Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2022
Владимир Гуга (Гугнин Владимир Александрович) родился в 1972 году в Москве, окончил музыкальное училище им.С.Прокофьева и Литературный институт им.А.М.Горького. Автор книг «Фаина Раневская. Великая и непредсказуемая» (2016), сборника рассказов «Мама нас точно убьёт» (2019). Печатался в журналах «Урал», «Дружба народов» и других. Живёт в Москве.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2018, № 2.
Чернышевский отдыхает
Инвалидное кресло с завёрнутой в одеяло бледной девочкой толкает мрачный, но бравый мужчина. Чувствуется, что силу ему придаёт безнадёжное горе. Такое бывает. Может быть, это — отец девочки, а, может быть, дед. Скорее всего, дед. Впрочем, девочка вполне может быть девушкой и даже женщиной. Из-за болезни возраст её определить невозможно. Видимо, она совсем не может ходить. Или… полностью обездвижена… Она похожа на малолетнюю старушку. Из кулька высовывается только небольшая часть серого лица. Брови и подбородок закрыты. Её постоянно, раз в день, вывозят гулять. Даже в снегопад.
Игорю не раз хотелось подойти к этой девочке-старушке и сказать что-нибудь приветливое. Например: «Погода сегодня прекрасная? Не правда-ли?» Или: «А день-то совсем короткий стал. Это значит, что скоро мы начнём двигаться в сторону весны. Вы Гребенщикова любите?» Или просто сказать: «Здрасьте!»
Но суровость толкающего дядьки и скорбный вид девочки останавливали.
— Знаешь, — сказал Игорь как-то своей жене Ирине, — я всё-таки познакомлюсь с ней. Потому что нужно, чтобы хоть кто-нибудь поговорил с этой бедолагой. Ну что они вдвоём ходят по району…
Супруга помолчала полминуты и ответила:
— Да? И что же ты ей скажешь?
— Ну… Не знаю… «Как дела? А я вот работаю в известном общественно-политическом журнале, пишу статьи и беру интервью. Недавно, например, взял большое интервью у Зюганова. Однажды чуть было не взял интервью у самого Путина. Телохранители президента меня тогда едва не прибили за журналистскую наглость. А хотите, прочитаю какой-нибудь из своих коротеньких рассказов?»
— Какой молодец! — отозвалась, не оборачиваясь, стоящая у плиты жена. — А ты не боишься, что она в тебя влюбится? Будет думать о тебе, ждать, когда ты снова подойдёшь к ней на улице? Ты её можешь доконать своим вниманием.
— С какой стати? Я далеко не красавец и не молод.
— Вот как? — усмехнулась жена и, наконец, повернула голову. — А ты на секундочку, на мгновение поставь себя на её место. Попробуй.
Игорь попробовал и тяжко задумался: «Что же тогда делать? Что же делать? Что делать? Это не интервью у Зюганова взять. Или у Путина».
Пока думал, закончился локдаун. Игорь перестал гулять около дома. Он совсем перестал гулять: ни капли свободного времени.
Теперь Игорь уходит рано на работу и приходит вечером. Иногда очень поздно. Временами он видит девочку в кресле и её провожатого. В эти мгновения он снова тяжко задумывается, но быстро «отвисает», потому что его стареющей голове постоянно приходится решать целый ворох профессиональных и житейских задач.
Тысяча триста пятьдесят рублей
Василию порекомендовали маститого кардиолога с очень странной фамилией — Самостоп. Сказали, что он — «светило». В кабинете «светила» сидел невысокий, худенький старичок лет восьмидесяти в костюме без галстука. На лацкане пиджака — значок: маленький красный христианский крестик. В облике доктора и в интерьере кабинета ни единого намёка на медицинскую атрибутику: ни белого халата, ни стетоскопа на шее, ни тонометра на столе. В почти пустом помещении не было даже компьютера, без которого нынче не обходится ни один медицинский работник.
