Съезды советских писателей глазами их участников
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2022
Васькин Александр Анатольевич — писатель, культуролог, историк. Родился в 1975 году в Москве. Окончил Московский государственный университет печати. Лауреат Горьковской литературной премии (2009), лауреат конкурсов «Лучшая книга года», лауреат Всероссийской историко-литературной премии Александра Невского (2019), автор множества публикаций и книг. Печатался в журналах «Новый мир», «Вопросы литературы» и др. Живёт в Москве.
Предыдущая публикация в «Дружбе народов» — 2022, № 4.
«Второй съезд — кто кого съест»*
Совесть писателя должна быть в полной мере совестью народа.
Константин Паустовский
В советское время (от оттепели до перестройки) одной из действенных мер воспитания населения было проведение всякого рода съездов, слётов, собраний и пленумов. Месяца не проходило, чтобы в Москве или Ленинграде не собралось какое-либо важное совещание. Съезжались на свои съезды со всей страны колхозники, художники, кинематографисты, учителя, композиторы и, наконец, писатели. Алексей Кондратович (заместитель А.Твардовского в «Новом мире») в этой связи отметил в дневнике 24 марта 1970 года: «Сегодня открылся Российский съезд писателей — мероприятие парадное, как все наши съезды и даже многие совещания. Нигде в мире не бывает столько съездов и совещаний, как у нас, — и так тянется уже шестой десяток лет. И давно всё это формальность, впрочем, довольно дорогая». А дорогая по той причине, что иногородних делегатов, коих обычно набиралось несколько сотен, требовалось за государственный счёт доставить в Москву, разместить в гостиницах, накормить, обеспечить им культурную программу (Большой театр и Третьяковка), и наконец отправить восвояси, снабдив сувенирами и дефицитом.
Главным в стране был съезд коммунистической партии. Начиная с 1961 года съезды КПСС проводились каждые пять лет, их решения объявлялись постулатами, которые надо было претворять в жизнь. В СССР везде где ни попадя — на фасадах домов, в красных уголках заводов, фабрик и жэков — висел один и тот же лозунг: «Решения съезда КПСС — в жизнь!» Менялся только порядковый номер съезда. В частности, на XX съезде КПСС устами Никиты Хрущёва было произнесено, что «Искусство и литература Советского Союза могут и должны добиваться того, чтобы стать первыми в мире не только по богатству содержания, но и по художественной силе и мастерству». В принципе, ничего плохого в поставленной цели нет, другой вопрос — насколько она реальна в сложившейся обстановке. Так же, как и перспектива построения коммунизма…
Мучали бестолковыми, пресными собраниями и писателей, которые порою находили в себе силы отбиваться: «Кончилось лето, и из Союза и ЦДЛ посыпались повестки и приглашения. Сегодня приглашают на собрание секции драматургов с повесткой дня “Драматурги столицы навстречу XXV съезду партии” с примечанием “Ваше присутствие обязательно” и с просьбой сообщить по телефону, если я не смогу быть. Ещё там будет выбор делегатов на московскую писательскую конференцию. Всю жизнь мечтал», — записал в дневнике 25 сентября 1975 года Александр Гладков. И когда только они время находили — сочинять, ведь не все воспринимали участие в заседаниях как неизбежную и мешающую творческому процессу повинность (и даже оброк!), для некоторых это было огромной честью, особенно если выбирали в президиум. Не добившись успеха в литературе, такие писатели устремлялись к номенклатурным высотам, где мест всем не хватало.
О чём обычно велась речь на писательских съездах? «Красной нитью сквозь все речи ораторов проходит мысль о благотворном значении могучей жизнеутверждающей силы литературы социалистического реализма, о патриотическом долге писателя, как верного помощника Коммунистической партии в её гигантской работе на благо трудящихся, на благо человечества», — из статьи газеты «Правда» от 19 мая 1959 года о Третьем съезде советских писателей.
А Второй съезд «помощников партии» (т.е. писателей), ознаменовавший робкое начало оттепели, открылся 15 декабря 1954 года в Большом Кремлёвском дворце и продолжался более десяти дней. Участником его был и Юрий Нагибин, отметивший в эти дни в дневнике: «Позорный дурман грошового тщеславия. Сам себе гадок… Выбрали — не выбрали, назвали — не назвали, упомянули — не упомянули, назначили — не назначили. Я, кажется, никогда не доходил до такой самозабвенной ничтожности». Далеко не все советские писатели были готовы на столь глубокий и подробный психологический анализ, способность к которому продемонстрировал в своём дневнике Юрий Маркович. Многие полагали, что ради этого и нужно жить — чтобы поощрительно «упомянули» в основном докладе.
Важным было и то место, которое отводилось писателю на традиционном съездовском банкете. Здесь так же рассаживали по рангу. Верхушка Союза писателей и приближённые к ней литераторы пили и закусывали в Георгиевском зале (во главе стола сидели члены Политбюро), остальные же — в Грановитой палате: «Не забыть, как мы вскакивали с рюмками в руках, покорные голосу невидимого существа, голосу, казалось, принадлежавшему одному из тех суровых святых, что взирали на наше убогое пиршество со стен Грановитой палаты. Покорные этому голосу, мы пили и с холуйством, которое даже не могло быть оценено, растягивали рты в улыбке (основной банкет шёл в Георгиевском зале, и нам он транслировался по радио)». Нагибин называет торжественный приём, которым по традиции заканчивались писательские съезды, «убогим пиршеством». И это в те не очень сытые времена. Скорее всего, Юрий Маркович имел в виду, что писательский банкет выглядел убого по сравнению с роскошными пирами русских царей, которыми и прославилась Грановитая палата, а не с пустыми полками продуктовых магазинов.
А у делегата Константина Яковлевича Ваншенкина (он пришёл на приём с женой, поэтессой Инной Гофф) и спустя много лет осталось совсем иное мнение: «Настоящий, солидный, сидячий ужин, с несколькими переменами блюд, множеством напитков, с официантами за спиною. Что называется, на старый лад. Столы были нумерованные. Нам с Инной места достались не в Георгиевском зале, а в Грановитой палате, — не потому, что я был молод, рядом с нами сидели и маститые. Мне здесь даже больше нравилось, в близости к другим, под картинно расписанными сводами» (из мемуаров «Писательский клуб»). Думаю, что понравилось бы многим… Что же касается столь противоположных взглядов Юрия Нагибина и Константина Ваншенкина на одно и то же событие, то оно лишний раз подтверждает, насколько разными были писатели, вынужденные состоять в одном-единственном союзе.
Константину Ваншенкину было с чем сравнивать — в те годы в Москве в некоторых ресторанах ещё остались мастера дореволюционной закваски и закуски, помнящие искусство сервировки и кулинарии. Не будем забывать и о другом: молодые писатели не жили в таком довольстве и сытости, чтобы снисходительно оценивать кремлёвскую кухню. Но вот приём закончился: «Хотя никто не давал никаких сигналов или рекомендаций, столы неожиданно быстро начали пустеть. Лишь отдельные художники слова проявляли склонность задремать, уронив голову между бутылок. Но и их тоже можно было понять: в кои-то веки попали сюда, в святая святых не только отдалённой, но и самоновейшей истории, и захотелось отметить этот факт от души. Но им уже помогали те, в чьи обязанности это входило».
А Ваншенкину пришлось самому выполнять эти «обязанности». На выходе он увидел Виктора Некрасова, потерявшего ориентацию. Виктор Платонович и в другие-то дни позволял себе выпить и вообще любил это дело. А тут съезд! Грех не отметить. Ваншенкин взял Некрасова под руку и довёл аж до гостиницы «Москва», заслужив благодарность уже на следующий день: «Низко тебе кланяюсь, — сказал он серьёзно и действительно поклонился в пояс. И тут же, засмеявшись, добавил: — Сейчас прошёл Василий Семёнович Гроссман. Спрашивает: “Кто это вёл вас вчера в Кремле?” Отвечаю: “Ваншенкин”. А он: “Я-то думал, охранник”. Дело в том, что на мне была длинная болгарская дублёнка, ничуть не являющаяся тогда модной или престижной вещью, — скорее наоборот».
У многих писателей смешались в душе одновременно и восторг, и ошеломление от того, что они, благодаря съезду, впервые очутились «в святая святых не только отдалённой, но и самоновейшей истории». Ибо для остальных советских людей Кремль после долгого перерыва (почти тридцать лет) открыли лишь в июне 1955 года, когда любой желающий мог попасть за его стены с 9 утра до 8 часов вечера. Так что делегатам съезда писателей была предоставлена в декабре 1954 года уникальная привилегия. И они её оценили. И даже тот факт, что вместо полагающихся на таких мероприятиях гардеробщиков одежду писателей принимали и выдавали в Большом Кремлёвском дворце простые солдатики (что отражало в какой-то мере пока ещё полувоенную обстановку в Кремле), не смутил делегатов, ибо многие из них лишь совсем недавно сняли гимнастёрки и сапоги.
Когда Ваншенкин пишет, что к съезду они уже «привыкли», он не иронизирует. Съезд продолжался долго, даже очень. Никогда позже советские писатели на столь длительный срок уже не собирались. Да и по числу участников — 738 человек — этот съезд остался рекордным в истории советской литературы. Оно и понятно: предыдущий съезд собирался два десятка лет тому назад. С той поры выросло новое поколение советских писателей, к которому и принадлежали Ваншенкин, Нагибин, Некрасов. Им не с чем было сравнивать…
А Первый съезд союза писателей, послуживший образцом для всех прочих творческих организаций, открылся в Москве 17 августа 1934 года в Доме Союзов. В съезде приняло участие 376 делегатов с решающим правом голоса и 215 с совещательным. Участников съезда задарили цветами и подарками, кормили в «Метрополе», бесплатно водили на Козловского и Лемешева в Большой театр, возили по Москве на такси. В большей степени это поразило делегатов из провинции, а вот Вениамин Каверин обратил внимание на другое — у входа в Дом Союзов и внутри у каждой двери стояли чекисты в форме, проверяли документы: «Их было слишком много, и кто-то из руководителей, очевидно, догадался, что малиновый околыш как-то не вяжется с писательским съездом. На другой день билеты проверялись серьёзными мужчинами в плохо сидящих штатских костюмах» (из книги «Эпилог»). Очень символичное соседство, которое уже скоро самым печальным образом скажется на самих же писателях.
За двадцать лет много воды утекло — из почти шестисот участников Первого съезда было репрессировано более двухсот человек, т.е. одна треть. Немало писателей полегло на фронтах войны. В итоге из всех делегатов Первого съезда во Втором участвовало 123 человека. Среди уцелевших участников первого съезда был и Вениамин Каверин. Сравнивая Второй съезд с Первым, он уместно вспомнил строки Гавриила Державина: «Где стол был яств,/ Там гроб стоит…» Правда, сами советские писатели передавали из уст в уста другие строки: «От первого до второго — от Горького до Суркова», подразумевая, что основной доклад в 1934 году делал Максим Горький, а в 1954-м — Алексей Сурков. Фигуры в литературном мире несопоставимые. Но по рангу и занимаемым должностям Алексей Александрович Сурков Горького обогнал по всем статьям — Герой Соцтруда, лауреат двух сталинских премий, депутат Верховного Совета, первый секретарь СП СССР в 1953—1959 годах. В литературе он остался как автор одного из самых известных стихотворений о войне — «В землянке» — и как адресат стихотворения Константина Симонова «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины», которое автор посвятил Суркову в 1941 году.
