов стал внушать себе, что это просто ошибка, связанная с воспоминаниями о Богомолове и его любовнице и со странным чувством вины, которое родилось в тот момент, когда он сам стал таким же Богомоловым.
На пороге отеля, прощаясь с Балтасаром, Соколов проронил:
— До завтра, товарищ!
Сказав это, он оценил, что вкладывает в слово не дежурный смысл, а полновесное доверие.
— Будем думать, что завтра будет не таким тревожным, — пожелал испанец.
Глава 14
Бремя неопределённости
1977 год. Москва. Арбат, 43
1
Дворники укрепляли красные флаги на столбах вдоль Арбата, готовясь к ноябрьским праздникам. По улице волочились троллейбусы. Толпа, ёжась, проходила под натянутым через улицу прямо над переходом транспарантом «Имя Ленина вечно».
Прямо под окнами Балтасара был переход с постовым инспектором. Милиционер, остановив пешехода, что-то ему втолковывал, тот соглашался, виновато качая головой и разводя руками.
Для Балтасара это был скучнейший день накануне радостного 7 ноября, самого любимого праздника в году. Ради этого дня, считал Балтасар, человечество горбатилось тысячелетиями, а теперь имеет полное право уважать себя.
Пошёл мелкий снег. Ложась на дорогу, он превращался в сероватую неприятную жижу, которая разлеталась под ногами, пачкая обувь и брюки.
— Это ещё не зима, — говорил себе с сарказмом дон Балтасар. — Ведь это белое ещё не такое белое, каким оно должно быть в настоящие холода, когда станет снегом.
В тот день старика накрыло состояние, похожее на то, что возникает накануне болезни. Чтобы сбить мрачный утренний тонус, он решил сходить в «Диету», что прямо под его квартирой. Закрыв дверь, он вырвал несколько волосков из своей жидкой шевелюры и воткнул их в стык двери и коробки. Он хотел быть уверен, что его тревога беспочвенна.
В «Диете» он купил сыра и творога и уже на выходе из магазина увидал соседа — полярника Ивана Папанина. Минут пять они обсуждали житьё-бытьё, вспоминали Сталина и уже померкший СССР, превращённый Брежневым в абы что.
— Ведь он же нарушал все законы, — возмущался испанец. — Орден Октябрьской революции по статусу даётся только один раз в жизни. А он имеет два. Потому что он любит ордена. Орден Победы получил. Не по статусу: он никогда не командовал ни одним фронтом — ничем абсолютно. Но он хотел орден Победы — дали орден Победы. Брежнев смог умалить смысл этих величайших наград. Он и раньше мне не нравился, а теперь, когда совсем оборзел, просто вызывает тошноту.
Полярник только подтрунивал:
— Был бы пёс — лишь бы яйца нёс. Главное, не лютует, а только лишь ошалел от лести и избаловался наградами. Главное, нас в покое оставил. А всё остальное терпимо.
Когда дон Балтасар возвратился домой, он заметил, что волос в стыке коробки и двери нет. Едва он переступил порог квартиры, как по чуть уловимым деталям понял: в квартире кто-то побывал. Испанец прошёл в гостиную и там заметил на полу листок бумаги в клеточку. Дон Балтасар поднял его и, перевернув, обнаружил, что с обратной стороны нарисован череп, под которым стояла надпись: «Отдай нам то, что тебе не принадлежит, пойми — это лучше для всех».
Тот, кто побывал в квартире в его отсутствие, шарил демонстративно небрежно, а потом решил угрожать, — всё выглядело именно так.
Балтасар позвонил Кармен и попросил её не шляться по магазинам, а прийти пораньше.
Когда дочь села за стол и приготовилась к разговору, отец поставил пластинку с хором Александрова, установил громкость на максимум и сказал, прорываясь сквозь пение:
— Мне нужно, чтобы ты отнесла старухе мой небольшой подарок, — она ведь жаловалась на жизнь.
Кармен кивнула — она знала, что старухой Балтасар называл актрису Павлову.
— А почему ты сам не можешь это сделать? — спросила она.
— Там кругом много охраны. Дом-то правительственный. Вот потому Изольда и купила там квартиру, чтобы у богатств всегда был надёжный контроль. Я не хочу появляться там. Ты знаешь, что есть люди, которые любят смотреть, куда я хожу…
— Ты имеешь в виду того, что недавно навещал нас…
— И его тоже, — сказал дон Балтасар и вручил Кармен коробку из-под женской гэдээровской обуви Intra.
— Но самое важное, чтобы ты, вручая коробку, сказала: «Это то, о чём вы с ним говорили». Она может удивиться, но должна взять.
— А что это? — поинтересовалась Кармен.
Но отец пропустил её вопрос мимо ушей и лишь сказал:
— Уважь-ка меня, а я пока улажу дела Толика. Ты ведь этого хотела?
Кармен просто кивнула. Однако, уже положив коробку в неприметную авоську, дочь обернулась:
— Опять прошлое?
— Оно, — согласился дон Балтасар. — А у прошлого есть одно неприятное качество — оно становится настоящим в самый неудобный момент, да и призраки, как водится, умеют летать только по прямой. Но они-то лбы не разбивают, а я могу.
2
Кармен знала, что Изольда — старуха с приветом, что она мучает всех гостей перед дверью, проверяя и перепроверяя. Вот и в тот визит бабка тысячу раз переспросила: кто? И лишь после тысяча первого, когда Кармен уже психанула и собиралась уйти, послышался скрип многочисленных замков и засовов. Изольда с трудом открыла дверь, поглядела и через цепочку, и сквозь лорнет и воскликнула:
— А, это ты, детка! Ну, входи! А то я думала, кто это там, как мышка, скребётся.
«Вот жабища-то», — подумала Кармен, входя в квартиру.
— А что сам-то не пришёл, болдырь испанский? Обиделся, что ли? — крикнула ещё в передней Изольда.
— Радикулит замучил, — с ходу придумала Кармен и уточнила дезу, — папа теперь только до кухни доползает.
— Такие боли? — посочувствовала Изольда.
Шаркая, старуха двинулась через длинную прихожую к двери в гостиную и, заметив, что Кармен замешкалась, махнула ей рукой — давай за мной.
Кармен и вправду не хотела затягивать визит, но поняла, что одной передачей дело не ограничится.
— Старость не радость, — сокрушённо качала головой Изольда. — Вот и, к примеру, советская власть уже к пенсионному возрасту подошла. А мы всё с Балтасарушкой-то шутили во время приёма в Доме союзов, кто ж ей теперь социальную мзду выплачивать-то будет? Господь разве? Ну, заходи в гостиную — и к столу, там у меня шакер-пури, рахат-лукум и прочие вкусности. Это Нюра, моя домработница, надысь в «Хлебе» на Калининском отоварилась. Я и чаёк на старинной тульской спиртовке заварила. Он такой душистый получается, аж слюнки текут.
Гостиная актрисы напоминала пещеру Аладдина: на дубовом столе стояла лампа «Тиффани» с бронзовым корпусом, в золотых рамах по стенам висели картины мастеров Возрождения и иконы из Каргополя, многочисленные католические распятья из слоновой кости. В раскрытом ларце эпохи Великих моголов сидел малахитовый попугай Фаберже. На поставце у стены примостился полусломанный серебряный самоварчик в окружении елизаветинских чарок. В почерневшей от времени ладье лежало то самое шакер-пури и что-то ещё хлебно-мармеладное.
Павлова поставила на стол среди тарелок с восточными сладостями миниатюрный тульский самоварчик, сказала, нарочито строя из себя глухую:
— Так что мне велел передать Балтасарушка? Говори громче, а то, знаешь, с годами правое ушко не фурычит — в детстве-то малярией болела, вот и глухня глухнёй теперича.
— «Передай ты ей коробочку из-под обуви» — вот что мне сказал отец, — пояснила Кармен.
— Коробочку с обувью? Вот не думала, что этот еропка знает мой размер, — удивилась бабка.
Кармен вынула из авоськи посылку Балтасара. Старуха взяла её, ещё больше удивилась и вдруг с каким-то расстроенным сердцем прочла на коробке:
— Intra? — Она так колко взглянула на Кармен, что той стало неприятно. — Это ж ведь тапки какие-то из ГДР! — разочарованно пробормотала Изольда. — Я такие не ношу, они хуже валенок — слишком просто и пошло, пусть брыдлая немчура это носит. Мне обувь по моим размерам Рудольф Нуреев из Парижа присылает. Ну да ладно, я эти тапки своей Нюрке-растетёхе отдам, уборщице — пусть в них щеголяет в своём Ховрине перед мужем-ерпылём. Ей всё равно, захухре, что носить.
После этой убийственной тирады Изольда Павлова вскрыла коробку, увидела её содержимое, застыла на мгновение и на глазах Кармен опять ожабела. Потом приторочила крышку на место и, шкандыбая, потащила подарок в соседнюю комнату. Там она долго рылась, а потом выглянула из-за приоткрытой двери и уставилась на испанку.
— Что-то не так? — испуганно спросила Кармен.
Павлова взглянула на гостью через лорнет и стала мрачненькой.
— Всё так! — совершенно потрясённо сказала старушенция. — Как же он решился-то?
Бабка вернулась в гостиную и как-то совсем по-заговорщицки произнесла одно только слово «оракул», которое гостья расслышала отчётливо.
— Что? — переспросила Кармен. — Оракул?
— Нет, я сказала каракурт — это опасный паук, укус которого вызывает удушье, но из его яда делают чудодейственный омолаживающий бальзам для женщин, — пояснила актриса.
Кармен показалось странным это разъяснение.
— Ох, передай батюшке благодарствие моё, вот уже одарил так одарил, — сказала хозяйка. Этим она ещё больше заинтриговала Кармен.
Провожая до двери, старушка добавила:
— М-да, видать, совсем плох Балтасарушка, если решился.
Глава 15
Межпространственный ключ
1937 год. Валенсия. Carrerde Xativa, 23. «Метрополь»
1
В конце тридцатых годов отель «Метрополь» был лучшим в Валенсии. Фасад смотрел на арену для боя быков, а из люксов седьмого этажа с помощью бинокля можно было наблюдать бои быков на соседней арене. В каждом номере имелась ванная. Ресторанный оркестр устраивал по воскресеньям вечера танго и пасадобля. А ещё тут имелись брассерия и коктелерия, гриль-рум и, конечно, зимний сад, который летом охлаждался искусственным льдом. В этом-то саду и уединился Соколов перед важным делом, на которое никак не мог решиться.
Он похитил у Эйснера дубликат ключа от 724-го номера, где поселился Семёнов, и собирался установить истину, устроив там тайный обыск. Времени было в обрез: надо было уложиться в двадцать минут, чтобы вернуть дубликат в ключницу Эйснера до его возвращения из Альбасете. Тот позвонил откуда-то по дороге и сообщил, что из-за спустившего колеса опоздает на их встречу на эти самые двадцать минут. Соколов мог просто взять ключ у Эйснера, но тогда того пришлось бы посвящать в часть тайны, а это было уже слишком.
«А что, если я схожу с ума и этот индеец — фантом и результат мании преследования на почве жёстких событий последних дней?» — вот о чём думал Соколов в ту минуту. По сути, попасть в этот номер ему нужно было с двумя целями. Первая очевидная: удостовериться, что индеец реален. Вторая — если реален — не обманул ли он его? Оба эти вопроса могли быть разрешены только вскрытием секретной вализы.