Василий обрисовал доктору ситуацию, рассказал, что время от времени его сердце начинает учащённо биться, а порой вообще сбивается с ритма, переходя на какие-то немыслимые синкопы. Обычно это происходит после употребления спиртных напитков.
Самостоп выслушал это всё с чуть заметной блаженной улыбкой.
— И как часто вы выпиваете?
— В меру, — ответил Василий и назвал объём раза в три меньше своего реального.
— Многовато… — покачал головой Самостоп. — Это очень серьёзная доза.
— Мы, поэты и писатели, все пьём, — объяснил Василий. — Все творческие работники прикладываются.
— А почему? — спросил доктор.
«Странный дед, — подумал Василий, — очень странный. Хоть бы пульс пощупал».
— Ну, во-первых, как правило, все художники житейски неполноценны. У них отсутствует прагматичная хватка, они рассеянны, не могут удержаться на постоянной работе. Во-вторых, истинно творческая работа довольно сильно изматывает. Поверьте, это — каторжный труд. Хороший рассказ или стихотворение можно выжимать из себя по капле целый год. В-третьих, общение с Богом, извините за высокопарность, подтачивает наши психические и физические силы. Я думаю, что вот это всё в комплексе и заставляет постоянно заглядывать в стакан. Хотя не всех. Есть исключения.
Василий удивился складности своей речи: будто не говорил, а зачитывал доклад с листа. Обычно такое с ним происходило после хорошего возлияния, но сейчас, в кабинете, он был трезв.
Самостоп взял из стопочки маленькую квадратную бумажку и принялся рисовать на ней каракулю.
«Даже интересно, — усмехнулся про себя Василий, — чем же всё это закончится?»
— Скажите, а зависть вас порой не гложет? — вдруг спросил старичок. — У меня есть один приятель. Он — отличный, на мой взгляд, поэт. Так вот, он жутко завидует другому поэту. Знаете, кому? Пушкину!
Бледное лицо Самостопа просветлело и оживилось.
— Когда он слышит стихотворение Пушкина или упоминание об Александре Сергеевиче, его зубы начинают скрипеть от злости, повышается давление, частота сердечных сокращений разгоняется до опасных показателей. Вы можете себе представить современного человека, который завидует гению, жившему триста лет назад? Вы бы стали завидовать Пушкину?
— Не стал бы, — ответил Василий, — это всё равно что завидовать Солнцу. Типа: «Ну, почему оно такое яркое, огромное и долгоживущее, а я — маленький, тусклый, и жизнь моя — миг».
Василий понял, что неожиданно увлёкся разговором с доктором. Однако лицо Самостопа вдруг опечалилось. Немного помолчав, он сказал:
— Я бы вам рекомендовал обратиться к психиатру. Могу отправить к отличному специалисту.
— Это ещё зачем? — Василий ощутил, что его накрывает бешенство.
— Вы склонны к депрессии. Поэтому много пьёте. Но лёгкие, совсем безобидные антидепрессанты помогут вам отвлечься от бутылки. Скажите, вы занимаетесь мастурбацией?
«Ах ты, старое чмо, — рявкнул про себя Василий, — нарываешься на неприятности?»
— Ну, чуть-чуть, немного? — пояснил профессор, увидев окаменевшее лицо Василия. — Это же абсолютно нормальное явление. Все люди…
— Мне кажется, — прошипел Василий, — вы немного выходите за рамки своих должностных обязанностей. Я ведь пришёл к вам совсем по другой причине. И заплатил за приём, между прочим, тысячу триста пятьдесят рублей. Это — немало.
— Простите, простите, ради Бога, — засуетился Самостоп. — Вы правы. Но что же мне вам выписать?
Самостоп взял из стопки новый листочек. Ручка в его пальцах начала выводить вензеля над бумажкой, словно профессор хотел нарисовать что-то сложное, но не знал, с чего, с какой детали начать.
— Выпишу-ка я вам аллапинин — двадцать пять миллиграммов, два раза в день. Скажите, а вы верите в Бога?