О Суркове, как и о многих писательских начальниках, остались разные отзывы. Припоминают ему активное участие в травле Бориса Пастернака, которое, судя по всему, не прошло для него бесследно. Василь Быков в своих воспоминаниях «Долгая дорога домой» рассказывал, как в составе писательской делегации, руководимой Сурковым, отправился в Рим. Обратно ехали они в поезде, ночью не спали, пока не допили всё купленное в вагоне-ресторане шампанское: «В соседнем купе Алексей Сурков, тоже в подпитии, скупо рассказал, как он в Брюсселе хотел покончить жизнь самоубийством: такие обязанности навешали на него в Москве, что за невыполнение их ему грозила Лубянка. История была связана с Пастернаком. Западная пресса обвинила Суркова в клевете на Нобелевского лауреата, и советское правительство инициировало судебный процесс, чтобы Сурков мог оправдаться. Но, кажется, из этого ничего не вышло». Своё мнение у друзей Суркова. Очень ценил его Константин Симонов.
На памятном заседании Секретариата Союза писателей СССР 22 сентября 1967 года, где рассматривалось «дело» Александра Солженицына, Сурков обратился к нему с требованием: «Вы должны сказать: отмежёвываетесь ли вы от роли лидера политической оппозиции в нашей стране, которую вам приписывают на Западе?» На что получил смелый ответ: «Алексей Александрович, ну уши вянут такое слышать — от вас: художник слова — и лидер политической оппозиции? Как это вяжется?» Сурков, наверное, сам не понял, что сморозил: из его слов следовало, что в СССР имелась политическая оппозиция! Откуда она взялась? Её ведь всю извели ещё в 1930-х годах. Об этом пишет Каверин, но это будет тринадцать лет спустя, а пока Вениамин Александрович, сидя в зале Большого Кремлёвского дворца, сравнивает Первый и Второй съезды: «Если в самых общих чертах сопоставить эти съезды, окажется: что на Первом (при всех отклонениях) речь шла всё-таки о “собственно литературе”, а на Втором — о её вторичном, агитационно-административном существовании».
И далее: «Вместо того, чтобы направить литературу по предуказанному пути, Союз писателей занялся развитием, разветвлением, укреплением самого себя, и это сразу же стало удаваться. Я был свидетелем, как он в течение десятилетий терял связь с литературой… Разрастаясь, размножаясь — с помощью элементарного почкования, он породил огромную «окололитературу» — сотни бездельников, делающих вид, что они управляют литературой. Между понятиями “писатель” и “член Союза” давным-давно образовалась пропасть».
Близкие по духу мысли обуревали и представителя более молодого писательского поколения Валентина Пикуля: «Отдельно существуют писатели, творящие литературу, и отдельно от них существует Союз писателей, нечто вроде бывшего корпуса жандармов, которые действуют по салтыково-щедринскому шаблону: “Ташши и не пушшай!” Конечно, эти людишки в сталинских френчах, десятками лет сидевшие наверху, держались не за литературу, а за своё место в президиуме, чтобы смотреть на всех сверху вниз, как барышня на сороконожку. Недаром же их называли “застрельщиками литературы”, как будто литература — это полигон, где испытываются на прочность писательские шкуры…» (впервые опубликовано вдовой писателя Антониной Пикуль в его биографии, вышедшей в серии «ЖЗЛ»).
Вениамин Александрович Каверин — признанный классик советской литературы, один из самых экранизированных писателей, один лишь его роман «Два капитана» дважды обретал кинематографическое воплощение. До войны он жил в Ленинграде, вторую половину жизни — в Москве, в Лаврушинском. Искренность Каверина, его желание сохранить человеческое достоинство и безжалостный взгляд на систему, которая складывалась на его глазах, создали ему авторитет куда более значительный, нежели звезда Героя Соцтруда, которую он так и не получил. Мстили ему изощрённо — например, не включили его произведения в многотомную «Библиотеку мировой литературы для детей», ту, в которой каждый том имел свой цвет. Казалось бы — Каверина-то, с его «Двумя капитанами», замечательными сказками для детей! Но нет, кому-то перешёл дорогу. А на деле, кого только в этой серии нет. И какая это, позвольте заметить, «Библиотека…» в таком случае? Исповедью Каверина является его «Эпилог», написанный без надежды быть опубликованным, поражающий свежестью мыслей и смелостью воззрений. Что касается его оценки советских писателей, то вспоминаются слова Михаила Светлова, что «у нас не Союз писателей, а Союз членов Союза писателей».
Анну Ахматову делегировали на Второй съезд с правом решающего голоса. Выборы происходили в ленинградском отделении СП, некий чиновник из горисполкома высказался, что Ахматову надо послать в Москву «непременно», ибо «она большой патриот». Рассказывая об этом собрании, Анна Андреевна смеялась: «Мне кажется, я всегда была патриоткой, а не только теперь». На ленинградцев изменение отношения власти к поэтессе произвело неоднозначное впечатление: «Вчера обливают помоями, сегодня превозносят… Возмущает меня эта беспринципность несказанно. Как было с Шостаковичем; публично высекли и тут же послали в Америку», — отметила в дневнике 15 декабря 1954 года Любовь Шапорина. Появление Анны Андреевны вызвало большой интерес у делегатов из провинции, она позднее рассказывала Лидии Чуковской: «Ко мне подходили поэтессы всех народов. А я чувствовала себя этакой пиковой дамой — сейчас которая-нибудь из них потребует: “Три карты, три карты, три карты”».
О сложившемся интересном пасьянсе размышлял и драматург Евгений Шварц, также присутствовавший на Втором съезде. Рядом со Шварцем сидел Корней Чуковский, литературным секретарём которого драматург был когда-то давно, ещё в довоенном Ленинграде. У них появилась прекрасная возможность вспомнить молодость. Шварц сочинил экспромт: «Филиал Чукоккалы № 14. Во Дворце 15 декабря. Не всякий Швец Попадает во дворец. Е.Шварц, б. секретарь К.Чуковского». Далее Шварц описывает начало съезда: «Огромный зал. Ровно в четыре появляется Костя Федин, седой, строгий, стройный. Он ведёт под ручку Ольгу Дмитриевну [Форш]. Она медлительно спускается по проходу к столу президиума. И не успевает она стать на своё место, как из дверей налево, противоположных тем, из которых вышли Федин и Форш, появляется президиум ЦК в полном составе. Зал стоя аплодирует. Президиум отвечает залу тем же».
Появление Хрущёва, Маленкова и всего Политбюро на открытии съезда писателей призвано было обозначить его важность в идеологическом плане, однако у лександра Твардовского оно вызвало скепсис: «16 декабря. Что-то трогательное в присутствии руководителей партии и правительства на съезде: пришли — помочь вам иным образом не можем, а так — вот вам и Кремль, и все мы налицо» (из дневника). Пройдёт три года, и Хрущёв уподобит деятельность советских писателей дальнобойной артиллерии, «которая должна прокладывать путь пехоте. Писатели — это своего рода артиллеристы. Они расчищают путь для нашего движения вперёд, помогают нашей партии в коммунистическом воспитании трудящихся». Тут ещё важно, чтобы снаряды были не холостыми, ибо в этом случае они просто бесполезны: шуму много, а толку нет, — дополним мы Никиту Сергеевича. Кому-то его сравнение покажется грубоватым, но это на первый взгляд. На самом деле таким причудливым образом первый секретарь и «отец оттепели» выразил свою искреннюю предрасположенность и даже привязанность к литераторам, ибо художников, как известно, он обзовёт нехорошим словом в 1962 году на выставке в Манеже. Уж лучше тогда быть артиллеристами…
Шварц продолжает: «Размахивая руками и глядя в рукопись, начинает Сурков свой трёхчасовой доклад… В шесть часов был объявлен перерыв, и самая загадочная и могущественная часть нашего президиума удалилась и не вернулась больше. И я, утомлённый всеми происшествиями дня, стал постепенно засыпать под монотонные вопли помахивающего кулаками Суркова. И оглянувшись, увидел, что я не одинок… Вот у самого докладчика язык стал отказывать… Всё выше вздымает кулаки Сурков, всё ниже наклоняется к докладу, к его листкам и, наконец, — о счастье — провозглашает последние фразы. Аплодисменты…» Речь Суркова так «въелась» в атмосферу съезда, что её ещё долго вспоминали. Через два года Лидия Чуковская была свидетельницей уморительной сцены и описала в дневнике, как сатирик Виктор Ардов изображал выступление Суркова на съезде: «Я каталась со смеху; обоймы имён, причём каждая кончается рефреном: “И Мирзо Турсун-Задэ”». Этот рефрен с упоминанием классика советской таджикской литературы в шутку повторяли многие…
А Маргарита Алигер 17 декабря 1954 года сочинила такой стишок, оставшийся в «Чукоккале»:
На Втором, на Всесоюзном съезде
С Верой Инбер мы сидели вместе.
И доклад Суркова полной мерой
Мы хлебнули вместе с Инбер Верой.
Спать хотели, пить хотели вместе
На Втором на Всесоюзном съезде.
И в альбом Чуковскому Корнею
Написали это вместе с нею…
А тем временем стоявший на трибуне и машущий кулаками (то ли на писателей, то ли на опостылевший ему доклад) Алексей Сурков сыпал цифрами, словно на заседании Госплана. Общее количество членов Союза писателей СССР с 1934 года выросло почти в два с половиной раза, достигнув 3695 человек. В то же время объём произведённой советскими писателями продукции оставлял желать лучшего — темпы его прироста значительно отставали от довоенных. Число новых произведений, выпущенных членами Союза писателей, едва превысило 4500, что всего лишь в полтора раза превышало объём 1934 года. Отсюда следовал вывод: советские писатели работают недостаточно продуктивно, в отличие, например, от строителей и металлургов, постоянно перевыполняющих производственный план. Вот у кого надо поучиться писателям — у своего народа. Обмен опытом ещё никому не вредил.
Среди лучших произведений, созданных за отчётный период, на съезде были названы «Жизнь Клима Самгина», «Тихий Дон», «Хождение по мукам», «Пётр Первый» и другие романы советских классиков старшего поколения. Примечательно, что «экономический» подход к оценке творческого уровня литературных произведений был распространён довольно широко. Так, во время не менее скучного предсъездовского собрания в Таврическом дворце в Ленинграде 6—7 декабря 1954 года среди делегатов царило схожее настроение. Доклад читал Всеволод Кочетов. «Просидела три часа, уши завяли. Кочетов, автор “Журбиных”, читал доклад два часа, я запомнила крылатые слова: “Говорят, хорошая книга равна выигранному сражению. В Ленинграде триста литераторов. Сколько же у нас будет выигранных сражений!.. О высоких качествах нашей литературы свидетельствуют многочисленные сталинские премии”», — отметила Любовь Шапорина в уже цитировавшемся ранее дневнике. Борьба за качество литературы переросла в гонку за премиями.
В советское время первым номером всяких съездов и собраний всегда был «основной доклад», продолжавшийся несколько часов подряд: и три, и даже пять. Такими вот ритуальными докладами втирали очки начальству и промывали мозги присутствующим. И не дай Бог было нарушить сложившуюся годами эту косную и бюрократическую традицию. В кинокомедии «Карнавальная ночь» товарищ Огурцов, которому не удалось в новогоднюю ночь прочитать доклад «коротенько, минут на сорок», говорит: «За это дело… За срыв доклада…», — подразумевая грядущие кары на голову борющейся с ним прогрессивной молодежи. Т.е. сорвать доклад означало совершить жуткий антиобщественный поступок (а, быть может, и антисоветский!).