Соколов покинул зимний сад и, спустившись по лестнице, остановился на пороге 724-го номера, где жил Семёнов.
2
Он вошёл в номер и увидел сумку.
Несомненно, это была та самая сумка, которую показал индеец в раскрытом окне!
Она небрежно лежала на столе. Точнее, это была не сумка, а матерчатая вализа цвета хаки, какие возят дипкурьеры.
Поборов нервный трепет, Соколов подошёл к столу, открыл вализу и выдернул бумажный угол документа, смотревшего на него. Конверт был уже вскрыт и, следовательно, Семёнов прочёл письмо ещё вчера, до того, как они встретились в ресторане.
На лицевой стороне не было имени адресата, только фиолетовый штемпель предупреждал: «Строго секретно. Вскрыть только по прибытии в Валенсию. По прочтении уничтожить».
Открыв конверт, Соколов вынул единственный листок, содержавший короткий напечатанный на машинке текст.
«Строго секретно. Вам необходимо всеми силами усыпить бдительность Соколова. Не скупитесь на комплименты и лесть, чтобы под любым предлогом, когда придёт условленная телеграмма, заставить его отправиться с семьёй во Францию, а оттуда на борт корабля “Свирь”, который будет ждать в порту Антверпена. Там в каюте парохода два ваших ответственных сотрудника должны будут на глазах Соколова молотками размозжить головы его жены и дочери. А затем убить и его. После инспирируйте автомобильную катастрофу и выбросьте всех на шоссе недалеко от порта с измордованными до неузнаваемости лицами. Таким образом, Соколов будет проучен за небрежность в выполнении задания, непоследовательность и тайные симпатии к врагам, а другие находящиеся под подозрением ничего не почувствуют и не смогут уйти от заслуженной кары.
Иван Васильевич».
3
Соколов был ошеломлён прочитанным. Он не мог поверить, что его участь решена и даже весь его род будет уничтожен по-средневековому хладнокровно. Вина его мотивировалась скупо и, видимо, не она сама была причиной предстоящей жесточайшей экзекуции. Тут было что-то ещё, похожее на священную жертву, искупление родового проклятия жестоким убийством с последующим забвением. При этом самой расправе придавался характер назидательности, адресатом которой могли быть только его коллеги и очень узкий круг посвящённых. Для всех же остальных, кто узнает об убитых с обезображенными лицами, они будут просто анонимными жертвами безбрежного потока жизни, в котором иногда происходят и совершенно случайные события.
Справившись с чувствами, он положил послание в конверт, конверт в вализу, а ключ от 724-го отнёс в ящик Эйснера в комнате для секретчиков.
Только теперь Соколов осознал, что индеец реален, что он не часть психоза, а видимая часть механизма Изменителя.
Соколов закрыл изнутри дверь своего номера и впал в оцепенение. Однако, как только оно прошло, вынул из потайного кармана пиджака, висевшего в шкафу, фетиш, служивший футляром Изменителя, отворил дверцу в животе идола, извлёк призму и дотронулся до выпуклого знака бесконечности.
Тут же погас свет и, как и в первый раз, вокруг проступили очертания балюстрады трёхэтажного здания с беседкой. Но сейчас она была пуста. Только на скамейке, придвинутой к стене, как и прежде, сидел капуцин, изучал макет геометрической фигуры и сравнивал его с чертежом, лежавшим на полу. Точно так же, как и прежде, здесь была ночь, светила луна. А вот комета в небе пульсировала ярче. Она, словно маяк, тревожно мерцала через равные промежутки.
Капуцин встал и подошёл к Соколову. На лице монаха была написана жалость. Он сочувственно покачал головой и вдруг сказал:
— Существует достоверная легенда, что где-то там, в самой сердцевине Млечного пути, горят ясным огнём белые звёзды. Вокруг них кружатся целые ожерелья голубых планет, покрытых плантациями жизни. Во глубине времён, на самом дне седой вечности, жильцы этих благословенных земель придумали лучшее спасение от судьбы — чудеснейший Изменитель. Он сообщает жестокие истины, без которых не выжить, и указует путь спасения для очнувшихся от напрасных чар пошлого бытия. Аминь!
Монах поднял указательный палец правой руки и словно бы погрозил.
Но едва на лестнице появился индеец, капуцин, спрятав в рукава своего балахона руки, нырнув под балюстраду, исчез.
— Что он тебе сказал? — поинтересовался спустившийся майянец.
— Какую-то легенду, — ответил Соколов. — А кто он?
— Он персонаж из будущего, вышедший преждевременно. К сожалению, даже Изменитель недостаточно совершенен. У него бывают ничтожнейшие сбои, когда из-за вращения Земли межпространственный ключ смещается всего лишь на тысячную долю градуса. Тогда персоны из будущего выныривают откуда угодно. Их всех я даже не знаю, но мне знаком Капуцин, Двуликий Янус — редчайший вид сиамского близнеца, и некто Математик, решивший задачу квадратуры круга. Последний очень назойлив и беспринципен. Но никого из них удалить невозможно. Они зацепились за какие-то точки прошлого и будущего, и теперь поток частиц без конца выносит их на ступени божественного Бельведера.
— А разве Изменитель не плывёт по реке будущего, если он знает все ходы наперёд? Разве ты не можешь подгадать их «выныривание»? — удивился Соколов.
— Теоретически Изменитель плывёт, а практически он стоит, так как в вечности движения нет. Но возможно передвижение пазлов, точно так же, как в И-Цзин или маджонге. Изменяется только положение картинок, количество которых всегда одинаково. Так что время и пространство вторичны по отношению к комбинации символов.
Принцип работы Изменителя мудрён и основан на рекурсии Георга Кантора[47] и теории множества с числом элементов чуть больше бесконечности, без которых аппарат был бы похож на швейную машинку, потому что величайшим множеством бесконечности является сам бог, если он есть.
Чтобы оживлять программу Изменителя, Создатели использовали и мудрёные фракталы Бенуа Мандельброта[48], и принципы самоорганизующихся систем, имеющихся и в природе, — символы солнца, пуповины и жизненного пути. Пригодились идеи из «Комбинаторики» Лейбница[49] и «Геомантии» Хьюго Сантальского[50]. Ко всему прочему, все существа, что бегают и стоят в пределах беседки, непрестанно конструируют заклинания на енохианском языке, которому их научили псевдоангелы. Эта речь обладает огромной магической силой, способной поколебать пространство и время, создав в них необходимые прорехи.
Зная всё это, ты привыкнешь к гостям из будущего, которого нет, и согласишься с тем, что, хотя ничто в системе Изменителя не идеально, но тем не менее оно действительно реально и очень эффективно!
— А что-то ведь существует за границами Изменителя? — поинтересовался Соколов. — Ну не может же там ничего не быть!
— Всего лишь Пустыня Б — и не более того, — пояснил индеец. — Просто фигура речи, обозначающая пустую бесконечность.
— А небо? Оно-то реально? — спросил Соколов, рассматривая созвездия.
— Ну конечно, оно такое, каким было в день, когда Изменитель передали людям. В сущности, проекция на мембране материи, образовавшей незначительную лакуну, которая и является корпусом аппарата. Когда-то Создатели, желая придать своему творению поучительный символизм, максимально сымитировали небесный свод, разместив на нём созвездие Плеяд, Калифорнийскую туманность и пламенеющую комету Лавджоя…
Индеец указал на небо, и из его пальца выстрелил лазерный луч, которым он стал дотрагиваться до созвездий и комет, словно в планетарии.
— Этот момент напоминает нам тот первый раз, когда комета Лавджоя проходила через внутреннюю Солнечную систему и более чем за одиннадцать тысяч лет вспыхнула так эффектно и красочно. Перед очами твоими тысяча лет как день вчерашний, поучает нас восемьдесят девятый псалом. Обычные люди лишены возможности созерцать это древнее небо, но ты, по воле судьбы и воле Создателей, получил эту почесть, — заключил хранитель Изменителя.
— А кто же они — эти Создатели, о которых ты так часто говоришь? Я впечатлён их всесилием, но я…
— Я знаю всё, — отрезал индеец и предложил, — пойдём.
Они спустились по балюстраде и подошли к закрытой двери в полуподвал беседки. Соколова настораживала тонкость и геометричность орнаментов, обрамлявших вход: цветы, рыбы и птицы были уложены, словно пазлы, создавая один общий рисунок. В верхней части двери лунный свет просачивался через узорчатую решётку, так же представлявшую собой орнамент из саламандр и лотосов.
Пройдя за индейцем внутрь под аркой, украшенной золотыми сталактитами и пчелиными сотами, они попали в мраморный многоугольник, в центре которого находилось чёрное каре с двенадцатью львами из чёрного мрамора, державшими на спинах алебастровый бассейн.
Полосы лунного света мерцали в подковообразных арках. Их колонны были похожи на стволы пальм, простиравших свои кроны, древние символы славы, над головой входящих. На замковом камне арки Соколов разглядел абрис высеченной руки, а в нише напротив неё, на таком же замковом камне другой дуги, символом был ключ.
Индеец заметил его интерес к рельефам и пояснил:
— Это копия межпространственного ключа. Попадая в человеческую руку, он отпирает замки дверей, за которыми находятся ворота событий. Таково назидание и предупреждение, которое Создатели хотели довести до пользователей, намекая на великую ответственность. Ну и так далее, я уже позабыл весь текст, который был в первоначальной инструкции. Как-то там всё было узорчато-витиевато. Уж ты извини…
Они проследовали тесным проулком, чтобы оказаться на эспланаде: та обрывалась у стены с ажурными трещинами. В её центре находился гранитный портал, покрытый замысловатым орнаментом, изображавшим богомолов, прячущихся в цветах ирисов. Резьба была сделана столь хитроумно, что сначала были различимы только ирисы, потом отдельные очертания богомолов на фоне ирисов, затем уже ирисы постепенно сливались с богомолами и становились невидимыми на их фоне.
— Как такое может быть? — удивился Соколов.
— Это Зачарованные ворота в Дом Обмана Чувств, где Создатели собирались демонстрировать ложные видения и всякого рода манипуляции, однако потом, не пояснив, они отказались от этой затеи. Вот потому-то эти ворота никуда не ведут. Это просто украшение одной из стен многочисленных внутренних покоев Бельведера, закрытых для всех. Кроме тебя и меня.
— Какая странность! — проговорил Соколов.
— Теперь самое важное, — продолжал индеец. — Семёнов в курсе, что ты вскрыл конверт.
— Ах, даже так! — воскликнул Соколов.
— Именно. Он знает и то, что ты прослушиваешь его гостиничный номер.
— А это и не удивительно, ведь он профессионал, — пояснил Соколов.
— Всё это бесполезно — так думает он про тебя, — продолжал индеец. — Ты для него жертва, парализованная высокими идеалами и семейными обстоятельствами. Таких у него было уже с десяток. И ты их тоже хорошо знал. Последним был…
— Богомолов?
— Да, но не только. Исчезла ведь и Мерседес Мантидо.