Доктор посмотрел на пациента совершенно растерянным, беззащитным взглядом. Василий мог бы его ударить тяжёлым ругательством — он это умел, — но напасть на старика оказалось довольно тяжело.
— Верю, — вздохнул Василий. — Но ещё сильнее я верю в ад. Потому что хорошо себе его представляю.
— Такая богобоязненность очень похвальна! — довольно произнёс Самостоп. — Я бы рекомендовал сходить вам в церковь и исповедаться.
— При чём здесь богобоязненность? Просто я отчётливо представляю себе ад. У меня бывали запои, и вот, во сне, во время отходняка, в те часы, когда наступает так называемое похмелье, я несколько раз видел чёрные… чёрные… Не могу это даже описать. Это настолько кошмарно, что…
— Знаете, — сказал Самостоп, — а у меня недавно жена умерла. Три недели назад. Три недели и два дня.
Доктор отвернулся к окну и замер. Кабинет заполнила тишина, изредка нарушаемая доносящимися из коридора детскими вскриками и всхлипами. Профессор Самостоп, светило кардиологии, принимал почему-то в стенах знаменитого на весь мир детского медицинского института.
Василий молча поднялся, вышел из кабинета и аккуратно прикрыл за собой дверь. Маленький листик с рецептом остался лежать на столе доктора.
В пяти шагах от дома
Две главные тайны Аркадия Абрамыча имели прямое отношение к магазину «Пятёрочка». Когда его жена надолго уезжала, например, погостить у сестры, Аркадий Абрамыч топал в свой родной супермаркет и приобретал в нём чекушку «Пяти озёр» или «Зимней дороги», половинку «Дарницкого» и бутылочку «Буратино». «Пойду в “Пятёрочку”, — бурчал по дороге Абрамыч, — куплю водочку. Странно… Оба слова заканчиваются на “очку”, а рифмы почему-то нет. А вот другой случай: “Слесарь дядя Петя меж берёз и сосен, как жену чужую усосал ноль восемь”. “Сосен-восемь” заканчиваются совершенно по-разному, а рифма есть. Как это понять? Чудеса… Загадки».
Положив добычу в пакет, Абрамыч брёл в лесопарк, устраивался на любимой, почти никому не видимой лавочке и начинал «расслабляться». Отдых его заключался в неспешном поглощении «Пяти озёр» под прослушивание словоохотливых ведущих радиостанции «Эхо Москвы».
— Ну надо же! — сокрушался Абрамыч на своей скамейке. — Какой же беспредел! Какой же, мать вашу, беспредел! Да что же это такое!
Вторую главную тайну Аркадия Абрамыча звали Нурия. Абрамыч смог прочитать её имя на бейдже, лишь нацепив очки. Нурия всегда работала стоя. Поэтому Абрамыч натыкался взглядом на её фантастические изгибы, затянутые узким платьем, находясь в любой точке торгового пространства.
Нурия не надевала магазинную зелёную куртку и не убирала падающие аж до поясницы тяжёлые чёрные локоны. А вот её коллега Саадат, наоборот, всегда затягивалась платком, оставляя открытым лишь круглое лицо с чёрными дугами бровей. По краю платка Саадат плясали арабские буквы.
Когда Аркадий Абрамыч покупал чекушку, он никогда не подходил к кассе Нурии. Ему было стыдно. Он не хотел, чтобы она знала о его первой тайне. Алкоголь он всегда пробивал в кассе бородатого Карима.
Зато когда он загружал тележку невинной продукцией — хлебом, сметаной, бульменями, молоком, — тут уж ноги сами семенили к Нурие.
— Что вы здесь делаете? — спросил он как-то Нурию. — Не понимаю, разве такая красивая женщина должна находиться в этом… в этой…
Абрамыч не смог подобрать необидного слова.
— Я здесь ненадолго, — ответила кассирша. — Мне самой очень не нравится работать в магазине. Но это всё равно лучше, чем в Росгвардии.