Доклад Алексея Суркова назывался оптимистично — «О состоянии и задачах советской литературы». Какое у неё могло быть состояние после двадцати лет сталинизма и послевоенной ждановщины? Полуживое, если использовать характеристику Вениамина Каверина. Хорошо о литературных нравах выразился Анатолий Рыбаков: «Не думай, подумал — не говори, сказал — не публикуй, опубликовал — пиши покаянное письмо». Кстати, по поводу покаяний это не шутка. Александр Твардовский 24 ноября 1954 года приводит такой разговор с украинским поэтом Петрусем Бровкой, посоветовавшим ему: «Выступи на съезде. Ты должен это сделать. Выступи, признай ошибки и дай перспективу советской поэзии». — «Какие же ошибки?» — «Ну, какие там есть». — «Какие же?» — «Да всё равно какие. Признай»…
Свои доклады озвучили азербайджанский поэт Самед Вургун («Советская поэзия»), киевлянин Александр Корнейчук («Советская драматургия») и другие. Общий вывод заключался в том, что надо и дальше творить в том же духе, совершенствуя и «обогащая» метод социалистического реализма. Новая политическая конъюнктура, заключавшаяся в том, что восхваление Сталина постепенно уступало место его разоблачению, требовала от писателей прекратить создание бесконфликтных произведений — это когда в романе есть два персонажа: очень хороший (секретарь райкома) и просто хороший (председатель колхоза). Формирование культа личности, в котором писатели принимали непосредственное участие, теперь в очень завуалированной форме объявлялось «приукрашиванием действительности», с которым нужно было бороться, причём с той же силой. Литераторы должны были умудриться увидеть «во всей сложности и полноте подлинную правду жизни как она складывается в современных международных условиях, в условиях развёртывающейся борьбы между лагерем империализма и лагерем социализма и демократии», что следовало из приветствия ЦК КПСС Второму всесоюзному съезду писателей. Внешняя угроза всегда очень удобна для нагнетания истерии, а если этой угрозы нет, её можно выдумать.
Обстановка, в общем, типичная для любого советского съезда: скука и тоска, а ведь речь идёт о собрании самых передовых советских писателей. «Два дня выбыло из строя. Пустопорожний президиум перед пустопорожним съездом», — отметил 4 декабря 1954 года Александр Твардовский, будто в воду глядел. Таким же мог быть разговор и на съезде колхозников или шахтёров. Но шахтёры вряд ли отважились бы «прикладывать» с трибуны своих коллег, как это принято у писателей. Например, Сурков, «обратившись к Маршаку и Михалкову, сидящим в президиуме, воскликнул, грозя пальцем: “А вас, товарищи, я обвиняю в том, что вы перестали писать сатиры для детей!”», — свидетельствует Шварц, запомнивший ироническую реакцию Чуковского, который, «услышав это, сделал томное лицо, закивал головой и продекламировал подчёркнуто грустно: “Да, да, да, это национальное бедствие!” то ли в шутку, то ли всерьёз».
«Съезд, дорогой и громоздкий, мог быть организован хитрее и искуснее. Слишком много обиженных…» — отметил Евгений Шварц. И решил, не тратя время попусту, не просиживать штаны на заседаниях, а гулять по Москве. Кстати, Шварцу тоже досталось, от докладчика Бориса Полевого. Это был «удар под дых» за формализм, в котором обвиняли драматурга. И Евгению Львовичу стало невмоготу: «И без того тяжёлый, многопудовый съезд наш в жарком Колонном зале стал трудно переносим. А тут ещё прибавилась и тяжесть на душе…» Тяжесть усугубилась горем — скоропостижно в 57 лет скончался прозаик и драматург Михаил Эммануилович Козаков (отец актёра Михаила Козакова). На съезд он так и не попал — ему стало плохо на улице. Похоронили Козакова на Немецком кладбище. Зловредная вражеская пропаганда получила на руки лишний козырь: съезд ещё не кончился, а его участники уже уходят из жизни!
В это трудно сегодня поверить, но Михаил Козаков умер оттого, что не получил билет на съезд. 23 января 1955 года Юрий Карлович Олеша вспоминал в дневнике, что Козаков, не услышав своего имени в списке делегатов, заплакал. Критик Юзеф Ильич Юзовский присутствовал при этом, уточняя: «Слёзы у него просто брызнули!» А гостевые билеты на съезд выдавали в ЦДЛ накануне его открытия. И Козаков «высказывал тревогу, дадут ли ему гостевой билет (мы — я и Сельвинский, — будучи делегатами, даже посмеивались над этой тревогой)… Вот таким я видел его в тот вечер, когда у него случился инфаркт. К сердцу, напрягшемуся для борьбы, и без того раскалённому в долгой борьбе за жизнь, он подпустил слишком близко — да просто приложил к нему! — горячительные образы Шолохова, билетов, которые могут дать, могут не дать, — и оно разорвалось. Боже мой, зачем это?» — писал Юрий Олеша.
Из доклада Алексея Суркова тем не менее писатели узнали и кое-что интересное. В частности, о том, что жив-здоров писатель-эмигрант Борис Зайцев, выступивший на радио «Освобождение» — так в 1954 году называлась радиостанция «Свобода»: «Враги нашей родины и нашей литературы не дремлют. По случаю нашего съезда из мусорной корзины истории был вытащен белый эмигрант Борис Зайцев, исторгнувший в бессильной злобе в свой белогвардейский микрофон словесную отраву». То ли Алексей Александрович сам регулярно слушал вражеские голоса, то ли нашлись люди повыше, кто рецензировал его отчётный доклад, но так впервые «вражеский голос» угодил в официальный советский бюрократический оборот. Думается, что среди делегатов были и те, кто сам накануне послушал Зайцева, мысленно с ним согласившись, так и другие, кто после съезда побежал покупать радиоприёмник, надеясь хоть из него узнать альтернативную точку зрения на происходящие в СССР события.
15 декабря Корней Чуковский, вернувшись со съезда, отметил в дневнике: «Впечатление — ужасное. Это не литературный Съезд, но анти-литературный съезд». С унынием, навеваемым бесконечными докладами, писатели боролись привычным методом — перекурами. Но в Большом Кремлёвском дворце к такому не привыкли, потом, правда, пришлось смириться. Специальные сотрудники — дежурные распорядители — привыкли запускать и выпускать из зала людей после звонка. Но писатели нарушали многолетнюю инструкцию. Теперь всё зависело от того, кто на трибуне: «Скучный выступающий — повалили курить, объявлен интересный — обратно», — вспоминал Константин Ваншенкин. Следующие заседания проходили уже в Колонном зале Дома союзов. Там уже чуть повеселее: «Длинные обзорные доклады, отчёты, вспыхивающие сшибки в прениях, бурлящие фойе и буфет, часто меняющаяся стенгазета съезда, возле которой тоже толпы, остроты, обиды, знакомства, встречи, объятия».
В стенгазете писательского съезда делегаты могли прочитать эпиграммы друг на друга, наиболее острые, само собой, были направлены против членов президиума. Например, такая, на Николая Грибачёва: «Его не выбрали на съезд, а Колька слушает да ест!» Сохранилась она благодаря Олесю Гончару, в памяти которого (и в дневнике!) осталась ещё и поговорка «Второй съезд — кто кого съест». А ещё прозвище Самеда Вургуна «копчёный тигр». И совсем не весёлые слова Михаила Шолохова в адрес Ильи Эренбурга: «Если вы мечтаете о парижских каштанах, не забывайте, что вы едите русский хлеб!» А почему нельзя мечтать о парижских каштанах и есть хлеб? Припомнилась и строка из стихотворения Сергея Михалкова: «А сало… русское едят!»
Стенгазета ещё и потому часто менялась на съезде, что в ней, как вспоминал Каверин, «кто-то осмелился заметить, что съезд проходит «шолоховато»». В «Чукоккале» об этом также говорится: «В начале Съезд шёл довольно гладковато, а потом пошёл шолоховато». Газета провисела всего несколько часов, но прочитать её успело немало писателей. Выступление Михаила Шолохова не назовёшь скучным, мало того, оно вызвало большой резонанс. Нашлись среди писателей смельчаки, выразившие открытый протест против этой «хулиганской» речи, как назвал её Каверин. В стенографическом отчёте съезда, впоследствии опубликованном, была указана следующая реакция делегатов при появлении Шолохова на трибуне: «Длительные, бурные аплодисменты. Все встают», — но Каверин утверждает прямо противоположное: «Это — ложь. Встали — не все. Оставшиеся сидеть и были те, кто впоследствии основал «Литературную Москву» и поддержал Солженицына, когда он обратился со своим знаменитым письмом к Четвёртому съезду».
Сборник «Литературная Москва», изданный московскими писателями в 1956—1957 годах, — знаковое событие оттепели. Два его выпуска вобрали в себя всё лучшее и живое, что тогда начало прорастать в советской литературе. И потому второй сборник оказался и последним. Отдел культуры ЦК сигнализировал: «В ряде произведений, включённых в выпущенный в начале 1957 года второй сборник “Литературной Москвы” (члены редколлегии Эммануил Казакевич, Маргарита Алигер, Вениамин Каверин и другие), отражено стремление к односторонне-обличительному изображению жизни. В рассказе Александра Яшина “Рычаги” все коммунисты сельской партийной организации — люди бесчестные и лицемерные. Сюда же следует отнести рассказы Юрия Нагибина “Свет в окне” и Николая Жданова “Поездка на родину”». Закрытие альманаха свидетельствовало об обратном: в нём была изображена реальная жизнь советского народа, а не та отлакированная, что видна исключительно из съездовского президиума.
Выступление Шолохова вызвало возмущение не только у Каверина: «Это было, так сказать, нападение на всю литературу справа. Всю жизнь он притворялся исконным казаком и на этот раз появился на трибуне в высоких сапогах и как бы с казацкой нагайкой, размахивая ею направо и налево…» Крепко досталось от Шолохова критикам, «в таком же базарном тоне был обруган Симонов. Утверждая, что этот писатель не что иное, как «голый король», Шолохов сказал: «Неохота нам, Константин Михайлович, будет смотреть на твою наготу, а поэтому, не обижаясь, прими наш дружеский совет: одевайся поскорее поплотнее, да одежку выбирай такую, чтобы ей век износу не было»». Из стенографического отчёта съезда, пишет Каверин, вымарали не только протест партийной части собрания против речи Шолохова, но и его упрёк Симонову: «Костя, подтяни штаны». «Прошёлся» Шолохов и по Илье Эренбургу и его «Оттепели». «Это была первая из тех речей Шолохова, которые, без всякого сомнения, были прямым результатом его творческого бесплодия», — замечает Каверин. А в опубликованной в 1960 году речи Шолохова на съезде слов «Костя, подтяни штаны», и правда, нет.
Протест против Шолохова озвучил старый писатель и классик соцреализма Фёдор Гладков — «белый как мел, держа бумагу дрожащими руками». Это стоило Гладкову таких нервных усилий, что он заболел и не мог уже вспоминать об этом эпизоде своей жизни без содрогания. Через четыре года он оказался в кремлёвской больнице в одно время с Чуковским, в соседней роскошной палате. 29 апреля 1958 года Корней Иванович записал их разговор: «Сейчас зашёл к нему и ужаснулся. Болезнь искромсала его до неузнаваемости. Последний раз я видел его на Втором съезде писателей, когда он выступил против Шолохова. По его словам, с этого времени и началась его болезнь. Он, по его словам, не готовился к съезду и не думал выступать на нём. Но позвонил Суслов: «Вы должны дать Шолохову отпор». Он выступил, страшно волнуясь. На следующее утро ему позвонили: «Вашим выступлением вполне удовлетворены, вы должны провести последнее заседание…» Это его и доконало, по его словам».