— А я думал, она просто уехала…
— Она и уехала… на пляж у портового мола. Было это далеко за полночь, и уезжала она не по своей воле. Мизерикордии — кинжалы милосердия — решили её судьбу точно так же, как они это делали в эпоху Лоренцо Медичи, Федерико да Монтефельтро и Карла V, при котором Изменитель прибыл в Европу… А потом Валенсийский залив поглотил искромсанное тело. «И только мутная луна была свидетелем этого происшествия», как когда-нибудь напишут об этом.
— Я думал, что её хотя бы пощадят… — пробормотал Соколов.
— Твоя смерть и уничтожение твоей семьи — это не решение Семёнова, он сам орудие чужой воли. Но буду предельно прям: Семёнов сочувствует тебе. Он так не любит слишком грязных, тошнотворных заданий и потому попытался нарушить инструкцию, подослав к тебе убийц там, на шоссе, чтобы потом выдать твою смерть за нападение фашистов. Ну правда ведь, случаются же такие события во время Гражданской войны?
— Я это подозревал…
— Потом использовал этого лётчика-эмигранта… А теперь Семёнов решил дать тебе время, чтобы ты накопил в себе настоящее отчаяние. Твоё пассивное сопротивление он объясняет себе как рефлекторное дёрганье жертвы, понимающей, что смерть неизбежна, подвластной инстинкту, который в данном случае ничего не решает.
— Но ведь два покушения провалились? — возразил Соколов.
— Какая наивность! Это была всего лишь проба пера, и эти две неудачи привели Семёнова к мысли, что он сам всё же исполнит свой долг в тот момент, когда ты будешь жертвой своего долга. Иного пути Семёнов не видит, но вот, понимаешь, мечется между долгом и сочувствием.
— Значит, оба покушения порождены жалостью Семёнова?
— Именно! Но ты ведь не будешь обольщаться тем, что твой палач тоже человек, что у него есть жена, дети, любовница Изольда Павлова, которую он вовлёк в свою опасную профессию? Что он и слаб, и силён так же, как ты. Что ваши различья только внешние, во всём остальном вы похожи. Что, если бы не ты, а он поехал в Испанию, как это и предполагалось сначала, и стал бы хозяином Изменителя, а ты бы его палачом? В этом случае Балтасар стал бы его сообщником, а не твоим. Этим же ты не станешь обольщаться?
— Нет, конечно, нет. Но тогда получается, что все ходы известны наперёд, как в шахматах.
— И да, и нет! — С этими словами индеец указал на высеченный на замковом камне арки ключ и спросил: — Ты понял?
Соколов отрицательно покачал головой.
— Я же говорил, что у межпространственного ключа бывают маленькие сбои из-за вращения Земли, когда он смещается всего лишь на тысячную долю градуса. Эта тысячная доля градуса и есть твоя воля — единственное твоё богатство, то, чем ты действительно отличаешься от других. Но чтобы воспользоваться этим ключом, ты должен сделать свой выбор. Вот почему на другом замковом камне арки высечена рука. Кажется, я вспомнил все слова из древней инструкции, которую начертали Создатели для будущих пользователей! То место, на котором ты стоишь, это точка, откуда начинается новый отсчёт событий, чьих-то жизней и даже ритма космоса. Соверши свой выбор, зная всё как есть — без лжи и самообмана.
— Да, я воспользуюсь этой тысячной долей.
Индеец провёл ладонями по лицу, как будто умывался, и когда он опустил руки, Соколов увидел, что взгляд аборигена стал стальным.
— Ну так вот: если тебе дороги жизни жены и дочери, ты должен действовать дерзко, ошеломляя и повергая в изумление, — заявил индеец. — Ты сможешь победить Семёнова и его людей не за счёт его ошибок — он их не совершит. Ты победишь его, если станешь вести игру на доске бога, недоступной его пониманию и расчёту. Тогда он окажется перед неразрешимыми вопросами и перед лицом уже не твоей, а своей судьбы, которая будет иметь лик непобедимого минотавра, обитающего не в лабиринтах Изменителя, а в скользких коридорах темниц, куда его загонит фатальное для него развитие событий.
— Тяжкий путь… — согласился Соколов.
— Здесь, у Зачарованных ворот, которые ведут в Дом Обмана Чувств, которого не существует, ты принял сильное решение.
Жрец прошёл от ворот в сторону проулка, по которому они попали к эспланаде, обернулся и прокричал:
— Ошеломи врагов действием и яростью разгневанного отца и мужа. Семёнов и его люди думают о вас исключительно как о жертвенных кроликах. Но, зная их намерения, ты сильнее их. Говоря с ними, помни: единственное, чего они желают тебе, — это смерть. Это знание делает тебя совершенно свободным в решениях.
4
В номер Соколова вошёл Семёнов и сказал:
— У нас есть информация, что разведка фашистов решила похитить тебя, поэтому мы хотели бы выставить охрану. С сегодняшнего дня ты под нашей защитой.
— Ну что ж, вполне понятная забота, — сказал Соколов и добавил, — а больше нет никаких причин? Ты можешь говорить прямо. Мы оба члены партии, прошли революцию, гражданскую войну, поднимали страну из разрухи, боролись с бандитизмом и контрреволюционерами…
— Других причин нет.
— Тогда, товарищ Семёнов, я хочу сообщить тебе следующее. У меня охрана надёжнее, чем твоя, это десяток немецких коммунистов из бригады Тельмана. Плюс сербы. И плюс меня время от времени сопровождает мой испанец Балтасар.
— Но у меня есть приказ центра, Москвы!
— В центре не знают, что происходит в Испании, имеют об этом туманное представление. Ты же сам понимаешь.
Семёнов был явно озадачен. Он помялся, видимо, продумывая решение, но не нашёл ничего лучшего, чем сказать:
— Но тогда я должен передать в центр, что ты отказался подчиняться…
— Во-первых, эта формулировка неправильная: я отказался от охраны, а не отказался подчиняться. Во-вторых, я боюсь, что передача сообщения пока не удастся. Диверсанты повредили электростанцию, а автономный генератор сломан нерадивым электриком.
— Как-то всё это странно смахивает на саботаж.
— Попрошу выбирать выражения, товарищ Семёнов: сейчас ты находишься в моей полной власти.
— Что это значит? — удивился Семёнов.
— А то, что если ты решишься отправить в центр сообщение, то тебе будет нужно доложить об этом лично мне, и уже я предложу тебе место, откуда это сообщение будет передано. Мы не демонстрируем врагу наши передвижные передатчики.
— Хорошо. Мне надо это будет сделать уже сейчас.
— Отлично. Пиши текст прямо у меня в кабинете. А шифровать мы будем нашим шифром, известным в Москве. Иначе послание сочтут радиоигрой врага.
Семёнов побледнел.
— Я думаю, что пока не стану торопиться.
— Это твоё решение, я могу и подождать. А вот центр ждать не захочет. Тебе как срочно это нужно?
Семёнов замялся.
— Погоди. Мне надо всё обдумать.
Глава 16
Козыри
1977 год. Москва. Пятницкая, 25 — улица Карла Маркса, 2
1
Окна кабинета Кике выходили в сторону Кремля. Он любил эту панораму крыш Замоскворечья, которая заканчивалась фасадом Большого Кремлёвского дворца, колокольней Ивана Великого и Спасской башней. В осенние облачные дни солнце пробивалось в небесные прорехи, и купола соборов вспыхивали, полыхая огромными свечами. В такие минуты секретарша приносила Кике чай, и он закрывал дверь, пытаясь на минуту отключиться от производственной текучки и гула редакционных коридоров. Замыкаясь в кабинете, он становился совсем другим человеком, нежели тот, что был «знаменем своего коллектива», его «боевым и трудовым горном», образ которого стерегла в приёмной пышногрудая секретарша Зося.
Сам для себя Кике определил: чтобы оставаться человеческим существом, нужно хоть на миг быть только зрением и слухом, чистым созерцателем, свободным от любых мыслей. Таким образом он достигал обнуления, иначе сошёл бы с ума от бессмысленной политической трескотни, в которую и сам-то мало верил.
И вот, застыв у оконной рамы, он погрузился в созерцание.
С Новокузнецкой доносился гул жизни: у ротонды метро сновали пешеходы, трамвай, тихо позвякивая, огибал здание редакции, шипящим эхом пробивалась дворницкая метла. Это было одно — житейское время.
А другое ворочалось в самой сердцевине Спасской башни.
И в общем-то времена эти были разные.
То, что стучало за курантами и поворачивалось вместе с устроенным в часах большим музыкальным барабаном с дырочками, подписанным продавленными буквами «Гимн Александрова», было слишком эпично. Его тянули огромными цепями механизма, и потому оно должно было покрывать страну чарами величия завтрашнего дня, и глас его был поистине утробен, как, впрочем, и торжественен.
А секунды, которые отстукивались каблуками пешеходов, были личными и крохотными, приходились только на одну душу. Точнее сказать, кремлёвское было вечным и непрерывным, а новокузнецкое — сиюминутным и грозившим оборваться с любой из этих жизней, что неслись в хаос существования и составляли рой человеческий. Этот рой выплёскивался из ротонды станции, скопированной когда-то с римского пантеона, и тогда становилось очевидно: нет мира мёртвых и мира живых, а есть только пространство малого времени, перемешивающее судьбы в одном шейкере до состояния неразличимости, всем раздавая ещё при жизни крохотную толику посмертной славы древнего племени, по которому звонят колокола Спасской башни.
Думал ли об этом товарищ Кике? Строил ли за чайком какие-нибудь догадки и версии?
Достоверно сказать трудно, но то, что он был поглощён созерцанием заоконной жизни, — всенепременно: его уши слушали не полную тишину. Даже звук рушащегося куска сахара в стакане чая казался ему приятен. В момент, когда рафинад превратился в руину, дверь кабинета резко распахнулась, и выбежавшая вперёд секретарша даже не успела ничего сказать, как из-за её спины возник легендарный испанский лётчик.
— Луис! — воскликнул Кике и вскочил навстречу Бланко.
Он сделал Зосе знак «пусти», и она, кивнув, удалилась в приёмную.
— Ну вот, я и опять в твоём логове, дьявол! — сказал испанец главреду.
Они обнялись, и гость поставил на стол бутылку «Гавана Клаб» и завёрнутую в бумагу коробку.
— Когда ты прилетел? — воскликнул Кике.
— Сегодня. И представь себе, я сам вёл мой Ан-12.
— Из Гаваны?
— На этот раз из Аддис-Абебы.
— Во Внукове сел?
— Смеёшься? Конечно, в Кубинке — я же не партийный вождь. Да и потом, мне в Кубинке привычнее: капониры, казармы, кпп.
— Если не тайна, намекни: зачем прибыл?
— Брежнев недавно подарил Фиделю белого медведя Лёньку. Медведь на Кубе заскучал, и теперь ему на моём самолётике ЦК отправит медведицу Вику…
Бланко огляделся. Стены кабинета были завешаны портретами Ленина, подаренными братскими партиями и присланными со всех континентов. Тут были и Ленин, похожий на эфиопа, и Ленин-кореец, и Ленин-араб, и даже мозаичный Ленин-папуас.
— Тебе нравится? — поинтересовался главред.
Бланко кивнул.
— Самый дорогой портрет — от папуасов, и скажу тебе по секрету — это ведь не мраморная мозаика и даже не куриная скорлупа. Я когда узнал что, сам чуть не помер.
— Не тяни резину! Что это? — хлопнул Кике по плечу Бланко.
