Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2022
1. Кому вы наследуете? (В широком смысле слова и в «литературе всех времён и народов»).
Десять лет назад, в послесловии к моей третьей книге «Неразрешённые вещи», критик Людмила Вязмитинова записала меня в наследники метареализма. Я тогда досадливо поморщился: все «измы», как любое надевание литературоведческой шапочки, казались редуцирующей условностью. Со временем внимательно, пристрастно прочитал книгу Михаила Эпштейна «Поэзия и сверхпоэзия», в том числе соответствующие статьи 80-х, и оценил проницательность Вязмитиновой. Что сближает меня с метареализмом? Это тяга к парадоксальному сращению вещей и понятий, которая идёт вне пресловутого «содержания» и помимо его; преобладание звуковой стороны речи, которое рождает смысл, но принципиально нового, непривычного (в том числе и для самого автора) качества. Иными словами, в поэзии мне важна непредсказуемость, в том числе и того, что пишу в данный момент. Среди авторов, у которых это, как мне кажется, получается круче всего и которые с годами стали для меня своеобразным камертоном — Иван Жданов, Ольга Седакова (отнесут ли они сами себя к метареализму — вопрос другой).
Разумеется, тут не избежать влияния Мандельштама, и мне кажется продуктивной «ассоциативная» линия, начатая им в русской поэзии, продолженная Тарковским и метареалистами, по-новому возродившаяся в последние годы среди поколения двадцатилетних именно в русле «метафизической» лирики. Мандельштамом мы все перепаханы, и я согласен с теми, кто считает, что его влияние фактически исключает эпигонство и открывает дорогу в плодотворность. При этом как читатель, хочется верить, я более широко мыслю, нежели как стихотворец: собственный поэтический опыт неизбежно сужает горизонты и заставляет видеть в каждом стихотворении либо «предсловье» собственного ненаписанного, либо, наоборот, антипример. Критический опыт работает ровно на обратное. Я стараюсь каждый раз чётко отделять эмоциональное восприятие от иерархического и понимать, где и когда они могут сочетаться. А ещё люблю «смысловые» и «земные» (продолжающие пушкинско-ходасевичскую линию) стихи особой завистливой любовью — это что-то сродни восхищению невозможным.
На подкорке, пожалуй, у меня стихи нескольких поэтов — здесь как раз эмоциональное восприятие сочетается с пониманием их объективного масштаба. Кроме упомянутых Мандельштама и Тарковского, это Борис Слуцкий, Денис Новиков, Борис Рыжий, Татьяна Бек, Сергей Гандлевский. Что касается Тарковского — близко его ощущение «раздвинутого» времени как некоей компенсации за «малость» земного существования. Слуцкий — совершенно особый: вряд ли его протокольный стиль хоть когда-нибудь влиял на мои стихи, однако то, как в них вопреки всему присутствует поэзия, остаётся непрестанным поводом для рефлексии. Пожалуй, в последнее время наиболее часто цитирую Новикова и Бек: их сложно встроить в какую-то концепцию, как и Гандлевского, это целая вселенная стихов, которая присутствует со мной по самым разным поводам. Игровой литературоцентризм Рыжего, его погружённость в мировую культуру при наличии вполне конкретного лиргероя — то, что не устаю разгадывать. А в последнее время много думаю над тем, как его линию (условно «народного» поэта, который одновременно фокусничает с интертекстом и ни слова, кажется, не говорит без аллюзивного слоя, при этом отсылая к самым разным аспектам поэзии и личности Рыжего) продолжает Олег Дозморов.
Если отойти от поэзии — очень важен опыт советских мемуаристов, их этический кодекс. Мариэтта Чудакова, Евгений Евтушенко (именно не как поэт, как автор воспоминаний), Лидия Чуковская (её правдорубство — особенно), Лидия Гинзбург… Цензура в России усиливается, перспективы туманны, и обращаться к этим людям за уроками противостояния, разумного компромисса и неустанной совестливости не помешало бы многим публичным личностям. Мариэтта Чудакова остаётся моральным камертоном и образцом задорного литературтрегерства. В случае Лидии Гинзбург на меня сильно влияет, в числе прочего, социологически бесстрастный анализ погружённости в работу.
Уроки бескомпромиссной честности — от Владислава Крапивина, а ещё был Уильям Сомерсет Моэм, перечитывать которого не устаю. В его романе «Луна и грош» меня ещё в одиннадцать лет затронул сложный вопрос асоциальности гения и связанные с этим этические дилеммы. В «Незнакомце в Париже», прочитанном в восемь, — вопрос о соотношении бытовой скучной добропорядочности и поэтических эксцентризма и безумия; Моэм поднимает его с каким-то чеховским грустным равновесием. Что-то подобное потом нашёл в стихах Ходасевича о «маленькой доброте», ангелах и демонах. Впоследствии пришлось увидеть перед собой настоящих эксцентричных гениев — людей, чей парадоксальный дар видения людей, ситуаций, отражённый в творчестве, находится в тесной связи с поведенческой сложностью. Каждый раз, когда приходится осаждать себя в иррациональном восхищении «творцом», думать, идти ли на очередной компромисс с человеком, — обращаюсь именно к Моэму.