— Вы работали в Росгвардии? — изумился Абрамыч, вспомнив новости любимой радиостанции про жёсткий разгон митингующих школьников.
Нурия выглядела как изящный флакончик дорогих духов, завёрнутый в подарочную бумагу. Платья её напоминали персидские ковры, прошитые золотой нитью. У Нурии была пломбирная кожа, сверкающие волосы и почему-то светло-серые глаза.
— Я здесь ненадолго, не думайте, — повторила Нурия.
— Жаль, — ухмыльнулся Абрамыч. — Без вас этот магазин потеряет смысл. И не только магазин…
После этих слов на щеках Нурии вспыхнули алые пятна. Абрамыч почувствовал, как у него застучало в висках.
«По возрасту, — размышлял Абрамыч, — она годится мне в младшие дочери. Может быть, даже во внучки. Бедное дитя… Ей бы рекламировать ювелирные украшения в глянцевых бортовых журналах, а она… вот… Росгвардия, “Пятёрочка”… Наверное, Нурия не может переступить через какие-то личные принципы, которые у неё определённо имеются. В наши дни подобные принципы принято называть “комплексами”. Она — честная и чистая. Таких почти не осталось».
Аркадий Абрамыч стеснялся делать Нурие комплименты, если рядом с ними находился другой покупатель. И Нурия это понимала. Но, когда они оставались один на один, Абрамыч всегда говорил про ослепительную красоту Нурии. Так прямо и говорил: «Вы ослепительно красивы».
После этих слов Нурия столбенела и опускала глаза.
«Неужели её волнует этот слащавый бред? Господи, как же я, старый козлина, должен нелепо выглядеть в её глазах со своими нафталиновыми слюнями. А может, это вовсе не слащавый бред? Тогда что? И должно ли быть продолжение у этой истории?»
Для продолжения истории Абрамыч разработал незатейливую, но очень дерзкую операцию. Появившись как-то в «Пятёрочке» поздним будничным утром, он положил в тележку кое-какой снеди и подошёл к кассе.
— С вас пятьсот пятьдесят пять рублей, — сказала Нурия.
— Вот, пожалуйста, — ответил Абрамыч и положил на прозрачный пластмассовый квадрат шестьсот рублей.
— Пяти рублей у вас не будет? — спросила Нурия. — Я тогда сдачу одной бумажкой дам.
— К сожалению, нет.
— Даже не знаю… Может быть, картой расплатитесь?
— Карты у меня тоже нет, — соврал Абрамыч и тут же исправился. — Вернее, есть, но дома.
Когда Нурия пересыпала монеты в руку Абрамыча, он сомкнул пальцы. Нурия замерла, но руку не отдёрнула. На её пломбирных щеках снова замигали пятна.
«Какая гладкая кожа», — подумал Абрамыч и вдруг начал задыхаться.
Касса, потолок, пол, стеллажи с продуктами поплыли по кругу.
«Просто экстрасистола, — решил Абрамыч. — Главное, не паниковать. Сейчас отпустит. Такое уже было. И не раз».
Огромные глаза Нурии от страха стали ещё больше. Свободной рукой она нажала на красную кнопку вызова администратора. Задребезжал звонок.
Абрамыч неожиданно провалился в воздушную яму.
«Прям как в самолёте, — подумал Абрамыч. — Мы что, куда-то летим? А вообще, где я? Голоса какие-то… Крики… Что-то экстрасистола затянулась. Ладно, сейчас всё образуется, сейчас всё будет нормально, сейчас всё…»
Старик Бехштейн
Я нашел рояль, изготовленный в начале прошлого века. Старик C.Bechtein спрятался в закутке областной филармонии. Он притаился, ловко замаскировавшись обрывками бордового бархатного занавеса. Пожилой красавец. Сверху на лохмотьях стоял бюст кого-то. Время стёрло черты с лица бюста, поэтому «кто-то» напоминал одновременно Чайковского и Ленина. У подножия рояля лежал контрабас без струн, совсем убитый, с дырой в брюхе.