После выступления с осуждением Шолохова Гладков получил десятки оскорбительных писем не только с руганью, но и прямыми угрозами «уничтожить» его. Когда он рассказывал это Чуковскому, то не мог сдержать эмоций: «Гладков весь дрожит, по щекам текут у него слёзы — и кажется, что он в предсмертной прострации. — После съезда я потерял всякую охоту (и способность) писать. Ну его к чёрту. Вы посмотрите на народ. Ведь прежде были устои, такие или сякие, а были, а теперь — пьянство, разгул, воровство. А высшие власти…» А вскоре после этого разговора, в декабре 1958 года, переживший инфаркт Фёдор Васильевич Гладков, автор романов «Цемент» и «Энергия», дважды сталинский лауреат, скончался. А ведь он был всего на год моложе Чуковского. Вот что значит — протестовать против Шолохова.
Вызывающее поведение Шолохова заставило задуматься и Евгения Шварца: «Вглядываюсь в этого небольшого человека, вслушиваюсь в его южнорусский говор с «h» вместо «г» — и ничего не могу понять, теряюсь, никак не хочу верить, что это и есть писатель, которому я так удивляюсь… Он чуть ли не лучший писатель из всех, что собрались на съезд. Да попросту говоря — лучший. Никакая история гражданской войны не объяснит её так, как “Тихий Дон”… И никак не видно было сегодня ни по внешности, ни по говору, ни по тому, что он говорил, — что это вот и есть автор “Тихого Дона”…» Многие до сих пор не могут совместить два этих образа в одном: автора «Тихого Дона» и человека Михаила Шолохова. Несовместимость эта проявлялась в т.ч. и в дни таких вот писательских съездов, когда Шолохов, в общем-то не часто появлявшийся в столице, т.к. всё время жил и писал в Вешенской, приезжал в Москву. Ему бы и дальше там сидеть, что снизило бы накал претензий наиболее впечатлительной писательской общественности. Но «партийный долг писателя» вновь и вновь выносил его на трибуну. Получалась прямо-таки советская версия истории про доктора Джекила и мистера Хайда.
А вот в ЦК КПСС были прекрасно осведомлены о причинах столь странного несоответствия выдающего советского писателя и преданного партии человека: судя по документам, в это время Михаил Александрович вновь переживал обострение хронического заболевания, того же, каким страдал и Александр Фадеев, и ряд других советских писателей. Но не у всех из них болезнь протекала именно в такой форме. В Российском государственном архиве новейшей истории хранится интересный документ, из которого следует, что в сентябре 1955 года Секретариат ЦК КПСС поручил 4-му Управлению Министерства здравоохранения СССР организовать лечение «т. Шолохова М.А., поместив его с этой целью в больницу, а также обязал т. Шолохова выполнять все предписания врачей». Однако это решение не было выполнено: «Здоровье писателя катастрофически разрушается, и он теряет всякую способность к творческой деятельности. В настоящее время он находится в состоянии тяжёлого запоя, скандалит, оскорбляет близких, носит с собой оружие. Прошу ЦК КПСС обязать начальника 4-го Управления Министерства здравоохранения СССР т. Маркова А.М. организовать в принудительном порядке лечение т. Шолохова М.А.». Это письмо за подписью заведующего отделом культуры ЦК КПСС Дмитрия Поликарпова было направлено Михаилу Суслову 13 декабря 1956 года, с которым тот «ознакомился». Надо полагать, что аскет Суслов испытывал вполне искреннее желание вернуть выдающегося советского писателя в чувство, ибо сам он пил только по праздникам.
С болезнью Шолохова справиться не могли не только в писательской поликлинике, но и в кремлёвской больнице. Письмо Поликарпова было основано на медицинском заключении, составленном в Четвёртом управлении Министерства здравоохранения СССР: «На почве хронической алкогольной интоксикации у тов. Шолохова М.А. развиваются цирроз печени, кардиосклероз, общий атеросклероз и гипертоническая болезнь. Обычные увещевания и попытки заставить тов. Шолохова М.А. провести необходимое лечение успеха не имели…» (3 сентября 1955 года). А попытки предпринимались довольно неожиданные, например, Шолохову настоятельно рекомендовали отложить в сторону бутылку с коньяком и заняться «физкультурными играми на свежем воздухе», чему он упорно противился, быть может, по той причине, что играть было не с кем, а выпить можно и одному. Ведь в этом и есть один из признаков алкоголизма. Зная о том, насколько больным человеком был Михаил Александрович, его всё равно выпускали на съездовскую трибуну, бесстыдно используя.
Творческая судьба многих писателей, и не только советских, связана с такой болезнью. Уместно привести мнение Василя Быкова: «В довольно драматическом и богемном писательском быту немалую проблему создавал алкоголь. Частые поездки, хождение в гости, заседания и съезды почти никогда не обходились без дружеских застолий, нередко длительных и чрезмерных. Не всегда они заканчивались мирно — иногда вспыхивали свары, что стоило нервов…» Не только нервов, но и истинного позора и собственной дискредитации.
Но вернёмся на съезд, к Евгению Шварцу. Что касается оценки союза писателей, то в своей знаменитой «Телефонной книжке» он даст ему следующую убийственную характеристику (10.6.56): «Все прошедшие годы прожиты под скалой “Пронеси, господи”. Обрушивалась она и давила и правых, и виноватых, и ничем ты помочь не мог ни себе, ни близким. Пострадавшие считались словно зачумлёнными. Сколько погибших друзей, сколько изуродованных душ, изуверских или идиотских мировоззрений, вывихнутых глаз, забитых грязью и кровью ушей. Собачья старость одних, неестественная моложавость других: им кажется, что они вот-вот выберутся из-под скалы и начнут работать. Кое-кто уцелел и даже приносил плоды, вызывая недоумение одних, раздражение других, тупую ненависть третьих. Изменилось ли положение? Рад бы поверить, что так. Но тень так долго лежала на твоей жизни, столько общих собраний с человеческими жертвами пережито, что трудно верить в будущее. Во всяком случае, я вряд ли дотяну до новых и счастливых времён. Молодые — возможно…». Евгений Львович предчувствовал — он умер в 1958 году, а лучшие времена наступили, в т.ч. благодаря его пьесам: «Дракон», «Тень», «Голый король» и другим. Думается, что этот самый Дракон сидел на этом съезде едва ли не в каждом писателе, не говоря уже о президиуме.
А Чуковскому стало плохо — он вообще зря пошёл на этот съезд, вызвавший в его душе так много переживаний, ему бы надо было последовать примеру Бориса Пастернака: «19 декабря. Не сплю много ночей — из-за Съезда. Заехал было за Пастернаком — он не едет: “Кланяйтесь Анне Андреевне”, вот и всё его отношение к съезду. Я бываю изредка — толчея, казённая канитель, длинно, холодно и шумно». На одном из заседаний Корнею Ивановичу даже дали слово, встретили автора «Бармалея» аплодисментами, горячо: «Читал я длинно, но слушали и прерывали аплодисментами. Но того успеха, который был на I съезде, не чувствовал — и того единения с аудиторией». В итоге после перенесённых волнений 24 декабря он на съезде «сомлел», т.е. потерял сознание. Пришлось приводить в чувство.
Если бы основной доклад на съезде делали Твардовский, Шварц, Казакевич, Паустовский, несомненно, перекуров бы было меньше. Но кто бы выпустил на трибуну Паустовского? Ему-то слово и не дали — хотя оно было бы более ценным и нужным в декабре 1954 года, чем выступление Шолохова. Константину Георгиевичу не отказывали, а всего лишь записали его в конец списка делегатов, просившихся на трибуну. Это был испытанный приём по затыканию ртов: попробуй, дождись своей очереди! А когда прения предложили прекратить (по «просьбе» тех же делегатов), ряд писателей обратились в президиум съезда к Симонову с просьбой дать слово Паустовскому, который «хотел говорить <…> о праве искусства на независимость, без которой оно превращается в рупор пропаганды», — пишет Каверин. А вот Шолохов превратить искусство в «рупор пропаганды» был не прочь. Заканчивая свой доклад на бравурной ноте, он заявил: «О нас, советских писателях, злобствующие враги за рубежом говорят, будто бы пишем мы по указке партии. Дело обстоит несколько иначе: каждый из нас пишет по указке своего сердца, а сердца наши принадлежат партии и родному народу, которому мы служим своим искусством».
А делегаты уже засыпали от тоски:
Скучно. Поздно. Время — за ночь.
Дым табачный очи ест…
Голоснём, Корней Иваныч,
И закончим этот съезд!
Призывал в «Чукоккале» поэт Александр Жаров 25 декабря 1954 года.
Итог подвёл Александр Твардовский, но не с трибуны, а в дневнике 27 декабря 1954 года: «Две недели съезда, который сам себя съел, т.е. изжил, обнаружил свою никчёмную громоздкость, которая стала очевидной даже для тех, кто, может быть, ждал от него чего-нибудь».
После Второго съезда последовал Третий (1959), Четвёртый (1967), Пятый (1971), Шестой (1976), Седьмой (1981) и, наконец, Восьмой, последний (1986). И все они, в общем, были похожи друг на друга по форме и содержанию.
Мы уже побывали на банкетах и приёмах по случаю съездов, а теперь узнаем, где и как жили писатели, приезжавшие в Москву из союзных республик. Размещали их в гостинице «Москва», построенной к 1935 году в Охотном ряду (в советское время — проспект Маркса) и полагавшейся по статусу депутатам Верховного Совета СССР и РСФСР. Таким образом демонстрировалась важность писательских съездов, участники которых приравнивались к депутатам. В «Москву» после окончания пленарных заседаний отправлялись не только иногородние писатели, но и их коллеги со столичной пропиской, дабы продолжить общение в неформальной обстановке. Благо что гостиничные «прения» не подвергались уже никакому регламенту. Здесь писатели чувствовали себя более раскованно.
«Москва» особенно была дорога писателям старшего поколения, жившим здесь в военные годы. Поздней осенью 1941-го, когда во многих московских домах отключили отопление и электричество, столичных писателей переселили в эту гостиницу. Здесь же разместили эвакуированных из Ленинграда литераторов, например, Ольгу Берггольц, поразившуюся, что москвичи не знают всей правды о блокаде. Приезжавшие с фронта писатели так же могли получить номер в «Москве». Так что вспомнить было что. Однако, не смотря на то, что гостиница «Москва» была самой вместительной в столице, обнаружилось, что одной её недостаточно для размещения участников не только писательских съездов, но и многих других, число которых с началом оттепели росло год от года. И тогда в Зарядье начали строить одну из самых больших гостиниц в Европе — «Россия». Открылась она в 1967 году к радости в т.ч. и гостей столицы.
Ну а как расценивали возможность пожить в «России» писатели? Казалось бы — новая гостиница с пятью ресторанами, один из которых разместился на 21-м этаже, позволяя жующим гражданам ещё и рассмотреть город-герой с птичьего полёта. Живи и радуйся! Но нет. Выбор между «Москвой» и «Россией» подтверждал номенклатурный вес писателя. Здесь тоже «сортировали» литераторов по рангу. Один из самых известных советских писателей, что так и не переехал в Москву, а остался жить на своей малой белорусской родине (оставшись ей верным до конца), Василь Быков рассказывает про 1967-й год: «В Москве собирался [Четвёртый] съезд СП СССР, из Минска мы поехали большой группой. Перед открытием, как обычно, толпились в тесных коридорах на Воровского, получали направления в гостиницы. Это было важное и сложное дело — размещение по гостиницам. Поселяли с большим разбором, в зависимости от веса, который имели те или иные писатели и организации в глазах начальства. Одних (руководителей, депутатов, народных) селили в гостинице «Москва», других, без титулов и заслуг — в «России». Получив направление в гостиницу рангом ниже, шли жаловаться Маркову или Воронкову или посылали к ним Шамякина (И.П.Шамякин, один из руководителей Союза писателей Белоруссии — А.В.) с ходатайством. Шамякин ходатайствовал тоже с большим разбором, не допуская уравниловки. Я получил номер в «Москве», Адамович — в «России»».