— Это из кусочков рёбер врагов, — пояснил Кике, и испанец скорчил гримасу.
— Но по большому-то счёту, кроме этого каннибальского сувенира, почти ничего не изменилось, — сказал Бланко. — Как будто ещё вчера стоял я здесь, и мы запивали горькую скорбь! Я помню, как ты влетел в редакцию и сказал: «Товарищи, только что… Из Кремля… Сталин умер…» И упал, потеряв сознание.
— Я, знаешь ли, сейчас изменил свой взгляд на события юности, — вкрадчиво сказал Кике. — И Сталина вообще мы тут стараемся не вспоминать и не обсуждать.
— Ты всегда менялся с курсом партии, — с горькой усмешкой подытожил Бланко. — Теперь твой кумир Брежнев, непобедимый герой Малой земли.
Гость вынул из нагрудного кармана гильзу, из гильзы длиннющую сигару и закурил.
— А кстати, вот и тебе подарок! — испанец развернул бумагу и извлёк деревянный ящик с надписью cohiba на крышке.
Кике поднёс его к носу и блаженно произнёс:
— Да, как будто я на Кубе. Помнишь тот мой первый приезд?
— Ну конечно, я ведь тебе устроил интервью и с Фиделем, и с Че. За это ты и получил этот кабинет и лычку главреда.
— Вспоминаю те дни с умилением, — расчувствовался Кике. — Скажи, а что там в действительности произошло с Че Геварой в Боливии?
— Стало ясно, что борьба полностью проиграна. Наступили дни отчаяния и скорби. Его поймали рейнджеры и убили, а обнажённое тело с отрубленными руками выставили на столе в глухой горной деревне. К этому столу власти согнали окрестных индейцев, которые никогда ни о каком Че и не слышали, да и власти им ничего толком не сказали. Вот потому-то туземцы, ревностные католики, увидав осквернённое тело, были поначалу озадачены: что же всё это значит? Кто это? И за что ему такое? И потом, поразмыслив своим крестьянским умом, они решили, что американцы и местная власть убили и обезобразили Иисуса Христа в дни второго пришествия и выставили напоказ как знак своей безнаказанности. Вот так революционер перевоплотился в мессию, Боливия — в Палестину, а горная деревня — в Голгофу. Теперь Че с Лениным и Сталиным смотрят на нас с недостижимых высот.
— Да, горький финал, — пробормотал главред.
Луис Бланко впился глазами в Кике и выпалил:
— Меня беспокоит судьба одного вашего сотрудника, которого вы уволили вчерашним числом.
— Это ты про Анатолия? Про зятя Балтасара? Но он просто мерзавец!
— И в чём же его преступление? — недоумевал Бланко.
— Он совершил политический, никому не прощаемый проступок, когда подкрасил Леониду Ильичу на портрете губы и щёки. Ты вдумайся в это! Это у Анатолия всегда гноилось, а теперь и прорвалось! Подозреваю, что в своих мыслях и снах он мог пойти ещё дальше! Это политическое святотатство!
— Даже святая инквизиция считала, что нельзя согрешить во сне! — воскликнул Луис Бланко. — Что вы так на него ополчились?
— Он сделал это настолько публично, что могло быть сочтено за политическую демонстрацию. И я благодарен нашему сотруднику Сосновскому, который подал сигнал, ведь у нас здесь передовая идеологического фронта. А тут ещё и 60-летие Октября на носу! Я тут же, как и положено, прореагировал.
— Мне кажется, этот языкастый человек просто оговорил Толика на пустом месте из зависти. Да нет, мне даже и не кажется, я в этом абсолютно уверен. Это так и никак иначе! — стал распаляться Луис Бланко.
— Ты думаешь? — удивился Кике, вынул из папки тот самый разрисованный Толиком портрет Брежнева и подал Бланко.
Луис взял его с интересом, но, недолго думая, поднёс к портрету сигару, поджёг и положил в чугунную пепельницу, стоявшую на столе.
— Что ты наделал! Я же должен был передать это вещественное доказательство в КГБ!
— Я сегодня тут КГБ! — воскликнул Луис Бланко. — Описанного тобой события просто не было — как не было и Сталина, который, уснув торжественным сном, оказался выкинут вами из учебников и мавзолея. И много чего ещё у вас кануло в лету. История — это ведь политика, опрокинутая в прошлое? Разве нет? — спрашиваю тебя я с позиции горечи моих лет и нашей светлой юности. Идеалы революции, за которые гибли наши товарищи, превращены в откровенно троцкистскую карикатуру…
— Хорошо, что ты хочешь, Луис? — нервно спросил Кике.
— Толик возвращается на работу, и ни один волос не должен упасть с его головы. Как будто ничего и не было. Точно так же, как и со Сталиным, — ты же это уже проходил.
Кике вытаращился на гостя.
— Начните с Толиком с чистого листа — это и есть моя маленькая просьба, — подытожил Луис.
В тот день Кике сам позвонил Толику и сказал, чтобы он выходил на работу сегодня же, так как партия, следуя соображениям гуманности и нормам ленинской морали, простила его, и теперь ему не стоит так делать… И, конечно, не стоит и пересказывать этот телефонный разговор таким людям, как Сосновский.
2
На Пятницкой на возвращение Толика отреагировали на удивление спокойно. Все, кто в момент изгнания повернулись к нему спиной, как это и положено у настоящих журналистов, на этот раз оказались душевны и даже предложили выпить и закусить после работы. Но Толик, поблагодарив коллег, сказал, что будет теперь исправляться и работать над собой.
В сущности, он просто попросил оставить его в покое, ведь жили же они несколько дней без него, вот и теперь надо всем так же жить, как будто он и не возвращался. Это пожелание было встречено с пониманием. Хотя многие отметили, что Толик тут же уединился с Зосей в редакционном кафе.
Их разговор был предельно фриволен и касался интимных тем. Зося, кокетничая, спросила:
— Толя, а какое женское нижнее бельё тебе больше нравится: чёрное или белое?
— Ты забыла, что есть ещё и телесный цвет, — подчеркнул Толик.
— Бежевый? Ты любишь бежевый? Вот никогда не подумала бы! — расхохоталась Зося. — Хотя телесный — это ведь и розовый. Ты любишь поросяток, которые делают хрю-хрю?
— Конечно, я люблю чёрный — если это настоящий шёлк, — стал сверкать глазами Толик. И под столом дотронулся до коленки собеседницы.
— Будь осторожен, голубчик, ты ведь ломишься в открытую дверь. Спалиться не боишься? А ты ведь не свободен. И Кармен сейчас на работе.
Именно в этот момент из-за дверей вынырнул Сосновский и уставился на него с хитрецой. Толик сделал вид, что не заметил его, и продолжал водить рукой по коленке Зоси.
— Зося, а всё-таки, может быть, устроим небольшой интимчик? Ну правда?
— Я подумаю. Ты мне интересен, но вот что будет дальше… Любовная арифметика даёт на этот вопрос слишком простой ответ.
— Привет, Толя! Ты ко мне подойди потом в курилку, — демонстративно громко сказал Сосновский в спину.
— Ты думаешь, это стоит сделать? — ответил он.
— Ну да. Именно тебе и стоит, — заговорщицки произнёс Сосновский.
Зося скисла, когда Толик встал и развёл руками, как жертва производственных обстоятельств. Кивнув секретарше, он поплёлся за приятелем в конец коридора.
Там у окна Толик спросил с раздражением:
— Опять какая-нибудь ерунда? Зачем ты меня оторвал от беседы?
Сосновский закурил «Яву»[51] и задумчиво сказал:
— Значит, смотри, дело такое… На меня тут много всяческих идей у начальства появилось, а я не Шива шестирукий и не смогу разорваться.
— Так тебе нужна помощь? — спросил Толик.
— Как бы так. Я должен был взять интервью у знаменитого тореадора… Да вот забыл, как его зовут. Ну, этот… муж актрисы Лючии Бозе… Мы же с тобой в «Октябрьском» смотрели фильм «Кровавая церемония», где она сыграла графиню Батори, которая возвращала уходящую молодость, принимая ванны из крови девственниц.
— Неужели ты должен брать интервью у Домингина?! — словно прозрев, воскликнул Толик.
— Да! Вот у него! Но по всему не получается. Вообще я в полном пролёте, должен закончить какое-то дикое говнище про передовиков производства, и потом ещё халтура подвернулась и репортажик для журнала «Кругозор»… Деньги нужны позарез, в Сочи поехать хочу. Может, ты меня заменишь? Выручай, Толян! Ты же знаешь — за мной не заржавеет.
— Этот Домингин вообще-то моя мечта! — воскликнул Толик. — Я же читал о нём у старика Хэма. Это же такой мужик!
— Ну тогда бегом в студию, возьми «Нагру»[52] и рви когти на Проспект Маркса[53]. Слава богу, тут рядом! В три он будет ждать… И знаешь что, если захватишь фотик и сделаешь снимок, можешь ведь и в «Иностранку» продать. Оторвут с руками…
Вот потому-то в тот день Толик оказался в ресторане «Москва» гостиницы «Москва» в компании пожилого испанца.
Да, это был он — герой «Опасного лета»[54] — тореадор Луис Мигель Домингин. Высокого роста, сухой, подтянутый, с прямой спиной, испанец получал удовольствие от превосходства над Толиком, и его длинное лицо излучало надменность. На иностранце был тёмно-синий пиджак, под пиджаком джемпер. Водку они пили в том самом коктейль-холле, где ровно сорок лет назад Соколов танцевал с Галей Войтовой.
В 15 часов в ресторане было ещё тихо, и Толик, надев наушники, легко выставил параметры записи, направив длиннющую металлическую ручку с микрофоном к лицу испанца.
За соседним столом Де Лаурентис[55] о чём-то говорил с президентом всемирной ассоциации кинопродюсеров. Заметив Домингина, они кивнули ему, и он им.
— А где же Лючия… то есть сеньора Бозе? — спросил Лаурентис.
— Устала от всего, — пояснил тореадор. И спросил уже Толика: — Ну что, начнём?
— В России тоже любят корриду, но по-своему, — включив неуклюжий магнитофон, сказал Толик. — Наш композитор Щедрин написал балет «Кармен», а балетмейстер Григорович поставил его в Большом театре с Майей Плисецкой в роли Кармен. И ведь неплохо получилось. По-своему, по-русски, но тоже коррида, тоже быки.
— Коррида — это столкновение со случайностью. И я несколько раз видел, как смерть приближалась ко мне вплотную. Пусть и в образе быка, которому отступать некуда. На круглой арене вы вдвоём, а остаться должен только один.
Рассуждая, Домингин попивал «Столичную». Он философствовал о корриде де лос торрес не как о театре, а как о религии с элементами опасного ремесла. Он даже высказался, что его раздражает, как часто к людям его профессии относятся, словно к дрессировщикам и циркачам, а ведь они самоубийцы ради забавы зрителей.
Толик согласился, но тут же разозлил собеседника разговором о книге своего кумира Хемингуэя, отдавшего лавры славы молодому сопернику Домингина — тореадору Антонио Ордоньесу. Он и сам вдруг стал нахваливать этого Ордоньеса, хотя видел лишь его фото и просто поверил строкам писателя.
Когда же испанец попросил его остановиться, Толик продолжил мусолить тему, явно неприятную собеседнику.