Старик Бехштейн сохранил прекрасное состояние. Я убедился в этом, громыхнув чудовищным до-мажорным аккордом на две руки. Рояль достойно отозвался. Без фальши и дребезжания. Сохранил, значит, голос. Подстроить чуть-чуть — и супер.
— Эта… — хрипнуло за моей спиной.
Вижу, подсобный рабочий филармонии в синем комбинезоне. Плешивый. С брюшком. Но здоровенный.
— Скажите, — спросил я, — рояль-то, наверно, списанный?
— Конечно, списанный.
— Значит, можно его забрать?
Рабочий потёр нос.
— Конечно, можно. Доброе дело сделаете. Помещение немного очистите. Тут столько барахла ненужного. А у нас возможностей не хватает для выброса списанного инструментария. А зачем он вам?
— Ну… как же! Инструмент всё-таки. Хороший рояль. У меня дочь в музыкальной школе учится.
Я на всякий случай промолчал об истинной ценности инструмента, опасаясь, что рабочий филармонии начнёт претендовать на мою находку.
— Так ведь дорого везти-то, — побеспокоился рабочий филармонии, — грузовик надо заказывать. И грузчики нужны.
— Ничего… — весело соврал я, — всё в порядке. У меня есть дружбан в фирме грузоперевозок. Он мне бесплатно всё обеспечит: и грузовик, и грузчиков!
— А… Ну тогда ладно… — рабочий махнул рукой и опять задумался.
— Так можно забирать? — поторопил я развитие событий.
— Можно, — буркнул рабочий областной филармонии и почесал затылок, — только эта…
— Эта! — опередил я сотрудника. — Могу вас отблагодарить. У меня есть немного денежек.
— Да не… — рабочий филармонии глянул на меня как-то хмуро-застенчиво, — он-то, конечно, списанный… Но… Как бы… Как бы что не получилось… — «Как бы чего не вышло», — вспомнил я классика. — Слушай, парень, погоди немного, я сейчас.
Рабочий филармонии вернулся минут через пятнадцать с другим рабочим филармонии, пожилым толстяком в таком же синем застиранном комбинезоне. У первого рабочего была в руке кувалда на длинной ручке, у второго — лом.
— Тут эта… Такое дело… — объяснил первый и, крякнув, обрушил кувалду на клавиатуру. Несколько клавиш, кувыркаясь, взлетело в воздух. Рояль взвыл. Я оцепенел.
— Пётр Ильич, подсоби! — обратился первый рабочий ко второму.
Пожилой толстяк взял обезличенный бюст и со всей силы швырнул его в рояль. Бюст отскочил как мяч, не причинив роялю особого вреда. Тогда Ильич поднял крышку и с размаху ударил ломом прямо в нутро инструмента. Бехштейн покачнулся и гулко застонал. Несколько оборванных струн со звоном свернулись. Однако рояль снова устоял.
— Крепкий, чёрт, — констатировал Пётр Ильич, — ну-ка, Михал Иваныч, уйди!
Ильич поставил около инструмента табурет и, используя его как ступеньку, взлез прямо в открытое чрево рояля. Немного постояв, собравшись с силами, Пётр Ильич решительно выдохнул, высоко подпрыгнул и грузно опустился башмаками на днище рояля. Десяток струн, звеня, закрутились улитками. Бехштейн завопил от боли.
— Ах ты, ёп! — возмутился Пётр Ильич. — Не сдаётся.
Ильич повторил прыжок и очутился вместе с куском дна инструмента на полу.
— Ага! Получил фашист гранату! — обрадовался Михал Иваныч. — Пётр Ильич, ты живой?
