Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2022
Лужбина Анна Андреевна родилась в Москве в 1991 году. Окончила философский факультет РГГУ. Лауреат литературного конкурса «Русский Гофман».
Предыдущая публикация в «ДН» — 2020, № 9.
1. Как у Володи украли что-то
Каждый вечер перед сном Володя записывал свои идеи для того, чтобы издать книгу и стать философом. Идей было много.
Например, в последнее время Володя часто стоял на мосту и смотрел на Москву-реку. Про неё у Володи была такая идея: Москва-река — река мудрости. И пускай от воды пахнет тёртыми шинами, свежим асфальтом и пыльной дублёнкой, мудрость — она такая. Надо только быть внимательным.
Ведь иногда Москва-река улыбалась. Серый цвет покрывался золотой корочкой солнца, в каменный серый бок входила радуга.
«Видит только тот, кто смотрит», — записывал Володя.
Но он никого не обманывал, он правда стоял на мосту, мечтал, и смотрел, и видел, и в один день он выловил из воды денежную купюру. В другой увидел в Москве-реке рыбину, похожую на акулу. А ещё по Москве-реке плыл корабль, и от него отлетел розовый шарик, и Володя его почти смог поймать. Шарик полетел в небо, и там было написано что-то про любовь и свадьбу.
А как-то раз Володя так стоял и видел только серую тучу в небе. Но потом обернулся и заметил девушку, она ласково улыбалась Володе. Всё так же глядя на него, она загадочно поправила волосы, и будто бы всё это не просто так.
Она улыбнулась ещё раз, и ещё, но как-то немного по-другому. Неожиданно расстегнула пуговицы рубашки, и Володя увидел белое кружево нижнего белья, а потом она повернулась к нему спиной и спустила пиджак, обнажив плечи.
Розовый шарик в небе, розовый шарик. Только посмотри. Счастлив тот, кто видит, кто всё подмечает.
Девушка повернулась снова к Володе, и он решил улыбнуться ей, но её лицо уже было такое же, как Москва-река. Когда ни солнца, ни радуги, только серо-зелёная водица. И девушка застегнула рубашку, спрятала белое кружево, но даже с этим своим лицом она побежала к Володе, и он раскрыл ей объятия.
И она проскользнула мимо, как вода, едва коснувшись его левой ладони, и за спиной Володи послышался смех. Володя обернулся: они смотрели на экран фотоаппарата, девушка и её подруга, и обе не видели Володю.
И ему сразу же захотелось понурить голову, бежать по своим делам, спуститься в метро и читать глупую газету. Перед сном в тот день он решил не записывать свои идеи, а просто лечь спать, и всю ночь ему снились плохие сны, а наутро он проснулся с чувством, что у него что-то украли.
2. Дыра
Костя ковырял зубочисткой в зубе, но вытаскивать из него было нечего.
— А мы вернулись вчера после дачи в город, а тут прорвало трубу, Костичек. Воды на весь коридор. Как твоя учёба?
Медсестра в Костиных зубах разбираться не стала. Сказала: быть может, болит из-за остатков пищи. Сказала: пускай родители везут в поликлинику или оплачивают выездного врача сюда, в пансионат. Если не хотят возиться.
— Мы, может, приедем в следующую субботу, если получится. Привезём тебе что-нибудь сладкое.
Костя держал телефонную трубку у щеки и кивал. Попрощавшись, вышел на тёмную лестницу, ведущую к запасному выходу. Лестница подсвечивалась луной, казалась чужой и подвижной.
У выхода, раскинув ноги, спал охранник, но от звука шагов проснулся.
Костя протянул ему тысячную купюру.
— Что, гулять? — охранник закашлялся.
— Да с пацанами посидим тихо-мирно. И дырка в зубе болит, надо подлатать.
— Хреново дело?
— Хреново.
— Ты зубы береги, не дери. Лучше пломбу ставь.
Костя кивнул.
— А пока нет пломбы — приложи туда мочёный в спирте чеснок. Давай, гуляй.
Костя вышел во двор. Со скрипом отъехали решётчатые ворота. Впереди широкая грунтовая дорога, тёмная, как под закрытыми веками. Моргай не моргай.
Через час Костя сел в полупустую электричку. Щёку с больным зубом прислонил к стеклу. Скосив глаза, смотрел, как проносятся мимо деревья, линии проводов, светящиеся квадраты окон.
С Волчарой они встретились у сломанного фонаря. Он беззвучно вышел из черноты и хлопнул Костю по плечу.
Они прошли немного вперёд, пока не упёрлись в деревянный забор. Волчара подтянулся и перепрыгнул на другую его сторону. Костя прыгнул следом, приземлился на корточки, в рыхлую землю. Встав на ноги, огляделся по сторонам: за белеющей в темноте берёзой — двухэтажный дом. Тихий, тёмный дом, будто бы развёрнутый к ним спиной.
Где-то завыла собака.
— Это у соседей воет, здесь собаки нет, — прошептал Костя.
— Мне главное, чтобы людей не было.
— В этом я уверен.
Они подошли к дому ближе, заглянули в окно. Внутри было так же черно и тихо.
— Теперь учись, — шепнул Волчара и покрутил перед лицом Кости отвёрткой, — засекай время.