Из современников — целый пласт критиков и литературоведов, которые «переросли» профессию в моих глазах, стали важны именно как личности. Валерий Шубинский, Ольга Балла, Евгений Абдуллаев, Андрей Тавров, Юрий Казарин… Шубинский: вера в «странность» поэзии, в нивелирование житейски-персонального начала, в то, что она выше и сложнее собственного «я»; а по-человечески — умение найти во всём равновесие и смотреть на ситуацию, как он сам говорит, «с пяти сторон». Абдуллаев: мудрость и остроумие, литературтрегерская жадность, разумно доброжелательное и разумно же критичное внимание к самым разным фронтам современной литературы. Ольга Балла — это вселенная, влияние которой мне оценить затруднительно: оно распространяется на самые разные уровни — от читательского фанатизма до «стыдно лениться, когда СТОЛЬКО делает она»; от близкой мне идеи взаимообусловленности всего и плодотворности всего, даже катастроф, — до проистекающего из неё эмпатичного всепринятия реальности. Всё это не отменяет, конечно, ситуативной критичности Ольги — и даже умения порой рьяно вступиться за правду, — но поиск истоков, априорная презумпция смысла заложены в самом её мировоззрении. Тавров и Казарин, думаю, проговаривают о поэзии уникально прямолинейные и несовременные вещи, не оглядываясь на некие «магистральные» линии, — и всё это в сочетании с обширной философско-культурологической базой.
2. Узнаёте ли вы в ком-то из молодых писателей — своего и своего поколения читателей, будь то «наследники» и оппоненты?
Я сам ещё достаточно молодой писатель, поэтому о наследниках говорить было бы слишком громко. Многие из тех, с кем я чувствую внутреннее сродство, резко отринули бы наличие родства со мной, то есть речь об одностороннем диалоге и, возможно, общих корнях. Взаимовлияние часто происходит витиеватым образом, не впрямую, очень часто оно не отрефлексировано, воспринято не сознательно (и тем интересно), а порой проистекает не из чтения, а из разговора или из ореола, связанного с конкретной личностью. Разбирать это жутко любопытно, но на уровне персональном. Люблю слова Ахматовой, зафиксированные в дневниках Лидии Чуковской, о Пушкине, который не стеснялся тянуть отовсюду, прекрасно зная, что на выходе получится своё, пушкинское. В моём скромном случае — да, конечно, влияние было, не только как стихотворца, но и как говорящего о поэзии. Один из таких собеседников полушутливо повторяет, что я «убедил его свести поэзию с ума» (то бишь — отринуть скучно-смысловое начало своих стихов, пуститься на поиск стихии). Оказалось ли это продуктивным для него — вопрос.
С литературтрегерством всё более определённо: есть эпигонские по отношению к моим проекты, есть те люди, которым я дал дорогу (многие из них не помнят этого или отрицают — что ж, это тоже человеку свойственно), есть дела, вдохновившие людей на то, чтобы делать близкое (что-то лучше, что-то хуже). При этом, подчеркну, никакого инструмента верификации таких «наследований» — кроме собственных наблюдений за ситуациями и людьми — у меня нет. Были случаи яростного вдохновения по принципу «обратного отталкивания» («сделаем похоже, но не как он!»), но говорить об этом не время и не место.
3. Литература ваших сверстников: что вас объединяет и отличает от других и для вас важно, чтобы сохранилось в будущем?
На этот вопрос сложнее ответить. Никогда не был близок разговор о поколении, всегда чувствовал себя одиночкой. И сверстники очень разные. Пожалуй, некая «межеумочность», невписанность, невозможность догнать свою репутацию — для более радикальных поэтов ты консерватор, для консервативных — радикалист; те, кто исповедует то же самое, найдут во мне собрата. Про Татьяну Бек вспоминают, что «своих» на вступительном собеседовании она узнавала по чувству одиночества и растравы. Вот что-то похожее вижу в своих собратьях — какая-то трудность литературного пути, отсутствие некоего «предписанного» успеха, легитимации, и в этом смысле ощущение отдельности от «поколения», просто невозможность говорить в каких-то обобщающих категориях. Но подробнее рассуждать на эту тему не стоит, чтобы не удариться в ещё больший пафос.