— А як же! — шутейно ответил толстяк, поднимаясь с пола. — Ух, приложился. Ну-ка…
Пётр Ильич взял лом и принялся долбить полированные бока Бехштейна. В это время Михал Иваныч крушил кувалдой похожие на кегли, но тем не менее изящные ножки рояля. Его, видимо, очень расстраивало, что крепкий старый инструмент никак не падает. Работа закипела. Ильич споро выворачивал крышку, а Иваныч пытался сбить рояль с ног. Эта музыкальная коррида закончилась, когда лишённый клавиш и боковин Бехштейн, наконец, рухнул. Ножки разъехались в разные стороны.
— Ну всё, сынок, можешь забирать, — разрешил Пётр Ильич, промокнув выступивший на лысине пот. — Теперь он — твой. Списанный инструмент, так сказать, всё по-честному — никакая комиссия не придерётся. А то ведь, случись что — потом не отбрехаешься, никаких бумажек не хватит. Да… Хороший инструмент, добротный. Делали раньше на совесть. И то сказать — немецкая работа.
— Да, — согласился Михал Иваныч, — вещь, однозначно…
Прежде чем покинуть закуток филармонии, я подошёл к распластанному старику. Присел перед тем, что раньше называлось C.Bechtein. Положил руку на кусок крышки. Инструмент некоторое время ещё сохранял признаки жизни: сухое дерево чудесным образом продолжало резонировать. Я пошевелил пальцем обвисшую басовую струну. Старый рояль последний раз вздохнул и умер.
Побег из Кунсткамеры
Дядя Гена по прозвищу Светофор решил отделаться от тёти Нади с помощью своего коронного приёма. Все знают, что у каждого яичного мужика имеется излюбленный инструмент прерывания связей с покорённой женщиной.
— А знаешь, зая, — произнес он на утро после ночной кульминации затянувшегося романа, — почему у меня разные глаза: один голубой, а другой зелёный?
— Ну, наверное, потому что твоя мама нагуляла тебя от двух разных мужчин, — грубо пошутила тётя Надя.
— Почти бинго! — невозмутимо ответил дядя Гена. — Но не совсем. Дело в том, что я — химера. Редкое явление. Видишь ли, вместе со мной в материнском чреве развивался ещё один эмбрион. А потом так получилось, что я его там, в утробе, поглотил, растворил в себе. Но как бы не до конца. Какие-то детали другого организма во мне остались. Поэтому я — не совсем я. А нас как бы двое. То есть, в каком-то смысле, я сиамский близнец, вернее, близнецы…
Тётя Надя глубоко задумалась, накручивая на палец чёрный локон.
— А может, наоборот? — меланхолично спросила она.
— Что «наоборот»? — Светофора удивила неожиданно спокойная реакция тёти Нади. У других женщин это признание вызывало оторопь и желание скорее смыться от монстра, место которому в кунсткамере.
— Может, это он, другой, тебя поглотил? Может, от тебя настоящего осталось совсем чуть-чуть, а ты думаешь, что ты — это ты, хотя на самом деле то, что ты считаешь самим собой, это — он, а подлинный ты — это жалкий рудимент в нём.
Светофор испуганно вскочил с кровати.
— Ты что? С чего ты это взяла? Я — это я и никто другой. Не надо меня стремать!
Тётя Надя лениво зевнула и закрыла глаза:
— Да ладно те… Какая разница… Ты это или не ты… А вообще, с тобой прикольно. У тебя кофе нет случайно?
Нокаутированный Светофор послушно поплёлся на кухню.
Музыкальный момент
По дороге баба Люба неожиданно призналась:
— Когда-то я была балериной, подавала большие надежды, а потом по уши влюбилась в гениального пианиста Владимира и ушла со сцены…
— Почему, бабушка? — спросила внучатая племянница, оторопев от такой неожиданной новости. Ей оказалось не просто осознать, что тучная, бесформенная, похожая на огромную хурму, бабушка Люба когда-то порхала в пушистой пачке.
Баба Люба замедлила шаг, призадумалась и ответила:
— Рано тебе ещё такие вещи знать. Подрасти сначала.