Домингин набрал воздуха и, выслушав все обидные выпады, стал с презрением говорить о Хемингуэе, считая, что тот ни черта не понимал в быках, а уж тем более в манере боя тореадоров на арене. Постепенно, показывая Толику спекуляции автора, Домингин принялся делать жёсткие выводы, распаляясь и переходя чуть ли не к нецензурной брани. Но и Толик не уступал ему, разжигая страсть.
— Вы знаете, Луис, у нас часто говорят, что в действительности коррида имеет много уловок и сам путь тореадора отчасти рассчитан на театральный эффект. Ведь так? Ну конечно же! Ну что эти ваши быки? Это ведь малолетки с подпиленными рогами. Их прикармливают гормонами. Даже наркотиками пичкают, чтобы затуманить взгляд. Ну разве это быки, а не бараны? Ну разве это опасная профессия? Бык-то обречён. А вы окружены толпой вооружённых людей и только добиваете это растерянное животное…
— Да, есть у профессии и тёмная сторона, тут вы правы, и тотализатор даже, особенно в Мексике, где, как и на ипподроме, возможны нечестные ходы. Но быки, пусть с подпиленными рогами и очумевшие от гормонов и наркотиков, так же, как вы или я, не больно-таки думают о скорой смерти. Я знал много друзей по арене, которые во время жёсткого боя ломались и позорно бежали с арены. А публика им вслед свистела, улюлюкала и бранилась: «А ну, беги домой к мамочке, она тебе трусы поменяет, срань!»
Домингин взглянул на саркастического Толика и вдруг, встав со стула, небрежным жестом расстегнул брюки и приспустил их. На животе испанца над трусами были огромные шрамы от рогов.
— Не опасная профессия? У многих быков есть своё благородство — они обычно предупреждающе бьют копытом, а потом только бычатся и ударяют тебя в верхнюю часть бедра.
Толик был ошарашен поступком Домингина, а тот продолжил:
— Вот, смотрите сюда! Видите? А если бы бык попал выше? Травма в живот была бы верной смертью от брюшного воспаления. Рога-то страшно грязные, бык ими роет песок на арене. А до этого успевает и проткнуть живот лошади. И грязь с кровью кобылы он суёт тебе в живот… И вот тогда ты понимаешь, чего стоит эта жизнь и чего она не стоит! Это не кто-нибудь, а мы, тореадоры, поставили памятник Флемингу, создавшему пенициллин, который помогает нам выживать. Никакой ваш Григорович со своим вшивым Большим театром не идёт ни в какое сравнение с тем, что делает на арене тореадор. Во-первых, это истина. Это не поставлено. Это балет, который пишут тореро, его ассистент и бык весом в тонну. Это лучшая хореография в мире, за которую иногда отдают жизнь и всегда платят кровью! Вы, я вижу, сами ей ни за что не расплачивались. Может, оттого что у вас нет ценностей? Или осознания краткости бытия? — Домингин застегнул брюки и, сев, пригубил «Столичную». Толик заметил, что тореадор пил водку так, как пьют вино.
— А что происходит с быками, если они всё же побеждают тореадора? — не унимался Толик.
— Их всё равно убивают. Если дать выжить такому быку и потом пустить на арену, он станет воплощённым дьяволом, справиться с ним не будет никакой возможности. Он перебьёт всех, ведь бык — это бык!
— Ну разве это честно? Победитель всё равно будет убит… Это жестоко и страшно! Я очень люблю животных… — продолжал наседать Толик.
— Да, это жестоко. Это по-настоящему кровавое зрелище. Ибо настоящим мужчинам кровь и близость смерти необходимы, чтобы ценить жизнь! Но эта жестокость развлекает людей, и она ничто по сравнению с той жестокостью, которую люди ежесекундно совершают по отношению друг к другу. Всю жизнь я честно убивал быков, а быки честно пытались убить меня. Я смерти избежал, а мои друзья остались лежать там, на песке. И когда какой-нибудь американский писака, задирая нос, начинает рассуждать о том, что я плох или бездарен, я хотел бы встретиться с ним так же, как с быком, — в честном бою. А тот, обдав меня грязью и позором, предпочёл самоубийство.
— Он же был болен раком, — защитил Хемингуэя Толик.
— Он был болен гнусностью, а это уж тем более неизлечимо, — подвёл итог тореадор.
Толик и Домингин долго молча смотрели друг на друга, и вдруг испанец рассмеялся:
— Нет, знаете что, так интервью, конечно, кончать нельзя. «Ибо какая польза человеку, если он приобретёт весь мир, а душе своей повредит?» — спрашивал евангелист Матфей. Я тешу себя иллюзией, что всё-таки сохранил душу от бычьих ударов. Так что поставьте евангелиста в конце интервью. Точнее него скажет только прокуратура небесная в день Страшного суда.
3
Света нежданно объявилась в холле и заметила Толика и Домингина. Толик был удивлён. Она помахала ему рукой, Толик взбодрился. Как только Домингин с ним попрощался, Света подошла к столику.
— Вот это да! А как ты тут оказалась?
— У меня должна была быть встреча с модельером Славой Зайцевым, но он её отменил в последний момент, я ведь и манекенщица тоже. И теперь вот обречена скучать в ресторане. А ты?
— Мне предложили ангажемент в Испании. «Аранхуэсский концерт»[56] с группой испанских детей. Там хорошо известны мои дирижёрские таланты. Провёл полчаса с их антрепренёром, а он оказался весьма бодливым, грубоватым. Ох, эти испанцы! Конченый психопат.
— Так поэтому ты и загрустил? Перестань! — Света игриво ткнула Толика пальчиком в плечо.
Она присела за столик, на тот же стул, на котором минуту назад сидел Домингин.
— Ты страстный, да? — сказала она. — И, вероятно, очень удачливый. Ведь так?
Толик пожал плечами.
— Ну не кокетничай, я вижу! Ты просто зажигательный волчок!
Света подмигнула Толику, вынула портсигар, выдернула папироску и вставила в мундштук. Она изящно повертела маленькую пепельницу с крышечкой, украшенной канадским клёном, и уж потом прикурила.
— Ну ты и воображала, — восхитился Толик.
— Ну да, иногда так и тянет чем-нибудь блеснуть. Я женщина и хочу внимания. Блеска в том числе. Ты блистаешь своей врождённой гениальностью, а я вот миленькими бижу и мундштучком.
— Какая кокеточка, милая и очень пушистая, — поддержал её Толик.
— Подожди меня, я сейчас, — сказала Света и в мгновение загасила папироску, закрыла портсигар и пепельницу, сгребла их в сумочку.
— Ты куда? — завёлся Толик.
— Куда-куда? В туалет, — покраснела Света.
Она ушла, а Толик, секунду подумав, двинулся со своей «Нагрой» к туалетам.
Он помедлил у двери дамской комнаты, поставил «Нагру» на пол и вошёл. Света подправляла макияж. Он резко прижал её, она вздрогнула, а Толик впился в её губы. Затем он наглым движением запустил пятерню ей под юбку и ощутил напряженную ягодицу.
— Что? Нет! Нет, животное! — прорычала она шёпотом.
Но прилив крови уже взбесил его. Ему надо было взять своё и сейчас же.
Света встряхнула его за плечи:
— Ну погоди ты! Что это, в самом деле? Давай поднимемся наверх, на смотровую площадку — там почти под крышей ресторан с такой террасой. От вида Москвы просто захватывает дух. Ну же, соглашайся!
Толика покорил половой гипнотизм Светы, и он кивнул. Они поднялись на двенадцатый этаж и пошли по коридору в торец здания.
Не доходя до конца, Света неожиданно ногой открыла дверь и, свернув в один из номеров, увлекла за собой Толика.
В номере она набросилась на него, и он отвечал ей с пылом. Они повалились на кровать, и Света зашептала:
— Ух, какой ты горячий. Ну, возьми меня резче и смелее! Возьми! Делай что хочешь!
От этих слов рассудок Толика помутился, и он потерял над собой контроль.
Когда после секса он пришёл в себя, то почувствовал, как во всём теле разливается нега.
— Ты животное, — сказала Света нежно. — Грязное, похотливое животное. Но очень сексуальное.
Чувство драйва длилось у Толика до тех пор, пока он не заметил на стене чрезвычайно знакомое фото: это был снимок с тем самым Блэкстоном, который входил в сад. Такой же висел у них дома.
«Этот тип — знакомый дона Балтасара», — подумал Толик и с недоумением взглянул на Свету.
— Ты знаешь, кто это? — указал он на гринго.
— Какой-то мужчина. А кто он? — удивилась девушка.
— А что это за номер? — поинтересовался Толик.
— Номер как номер. Его снимает моя подруга из Мексики, она учится со мной в Плешке. Её папашка секретарь ЦК в Мехико.
— А откуда это фото? Откуда этот тип здесь? А?
Толик подошёл к фотографии и снял её со стены.
В этот момент Света сказала: «Ах!»
Толик обернулся на стену, откуда он снял рамку, и увидел то, что видеть был не должен — объектив портативной камеры, вмонтированный прямо в стену.
— Я не знала… — залепетала Света: прости, это не моё.
Толик принялся нервно натягивать брюки.
Глава 17
Бездна мрачного Плутона
1937 год. Валенсия. Отель «Метрополь», Calle Хativa, 23
1
На улице, что разделяла арену для быков и вокзал, шла обычная толкотня прохожих. Но эта плотная масса, подчинявшаяся броуновскому движению, теперь представлялась Соколову лишь декорацией для покушения на него. Он пытался вычислить в этом хаосе фигуры, которые были здесь неслучайно. Праздношатающийся юноша показался ему подозрительным. Соколов долго внимательно изучал его, наблюдая из ресторанного окна на восьмом этаже.
Потом он заметил ещё одного странного, что стоял у трамвайной остановки. Он-то понимал, что это только мнительность. Ведь Семёнов и его Теодор и Серж были в том же ресторане, что и он, что-то ели, время от времени переговариваясь. Ими был заказан приличный обед со множеством блюд, и официант подвозил всё новые яства на столике-тележке. Потом они стали выпивать, и Соколов заметил, как Семёнов поднимает бокал и в шальном настроении кивает ему, намекая, что пьёт за его здоровье.
Он дал себе слово, что больше не будет смотреть в окно и на столик, где его будущие убийцы, возможно, уже сожрали его в своём воображении. Подозрения самого чёрного свойства роились в его голове, предполагая близкое будущее со средневековым исходом, хрипом и немотой.
Внутренний голос, который перестал подчиняться рассудку, вдруг заявил: «А откуда ты знаешь, что у Семёнова только Теодор и Серж? Откуда это известно? Он что, должен тебя оповещать обо всех своих негласных агентах? Семёнов ведь мог поехать в Барселону, Аликанте или Альбасете и через тамошних советских консулов связаться с Москвой или Парижем. Оттуда к нему и приехали бы новые участники охоты за тобой. Ты для него только жертва. Просто мишень. И с этого начинай отсчёт всего».
Наверное, это было преддверием психоза, который набирал обороты в его голове. Ведь сам он ещё в разговоре с индейцем всё решил, и вот, надо же, мялся, искал какой-то компромисс, как будто тот возможен.