Костя начал считать, но сразу же сбился. Дыра в зубе ныла беспрерывно. Волчара вставил отвёртку между рамой и створкой, поближе к замку. Тихонько надавил, незаметно двигая створку от рамы всё дальше. В замке щёлкнуло, и окно мягко открылось. Белая ситцевая занавеска вытекла из окна, как слюна.
— Сколько?
— Сорок секунд.
— Нормально. У тебя должно быть сорок пять.
Внутри дома Волчара достал фонарик и, прикрывая свет крупными пальцами, огляделся. Костя увидел, что безымянный палец у Волчары без одной фаланги, и ему стало стыдно за свои здоровые пальцы.
— Ты раз за жильцами следил, может, знаешь, где тут что?
— В спальне в комоде сейф, ключ рядом на блюдечке, — Костя с трудом открывал и закрывал рот. — В шкафчике, у пианино, шкатулка, там золото, ещё изумрудные серёжки должны быть. На кухне в верхнем ящике наличные деньги…
Волчара направил свет фонарика Косте в лицо, и тот зажмурился.
— Не ожидал, — сказал Волчара. — Сегодня пройдёт нормально — возьмём на работу. Кухня где?
Костя мотнул головой влево. Проследил, как Волчара исчез в темноте дома. Языком погладил зубы. Протянул по сторонам руки, нащупывая стены. Стены привычные, а вот пальцы казались теперь чужими, нечеловеческими. Костя нащупал дверь в свою комнату, за которой не было теперь ничего ценного: ни денег, ни украшений.
На ощупь он дошёл до родительской спальни, включил ночник в виде полумесяца. Глаза жгло от темноты, руки были испачканы землёй, рот горел от боли. Костя подошёл к комоду, открыл скрипучую дверцу. Из комода пахнуло мамиными духами.
— Костичек… — послышался будто бы мамин голос, прямо из комода, и снова скрипнула дверца.
Костя потряс головой, но мамин запах застрял внутри, как наказание.
— Костичек. Что ты здесь делаешь?
Он медленно обернулся. В кровати лежала мама. Рядом с ней — незнакомый мужчина. Мужчина натянул одеяло повыше, спрятался с головой, но Костя успел увидеть его волосы ёжиком и длинную сросшуюся бровь.
— Почему ты не в школе? — прошептала мама.
— Мне надо вылечить зуб, — ответил Костя.
5. Безопасность
Он увидел её у родника в окружении крымских сосен. Рыжую и лохматую, с дурацкой ленточкой вокруг шеи. Она набирала воду в пятилитровые бутыли и улыбалась, будто святая.
— Вы откуда идёте? — спросила она сразу же, как только он подошёл ближе.
— Из Ласпи. А вы?
— А я живу в инжире.
Он всмотрелся в её улыбку: зубов у неё было меньше, чем нужно.
— И как вам там? Не влажно? — у него было хорошее настроение.
— До декабря хорошо. Потом надо утепляться, закрывать от ветра палатку…
— Так у вас палатка в инжире? Постойте. Пляж «Инжир»?
— Конечно, пляж.
— И как вам «Инжир»? Я думал там уже никого нет, не сезон.
— Если бы! Каждую неделю меня грабят, целая куча людей. Но теперь воровать уже нечего. Бывает, приходят, осматривают всё что есть и уходят…
Она театрально выдохнула.
— Так, может, вам поменять место? Или, ну, не знаю, — он кинул на неё осторожный взгляд, — вернуться в город?
— Не поняла.
— Ну, чтобы вас не грабили…
— Так говорю вам: воровать уже нечего. Вы понимаете? Будто бы не понимаете. Воровать уже нечего. Нечего! Теперь я, наконец, чувствую себя в безопасности…
Он наполнил свою бутылку, и они попрощались. Он спустился вниз, поближе к пляжу, и сразу же увидел палатку, украшенную гирляндой из шишек и ленточек. Шумело море, пахло хвоей и солью.
Он посмотрел на море, потом залез в палатку. Порыскал по углам, похлопал рукой под спальным местом. И правда, воровать у неё было нечего, один хлам.
4. Уле рассказывают историю
Уля раскатывает в ладонях пластилинового червяка.
— Ты меня слушаешь? — спрашивает мама, постукивая пальцами по столу.
— Слушаю.
— Можешь пока не лепить?
Уля недовольно откладывает червяка в сторону. Мама кивает и говорит теперь так, будто бы читает Уле книжку:
— На небе сидят ангелочки. Отдыхают, смеются, чай пьют, и всё такое… Смотрят на землю, и если кто-то им нравится, то они забирают его к себе.
— Я им нравлюсь?
— Нет! Ты ещё для них маленькая. Не перебивай, пожалуйста.
Уля смотрит в мамин правый глаз. В нём, как в блюдце, собираются слёзы, но не вытекают, а остаются в глазу.
— А тебя могут забрать?
— Могут, но когда ты будешь уже взрослой, а я буду старой.
— А старые вещи они тоже забирают?
— Давай без глупых вопросов. Вчера они летели над нашим городом…
— На вертолёте?
— На крыльях, это же ангелы.
— А ты их видела?
— Не видела.
— Ты смотрела новости?
— Не перебивай!
Мама вроде бы сердится, но потом выдыхает, прикрывает глаза. Стучит снова пальцами. Из-под правого века с жёлтыми ресницами выскакивает слеза, ползёт мимо родинки на щеке, скатывается в рот.