Затем Быков с Адамовичем узнали от Анатолия Гладилина об открытом письме Александра Солженицына съезду писателей — в защиту свободы творчества и против цензуры. Они также поставили свои подписи. Потом позвонили Солженицыну, с которым ещё не были знакомы. Александр Исаевич предложил встретиться. Договорились повидаться в гостинице «Москва», в номере Быкова.
Солженицын пришёл к Быкову и Адамовичу уже на следующее утро. «Купили выпивку», — сообщает Василь Владимирович, приготовивший для такого торжественного случая ещё и фотоаппарат. Александр Исаевич немного припозднился. Поговорили откровенно, как единомышленники. Солженицын сказал, что рад познакомиться с белорусами лично, что читал их книги, разделяет их пафос. Поведал он и о своих литературных планах. В конце разговора сфотографировались на память.
Застать Быкова на его месте во время съезда было нелегко: в зале он появлялся редко, большую часть времени проводя в кулуарах или в буфете. Туда стекалось немало писателей: докладная скучища кого угодно могла довести до буфета. Но вот незадача: если еды было навалом, то выпивка отсутствовала как таковая. Литераторы негодовали: «Особенно возмущался Виктор Астафьев — я к тому времени был уже с ним знаком и мы хотели обмыть встречу. Да не было чем. И Виктор громко, повергая в смятение вышколенную гэбистскую обслугу, возглашал, что без водки не победили бы в войне — даже с громовыми призывами политруков. “И белорусские партизаны это знают — правда, Василь?” — шутливо обращался он ко мне. Я согласился…»
Встреча с Александром Солженицыным и Виктором Астафьевым, что жил в ту пору в Вологде, стала для Василя Быкова главным событием съезда. Но как же быть, если обмывать нечем? Находчивые писатели и здесь доказали свою близость к народу: «Шикарной закуски в Кремле было навалом, а спиртного ни капли. В гостинице, наоборот, буфеты ломились от выпивки, а закусить было нечем. Как всегда, с закусью в стране была напряжёнка. Утром за завтраком мы долго решали задачу: как пронести на съезд бутылку… А проверяли нас на каждом шагу, во всех дверях, возле которых гэбисты обычно дежурили парами: пока один проверял документы, сверяя фотокарточку с оригиналом, второй производил «визуальный обыск», бдительно приглядываясь к карманам и к тому, что в руках. Выход нашли самый простой — выпить в гостинице, а закусывать бежать в Кремль». Вот и правильно!
Так и сделали. И уже в благостном утреннем настроении белорусские делегаты двинулись на съезд, однако всю обедню неожиданно испортила охрана: «Мы не успели перебежать проезд Спасской башни на зелёный свет светофора и остановились. Но один из делегатов (не из нашей компании), старый туркменский писатель, пошёл на красный свет и был задержан гэбистом в форме, который грубо рванул старика за плечо и стал отчитывать. Этого не выдержал Григорий Бакланов, оказавшийся рядом. Я никогда не видел Григория таким разгневанным: он бросился защищать старого туркмена на глазах десятков прохожих, возмущённо стыдил гэбиста. Но тот тоже пришёл в ярость, потребовал у Бакланова пропуск, стал орать: «Я его сейчас порву, и ты больше не увидишь свой съезд!» На что Бакланов ответил с вызовом: «Ну порви! Порви! Что же ты не рвёшь?» Тот, однако, не порвал, — видно, добрый попался… Этот поступок Бакланова многое мне объяснил в его характере, твёрдом и упрямом… Среди нас в смелости и принципиальности не уступал ему разве что один Алесь Адамович». В принципиальности Григория Бакланова мы уже имели возможность убедиться.
Кстати, Григорий Яковлевич вспоминал, что в гостинице «Россия», в полуподвальном этаже, во время съездов была организована распродажа всякого рода дефицита для писателей: на прилавках были разложены «богатства», за которыми устремлялись по вечерам делегаты с жёнами (днём нельзя — заседания!). «И какие страсти разгораются, какие обиды. Кто-то будет осчастливлен, кто-то уязвлён: как в кремлёвском зале».
На этом съезде, свидетельствует Василь Быков, всё шло «как обычно, произносились речи, привычно скучал президиум. В кулуарах было интересней». И вновь «гвоздём программы» стал Виктор Некрасов, ещё не покинувший СССР, «в облике парижского клошара — в нестиранной тенниске, старых джинсах, в разношенных сандалетах на босу ногу, — из них торчали пальцы с жёлтыми старческими ногтями». Столь «свободный» стиль одежды Некрасова воспринимался как вызов: «Зато его сразу окружили молодые, и из их тесного круга на лестнице доносились весёлые голоса и смех. Гэбисты в штатском вынуждены были притворить дверь в зал. Важно, что встречи и знакомства продолжались и после съезда, в гостиницах и ресторанах. В один из вечеров на квартире у Валентина Оскоцкого познакомился с очень уважаемым мною критиком Игорем Дедковым. Он давно жил в Костроме, в Москве появлялся редко».
Одним из незабываемых событий съездовской канители стало открытое письмо Александра Солженицына. Автор разослал более двухсот его копий в президиум и делегатам съезда, а также в редакции советских газет и журналов. Отпечатанный на машинке текст он дополнял от руки фамилией адресата. Однако опубликовали его во многих странах Европы, но только не в Советском Союзе. Это был, наверное, первый такой случай бескомпромиссной борьбы за свободу слова. Благодаря тому, что письмо прочитали по «вражеским голосам», его содержание быстро стало известно не только советским писателям, но и многим читателям.
Само собой, делегатом Александр Исаевич никак не мог стать, а потому обратился напрямую к съезду, главным образом, конечно, к верхушке Союза писателей, 16 мая 1967 года. Солженицын просил обсудить «нетерпимое дальше угнетение, которому наша художественная литература из десятилетия в десятилетие подвергается со стороны цензуры и с которым Союз писателей не может мириться впредь». А также прекратить его преследование по политическим мотивам и бессовестную клевету, что лилась на него со страниц советских газет.
Трудно себе представить, чтобы письмо Солженицына было бы оглашено на съезде или даже самого его автора допустили бы на трибуну — уже сама эта фантастическая возможность нарушила бы цензуру, ставшую основой существования не только Союза писателей, но всей советской идеологии. Солженицын написал то, о чём думали многие, тот же Паустовский, так и не получивший слово на Втором съезде. А ведь просили немногого: хотя бы передать право литературным журналам самим решать, что и как публиковать (издания эти находились под тяжёлым спудом партийного контроля: и главные редакторы, и их замы, и завотделами должны были состоять в КПСС).
18 мая 1967 года письмо Солженицына прочитал Фёдор Абрамов и отметил в дневнике: «Документ исторический. Вероятно, он войдёт в историю наравне с письмом Чаадаева, а что касается парада, то он безнадёжно испорчен. Как будут чувствовать себя делегаты съезда, имея у себя в кармане такое письмо? Аввакум середины XX века требует отмены всякой цензуры, действенной защиты писательских прав и помощи себе. Да, великое мужество надо иметь, чтобы решиться на это. Боюсь за Солженицына. Неужели и он станет жертвой исторической закономерности — лучший погибает, процветает мещанин? Сегодня, видимо, не один я плохо спал. Сегодня, видимо, не один я не могу работать. Солженицын обращается к твоей совести. Но что делать?»
Долго размышлял над письмом и прочитавший его Анатолий Жигулин: «Боюсь за Солженицына», отметил он в дневнике 21 мая 1967 года. Да, многие так и не сомкнули глаз, прочитав обращение Александра Исаевича. Одни сопереживали, иные мучались совестью, другие, от которых зависела судьба писателя, искали повод загнать его в угол. Александр Трифонович Твардовский 7 июня 1967 года описывает перепалку литературных генералов, возникшую на первом после съезда заседании секретариата Союза писателей: «Салынский: “Зачем же мы будем его отдавать врагам. — Грибачёв: А он и есть враг, зачем он нам”». Обращает на себя внимание используемая риторика, словно на дворе не 1967-й год, а 1937-й.
Солженицыну не удалось добиться выполнения ни одного своего требования, да вряд ли он на это рассчитывал. Но он сумел совершить то, чего ранее до него никто не решался сделать: сорвать съезд, т.е. «парад», как его назвал Абрамов. А съезд этот, к которому активно готовились, поскольку проходил он в юбилейный год пятидесятилетия ВОСР (Великой октябрьской социалистической революции), должен был иметь «показной, победный характер» по словам Александра Гладкова, выразившего надежды либеральной части общества: «Общее мнение: Синявского и Даниэля, а также арестованную за январскую демонстрацию молодёжь тихо выпустят» (из дневника). Но «общее мнение» ошибалось. Никого не отпустили.
А упомянутые литераторы Андрей Донатович Синявский и Юлий Маркович Даниэль провинились тем, что посмели публиковаться за рубежом, за что и были арестованы в 1965 году, а в следующем году осуждены по часто применявшейся в отношении слишком свободолюбивых писателей статье «антисоветская агитация и пропаганда». Виновными себя не признали. Отбывали они срок в колонии строгого режима. Процесс широко освещался в советской печати. Многие коллеги Синявского и Даниэля, а также учёные, деятели культуры не побоялись выступить в их поддержку, в т.ч. Павел Антокольский, Белла Ахмадулина, Валентин Берестов, Юрий Домбровский, Анатолий Жигулин, Лев Копелев, Юрий Левитанский, Юрий Нагибин, Булат Окуджава, Давид Самойлов, Корней и Лидия Чуковские, Варлам Шаламов, Виктор Шкловский, Илья Эренбург и другие.
Анатолия Жигулина заставили снять свою подпись: «6-го мая я подписал, точнее — написал под диктовку Л.Лавлинского письмо-отказ от подписи под письмом о взятии на поруки Синявского и Даниэля. Пугал меня Лавлинский люто. Начинал с совести, с Ленина. И переходил к прозе: издавать не будут, на работу не возьмут ни меня, ни Ирину (жена — А.В.). И за границу, мол, хотели тебя послать, а ты… А у меня должна быть 10-го вёрстка. Цензура… Что касается заграницы, то вопрос этот сразу отпал. Я сказал, что мне туда ехать не в чем — нет ни ботинок, ни костюма…» (из дневника 9 мая 1966 года; Упомянутый Леонард Илларионович Лавлинский — инструктор отдела культуры ЦК КПСС в 1965—1970 годах, впоследствии заместитель главного редактора журнала «Дружба народов»). Приведённый Жигулиным разговор — вполне обычный для того времени. Как видим, техника кнута и пряника в работе власти с советскими писателями применялась широко.
5 декабря 1965 года в день советской Конституции (ещё старой, сталинской) на Пушкинской площади собрался пусть и малочисленный, но громкий несанкционированный митинг в поддержку арестованных литераторов, на котором и прозвучало знаменитое требование: «Уважайте собственную Конституцию!» Что же касается январской демонстрации, о которой пишет в дневнике Александр Гладков, то она прошла 22 января 1967 года опять же «на Пушке» и закончилась арестом её участников. Этот знаковый день считается одним из истоков правозащитного движения в СССР.