Он вспомнил и прогулки с женой в парке в Перпиньяне, где они любили бродить, и тысячу всяких личных, не имеющих отношения к делу мелочей. Нет, самый важный шаг он хотел оттянуть. Ему было приятно находиться в уже разоблачённом заблуждении. В личном прошлом, которое, вопреки предупреждению индейца, ещё продолжалось, наезжая на настоящее, приманивая опасным чувством уюта. Это чувство имело свои границы, правила, обязательства. Теперь же необходимо было разом сознательно разрушить буквально всё, иначе обманчивый уют его ощущений превратит в жертву его семью, и на всех их судьбах будет поставлен крест.
2
Войдя в номер, Соколов увидел странный черноватый дым. Он испуганно принюхался, полагая, что где-то плавится проводка. Но в гостиной понял, что темноватый морок струится из платяного шкафа. Он открыл дверцу и обнаружил, что дымок поднимается из пиджачного кармана.
Соколов вынул оттуда идола и увидел, как странные клубы исходят из щели, от дверцы, за которой была полость. Всё выглядело так, будто внутри золотого предмета тлело какое-то вещество. Соколов открыл полость на животе фигурки, оттуда вывалился золотой предмет. Он поднял его и дотронулся до знака бесконечности…
Мир подёрнулся тьмой, и через этот почти что чернильный муар возникала начальная точка перед трёхэтажным Бельведером.
Теперь на скамейке у стены беседки сидел не капуцин, а индеец и смотрел не на куб, а на него. Из окошка в полуподвал, из-под тюдоровской двери, и даже из стыков плит, которыми была вымощена площадка перед сооружением, подымалась дымка.
— Что это значит? — спросил Соколов.
Индеец поднялся и позвал за собой. Они спустились с каменного крыльца беседки по лестнице на площадку перед зданием и, обогнув бельведер, взошли на невысокое крыльцо с арочным входом и дверью в тюдоровском стиле.
— Да сколько же комнат в Изменителе? — удивился Соколов, когда индеец дотронулся до ручки двери.
— Это неизвестно даже мне. Изменитель каждый день создаёт и пересоздаёт новые пространства. Он мыслит лакунами и обрывками времён, возможностями и лабиринтами, а я всего лишь его орган, напоминающий человека. Такой же, как все его шуты, мошенники, созерцатели.
Индеец обернулся на персонажей беседки, застывших в немой мизансцене в арках и на лестнице беседки.
— Но открою тебе тайну: Изменитель не только аппарат, но ещё и живое существо. Каждый раз, проходя его лабиринтами, я изумляюсь тому, что казематы прирастают новыми комнатами с различными узорами, орнаментами, сталактитами или ажурными колоннами. Каждый раз я обнаруживаю то, чего раньше не было.
Они вошли в мрачноватый подвал. На его стенах в факелах трепетал слабый огонь цвета куриного сердца. В отсветах пугливого пламени Соколов разглядел высеченную над входом в подземелье надпись Libera me Domine[57].
— Это аналог римских катакомб, в которых подвергались казни первые христиане. Я даже знаю, что где-то там, совсем далеко, в зале со стенами, покрытыми медными звёздами, в открытом саркофаге лежит их епископ и держит в пальцах, сжатых на груди, кристалл времени. Трудно сказать, для чего это придумали Создатели, видимо, срок этого символа ещё не пришёл и не стоит сейчас ломать голову.
Индеец потянул ручку двери, которая была за узкой каменной перегородкой, и пропустил вперёд Соколова.
Они оказались в самой обычной комнате с зарешёченным окном. В ней не было ничего, кроме двух напольных часов, показывавших чуть разное время. Они стояли друг напротив друга, но между ними сам собой создавался тот самый морок.
— При рождении вселенной возник необъяснимый дефект, — сообщил индеец. — Он приводит к едва заметной разнице времён, существующих одновременно, что и рождает тёмную материю, требующую жертв.
— Так это и есть суть Изменителя? Это его двигатель?
— Тёмная материя начала плавиться, времена сближаются, разделяясь лишь совсем небольшой разницей. Теперь события формируются на грани секунды. Именно в этот момент рождаются спасительные развилки событий, которые разрушают фатальность. Это значит, что пришло время исполнить волю Изменителя или погибнуть. Таково условие иерархов небесной канцелярии, ну, то есть Создателей.
Соколов впал в оцепенение.
— Ты медлишь. Ты ищешь возможности оттянуть спасительный час и пробалансировать у врат мрака? Я тебя предупреждал, что выход всегда есть. Если ты ещё не понял, то я укажу тебе на него. Он здесь. — Индеец обернулся на зарешёченное окно, разделяющее соседние комнаты. Соколов видел, что за решёткой стоит стол, а на столе — знакомый ему сейф.
— Где я его видел? — спросил он.
— Это твой сейф. Он в бронированной комнате этажом выше твоего номера.
— С деньгами резидентуры? Это средства на тайные операции…
— Это твои деньги! Твои! Возьми их не раздумывая! Они — путь к спасению в том случае, если ты не считаешь себя жертвой.
— Я больше никого не убью. И предупрежу тех, кто в опасности, — твёрдо сказал Соколов.
— Что? — насторожился индеец.
— С убийствами покончено, — пояснил Соколов.
— Одну жертву ты всё же принесёшь, — сказал властно индеец. — Это закон Изменителя. Возможно, тебе неприятно это узнать, но в основе космоса лежит великая аморальная компонента, иначе бы аппарат встал. Об этом догадывались и манихеи, и катары, когда вставали перед необходимостью другого будущего… Так ты принесёшь жертву?
— Кого же и как? — спросил ошеломлённый Соколов.
— Это секретарь Троцкого Рудольф Клемент, которого ты хочешь предупредить.
— Откуда ты это знаешь? — удивился Соколов.
— Я это просто знаю, — пояснил индеец. — Если ты, зная, что смерть идёт к этому человеку, всё же не предупредишь его, ты принесёшь жертву Изменителю — этого будет достаточно. К тому же только в этом случае причины и следствия замкнутся правильным образом, создав Изменителю необходимую параболу.
— Так вот ради чего приносились в жертву дети? — воскликнул Соколов. — Какая казуистика!
— Всё верно. Каждая прерванная судьба — это запасной ход в следующей жизни. Таков закон аппарата, поглощающего тёмные частицы этого мира.
— Закон аппарата…
— При этом всё в твоей воле: ты можешь и не приносить жертву Изменителю. Но тогда жертву выберет сам Изменитель, и ею станете ты и твои близкие. Оцени эти тонкие связи.
Соколов задумался.
— Он ещё раздумывает! — взорвался индеец. — Если бы ровно десять лет назад Троцкий не проиграл Сталину, то сегодня в парижской квартире, куда направляется Семёнов, сидел бы ты. А Клемент, как Семёнов, пришёл бы за твоей жизнью и не стал бы мучиться размышлениями о трёх теологических добродетелях, как апостол Павел! Неужели ты не понял, что кругом идёт великая тавромахия[58], и тут нет ни невинных жертв, ни жертв напрасных? Тут есть только ходы верные и ходы неверные. И все они верны или неверны относительно тебя. Космосу безразличны вариации. Они ведь картинки. А он вечен, — индеец захохотал. — Однако учти, — продолжал хранитель, — если ты принесёшь в жертву Клемента и будешь на месте его убийства, как требует Семёнов, тебе придётся срочно уезжать с места события, как только покушение состоится и Семёнов ещё не выйдет из подъезда. У тебя будет всего-то десять секунд. Иначе ты принесёшь Изменителю в жертву себя, а Клемент каким-то образом выживет.
— Ну откуда ты всё это знаешь? — спросил Соколов. — Разве человек не может быть свободен от механических шагов?
3
Соколов открыл сейф. На полочках лежали пачки долларов сотенными купюрами. Около шестидесяти тысяч. Он вынул их и аккуратно положил в саквояж, рядом с обёрнутым в бархотку божком.
Когда все купюры были уже уложены, Соколов сел за стол, вынул из ящика лист бумаги и, положив его перед собой, обмакнул перо в чернильницу.
«Пишу вам, так как знаю, что вы и являетесь началом всех последних событий в моей жизни и судьбе. Эти обстоятельства и вера в вас помогли мне переступить через трупы и невероятные по своей жестокости действия, после которых я могу сомневаться в своей принадлежности к роду человеческому. Всё это следствия ваших приказов, которые я стремился исполнить наилучшим образом. Вывод, к которому я пришёл, ужасен: вы сделали меня зоологическим чудовищем, таким, что ночами я содрогаюсь от мысли: как я смог им стать? Это самый ужасный вопрос, каковой я сделал, озираясь на мою недавнюю жизнь.
Но в этом я виноват лично. Вы только следствие. Причина же — я сам. Исполняя все ваши приказы, я благодаря более высокой воле, чем ваша (поверьте, такая есть), обнаружил, что вы послали за мной группу таких же палачей, как и я. Я не знаю, чем прогневил вас, и, честно говоря, не хочу об этом знать. Версии теперь излишни.
Как бы там ни было и что бы я ни думал в своё оправдание, главное в другом: на мою жизнь мне наплевать. Она столько раз висела на волоске, что я утратил инстинкт самосохранения.
Но жизни моей жены и дочери не принадлежат вашим мрачным капризам и фантазиям. Отдавать их вам или вашим упырям я не намерен.
Поэтому…
Я знаю всех агентов, которые сегодня действуют в столицах Европы, и смысл их действий. Многих я вербовал сам, других я вовлёк в мрачные события, за что гореть мне в аду. Речь о таких же, как я, палачах из летучих отрядов, гастролирующих между трупами, загадочными смертями и обжорными балами в клубе НКВД.
В подтверждение серьёзности моих намерений я сообщаю вам, что у меня остаются в качестве подтверждения личные вещи моих жертв. К примеру, обручальное кольцо того белогвардейца, которого я вывозил из Парижа. Надеюсь, и вы его никогда не забудете. У меня мрачная коллекция, какую не может собрать здравомыслящий человек и которая может быть предъявлена миру с развёрнутым комментарием в случае, если вас всё-таки обуяет очередной приступ садизма и вы, потеряв контроль над своим темпераментом, решитесь искромсать весь мой род под корень.
Поэтому я предлагаю вам откровенную и предельно грязную сделку: вы навсегда забываете о моём существовании и больше не стремитесь найти ни меня, ни моих близких. Я же обещаю вам оставить в тайне мой печальный музей. Если это условие принято не будет и вы всё же пойдёте путём убийства и кровавых вакханалий, на следующий день люди, облечённые моим поручением, опубликуют имена агентуры СССР в Европе и расскажут о судьбе всех этих улик, с документальными подтверждениями и фотографиями. Но в любом случае — прощайте навсегда. А.Соколов».
Он вложил листок в конверт и надписал лаконичную адресацию: «Ивану Васильевичу».
Потом Соколов разогрел зажигалкой кусок сургуча и накапал им на клапан конверта. Он поставил оттиск своей консульской печати, подул на него и, убедившись, что сургуч остыл, положил в сейф.
Глядя на послание, лежащее сейчас на полке, он вдруг вспомнил все события с революции и до этого момента: Москву, свой печальный служебный роман и лица тех, кого потеряет неизбежно. Ах, сколько было благородных, высоких иллюзий и сколько возвышенных жертв! Сколько было положено на алтарь и отдано великому делу, которое теперь продолжится без него. Сколько друзей и врагов останется теперь в этом закрытом для всех, кроме него и Ивана Васильевича, пространстве. И даже то высокое чувство, которое он испытал в автомобиле, летевшем по улице Горького, теперь будет заключено в сейф. Оно останется в нём навсегда. А может быть, ещё и в Изменителе.