— Вчера ангелочки летели над нашим городом и увидели бабушку. Решили, что…
— Они что-то украли у бабушки?
— …Что она им понадобится, и унесли её на небо. Поэтому бабушка теперь на небе с ангелочками.
— Они что, украли бабушку?
— Нет, они унесли бабушку на небо, чтобы она тоже стала таким же ангелом. Они теперь все живут в раю.
Мамины пальцы белого цвета. Стучат по столу, ждут ответа.
— Нам надо рассказать всё это милиционеру, — говорит Уля. — Тогда бабушку вернут из рая, а ангелочков посадят в тюрьму.
Пальцы сжимаются в белый кулак. Кулак бьёт по столу резко и громко, но после удара становится тихо.
5. Четыре с половиной воспоминания
— Я прячусь под кустом смородины, вокруг меня зреют ягоды. По ягодам ползают жуки. Сначала я играю, но мне очень хочется спать. Сильные руки поднимают меня над кустом. Заспанного, относят в беседку и накрывают прохладной простынёй.
— Есть.
— Мы ждём автобус. Из автобуса выходят десятки людей, но у простых людей лица ненужные. А потом становится видно дедово лицо, оно выделяется. Появляется чувство найденного. Когда долго ищешь что-то в своей комнате, а потом находишь… Как всё-таки это точно сказано!
— Есть.
— Готовлю свою первую яичницу. Толсто режу колбасу. Чем больше колбасы — тем лучше. Сковороду еле могу поднять. Колбаса обжаривается до чёрных бочков, после я выливаю в сковородку яйца. На пол вытекает немного белка. Желток растекается. Потом я ставлю раскалённую сковородку с яичницей на деревянный стол. На этом месте ещё много лет потом будет лежать ажурная салфетка…
— Вычёркивайте.
— Маруся сидит на мостике через реку, свесив ноги. Под ногами видно, как плывут рыбы. Она засматривается, с ноги падает в воду туфелька. Туфелька уплывает вместе с рыбами, а Маруся смеётся…
— Вычёркивайте.
— Сидим за столом, наевшись малинового мусса. Я поднимаю руку, а из кожи торчит жало. По столу, к малиновому муссу, ползёт умирающая пчела.
— Мусс вроде помню, пчелу — вычёркивайте.
— Дочь сидит на подоконнике. Окно открыто, ветер дует через комнаты. За её спиной кусок грозового неба, а под небом — сад. Дочь оборачивается, коса у неё хвостом торчит из-под футболки. Я подхожу ближе, вытаскиваю косу. Дочке смешно и щекотно. Я говорю: надо закрыть окно, будет гроза. Только говорю это — сразу начинается дождь.
— У вас что же, дрожит голос? Вам не хочется больше читать?
— Не обращайте внимания. Надо закончить упражнение.
— Про косу — есть.
— Седьмое. Всей семьёй лежим на пляже с тёмно-жёлтым песком. Над нами — гора, в которой тысячи ласточкиных гнёзд. Дочь говорит, что ласточки — крылатые муравьи.
— Вычёркивайте.
— Восьмое. В парке не могу понять, как вернуться домой. Смотрю на развилку тропинок, и любая из них кажется незнакомой. Пытаюсь вспомнить хоть что-то, но внутри только страх и отчаяние.
— Вычёркивайте. Уже не помню.
— Девятое. Размышление. Раньше думал, что память стирает то, что не нужно. А как быть с нужным? Когда исчезают самые важные воспоминания — я не понимаю, что именно во мне остаётся. Я не знаю, что такое «я».
— Есть. Не переживайте так сильно, дорогая, прошу вас.
— Получается, из двадцати воспоминаний, с которыми мы начинали работать, сейчас с нами четыре с половиной. Три четверти воспоминаний исчезли всего за две недели…
— Математика памяти. То плюс, то минус. Вам очень идут эти бусы, к белому цвету халата — очень подходит.
Он взглянул на неё внимательно. У неё на половину лица — родимое пятно. Сразу видно, что она особенная. Жалостливая, добрая…
— Хватит уже этой математики, — говорит она. — Вас нужно оставить в покое… Судебный стресс вам противопоказан. Какие злые кругом люди. Бандиты ходят на свободе, а к больному человеку лезут…
— Я ведь правда ничего не помню из того дня, — говорит он и закрывает руками лицо.
— Я решила, что буду защищать вас в суде.
— Нет-нет, Машенька, нет! Оно того не стоит. Тюрьма так тюрьма.
— К словам медицинского работника всегда прислушиваются. Я не могу молчать, сидеть сложа руки. Да и это смешно: вам ведь ничего не нужно. И уж тем более не нужны были эти грязные деньги.
— Машенька… Спасибо вам. Вы — моё настоящее.
Он снова закрывает глаза, чувствует, как она кладёт свою мокрую руку на его лоб, а потом уходит. Он лежит так какое-то время и, когда слышит хлопок двери, — переворачивается на бок. Задумавшись о суде, он насвистывает мелодию из «Джентльменов удачи».
Зона покоя Укок
Звёзды в небе, вокруг — пустота, безвременье. Вдалеке немного огоньков-окон, длинные тени невысоких домов, под ногами — грязь, подвижная и живая. Вокруг медленно ходят лошади с заплетёнными в косы хвостами, овцы, козы, лёгкие люди, невооружённые.