А в качестве главного «общественного» обвинителя вновь выступил Михаил Шолохов, произошло это на 23-м съезде КПСС в Кремле весной 1966 года: «Попадись эти молодчики с чёрной совестью в памятные 20-годы, когда судили не опираясь на строго разграниченные статьи уголовного кодекса, а руководствуясь революционным правосознанием… (бурные аплодисменты)… Ох, не ту бы меру наказания получили бы эти оборотни!» Между прочим, один из этих «оборотней» — Юлий Даниэль — фронтовик, прошёл войну, был ранен.
После освобождения из лагеря в самом начале 1970-х, Андрея Синявского с супругой Марией Васильевной Розановой отпустили во Францию, где он стал профессором русской литературы в Сорбонне. С 1978 года они издавали ставший авторитетным за рубежом журнал «Синтаксис: публицистика, критика, полемика». Даниэль остался в СССР, жил переводами, печатался анонимно. Реабилитировали писателей в 1991 году.
А в 1967 году на писательском съезде имена осуждённых литераторов если и не назывались с трибуны, то по крайней мере были у всех на слуху. Как и письмо Солженицына. И съезд оказался сорванным. В чём это выразилось? Павел Антокольский записал в дневнике 25 мая: «Вчера после моего двухдневного пребывания на съезде мы вернулись сюда с твёрдым намерением больше туда не являться. Заранее можно было представить ничтожный характер этого съезда. Но действительность превзошла все эти представления. До чего глупо, бездарно и бессодержательно всё, что там говорится и делается. Никто в зале не сидит, все слоняются из угла в угол по этим огромным дворцовым залам или гуляют (несмотря на жару) по Кремлю…» К Антокольскому мы ещё вернёмся.
За два дня до открытия съезда Солженицын навестил больного пневмонией Чуковского. В противоположность захворавшему дедушке Корнею Александр Исаевич выглядел «румяным, бородатым, счастливым». Поговорили. Гость «ясноглазый и производит впечатление простеца», рассказывал, а больной слушал. Мудрый Чуковский назвал его требования отмены цензуры «безумными», ибо «государство не всегда имеет шансы просуществовать, если его писатели станут говорить народу правду». Старый литератор был провидцем. А эти его слова можно использовать в качестве эпиграфа.
Но «безумные» требования Солженицына поддержало немало его коллег, направивших в президиум съезда обращение: «Письмо А. И. Солженицына ставит перед съездом писателей и перед каждым из нас вопросы чрезвычайной важности. Мы считаем, что невозможно делать вид, будто этого письма нет, и просто отмолчаться. Позиция умолчания неизбежно нанесла бы серьёзный ущерб авторитету нашей литературы и достоинству нашего общества». Среди подписантов: Паустовский, Каверин, Тендряков, Искандер, Трифонов и другие, почти 90 смелых человек. Тогда даже чтобы закорючку свою поставить под коллективным письмом, и то нужно было набраться отваги. Не все решались. Григорий Бакланов вспоминает в мемуарах, как они с Владимиром Тендряковым поехали на его машине собирать подписи в поддержку Солженицына. Встретив Александра Яшина, предложили и ему подписать: «Нет, — сказал он, — не обижайтесь, ребята. Не подпишу». Его громили, просто-таки изничтожали за его «Вологодскую свадьбу». «Вы не знаете силы этой системы». И рассказал, к слову, анекдот, как позвали слесаря чинить кран. Починил он на кухне, потёк кран в ванной. Починил в ванной, опять потёк на кухне. «Нет, не возьмусь, всю систему менять надо…» До полной смены всей системы нужно было ещё дожить, правда, кончилось все её полным сломом.
В то же время некоторые писатели переживали, что им не предлагают поставить свою подпись под очередным коллективным воззванием. «В шестидесятые годы появились так называемые подписанты. Они выступали в защиту пострадавших… Подписывать тогда было престижно», — таково мнение сотрудницы «Нового мира» Натальи Бианки, муж которой, прозаик Александр Письменный, «страдал, что ему никто ни одно письмо не предложил подписать».
Письмо Солженицына ещё раз подтвердило, что иногда и один в поле воин. И стоит лишь кому-то начать, произнести то, о чём думают другие или говорят на кухнях и в курилках, как то тут то там слышатся голоса поддержки, перерастающие в хор. В 1967 году таким человеком оказался Александр Исаевич, взявший на себя смелость назвать всё происходящее своими именами. И как обычно бывает в таких случаях, чем больше скрывают, тем сильнее интерес у общества к тому, что замалчивают. Наталья Бианки вспоминала, как в редакции «Нового мира» ей по секрету дал почитать это письмо критик Юрий Буртин: «Будь осторожна, тебя за чтением никто не должен увидеть!» Фамилию Солженицына он не назвал, опасаясь прослушки: лишних разговоров в кабинетах старались не вести. Бианки закрылась на ключ, читает. Вдруг стучит в дверь Юрий Трифонов: «Я ведь знаю, что ты у себя. Открой». Открыла. Трифонову тоже дала почитать. Проходит несколько часов. И возникает страшный скандал. Оказывается, Трифонов пошёл к Твардовскому, а тот ему сам предложил письмо прочитать. А Юрий Валентинович возьми и скажи, я, мол, уже читал в редакции.
Твардовский «стал кричать и требовать крови», — рассказывал Наталье Бианки Трифонов, отказавшийся назвать её фамилию: «Кто мог представить, что он выдаст такую реакцию, а тем более учинит такой скандал?.. Если можешь, прости меня». Само письмо Юрий Буртин уже успел положить обратно в сейф. Возмущение Александра Трифоновича вполне понятно — получается, что о письме, которое читать можно только под одеялом, уже знают все в редакции. Мало того, что прослушивают телефоны, так ещё и это! Никакой конспирации! И как письмо могло покинуть сейф? Наталья Бианки готова была принять на себя положенную ей кару, но на следующий день Твардовский заболел. И история позабылась. Постепенно прошла и её обида на Трифонова.
Изучение дневников и писем советских граждан той поры показывает: разве что ленивый не читал это письмо в самиздате или не слушал его по «вражеским голосам». Официальное табу на оглашение послания Солженицына на съезде (притом что его делегаты с текстом были ознакомлены, благодаря его автору) ознаменовало новый этап в развитии не только советской литературы и искусства, но и общества в целом. Отныне на совершенно законных основаниях существовало как бы две реальности: официальная и настоящая, подлинная, как бы кому ни хотелось.
И опять, как и в 1954 году, на борьбу, теперь уже с Солженицыным, отправился Михаил Шолохов. Судя по тому, что писатель ещё был в неплохой физической форме, кремлёвские врачи переборщили со своими диагнозами: гипертония, цирроз и т.д. От водки, как говорят в народе, ещё никто не умирал. Шолохов не только выступил на Четвёртом съезде 27 мая 1967 года, но и 8 сентября 1967 года обратился в секретариат Союза писателей СССР с письмом: «У меня одно время сложилось впечатление о Солженицыне (в частности после его письма съезду писателей в мае этого года), что он — душевнобольной человек, страдающий манией величия. Но если это так, то человеку нельзя доверять перо: злобный сумасшедший, потерявший контроль над разумом, помешавшийся на трагических событиях 37-го года и последующих лет, принесёт огромную опасность всем читателям, и молодым особенно. Если же Солженицын психически нормальный, то тогда он по существу открытый и злобный антисоветский человек. И в том и в другом случае Солженицыну не место в рядах ССП. Я безоговорочно за то, чтобы Солженицына из Союза советских писателей исключить». Призывая к исключению, Шолохов и предполагать не мог, что в недалёком будущем Солженицын так же, как и он, получит Нобелевскую премию. В каком-то смысле встав с ним в один ряд.
Это письмо получило огласку, найдя не только поддержку у тех почитателей Шолохова, которые когда-то травили старого Фёдора Гладкова, но и вызвало гнев у сторонников иного мнения. 10 марта 1968 года Александр Гладков отметил: «После выступления Шолохова на съезде писателей почтовое отделение в Вёшенской было завалено посылками в его адрес с томами его сочинений, которые отсылали ему. Дали указание, подобные посылки задерживать в Ростове, но и там образовались залежи. По особому секретному циркуляру эти посылки стали вскрывать и книги передавать в библиотеки». Какая занятная подробность, вероятно, библиотеки Ростовской области ломились от книг Шолохова…
Так же, как либеральная часть писательского сообщества требовала свободы, так и консерваторы ждали дальнейшего закручивания гаек. Причём с неменьшей силой. И подобное происходило почти на каждом съезде. В итоге последние всегда брали верх, даже будучи в меньшинстве, ибо их влияние было сосредоточено в президиуме и выше по властной вертикали. И тогда у либералов порою опускались руки. 24 марта 1966 года Александр Твардовский размышляет: «Там, где нет автономии, искусство умирает, как у нас… и в Китае. Оно не может быть придатком, “помощником”, — оно может оказывать действительную помощь, могучую, безусловную, но не в качестве “помощника” по должности, по штатному расписанию. По должности “партийное” искусство — прибежище всего самого подлого, изуверски-лживого, своекорыстного, безыдейного по самой своей природе (Вучетич, Серов, Чаковский, Софронов, Грибачёв, — им же несть числа). Удивительное дело: как только является художник честный, талантливый, любящий, верящий, — его “накрывают”. Шолохов — ныне бывший писатель, поддерживающий своё официальное благополучие лишь своим постыдным самоустранением (да кабы ещё только самоустранением) от сегодняшней судьбы искусства и литературы».
И ещё одни важные для себя мысли записал в тот день Александр Трифонович: «Это те слова, которых уже не нужно говорить, если так думаешь, — их может заменить молчание… И странное, нет не странное вовсе дело, испытываю — радость освобождения от необходимости врать, натягивать». Но желающих врать у нас всегда хватает…
У украинской делегации были свои думы. Олесь Гончар 24 мая в дневнике отметил: «Доклады сделали этот съезд серым. Но, может, ещё услышим живое слово». И далее: «Выступал. Было сложно и бурно. Говорят, вбежали распорядители, подумав, что кто-то прибыл из начальства. Есть и весёлое. Монголы подарили портрет Горького. Поставили на столе. Из зала пришла в президиум записка: “Примите срочные меры: портрет Горького закрыл Гамзатова”». О выступлении М.Танка: «Это не тот танк, наезжает на бровку» (имеется в виду поэт Петрусь Бровка. — А.В.). Кто-то бросил фразу: Ох, эти хохлы: мы им разгромили Сечь, а они теперь завоёвывают Кремль. Ему ответили: — Не надо нам Кремля, не хотим ничего завоёвывать, верните нам Большой Луг вольностей». Выступление Олеся Гончара похвалил Твардовский: они были тёзками, Гончара на русский лад официально именовали Александром Терентьевичем.
Выступление Шолохова Олесю Гончару так же пришлось не по душе: «Противно. Выгораживал цензуру, пытался доказать, что свобода творчества писателям не нужна. Не побрезговал демагогией. Оганьбив себя». Какое сочное выражение, свидетельствующее о богатстве русского и украинского языков! В Большом русско-украинском словаре «гоньба» переводится как «преследование зверя на охоте». Охотником, надо понимать, Гончар считает Шолохова, преследующего Солженицына.