Не об этом ли состоянии говорил индеец, предупреждая его? Не об этом ли следовало пожалеть? Или всё-таки следовало стать жертвой?
Соколов закрыл дверцу, повернул ключ в замке и снова уставился на сейф.
«Теперь-то уж точно всё», — подумал он.
Соколов повертел ключ перед глазами. Оставлять его Эйснеру с письмом, заключённым внутри, он не собирался. Нет, этот ключ он решил взять с собой: он будет его талисманом и напоминанием о тайне, которая с этой секунды томится в железном ящике.
В конце-то концов подчинённые всё равно вскроют сейф — тогда, когда он и его семья будут уже далеко…
Он ошибался.
Глава 18
Следы следов
1977 год. Москва. Арбат, 43
1
Толик доехал на метро до Смоленской и, выйдя на Садовое кольцо, пошёл вдоль дороги, как вдруг рядом с ним остановилась чёрная «Волга». Вышедший из неё шофёр открыл заднюю дверь в салон и жестом предложил Толику садиться. Толик удивился, но показавшийся на заднем сиденье Фитиль прошипел:
— Ну, садитесь вы, дурашка. Теперь всё будет серьёзнее не придумаешь.
И Толик сел на заднее сиденье, машина тронулась.
— Балтасар допустил ошибку. Ваш тесть большой хитрец. Старик не сообщил то, что должен был нам сообщить, и потому нам не всё понятно.
— Вам?
— Именно! Не валяйте дурака, юноша! Теперь ваша очередь быть битым. И бить вас будут от души. Ведь иного вам, хлюпику и бабнику, не дано вовсе. Но вот одно вам будет обещано всенепременно…
Фитиль вынул из кармана пиджака конверт и, протянув Толику, в руки всё же не дал, а лихо швырнул о кресло салона: так иногда в азартной игре с трескающим звуком предъявляют козырь.
— Что это? — поинтересовался Толик.
— Ну, открывайте, открывайте, он не заклеен! — приказал Фитиль.
Толик отогнул клапан и увидел несколько своих откровенных фото со Светой.
— Интересно? — съехидничал Фитиль. — Это только часть сессии. Отдайте нам то, что мы ищем, и Кармен, возможно, не увидит вашего грехопадения. А может, и увидит.
Толик задумался.
— Откровенно говоря, я даже не знаю, где то, что вы хотите найти…
— Правда? А вы спросите у Кармен. Мне кажется, она что-то знает, — бесстрастно подсказал Фитиль. — Только спросите не как обычно, когда мычите ей о своей любви, как белуга, а сами спите на стороне. Вы спросите её так, чтобы она всё вспомнила, до деталей. Начните её пытать по-мужски. И тогда она укажет, где и что. Даю вам сутки. Иначе дело приобретёт серьёзный оборот. Но даже и это будет только начало. Вы будете растоптаны и превратитесь в навоз, каким вы, в сущности, и являетесь. А теперь выметайтесь, живо!
Автомобиль притормозил, и Фитиль открыл дверцу салона.
2
Придя домой и заметив, что Кармен хлопочет на кухне, Толик вошёл туда, сел и стал поглядывать на жену, пока она раздражённо не спросила:
— Что это ты на меня таращишься? Что случилось?
— Ты ходишь к Павловой. Что у вас общего?
— Ты это серьёзно? — удивилась Кармен. — Я была у неё всего дважды и только по отцовскому делу. Его просьб я не обсуждаю.
— Но всё-таки? О чём вы говорили? — стал допытываться Толик.
— Отстань! — огрызнулась Кармен.
— Призраки? — напомнил Толик.
— Понимай как хочешь. — И добавила, что конец их беседы старушенция свела к омолаживающему крему из яда каракурта.
Это пассаж показался Толику предельно неинтересным, в отличие от судьбы актрисы. Прошлое Павловой было подёрнуто мраком: она снималась в кино и была актрисой второго ряда. Однако ходили сплетни, связывавшие её имя с Берией: якобы они были в интимных отношениях даже накануне его падения. Сама же бабушка не упоминала об этом. Она вела тихую и скромную жизнь в квартире на Кутузовском проспекте — в том же доме, где были и апартаменты Брежнева. Чем она заслужила такое, было тайной.
Но не тайной было то, что Павлова была как-то связана с антиквариатом и водила знакомство с иностранными студентами и дипломатами. Её иногда приглашали во французское посольство на приёмы, и она приходила туда в бриллиантах. Светившаяся от драгоценностей как новогодняя ёлка, бабуся удивляла московский бомонд, слагавший о ней противоречивые легенды. Вокруг неё всегда порхали гомосексуалисты из артистической среды, предлагали ей какие-то безделушки. Жестокая молва обзывала её спутников германами, а её — Дамой Виней.
Но при всём внешнем блеске и публичности Павлова осталась загадкой, и к себе допускала немногих.
— Курьёзно то, что я однажды прошёлся по этой бабке в журнале «Театр» в рецензии на спектакль Вахтанговского театра «Сезон охоты», где она сыграла старую бурятскую охотницу, ударницу труда, обезумевшую на почве производственного плана. Вряд ли она об этом забыла, — пояснил Толик.
— Бабушка она добрая и тебе ничего не сделала, — укорила его Кармен. — Но наши разговоры с ней были коротки, и мне тебе сказать нечего.
Кармен сварила кофе и подала мужу. Толик сосредоточенно стал пить его маленькими глотками. Всё это время он думал о сцене в гостинице и о том, для чего это и что теперь будет, но ясно одно — теперь он «попал».
— Толик! Ты здесь? — спросила Кармен.
Он встрепенулся и автоматически пробормотал:
— Какой чудесный кофе!
— Это нам на отдел подарил глава коммунистов Бразилии. А ему передали это какими-то тайными тропами прямо из Рио-де-Жанейро. И с кофе он пришёл в эфир.
Толик задумался и стал гипнотизировать Кармен. Так он делал всегда, когда ему нужно было выцыганить что-то особое: сначала превращался в удава, а потом удав снова становился Толиком.
— Кармен, а что так тревожит Балтасара? Почему он напряжён? Почему даже простецкий разговор превращается в историю с недомолвками?
Кармен помрачнела. Она смотрела сквозь Толика.
— Пойми, — сказала Кармен, — отец и мать увезли из Испании всё, что могли, в том числе и своих призраков. А призраки, даже недобрые, это не только части нашей души. Они, как ты видел, приходят и по-настоящему приглашают на свои оперы и что-то выспрашивают. И что самое печальное — призраки никогда не стареют.
Толик вспомнил о некоем Санта-Крусе, упомянутом доном Балтасаром.
— А кто такой Санта-Крус?
— Учёное чучело и откровенный шизик, — ответила Кармен. — А чего это он тебе понадобился?
— А почему шизик?
— Это не все знают, но он, кажется, занимается какой-то чертовщиной… хиромантией, астрологией, что ли.
— Когда тебя не было, его фамилия донеслась из-за двери.
— Ты подслушивал? — возмутилась Кармен. — А любопытной Варваре…
— Если бы у Варвары был такой нос, как у меня, она бы всех сделала. Неужели так трудно сказать про этого Круса?
— Ты хочешь неприятностей для нас всех? — загадочно произнесла Кармен. И добавила осторожно: — Может быть не надо?
— Да кто же он такой, чёрт возьми? — продолжал наседать Толик. — А вдруг он знает важную тайну, и мы с тобой разбогатеем.
Кармен расхохоталась от такого заявления, но уже спокойно сказала:
— Он очень специфичный человек. Сидит на архиве испанских интербригад и знает больше, чем нужно знать обычному человеку.
— И… — продолжал Толик.
— Зайди к отцу на работу в Архив компартии и скажи, что пишешь книгу о Коммунистическом интернационале, испанской войне и диверсантах из Альбасете. А ещё лучше… Как ты понял, мой рыцарь, тут кругом минные поля…
— Кто я такой для этих фанатиков? Они же номенклатура ЦК, и мне, конечно, ничего не скажут и ничего не дадут. Да ещё и настучат.
Кармен взяла салфетку и написала на ней:
«Толя, у папы есть записная книжка. Она лежит на столе. Я знаю, что там есть телефон Круса. И, пожалуйста, все тонкие темы пиши на листочке — у нас тут могут быть уши».
Толик с удивлением прочёл то, что написала ему Кармен, и в ответ набросал на том же листке: «Я войду в кабинет и посмотрю в книжке этот телефон. Ты меня подстрахуешь, если неожиданно придёт отец?»
— Да, — громко сказала Кармен, чиркнула спичкой и подожгла исписанный листок.
3
Как только Кармен удалилась, Толик прошмыгнул в комнату тестя и уставился на письменный стол. Среди пластинок с музыкой де Фальи, Гранадоса, симфонической поэмой Альбениса «Алая башня» в исполнении Падеревского он с удивлением увидел бокс, внутри которого лежал люггер парабеллум. Толик взял пистолет и стал позировать с ним перед зеркалом, но потом всё же положил оружие так, как оно лежало. Вот тут-то он и обнаружил прямо под боксом потёртую записную книжку с потрескавшимся фотографическим портретом раскуривающего трубку Сталина из тех, что продают в электричках глухонемые.
Толик раскрыл её, стал искать телефон Санта-Круса и нашёл сразу, так как этому номеру дон Балтасар отвёл целую страницу, на которой большими буквами вывел Santa Cruz.
Толик принялся переписывать телефон, и в этот момент раздались шаги и дверь открылась. В комнату заглянул дон Балтасар. Но так как Толик оказался за дверью, которую открыл тесть, тот его не заметил и ушёл.
В это время послышался голос Кармен: «Папа, я давно хотела тебя спросить насчёт Изольды…»
Выскользнув из комнаты тестя, Толик перекрестился и проскользнул в ванную. Из-за двери он услышал стук, а затем и голос тестя:
— Толя, это ты?
— Да, — ответил он.
— Что ты такой испуганный? Чего в ванной заперся? — спросил дон Балтасар. — Опять какие-нибудь твои гадкие выходки стали известны трудовому коллективу Радиодома? Не могу же я всё время звонить Луису Бланко.
— Просто хочу принять душ, — замаскировал свой испуг Толик.
И хотя он имел теперь заветный телефон, события ближайших дней заставили его на время забыть о Санта-Крусе.
Глава 20
Юдоль
1937 год. Валенсия. Отель «Метрополь», Calle Хativa, 23
1
Соколов вышел из отеля и огляделся по сторонам. Всё было буднично: перед фасадом стояли авто с открытыми дверями, в машинах дремали шофёры, а через дорогу, у входа на арену для корриды, ветер трепал старый плакат.
Только машины с Балтасаром не было.
Соколов разволновался и предположил, что всё идёт не так уж гладко, как ему кажется. Он нервно сжал ручку саквояжа с деньгами, перешёл трамвайные пути, направляясь в сторону арены. Лишь ступив на тротуар противоположной стороны улицы, он заметил автомобиль Балтасара, который, по уговору, стоял на площади, только у соседнего с ареной Северного вокзала.
Соколов оценил осторожность испанца, который не стал ему сигналить, а лишь махнул рукой из окна автомобиля. Соколов кивнул в ответ, и машина двинулась навстречу и притормозила ровно перед ним.