Ехать дальше не на чем. Среди голосов людей и животных шумит речка Козубай. Пахнет мокрыми камнями, талым снегом, рыбьей чешуёй. В горах днём лето, а ночью зима. Место для палатки слишком людное, потому опасное.
Олень идёт к реке, набирает ледяной воды, видит рядом чьё-то крыльцо и садится на ступеньки. Все чёрное, и он хватает эту черноту рукой: замёрзшее ведро, удочки-ветки, затвердевшая сеть. Рыбацкий, видимо, домик.
Звёзды кружатся, собираются то в костёр, то в печь, летят горящими пепелинками. Олень поднимает руки, чтобы погреться, но вдруг открывается дверь, за дверью — женщина, в её руках фонарик. Она хочет, наверное, впустить Оленя, но смотрит на его квадратное лицо, на голые поднятые руки, на щёку со шрамом. Закрывает дверь, а через минуту открывает снова, протягивает Оленю одеяло, хлеб, кувшин кумыса. От одеяла пахнет шерстью и звериной свободой, от хлеба — дымком.
Просыпается Олень через несколько часов. Небо над головой как неспелая слива. Звёзды оставили только следы. Вдалеке чуть заметны горные шапки с кольцами облаков.
Олень допивает кумыс, доедает хлеб. Достаёт карту, сверяется, хотя и так знает, куда идти. Дорога на юг, через Чуйскую степь, развороченная колёсами и копытами, день пути. Там погранзастава, которую надо обойти стороной, а дальше по берегу реки Тархата, к перевалу Тёплый Ключ. После Тёплого Ключа — Укок, берег священной реки Ак-Алаха. Там нужно найти место, которого река боится.
За спиной скрипит дверь, Олень перестаёт дышать. Медленно оборачивается — сзади стоит малыш лет пяти, краснощёкий, чумазый. Он смотрит на Оленя с любопытством, жуёт огурец.
— Мальчик, есть ещё огурцы? — шепчет Олень. — Огурцы в дороге нужны: и вода, и еда. Идти мне долго, несколько дней, если без остановки…
Олень улыбается, чувствует, как ползут вверх брови, морщится лоб. Малыш кивает, возвращается в дом. Олень заглядывает внутрь: в доме серые сумерки, тихо. Под детскими босыми ногами мягко скрипят половицы. Из-за угла выглядывает кот с рваным ухом. Малыш выходит опять, беззащитный, бесстрашный, в футболке, как в мешке, с десяток небольших огурцов. На шее у него кожаный ремешок с белым пером и прозрачным камушком.
— Ты ведь знаешь про принцессу Укока? — спрашивает малыша Олень, перекладывая огурцы. — Был в тех местах? Я туда иду.
— Про неё теперь весь мир знает.
— Скоро она вернётся в землю.
— А ты кто такой? — спрашивает малыш. Всё лицо у него измазано соком, на щеке огуречное семечко. — Богатырь? Шаман?
— Я похороню Очы-Бала там, где она и лежала тысячи лет. Сделаю всё, чтобы её не нашли снова, буду защищать её покой…
Малыш подходит к Оленю, поднимает голову, неуверенно выпрямляет руки. Глаза у него большие, блестящие. Он будто хочет обнять Оленя, и Оленю от этого неспокойно. Потом становится слышно какой-то неясный шум, и Олень отходит в сторону, а малыш прикрывает скрипучую дверь. Внутри дома гулкие голоса, шелест. Через щель выбегает кот, прячется под крыльцо.
Олень взваливает на спину рюкзак и двигает дальше. Дорога — то грязь, то каменные глыбы, всюду змейками текут ручьи. Олень вспоминает: змейки ищут проход в нижний мир, связывают его с миром средним. Солнце пытается пролезть сквозь дыру в плотной туче из мира верхнего. Из-за тумана не разглядеть ничего, что дальше, чем в метре, и солнце окрашивает воздух в песочный цвет.
Олень сворачивает с дороги, здесь нужно идти аккуратнее. Обойти пограничников, сделать крюк, но кругом болота. Иногда кажется, что нога ступает туда, где должна бы увязнуть, а встаёт почему-то твёрдо. Будто бы кто-то снизу, из-под земли, держит Оленев сапог.
Через несколько часов туман рассасывается, и видно, как летают хищные птицы, внимательно глядя вниз. Под их взглядом разбегаются грызуны, а там, где больше воды, ходят цапли. Серое пушистое пятно, кажущееся валуном, срывается с места, трусит в сторону. Видимо, какой-то дикий кот, может, манул.
Вскоре Олень останавливается, смотрит вокруг. Нет ничего: ни гор, ни деревьев — ничего выше его самого. Тихо так, будто сидишь под водой. Цапля в болоте медленно поднимает тонкую красную ногу. Опускает клюв в воду, и Олень слышит, как плещется рыба. Он подходит совсем близко, но цапля его не боится, не смотрит, будто Олень — это трава или камень, не человек, а призрак.