Света на секунду насупилась, а потом выдала:
— Так не честно! Тогда вообще не надо было начинать рассказывать. А если сказала «А», значит, говори и «Б».
— Ну, ладно, — сдалась баба Люба, с радостью отметив, что характер у её двоюродной внучки вырисовывается боевой. — Дело в том, что я с юности страдаю очень неприятным и неизлечимым недугом — роялефобия. То есть при виде рояля, даже при мысли о нём, у меня начинается панический припадок. Вот почему, когда я прихожу к вам в гости, я никогда не захожу в комнату, где стоит это чудовище. То-то…
Баба Люба остановилась, положила ладонь на лоб и вскинула голову.
— О этот полированный, похожий на дорогой гроб, корпус! — драматично завыла она. — О эти толстые слоновьи ножки на колёсиках! О этот хищный оскал клавиш в щели под приоткрытой крышкой! Ужас! Ужас! Ужас!
Баба Люба так убедительно изобразила своё бедствие, что Света чуть не выронила из рук папку с нотами.
— Мы любили друг друга безумно, — продолжила свой рассказ старая роялефобка, — и я, чтобы не ломать блестящую карьеру Владимира, сбежала из театра, из дома, переехала во Францию и прожила там тридцать четыре года. Вот так. Ни семьи, ни детей, никого у меня нет. Только ты, да твои родители и прародители. Нынче мой недуг притупился, но в те годы, даже мимолётная мысль о рояле вызывала у меня приступ паранойи. Иногда дело кончалось обмороком. Понимаешь, я хотела, чтобы Володя потерял всякую надежду найти меня, смирился с моим исчезновением. Его инструмент мог превратить нашу жизнь в ад. А я мечтала, чтобы он стал великим и… — Баба Люба остановилась и смахнула набрякшую слезу: — Ну всё, беги, Светочка, — сказала она, — а то на занятия опоздаешь!
Обалдевшая Света понеслась в сторону трёхэтажного здания, наполненного музыкальными звуками.
— Представляешь, — выпучив глаза, рассказывала Света своей подружке Маше в ожидании учительницы по сольфеджио, — она бросила всё, чтобы не портить жизнь своему жениху, гениальному пианисту. Просто взяла и сбежала в Париж, пропала, можно сказать, без вести.
— Ничёсе! — ответила Маша, растерянно растопырив руки.
Вдруг из-за двери, обитой ватой и дерматином, донеслось: «Трям-тара-рам-пам! Трям! Трям! Трям-тара-рам-пам! Трям! Трям! Трям-тара-рам-пам! Трям! Трям! Трям! Тара-ра-ра-ра-ра-ра-ра-рам-трям! Трям!»
В кабинете фортепиано кто-то долбил «Музыкальный момент» Франца Шуберта.
— Раз, и два, и три, и четыре, — орала в унисон этой долбёжке учительница. — Ровнее! Ровнее!
— А он, небось, — продолжила Света, — даже не в курсе, на какие жертвы ради него пошла моя двоюродная бабуля в молодости. Играет, поди, в самых престижных концертных залах мира, с лучшими дирижёрами сотрудничает, пластинки записывает…
Света много читала. И больше всего ей нравились романтические книги с приключениями. Поэтому иногда она выражалась не очень просто, а с узорами. Не все дети ещё зависли в смартфонах, не все.
Когда подруг позвали в класс, из хозяйственной каптёрки, пропахшей клеем, старыми инструментами, бумажным тленом, выполз старик в синем рабочем халате. У деда была массивная лысая голова в коричневых пятнах и огромные руки с длинными, как клешни краба, пальцами. В музыкальной школе он служил завхозом с неведомых доисторических времён. В коллективе не осталось ни одного сотрудника из той творческой команды, которая когда-то приняла его на работу: все поменялись. Поговаривали, что в прошлом он считался гениальным музыкантом, но на взлёте карьеры вдруг бросил профессию. По личным причинам.