А вечером Гончар с другими гостями из Киева «слушали у друзей записанные на плёнку ростовские колокола. Грандиозно. Бетховен на колокольнях России». Познакомился он и с Андреем Вознесенским: «Чистая душа — такое впечатление. Бывает, вот так видишь, что главное, определяющее в человеке — чистота. Потом всё остальное. После жары, духоты в дни съезда наступило вдруг похолодание. И верю, по народной примете, что это похолодание временное, весной оно наступает каждый раз, когда цветёт калина. А в Кремлёвском саду она именно зацвела. Бело, чисто. Поэтому и похолодало».
Для того, чтобы попасть на съезд в Кремле, литератору по заведённым правилам требовалось пройти сито выборов в первичных писательских организациях. Здесь порою разыгрывались подлинные драмы. Посидеть на съезде хотели многие, да только посылали не всякого. А участие в съезде украшало биографию советского писателя независимо от места его проживания. К тому же избрание делегатом съезда было куда лучше для писателя, чем неизбрание. Дело даже не в почёте и уважении, а в том, что если избрали тебя, то это значит, что не избрали кого-то другого. И вот тому, другому, очень плохо. Не зря Евгений Шварц отметил в дневнике 12 октября 1954 года: «Выберут делегатом на съезд — хлопотно. Не выберут — ещё хуже». Хлопоты были связаны с необходимостью участвовать в бюрократическом процессе, в частности, для сказочника Шварца — готовить содоклад о положении детской литературы в Ленинграде. Это ему надо было?
Особенно заманчиво выглядело избрание на съезд для писателя из союзной республики, например, Средней Азии и Закавказья. Многие из них получали не только красивый, специально изготовленный значок, который можно было прикрепить на лацкан парадного пиджака и приехать в таком виде в родной кишлак или аул, но и возможность побывать в столице нашей родины. Шварц в этой связи писал, что телефонный переговорный пункт в гостинице «Москва» напоминал встревоженный улей: приезжие писатели-делегаты звонили в Тбилиси, Баку, Сыктывкар с рассказами о том, как тепло их принимает советская столица. На каких только языках ни говорили они! Здесь же в почтовом отделении стучали наперегонки молотки, забивая деревянные ящички с посылками, отсылаемыми домой. Описывая творившееся вокруг, Шварц подобрал яркий эпитет — «громоздкость происходящего», как будто речь идёт о чём-то огромном и одновременно пустотелом.
Писатель из Белоруссии Иван Петрович Шамякин (по совместительству он был ещё и председателем Верховного Совета БССР) на одном из съездов так же поразился увиденному: «Мне было больно слушать скучные речи. А в отеле соскучилась Маша (жена — А.В.). Правда, занятие у неё было маленькое, приятное. В отеле был открыт сувенирный и продуктовый магазин для делегатов. Товары в основном импортные. Там продаются отличные товары. И всё это без наценок, в красивейшей сувенирной упаковке. В холле есть почтовое отделение с необычной организацией приёма посылок: специальные фанерные ящики, скотч. Упаковка — три-четыре минуты. Конвейер». В первый день жена сказала ему, что отправила домой четыре посылки. Шамякин ужаснулся: «Что ты! Что они скажут о нас?» — «Одна дама в соболях из Сибири громко хвасталась, что послала двадцать посылок. Я не боюсь, что они скажут» (из дневника).
В РСФСР долго не было своего национального Союза писателей, его учредительный съезд состоялся в 1958 году в Москве. В президиуме уселось и правление нового союза во главе с Леонидом Соболевым (в 1970 году его сменил Сергей Михалков). Соболев — моряк до мозга костей и ещё один дворянин в союзе писателей, выпускник кадетского корпуса, гардемарин, участник Моонзундского сражения, автор романа «Капитальный ремонт». Примечательно, что Соболев, как и Федин, был беспартийным писательским вожаком. Но это была беспартийность такого рода, что ей могли позавидовать даже сами большевики-ленинцы. Известна фраза Хрущёва, брошенная им во время встречи с писателями на правительственной даче в Семёновском 19 мая 1957 года, что он ручается головой за беспартийного Леонида Соболева, а за коммунистку Маргариту Алигер и руки не подымет.
Анатолий Алексин вспоминал: «Был такой Леонид Соболев, беспартийный, но страшно подобострастный. При личном контакте с властью он всегда разыгрывал сердечный приступ от избытка чувств, вызывали “скорую”, — ну и когда в очередной раз повторилась та же история, Маргарита Алигер громко сказала: “Когда же прекратятся эти спектакли!” Хрущёв тогда разъярился и с трибуны кричал: нам беспартийный Соболев дороже партийной Алигер! Потом позвал Маргариту на трибуну: давайте мириться. Протягивает ей руку. И она ему — генсеку! — не подаёт руки! При Сталине расстреляны были бы все, кто это видел! Позже Алигер позвонила ему, уже опальному, поздравила с семидесятисемилетием. Он расплакался» (из книги «Перелистывая годы»).
Во время своего выступления Хрущёв, не знавший, видимо, в лицо Маргариту Иосифовну, обрушился на неё с публичными нападками, сравнив нисательницу с водородной бомбой по размерам ущерба делу социализма. А она встала и подошла к «отцу оттепели», мол, поглядите на меня: «Я не так уж страшна!» Хрущёв смутился, начал мямлить. Вот тогда-то он и сказал, что Соболев ему ближе, нежели Алигер, автор знаменитой поэмы «Зоя», удостоенной Сталинской премии в 1943 году. А про звонок опальному Хрущёву с поздравлениями рассказывал его зять Алексей Аджубей: «Ну, раз поздравила, значит, не очень обиделась, — с грустью и неиссякающей виноватостью сказал давно уже смещённый со всех постов лидер. И разрыдался».
Запомнилось Анатолию Алексину и выступление Хрущёва на российском съезде: «Помню и хрущёвский, мягко говоря, сумбурный доклад на съезде писателей России: сравнение писателей с автоматчиками, незаслуженные упрёки в адрес Эренбурга, восхваления реакционера Грибачёва и всё прочее. Когда доклад завершился, Александр Корнейчук, решив, что пробил час, взлетел на трибуну и, захлёбываясь восторгом, вскричал: “Да здравствует великий вождь и борец за мир Никита Сергеевич Хрущёв!” Хрущёв ему не аплодировал. Он в тот момент — было видно из зала! — приносил свои извинения Эренбургу. А назавтра здравица Корнейчука в газетах не появилась».
В 1958 году на первом съезде писателей РСФСР выдвигали делегатов уже на следующий общесоюзный форум. Кого выбирали писатели и какими критериями руководствовались? Всегда ли посылали самых достойных? Здесь большое влияние оказывали партийные органы, заранее «согласовывавшие» списки писателей, которых можно или нельзя выдвигать на съезд. В марте 1965 года в Кремле открылся Второй съезд Союза писателей РСФСР. 4 марта Александр Гладков записал: «В газетах речь Шолохова при открытии съезда писателей. Шолохов мелок и пуст».
На съезде всероссийском ожидалось выдвижение делегатов на Четвёртый всесоюзный съезд. Здесь и случился тот самый «инцидент», когда Константин Ваншенкин прямо с трибуны укорил секретаря Союза писателей СССР Георгия Маркова, что в списке делегатов нет известных писателей: «Вот я по первому только впечатлению не нахожу здесь А.Бека, М.Луконина, А.Рыбакова, В.Солоухина, Ю.Трифонова, Ю.Друниной… Но зато здесь есть Агния Кузнецова. Я полагаю, она в этом списке лишь потому, что является супругой Георгия Мокеевича Маркова… Георгий Мокеич, ну нельзя же так…» Марков сидел тут же — в первом ряду. Лицо его сделалось «свекольного» цвета. В итоге самого Ваншенкина обвинили в… бестактности.
В тот день отважных литераторов, кроме Ваншенкина, в Колонном зале не нашлось. Но они были за его пределами. И среди них — очень уважаемый писательской молодёжью, не раз «битый» за свои стихи и статьи, и за них же награждённый премиями и орденами (что не спасло его от увольнения из Литературного института в 1949 году), бывший «космополит», «формалист» и «распространитель снобизма и буржуазных взглядов на поэзию» Павел Григорьевич Антокольский. 15 марта 1965 года он напрямую связал съезд с происходящим в стране и обществе «непрерывным снижением культуры». Поэт отметил, что «Разливанное море “среднего” представлял собою съезд писателей РСФСР. Отсюда такая ярость в защите своих насиженных мест, такая ненависть ко всему, что хотя бы на полголовы выше. Выборы делегатов на Всесоюзный съезд писателей показали это с угнетающей ясностью. С тех пор прошло уже почти десять дней, кажется, и вот, перечитывая список выбранных делегатов, я отдаю себе отчёт в закономерности состава. В нём нет Симонова, Евтушенко, Луконина, Аксёнова, Алигер, Шкловского, Макашина, Фиша, Матусовского, — т.е. нет цвета и гордости нескольких писательских поколений. Вместо них — всякая черносотенная или просто подлая рвань без лица и без имени. И это тоже пример планомерного, едва ли не сознательного, хорошо организованного снижения культуры».
Спустя полгода Павел Григорьевич вновь удручённо обращается к теме писательского съезда: «Я полагаю, например, что, в сущности, весь Съезд писателей РСФСР, все его внутреннее обоснование, весь этот зубовный скрежет был проявлением всё той же глубокой гаммы обиды неполноценных», — отметил в своём дневнике Антокольский 17 сентября 1965 года.
Обиделась даже Ахматова. На том российском съезде писателей 1965 года Анну Андреевну избрали в президиум, что было расценено писательской общественностью положительно. 4 марта Давид Самойлов записал: «Вчера открылся съезд писателей. Речь Соболева свидетельствовала, что у нас в расцвете татарская и марийская литература. В президиуме рядом с Ильичёвым (Л.Ф.Ильичёв, секретарь ЦК КПСС — А.В.) — Анна Андреевна. Вечером я посетил её в номере гостиницы “Москва”. Она — усталая, прибранная, с новыми зубами. Рассказывает об Италии… “На съезде меня дважды обманули: [не сказали], что я буду сидеть в президиуме и что там есть лестница…”» Лестница в Большом кремлёвском дворце — красивая, но длинная — подняться по ней пожилым советским писателям было трудновато.
Писательские съезды широко освещались центральной прессой: интервью, фотосессии, киносъёмка документальных кадров для журнала «Новости дня» о том, как делегаты прогуливаются между заседаниями по ковровым дорожкам Кремлёвского дворца или Дома Союзов. Так было и в этот раз. Константин Ваншенкин запомнил такой случай: «В фойе Колонного зала Анна Ахматова, старая седовласая матрона, только из президиума, — на писательском съезде (1965) перерыв. Кругом фотографы — снимают всевозможные искусно выстроенные “живые сценки” или стационарно запечатлевают наиболее вальяжных. Агния Барто подходит и говорит: “Анна Андреевна, можно с вами сфотографироваться?” Та отвечает своим низким голосом, почти басом: “Я сегодня не в лице”». А вот с Ольгой Берггольц Анна Андреевна охотно сфотографировалась…
К Шестому съезду 1976 года стариков-писателей почти не осталось, чтобы заполнить ими президиум, — Ахматова ушла из жизни в 1966-м, Чуковский в 1968-м. Разве что Константин Федин, 1892 года рождения. С 1959 года по 1971 год он был первым секретарём Союза писателей СССР, а затем его избрали председателем правления. В президиуме съезда: Олесь Гончар, Расул Гамзатов и Мустай Карим. Услышав от докладчика известную фразу: «Люди, будьте бдительны!» — Карим говорит Гончару: «Надо бы: “Люди, будьте добрыми!” Тогда исчезнет потребность во всём остальном». Мустай Карим приводит башкирскую пословицу: «Не говори ту правду, — если она и действительно правда, — либо люди не поверят…» А вот ещё одна мелочь повседневности: разговор у газетного киоска: «Правды» не имеется, «Россия» продана… Остался «Труд» за 2 копейки…
Какой бы съезд ни собирался — при Хрущёве ли, при Брежневе или Горбачёве, — литераторы по-прежнему оставались голодными. Словно пост соблюдали всё предшествующее съездам время: «Писательская публика, скапливающаяся у закрытых высоких дверей, выглядела так, будто все эти дни ничего не пила и не ела. Наконец двери открыли, толпа, теснясь, хлынула в прекрасный зал, уставленный столами с явствами и винами. Большинство повалило вперёд, поближе к начальственным столам, а мы пристроились сразу — почти у входа. Одни тут же приступили к делу, другие, подисциплинированней, ждали первого официального тоста», — запомнил Константин Ваншенкин торжественный приём очередного съезда в Георгиевском зале Кремля. В те годы ритуал приёмов предусматривал, что спиртное разливали не только официанты — на столах стояли бутылки с алкоголем, и писатели-участники банкетов могли налить себе, каждый сколько хочет.