В рюкзаке кроме огурцов несколько банок тушёнки и что-то ещё по мелочи, надо искать еду самому, как ищут её здесь звери. Хоть и есть почему-то не хочется, но ведь надо же есть. Если выйти к горам — там должны быть куропатки, гуси, ещё какие-нибудь птицы. Олень проводит рукой по голове: по небритому лицу и затылку. В пальцах остаётся седой волос, да и борода растёт будто бы белая, а не чёрная, как раньше.
Олень идёт вперёд, отдыхает немного, потом снова идёт вперёд, смотрит вокруг. Всё одинаковое: одни и те же камни, ровная земля, ни единого дерева. Ноги давно уже просят отдыха, но негде спрятаться. Никогда ещё Олень не был в таком открытом месте — от степи болят глаза, жмёт виски. Мать говорила: Укок — ладони земли, ни единого волоса.
Олень идёт и идёт, много часов идёт, потом останавливается у валуна. Здесь можно встать на ночь, тем более что снова начинается дождь, колючий, со снегом.
Олень ставит палатку, залезает в неё, как в нору. Достаёт из рюкзака штык-нож, кладёт его рядом с собой вместе с камнем потяжелее. Леший говорил: никогда не спать без оружия, никогда не спать слишком крепко, а то живые потом не добудятся.
Олень достаёт письмо, от письма пахнет ладаном, и запах тянет за собой память. Так пахло в платяном шкафу, где он прятался маленьким, глядя в замочную скважину на обои в голубой цветок. Иногда засыпал в этом шкафу, и вот теперь засыпает так же, спрятав лицо.
* * *
«Тогда я села в собаку. Собака много чесалась, чтобы от меня отделаться. Нас привели к ветеринару. Блох нет, говорят, а постоянно чешется, что не так?
У ветеринара мы увидели девочку с хомяком. И вот я в девочке, а девочка на ВДНХ, у Золотого колоса. Едим клубничное мороженое. На бумаге из-за этого пятна, письмо пахнет клубникой. Буквы стараемся писать взрослые, но девочка не слушается, поэтому каждая буква в неправильную сторону. Чувствует, что я в ней сижу. Хорошая девочка, вырастет — будет работать в таможенной службе, большой начальницей будет».
Зелёная спина вперёди отходит в сторону. Олень прячет письмо в карман. На стене висит ветхая карта Кавказа. Напротив за столом, как за партой, сидит квадратный Леший и чешет ухо. Правое плечо ниже левого, важный человек, гранатомётчик.
— Куда поскачешь? — Леший косит улыбкой вправо, к низкому плечу.
— В Укок, — Олень скидывает на стол всё тяжёлое, сваливает патроны. Тело сразу становится лёгким, будто снял собственные ноги. Опустевшие штанины висят пузырями.
— Куда-а-а?
— Укок, на Алтае.
— Ты ж с Новосиба.
— Родня с Алтая.
— Смотри, не кокни никого в своём Укоке. На юге тебе можно всё, а на севере ничего нельзя, ёма, вот всегда и возвращаются. Здесь тебе всё можно, слышишь? Если вернёшься — всё будет можно.
Леший говорит быстро, хмыкая снова вправо. Олень не знает, зачем здесь смеяться. Чаще всего он смеётся над анекдотами, когда точно понятно, где шутка началась и где кончилась.
«Потом я села в старуху-соседку. У старухи дома всюду иконы. Пахнет как в церкви, мне нравится, но толку от этого ноль. Под иконами сидят черти. Копыта вытянули, зубами трещат, рожками друг о друга трутся. Когда старуха поёт молитвы — черти ей подпевают».
— Ты возвращайся на новый контракт, ёма, здесь твоё место. — Леший лезет под парту и вытаскивает коробок с бело-сине-красной лентой. — А пока держи гумпомощь от москвичей, привет им передавай.
Олень берёт коробок, поворачивается спиной. Все вокруг с оружием, а у него только штык-нож, зато всегда под рукой. Даже погранцы в Моздоке не отбирают всё до конца. Знают: без оружия — как без зубов.
На выходе из штаба-сарая сидит трубач, обнимает свою трубу, как женщину. Вытянул ноги, на сапогах — килограмм глины, говна, грязи. Трубач — пьяница, а ещё вор: ворует спирт, и никто его ни разу не поймал, хотя других ловили. Олень часто разговаривает с трубачом, ведь раз человек ворует, то, скорее всего, не стучит.
— Зачем тебе Алтай? — тоже спрашивает трубач, щурясь от солнечного света. — Тысячи километров отсюда. Ехать будешь месяц, через всю Россию.
— Родня у меня с Алтая. — Олень открывает гумпомощь от москвичей: вязаные перчатки, халва в шоколаде, значок с флагом, открытка с детским рисунком.
— Живая хоть родня?
— Живая, — Олень улыбается. — Письма мне пишут. На вот, понюхай. Клубника.
Трубач берёт письмо, нюхает, растерянно смотрит на Оленя. Потом смеётся, засовывает письмо Оленю в карман, хлопает его по плечу.
«Теперь важные новости: от старухи-соседки я сяду в её внука, мы поедем в Горно-Алтайск, будем сплавляться там по реке. Лодку подкинет, мы стукнемся головой о камень, упадём на дно. Там живут рыбы, они нерестятся в священной реке Ак-Алаха. Я сяду в такую рыбу, через несколько недель буду на месте, ещё и нарядная. У этих рыб к нересту розовеет чешуя».