О своём прошлом дед никому ничего не рассказывал. Он вообще был крайне неразговорчивым, абсолютно одиноким хмурым человеком, но к работе подходил ответственно и с полной самоотдачей. Такое уж поколение…
Старик медленно подошёл к окну и уставился на бабу Любу, что задумчиво растеклась на лавочке в прилегающем к музыкалке садике.
«Неужели и этот человек, — подумала Света, — когда-то любил? Разве такое возможно?»
За ватной дверью опять кто-то начал стучать по клавишам: «Трям-тара-рам-пам! Трям! Трям! Трям-тара-рам-пам! Трям! Трям!»
Старик на табуретке
Дети! Когда я был маленьким, то нередко видел около дома сидящего на табуретке старика-ветерана. Летом он надевал фетровую шляпу, а зимой ушанку из чебурашки. У него из кармана, украшенного орденскими планками, всегда торчал гранёный мутный стакан. Если кто-нибудь из соседей уходил в запой (что случалось нередко) или в загул (что происходило ещё чаще), дедушке всегда перепадало в стакан некоторое количество водки, портвейна, пива, вермута или одеколона. Глядя, как дед Сергей аппетитно принимает топливо, я думал, подтягивая колготки, что, когда стану большим, тоже налью ему выпить. И вот ведь чудо! Это случилось! Я успел налить дедушке на табуретке не только в конце перестройки, но и в начале лихих девяностых. А потом он куда-то исчез… Наречие «куда-то», разумеется, в моём выступлении является фигурой речи. В течение многих лет, если не десятилетий, крепкий одеревеневший старик на такой же крепкой табуретке щерился на солнце и ждал щедрот от ближних. Он напоминал ходячий памятник из сказки про Нильса и диких гусей. Как героя того мультфильма звали-то? Розенбом, что ли? Эта хорошо просмолённая долблёнка, сохнущая на солнце, имела консистенцию и цвет лица ороговевшей древесной коры, в которой, словно два бутылочных осколка, торчали бирюзовые сияющие глаза.
В пасмурном настроении старика на табуретке, закопчённого, как дефицитная финская салями, никогда не видели. Он всегда блаженно улыбался и весело сыпал непристойностями. Запах перегара от него не исходил, наверно, потому что принятый алкоголь сразу впитывался в мумифицированные ткани организма, не перевариваясь.
Дети, нам известны хатха-йога, бхакти-йога, агни-йога, а выходит, практикуется ещё и алкоголь-йога с ударением на А.
И всё-таки, несмотря на всю свою концентрированную набальзамированность, дед на табуретке незаметно покинул свой пост у подъезда. И как только он исчез, мир покатился в тартарары. Для начала из нашего двора сгинули дворники, временами плескающие в мутный мухинский стакан деда тройной одеколон; потом снесли незаконные ржавые гаражи, владельцы которых угощали ветерана бормотухой; как-то быстро, один за другим спилили на детской площадке деревянных идолов и грибки, дающие прибежище дворовым пьяницам, — они тоже всегда чего-нибудь накатывали деду на табуретке; в один прекрасный день сгорела хоккейная деревянная коробка — любимое место выходного отдыха молодых выпивающих папочек: у досок этого спортивного сооружения всегда валялись разнокалиберные пустые бутылки. Пупок привычной настоящей жизни развязался, и началась жизнь искусственная, поддерживаемая всякими реанимационными аппаратами. Всё стало ненастоящим, пластиковым. Времена дерева, бумаги, металла и кирпича ушли в прошлое безвозвратно. Даже пиво стали разливать в пластиковые бутылки. А раньше, между прочим, покойников накануне похорон держали дома и даже ставили около входных дверей на лестничных площадках крышки гробов. Да и былые мертвецы были как-то живее нынешних живых. Так что, дети, к старости, как видите, надо относиться с вниманием и пониманием. Берегите стариков, короче говоря. А то, мало ли что… Кто знает…