На Восьмом съезде писателей 1986 года, проведение которого неслучайно совпало с начальным этапом перестройки, вовсю обсуждалась и ставшая насущной проблема сухого закона: «Это ж надо! — восклицал один из ораторов. — В такой пьющей стране, как Россия, и чтобы завтра никто и в рот взять не моги!» Лигачёв, сидевший в президиуме, и ухом не вёл. Сколько ни звучало металла в лигачёвских предупреждениях, партии пришлось отступить. И первого трезвенника, который когда-то лежал на пороге ресторана, а потом рьяно боролся за трезвость, часто стали замечать в изрядном подпитии», — вспоминал Геннадий Красухин, вероятно, имеющий в виду руководителя общества писательской трезвости. В перестройку такие странные общества стали насаждать по всей стране: на заводах, фабриках, в научных институтах. А тем временем очереди к вино-водочным магазинам становились всё длиннее.
Закуска в буфете Большого Кремлёвского дворца, если верить Григорию Бакланову, продавалась неплохая: «Нежнейшие сорта рыб, икра, настоящие, нецеллофанированные сосиски, вкус которых обычными советскими гражданами давно забыт». Сосиски действительно были не те, что продавали в гастрономах, а из спеццеха Микояновского комбината, куда привозили спецмясо с подмосковных спецхозяйств. Ассортимент кремлёвского буфета предусматривал исключительную экологическую чистоту продуктов. А вот спиртного в съездовском меню не было!
Тем не менее Восьмой съезд запомнился писателям не только отсутствием в буфете Большого Кремлёвского дворца водки, но и внезапным ухудшением здоровья самого большого литературного начальника — Георгия Маркова. Как выразился Олесь Гончар, «Маркову стало погано». Георгий Мокеевич почувствовал себя плохо на трибуне, свой доклад он прервал на 12-й минуте, как подсчитали наиболее подготовленные делегаты (вероятно, они имели под рукой секундомеры, поскольку всю жизнь писали о спорте). Сидевший поблизости Григорий Бакланов видел всё своими глазами: «На VIII съезде ожидались перемены, шло закулисное шептание: “Маркова будем валить…” Однако началось всё, как всегда: Марков вышел на трибуну, положил перед собой доклад… И вот он ровным голосом читает скучнейшее это произведение канцелярской мысли, отпечатанное без единой помарки на лучшей финской бумаге.
Но всегда настаёт момент, которого более всего ждёт зал: начинается распределение по рангам, называют имена, книги. И всё обращается в слух: “Упомянут? Не упомянут?..” И упомянутые в докладе, оглашенные, вскоре выходят, смущая несолидным поведением кремлёвскую охрану в дверях: правительство сидит в президиуме, а эти бродят… Помимо сиюминутного удовольствия, эдакого поглаживания по самолюбию, быть упомянутым в докладе означало и нечто более вещественное: переиздание книг, прочие, прочие блага. Упомянут, значит, ты есть — в отличие от тех, кого как бы и нет. И упомянутые ели [в буфете] с аппетитом, принимали поздравления. Ели, хотя и без аппетита, и неупомянутые, презирая упомянутых, всем своим видом давая понять, что им это вовсе и не нужно».
Вспомним, с чего мы начали эту главу, — с цитаты из дневника Нагибина 1954 года про «позорный дурман грошового тщеславия» по поводу «упоминания». За три десятка лет ничего не поменялось. А Сергей Михалков в том же году сочинил очень меткий стишок, попавший в Чукоккалу:
Те, кого упомянули, —
Те ушли или уснули,
Те ж, кого тут не назвали, —
Терпеливо преют в зале.
Те, кого докладчик ест, —
В кулуарах кроют съезд.
Этот стишок сочинился сам по себе, на съезде, дойдя до нашего светлого времени как невинная шутка, отразившая, тем не менее, суть противоречивой советской эпохи.
Георгия Маркова не свалили. Восьмой съезд писателей СССР не пошёл по сценарию майского 1986-го года Пятого съезда кинематографистов СССР, на котором были свергнуты корифеи советского кино: Сергей Бондарчук, Станислав Ростоцкий, Лев Кулиджанов. Перестройка в кино наступила раньше, чем в литературе. Возможно, что свою роль сыграл сердечный приступ первого секретаря.
«Прошёл съезд писателей, — записал в дневнике 8 июля 1986 года Сергей Есин, — который принёс много разочарований. В выступлениях отчётливо читались собственные обиды, нежели стремление ратовать за общее дело <…> Всё было бы нормально, если бы разговоры подкреплялись литературой». Евгений Шварц в 1954 году сделал вывод о делегатах Второго съезда: «Слишком много обиженных». Спустя тридцать два года теперь уже Сергей Есин пишет про «собственные обиды» делегатов, преобладающие над всеми остальными проблемами. Наверное, это логично для творческих людей. И неистребимо.
В день, когда Сергей Есин писал эти строки, он встретил на почте Бакланова (они жили по соседству, в районе Ломоносовского проспекта). Григорий Яковлевич рассказал подробности того, «как Г.Марков ещё на пять лет остался Марковым». Оказывается, что всё решил член Политбюро ЦК КПСС Егор Кузьмич Лигачёв — земляк Георгия Мокеевича, который «полон сил, и он повесится, если не будет выбран». В итоге первым секретарём Союза писателей избрали Владимира Карпова, подхватившего из ослабевших рук бывшего начальника едва не упавшее «знамя», т.е. доклад, который он и дочитал. А Марков до 1989 года оставался председателем правления. В своём дневнике Олесь Гончар записал эпиграмму, сочинённую на главного писателя после основного доклада на одном из съездов:
Основательно и ярко,
В ход пуская тормоза,
Просверкал товарищ Марков,
Как без молнии гроза.
Почуявшие ветры перемен поэты и прозаики забузили ещё годом ранее, на Шестом съезде писателей РСФСР, в декабре 1985 года. Произошедшее на нём было, с одной стороны, внове, с другой — явилось закономерностью накопившегося недовольства и раздражения: «Впервые в присутствии сидевшего в президиуме правительства писатели вели себя свободно, демонстративно выходили из зала во время заседания, подавали реплики, перебивали выступающих, топали ногами, «захлопали» Михаила Алексеева, Егора Исаева и других официальных ораторов», — свидетельствовал Анатолий Рыбаков.
Анатолий Наумович в это время пытался пробить публикацию своего романа «Дети Арбата», ещё 29 октября 1985 года он обратился с письмом к секретарю ЦК КПСС Александру Яковлеву, в котором сообщал: «Я хочу, чтобы роман был опубликован прежде всего в моей стране». Однако Яковлев от решения вопроса отстранился. Ситуация со стороны напоминала 1967-й год, когда Солженицын безрезультатно требовал издания своих произведений. Не помог Рыбакову и съезд писателей РСФСР, на котором Евгений Евтушенко хотел с трибуны призвать к изданию «Детей Арбата». С ним провёл соответствующую беседу министр культуры Демичев.
Общее впечатление от съезда Рыбаков сформулировал следующим образом: «Паноптикум. Софронов вдруг запел на трибуне. А в остальном обычная говорильня». В одно из своих последних посещений съезда Анатолий Наумович ушёл оттуда раньше времени. По пути в раздевалку он наткнулся на Георгия Маркова: «Пустые разговоры, нужно книги писать, — молвил Георгий Мокеевич, обнадёжив: — Анатолий Наумович, приносите мне ваш роман, я его прочту, пригласим товарищей, давших отзывы, обсудим». Однако времена уже начались другие, таким же был и ответ Рыбакова: «На ваших обсуждениях, Георгий Мокеевич, погиб роман Бека, а потом и сам Бек. Мне ещё надо пожить». — Его бабье лицо выразило растерянность: — «Как хотите… Я от души». Через несколько дней Анатолий Рыбаков с женой уехал в Будапешт.
На этом съезде отсутствовали самые разные писатели, например, Владимир Дудинцев, — его не облагодетельствовали даже пригласительным билетом. Но вряд ли он сильно расстроился — что там можно было услышать? Книги надо писать, как справедливо выразился классик соцреализма. Разве что не удалось купить разного дефицита, без которого остались писатели, не приглашённые на съезд… А вот Фёдору Абрамову и Игорю Дедкову талоны вручили: «Пришлось пойти, стоять в очереди вместе с Абрамовым, проходить тройной (!) контроль (всюду дюжие молодцы), болтаться в подвальном помещении гостиницы от парфюмерного киоска к книжному, от книжного — туда, где продают рубашки, японские зонты, дамские сумки, лезвия, платки, магнитофоны и т. д. Купил всякой ерунды — всем в подарок. Унизительное, однако, занятие. При входе в последние двери тот пропуск отобрали и порвали, чтобы, не дай Бог, по второму разу не пошли… А сколько народу сбежалось — едва ли не весь аппарат большого и малого Союзов». Куда же без аппарата…
Не менее яркие впечатления остались у Игоря Дедкова от приёма в Кремле: «Народу толпилось много, и мы стали толпиться позади всех. Зал огромный, а посреди наша оживлённая толпа, состоящая из групп и группок беседующих людей… Тут были знатоки приёмов, и не случись на нашем пути Володя Личутин, не знаю, где бы мы и пристали, потому что, казалось, ни к какому столу уже было не приступиться… И налито нам слегка было, и копчёной колбасы отыскано, и Фёдор Абрамов, неподалёку за тем же столом оказавшийся, нас к тому же опекал, и дело приёма пошло для нас как следует: многого мы и не желали, а с хорошими людьми почему рядом не постоять и лишним словом отчего не перемолвиться? Где-то за рядами голов впереди вдоль сцены, задёрнутой хорошо видным нам занавесом, стоял стол для высшего начальства, и все наши столы были к нему перпендикулярны. Из-за того стола раза три раздавались какие-то обращающиеся к нам голоса, но мы не очень-то брали в толк, о чём это и кем это там говорится… Помню лишь голос зычный и молодецкий Егора Исаева; уж очень этот голос мне успел надоесть своей настырностью и приторностью…» А абсолютно новым для съезда было то, как писатели, сидевшие в зале, «захлопывали» выступавших на трибуне ораторов — литературных генералов, тех, кто сидел «за занавесом». Новая эпоха потребовала и новых героев…
* Глава из книги «Повседневная жизнь советских писателей от оттепели до перестройки», готовящейся к печати в издательстве «Молодая гвардия» в серии «Повседневная жизнь человечества».