До Москвы добираться на автобусах, на самолёте, на скрипучем поезде без белья. От Казанского вокзала билет покупать за деньги, а потому уже всё по-другому. В поезде Москва-Бийск подушка свежая, непривычная, в поезде можно ехать долго, без тошноты. В купе не солдаты, а мужики-работяги — едут домой, будут выходить по очереди на тёмных сибирских станциях. Когда встречаются с Оленем взглядом, отворачиваются: пялятся вниз или друг на друга. Олень и без работяг знает, что лицо у него злое, квадратное, как у Лешего. Отросшие волосы чёрные с белыми пятнами, на щеке шрам, ладони в ожогах — ни одной линии.
Работяги всю дорогу шелестят игральными картами, гремят подстаканниками. Колёса стучат. Все куда-то едут, у всего есть цель. Запах еды смешивается с запахом поезда, постельного белья, немытого тела.
«Следующее письмо будет ждать тебя в газетном киоске у автовокзала в Горно-Алтайске. Там продавщица днём газеты продаёт, а ночью превращается в голубя и летает над городом. Она знает, кто ты такой. Будет возможность — покроши ей хлеба».
Работяги играют, Олень спит. Через сон открывает иногда глаза: в окне за шторками мелькают ели, и чем дальше от Москвы — тем ели становятся темнее, а облака над ними всё легче, как птичий пух. Всё меньше света внизу, всё больше — сверху: в звёздах, в солнце, в луне. Гремят колёса. То ночь, то день. Скрипит поезд. Жарко. Шелестят карты. Шепчутся мужики. Олень открывает окно, ветер дует в лицо. Пахнет теперь и елью, и цветущей сиренью, и какой-то особенной летней сыростью.
В Бийске к Оленю подходит пузатый мент, трёт потные ладони, хрустит пальцами. Спрашивает, куда дорога. Говорит Оленю, что в Укоке чума, у шаманов чума, у сусликов — тоже. Для Укока нужна прививка, разрешение на посещение места. Территория пограничная: рядом и Китай, и Казахстан, и Монголия. Олень кивает и идёт дальше.
Теперь на автобусе до Горно-Алтайска. Автобусы старые, полумёртвые, но ходят часто. Ехать почти весь день, и желающих ехать много: в Горно-Алтайск поезда не ходят. Мимо дороги грохочет река Катунь. На одном берегу едут люди на автобусах и машинах, на другом — на лошадях и повозках. А через сотни километров по Катуни летит рыба с розовой чешуёй.
В газетном киоске, и правда, новое письмо. Продавщица глядит удивлённо, глазки маленькие и чёрные, руки красные. Расчесала, видимо, человеческое тело, куда лучше быть голубем, легче. Олень берёт письмо, поднимает голову: в небе облако, как птица, раскрыло гигантские крылья, в клюве держит солнце.
Олень садится на бордюр, прижимает письмо к лицу. От письма пахнет как в церкви — ладаном и старым сундуком. Все буквы в неправильную сторону: старуха-соседка тоже непослушная.
«Давно не была так близко к родному месту, давно не была так близко к тебе. Скоро мы будем дома».
Олень гладит письмо, и оно становится тёплым, как кожа. Перед тем, как уйти, он возвращается к продавщице, крошит в блюдце для мелочи хлеб.
До села Беляши автобус только послезавтра, но довезут туристы на белом УАЗике. Туристы расслабленные, пьяные, в яркой одежде. Спрашивают Оленя, и почему-то почти без страха глядя в глаза: зачем Укок? Там опасно, говорят, там чумные суслики, мёртвая трясина, голодные медведицы стерегут медвежат. Укок, конечно, зона покоя, так его называют, заледеневшее кладбище. Сколько нашли там уже древних могил, принцессу Укока нашли и много разных других мёртвых принцесс и принцев. Место сильное, конечно, его любят журналисты, эзотерики, психи. Говорят, что, когда стоишь и смотришь на степь и горы, — чувствуешь особенную энергетику, так написано в каждом путеводителе по Алтаю.
И протягивают Оленю рюмку, когда дорога становится чуть ровней, будто для того, чтобы он ничего не отвечал — или, наоборот, выпил и сказал лишнее. Олень смотрит в окно, ему хочется что-нибудь объяснить. Война стёрла в голове всё, а истории про Укок оставила. Мать рассказывала ему про Укок, там прошло её детство. И про принцессу Укока, Очы-Бала, она рассказывала ему ещё до того, как написали об этом газеты.
Олень выпивает две рюмки, потом объясняет: богатырша Очы-Бала спала во чреве земли, над её колодой цвела живокость, паслись овцы. Своим телом она закрывала крохотную дверку, через которую тёмные силы нижнего мира могут проникнуть в мир средний. Когда археологи разорили могилу, на Алтай пришли наводнения, голод, чума. Чем дольше открыт проход в нижний мир, тем больше зла в мире среднем. Наказывать надо археологов, не пускать их к святым местам, а всё, что разорили, — вернуть обратно…
Туристы молчат, отворачиваются. Потом кто-то говорит, что, может, и захоронят когда-нибудь принцессу Укока заново, сильно возмущена алтайская общественность. Но они, туристы, здесь ни при чём. И наливают Оленю ещё.
Больше не разговаривают. За окном становится всё темнее, только фары освещают дорогу. УАЗик качает из стороны в сторону, как лодку.