«Как можно быстрее!» — выпалил Соколов, сев на заднее сиденье.
Машина тронулась, и в этот момент он увидел, что навстречу мчится автомобиль Семёнова. Тот махнул ему рукой, как бы предлагая остановиться, но Соколов знаком показал, что у него нет времени, а Балтасару жёстко приказал: «Давай быстрее! Времени в обрез!»
В зеркало заднего вида он заметил, как Семёнов и его спутники вышли у фасада гостиницы «Метрополь» и их встретил Эйснер, который что-то сказал и, как ему показалось, махнул в сторону удаляющегося автомобиля Соколова.
— Прощай, Наум, не поминай лихом! — процедил сквозь зубы Соколов.
— Вы что-то сказали? — поинтересовался Балтасар.
— Простился. Когда ещё увидимся? Может, и никогда.
2
На выезде из Валенсии они миновали озерцо, отделённое дамбой от моря. На островках и берегах его слышался птичий гомон.
— Здесь обычно зимуют русские птицы, — сказал Балтасар. — Считается, что они поют по-русски.
— С чего это ты взял, Балтасар? Они просто суетятся на гнёздах. Это бессмысленный крик и ничего более. И только люди придают этому гвалту возвышенный смысл. А ты разве не замечал, как часто фантастическая глупость вызывает наше уважение, как откровенные идиоты заставляют нас снимать шляпу? Мы лакействуем перед ними, как будто они Моисей, а ведь, возможно, они ведут свой народ в самое пекло пустыни, а не к горе Синай.
Спускаясь за горизонт, солнце вытягивало тени деревьев. Тёплый и нежный свет стелился по равнине, придавая пейзажу приятный оранжевый оттенок. Вдали темнели невысокие горы.
Дорога на север, обычно загруженная днём, ближе к ночи оказалась пустынной. Из предосторожности Балтасар достал из багажника автомат и, положив его на сиденье рядом, обернулся к Соколову, желая получить его одобрение. Тот небрежно кивнул, и испанец повёл автомобиль с резвостью и азартом.
Слева на горе показался замок Сагунто.
Соколов и Балтасар переглянулись.
— Так что там произошло с Ганнибалом? Напомни, — поинтересовался Соколов, возвращаясь к давнему разговору в самолёте.
— Он проиграл и должен был оставить крепость, едва взяв её, — пояснил Балтасар. — Так ведь бывает в жизни частенько — едва что получишь, как тут же приходится это выбросить из головы. А почему вы вспомнили об этом?
— Просто так, — грустно сказал Соколов. — Печальная история вызывает колебания души, будто ты сам имеешь отношение к этому Ганнибалу.
После развилки дорога пошла по горам, испанец развеселился от быстрой езды и основательно прибавил газу. Он косился на Соколова, который беспокойно поглядывал на наручные часы.
Автострада забиралась всё выше, резко петляя на поворотах. С одной стороны вздымалась стена гор, с другой — пропасти и ущелья.
— Всё как в жизни, — сказал Балтасар и оглянулся на Соколова, но тот не расслышал. Он больше не хотел читать все эти знаки и намёки. Теперь всё сделалось предельно ясным, кристально чистым и смертельно опасным.
У самой границы двое тусклых неизвестных остановили машину и попросили подвезти их до ближайшего жилья. Это были анархисты «пистолерос», от которых можно ожидать всякого. Балтасар выругался, что вообще притормозил. Заметив недовольный взгляд Соколова, испанец вкрадчиво сказал незнакомцам, кивнув на автомат: «Идите, парни, с миром!» И резко ударил по газам.
Дальше он стал прибавлять газ всякий раз, как кто-нибудь поднимал руку, желая остановить машину.
Взошла луна, и её мягкий свет стелился вокруг.
— Что будет дальше? — спросил Балтасар.
— То, что может быть, — загадочно ответил Соколов, — или то, что бывает, когда ему должно быть.
Ответ насторожил водителя. Балтасар взглянул в зеркальце и оценил саквояж шефа.
— Домой уезжаете? — спросил Балтасар. — В Москву?
Редкие придорожные селения казались вымершими. То ли из-за войны, то ли из-за тягот жизни они выглядели мрачно. Ставни маленьких домишек, прилепившихся у дороги, были плотно закрыты, а крайние из домов пригибались к дороге. И всё было пустынно, почти как в декорациях.
Но иной раз прохожий с фонариком в руке возникал у поворота и долго смотрел им вслед. Или пастух, задержавшийся в горах, торопил баранов им навстречу и закрывался локтем от света фар.
Уже ближе к французской границе они долго ползли по серпантину вверх, а когда открылся вид на море, Соколов попросил Балтасара остановиться у маленькой смотровой площадки.
Ночь была светла: лунная дорожка тянулась по заливу далеко на восток.
Балтасар слышал, как тяжело дышит пассажир.
Ещё в Валенсии Хименес сказал Балтасару, что Соколова отзывают, и что теперь он исчезнет навсегда. В его словах Балтасар уловил тихое злорадство. Тогда-то он и увидел в кабинете поро, которое Хименес — Серебряная Голова положил в шкаф с застеклённой дверью и прикрыл обрывком газеты. Точнее, Балтасар не был уверен, что это именно поро, ему так показалось, потому что Хименес что-то темнил.
Теперь же Балтасар хотел только одного — чтобы этого поворота судьбы Соколов избежал. Он проникся к нему симпатией и считал, что такой человек не может исчезнуть, как Богомолов, и быть переработанным фатальной машиной исторического материализма.
Только когда автомобиль пересёк границу и испанские пограничники козырнули им, Балтасар заметил, что Соколов немного расслабился.
Нужно было как можно скорее оказаться в Перпиньяне.
[1] Алисия Алонсо (1920—2019) — балерина, хореограф, создательница Национального балета Кубы.
[2] Песня из репертуара современного кубинского проекта Buena Vista Social Club.
[3] От фамилии Дос Пассос. Джон Дос Пассос (1896—1970) — американский писатель, представитель литературного течения «потерянного поколения».
[4] Ильза Кох (1906—1967) — жена коменданта концлагерей Бухенвальда и Майданека Карла Коха, имела прозвища Сука Бухенвальда и Фрау Абажур.
[5] Соледад Миранда (1943—1970) — испанская киноактриса и исполнительница фламенко, снималась в откровенных картинах.
[6] Лина Ромей (1954—2012) — испанская актриса, снимавшаяся в фильмах о вампирах, где преобладали элементы максимальной эротики.
[7] Пьер Паоло Пазолини (1922—1975) — итальянский режиссёр и писатель, близкий к коммунистам. Последняя его картина «Сало, или 120 дней Содома» была наполнена откровенными сценами. Убит в Остии.
[8] Жан Роллен (1938—2010) — французский кинорежиссёр, создатель особого авторского жанра, совмещавшего эстетику фильмов ужасов с эротикой и даже порнографией.
[9] Лючия Бозе (1931—2020) — итальянская киноактриса, известна также тем, что в 2000 году в Турегано в Сеговии открыла первый в мире Музей ангелов.
[10] Луис Мигель Домингин (1926—1996) — испанский матадор из профессиональной династии Домингинов, его образ использовал Э.Хемингуэй в книге «Опасное лето» (1960).
[11] Узеир Гаджибеков (1885—1948) — азербайджанский советский композитор-классик. Народный артист СССР (1938).
[12] Захария Палиашвили (1871—1933) — грузинский советский композитор-классик. Народный артист Грузинской ССР (1925).
[13] До свиданья, команданте (исп.).
[14] Пляж на карибском побережье Кубы.
[15] Архипелаг на атлантическом побережье Кубы.
[16] Центральный проспект-набережная Гаваны.
[17] С нападения на казармы Монкада 26 июля 1953 года начинается история революционного движения на Кубе. 26 июля государственный праздник Кубы.
[18] Сорт кубинских сигар.
[19] Религиозный пророк (лат.).
[20] Что происходит? (исп.)
[21] Роберт Тейлор (1911—1969) — популярный актёр американского кино, снимавшийся преимущественно в романтических драмах.
[22] Какашка (исп.).
[23] Какое варварство! (исп.)
[24] Пьеро делла Франческа (1420—1492) — итальянский художник, представитель Раннего Возрождения.
[25] Дух (исп.).
[26] Северная Корея (исп.).
[27] Я до сих пор жалею, что ты связала свою жизнь с этим барахлом… У него маленькие бегающие глазки предателя… (исп.).
[28] Михаил Кольцов (1898—1940) — русский советский журналист, главный редактор журнала «Огонёк», в 1936—1939 гг. исполнял в Испании роль представителя правительства СССР.
[29] Возможно, возможно, возможно (исп.).
[30] Пишущая машинка.
[31] Пьер Корнель. «Сид».
[32] Оптическая иллюзия, впервые описанная в 1832 году швейцарским кристаллографом Луи Альбером Неккером.
[33] Катары — члены секты еретиков-мистиков, распространённой на юге Франции и севере Испании и Италии в XII и XIII веках.
[34] Фра Анджелико (1400—1455) — итальянский художник эпохи Возрождения, причисленный католической церковью к лику блаженных.
[35] Дамский угодник(исп.).
[36] Война, знак пленного раба(исп.).
[37] Янис Ксенакис (1922—2001) — французский композитор и архитектор, лидер течения «Новая музыка».
[38] Оливье Мессиан (1908—1992) — французский композитор-экспериментатор, органист и орнитолог.
[39] Эдгар Варез (1883—1965) — французский и американский композитор, лидер направления «Конкретная музыка», занимался экспериментами в области электронной музыки.
[40] Габриэла Мистраль (1889—1957) — чилийская поэтесса, в чьих стихах были сильны индейские мотивы, лауреат Нобелевской премии.
[41] Святослав Рихтер (1915—1997) — выдающийся советский и российский пианист.
[42] Согласно греческой мифологии, Ганимед, сын троянского царя Троса, был похищен орлом Зевса для того, чтобы служить виночерпием на Олимпе.
[43] Вид испанского бренди.
[44] Вид гармоники.
[45] Срочно (исп.).
[46] Село в Кахетии (Грузия).
[47] Георг Кантор (1845—1918) — немецкий математик, создатель теории множеств.
[48] Бенуа Мандельброт (1924—2010) — французский и американский математик, создатель фрактальной геометрии.
[49] Готфрид Вильгельм Лейбниц (1646—1716) — немецкий философ, математик, создатель комбинаторики.
[50] Хьюго Сантальский — испанский мистик XII века, переводчик арабских трудов.
[51] Марка советских сигарет.
[52] «Награ» — швейцарский монофонический магнитофон компании Kudelski SA, применявшийся для записи радиорепортажей.
[53] Ныне это Театральный проезд, Охотный ряд и Моховая улица.
[54] The Dangero us Summer — последняя книга Хемингуэя, написанная по заказу LifeMagazine с октября 1959 по май 1960 года.
[55] Аурелио Де Лаурентис (р. 1949) — итальянский кинопродюсер и владелец футбольных клубов «Наполи» и «Бари».
[56] Сольный концерт для классической гитары и оркестра испанского композитора Хоакина Родригеса, премьера которого состоялась в 1940 году.
[57] Избавь меня (лат.).
[58] От исп. la Tauromaquia — борьба с быками.