«Плавниками письмо не напишешь, так давай помолчим. Нет для моей бездомной души ни одного существа тебя важнее и преданнее».
* * *
Неясно, сколько Олень спит, как будто бы очень долго. Просыпается оттого, что снаружи палатки ходят копыта. Олень сжимает одной рукой камень, в другую берёт нож. Может, лошадь отбилась от стада и пришла к человеку?
Олень осторожно встаёт на четвереньки, подбирается поближе ко входу в палатку. Если кто-то заглянет, он сразу же ударит его по голове. Слышится рёв, похожий на ослиный, и мужской голос снаружи кого-то успокаивает.
— Кто здесь? — хрипит Олень.
— Чабан.
— Что тебе от меня нужно?
— Узнать, кто ты такой.
— Турист.
— А почему боишься? Туристы никого не боятся, даже медведя, а я не медведь, я человек.
Олень отодвигает ткань палатки, делает маленькую щёлку. В щёлке видно, что в отдалении стоит верблюд, гружённый мешками. Рядом с верблюдом — мужичок в вязаной шапке с помпоном, ростом едва ли Оленю до плеча. Оружия у него явно нет: лицо наивное, румяное, бестолковое. Вместо глаза — кожистая ямка. Одна рука держит красную уздечку верблюда, вторая болтается без дела.
— Мне просто надо одеться, — говорит Олень. — Я голый.
Мужичок улыбается, кивает, гладит верблюда. Верблюд переминается с ноги на ногу. У мужичка лицо загорелое, пережжённое, почти такого же цвета, как земля.
— Одевайся и выходи, есть молоко, есть сыр. Меня Петей зовут, а тебя?
Олень смотрит через щёлочку вперёд, на горизонт. Между горбов верблюда видно степь, а по степи как морская пена — гигантское стадо овец и ещё несколько верблюдов с тюками. От овец столько звуков, что неясно, как он из-за них не проснулся.
— Сейчас, — говорит Олень. — Мне снился плохой сон, от усталости.
Он прячет штык-нож в рукав, камень кладёт у входа в палатку. Выходит, сразу же закрывает лицо руками: глаза отвыкли от света, а здесь всё белое. И небо белое, и овечьи спины, и в воде отражается белое небо. Степь наполняется звуками: всё громче блеянье овец, топот маленьких ног, сопение верблюдов, перезвон колокольчиков.
— Плохо у тебя палатка стоит. Если будет сильный ветер — сдует, лучше ночевать в деревне или в машине, и вообще лучше от дороги так далеко не уходить…
Петя крутит головой, смотрит на Оленя то глазом, то кожистой ямкой. Скорее всего, не может понять, почему турист одет как охотник. А если Олень всё-таки охотник, то почему у него ни добычи, ни оружия, ни лошади?
— По голосу ты молодой, а похож на старика, странно, — рассуждает Петя, стягивая с головы шапку. — Ты если один — будь осторожен, я подробностей не знаю, но, говорят, погранцы ищут кого-то. Кто-то бродит по степи, но никто его толком не видел. Погранцы говорят, что чумной, туристы — что опасный, а я вот просто передаю всем новости. А шаманы говорят, кадук пришёл с берегов Енисея.
— Что значит «кадук»? — спрашивает Олень, опуская в рукаве штык-нож поближе к пальцам.
— Шаман-олень из неба. Я шаманам верю, конечно, но люди по деревне говорили, что лицо у него такое, что страшно. Ехал с туристами. Они же погранцам про него рассказали, что тот охотится на археологов. Благо их тут сейчас нет, говорят, Ак-Алаха выйдет из берегов, они все разбежались… Каша какая-то, короче, но в степи бывает всё, так как в степи не спрячешься, всё как на ладони… Так как тебя зовут?
— Алексей.
Петя смотрит снова на Оленя одним глазом, потом по-птичьи поворачивает голову. Уши у Пети торчком, голова как кувшин с ручками.
— У нас в народе есть имя внешнее, есть внутреннее, у тебя одно имя?
— Одно.
Петя поворачивается теперь спиной, подходит к своим тюкам. На верблюде сбоку — кожаный мешочек с разноцветным рисунком и маленький букет каких-то горных цветов.
— Это для жены, — уточняет Петя.
— А что же ты сам его не боишься? — спрашивает Олень.
— Кого?
— Того, кого погранцы ищут.
— Мне шаманиха предсказала долгожительство, в награду за потерянный глаз. У нас многие чабаны стараются от деревни далеко не уходить, а мне всё равно… Я знаю, что проживу ещё двести лет, так звучало предсказание. У нас в деревне шаманиха — мощная баба, её отец — человек, мать — страус…
Петя снимает мешок с верблюда, садится на землю. Выкладывает вяленое мясо, сыр, хлеб, бутылку с молоком.
— Угощайся, — говорит Петя. — Кем бы ты ни был, мне всё равно, так я тебе скажу. Я вижу, что ты хороший человек.
— Как видишь?
— Вот так, — и Петя поворачивается опять тем боком, где нет глаза.
— Сколько ещё идти до центра Укока? — спрашивает Олень. — Если без отдыха. День?
— Здесь ты в обход границы придёшь, нехорошо. Поймают — оштрафуют. Для нас штраф — это настоящая беда, мы деньгами почти не пользуемся. Лучше вернуться.
— А мне всё равно.
Петя снова крутит головой. Олень приглядывается к коже на месте глаза, видит крошечное родимое пятнышко, похожее на зрачок.
— Тогда полдня идти, вряд ли больше. А зачем тебе Укок? Ты могилы не копай. Плохо это, копать могилы. Я это знаю. У шаманов нет веры, только знания, поэтому уж есть как есть. Могилы не копай, камни не двигай…
Вокруг них собираются овцы, и Петя улыбается, глядя на них. Улыбка у него белоснежная, как из рекламы. Олень крутит головой, чувствует себя окружённым. Но легче становится оттого, что что-то рядом выше земли, валунов, кустарников. Верблюжьи горбы, тюки, головы — всё разной высоты, как в городе.
— Приходи, Лёша, к нам вечером в деревню, наша шаманиха будет камлать. Завтра важный день, середина лета.
— Что будет делать?
— Петь, танцевать, бить в бубен, а мы будем прислушиваться. Знаешь, что значит «прислушиваться»? Это когда слушаешь сюда, слышишь то, что и так знаешь.
Петя бьёт себя ладонью в грудь, на глазах у него слёзы — то ли от солнца, то ли от чувств.
— Тогда мне здесь надо быть, — отвечает Олень. — Тогда я почти что на месте, дома…
Петя кивает, двигает по-детски стопами, протягивает Оленю хлеб.
— Ты знаешь, все, кого я тут встречаю, дают мне что-то, почему так?
— На такой земле иначе нельзя, — отвечает Петя, — каждый даёт то, что у него есть.
Потом он потягивается, встаёт на ноги. Залезает на верблюда, гладит его между ушей, щурясь на солнце.
— Пора нам, боюсь опоздать на праздник. Если надумаешь, ты приходи тоже, иди либо за овцами, либо по овечьим следам, не заблудишься.
Петя говорит, медленно едет вперёд. Овцы идут за ним на той же скорости, будто их тянут за невидимый поводок.
* * *
Письма Олень читает в памяти, и чем ближе он к цели, тем громче внутри голос, тем больше радости. Священная река Ак-Алаха с каждым часом пути всё шире, разливается в стороны змейками. Кажется, что и журчит всё громче, будто тоже радуется.
Наконец, Олень видит: река изгибается петлёй, окружает небольшой островок с треугольным камнем. На островке сидит суслик, но как замечает Оленя — сразу юркает в норку. Олень снимает разваливающиеся сапоги и ложится, прикладывая ухо к земле. Слушает, как скребётся растущая трава, как стучат лапками насекомые, как двигаются в сотне километров от него овечьи стада. Как Петя рвёт цветы, как ступают верблюжьи копыта, как шаманиха готовится к камланию.
Олень лежит так какое-то время, прислушивается. Потом чувствует, что вода пытается его проглотить. Он не сопротивляется, опускает в воду лицо, открывает глаза и рот. Розовые рыбы плывут в прозрачной воде, как стая птиц в небе. Рядом с ними бьёт горячий источник. Бездомная душа Очы-Бала просачивается внутрь живота через открытый рот, ласково щекочет, смеётся.
Олень идёт босиком дальше, земля мягкая, вода тёплая, внутри тела жар. Видит перед собой гору камней, у которых растёт живокость. На камнях красные узоры, вокруг них чёрные тропинки, внутри головы громкий шёпот.
«В честь праздника не будет ночи. Все души верхнего мира любуются тобой. Зло затаилось, чувствует: пора возвращаться, тоже уходить домой…»
Олень копает яму. Яма по чуть-чуть наполняется водой, в воде отражается небо. Внутри шепчет голос. Олень копает всё глубже, видит, что на дне отверстие в виде замочной скважины. Вход в нижний мир, маленькая чёрная дверка.
Олень ложится на живот, лбом закрывает замочную скважину. В скважину вода не течёт. Он рассматривает то, что внизу. Вспоминает, как смотрел через такое же отверстие на обои в цветок, на занятых взрослых. Он вообще всегда любил подсматривать, неясно, почему так? Столько жил, столько натворил, а на самом деле — будто бы просидел всю жизнь в шкафу, не высовываясь.
«Почему ты в шкафу, оленёнок? Пора укладываться спать. Не хочешь? Я расскажу тебе шаманскую сказку. Ты только внимательно слушай. Почему ты не отвечаешь?»
Олень ещё глубже опускается вниз, смотрит внимательно. Нижний мир кажется югом, вот сухая земля, вот ветер раскидывает песок, вот разрушенные дома, а возле — заброшенный сад. Из чёрной тучи лезет чёрное солнце, и идущий по дороге чёрный человек чешет ухо. На чёрном человеке чёрное пальто, под пальто — военная форма, лицо квадратное, одно плечо ниже другого.
— Дурак ты, ёма. — Леший поднимает голову. — Ведь здесь всё тебе было можно, а ты что выбрал?
И Олень дышит, и от его дыхания в нижнем мире поднимается пыльный ветер. Деревья шатаются из стороны в сторону, в саду перезревшие яблоки падают на землю. Олень смотрит ещё какое-то время вниз, потом переворачивается на спину. «Спи спокойно, Очы-Бала, — думает Олень, — теперь зло не выйдет наружу».