Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2022
Александр Зайцев — лингвист, переводчик. Родился в 1979 году в Ставрополе. Лонг-лист премии Дебют-2005 (короткая проза). Печатался в журналах «Новый берег», «Крещатик» и др. Автор трёх книг прозы: «Старое общежитие» (2009), «Тектоника» (2012), «Убежище Бельвью» (2020). Живёт в Москве. В «Дружбе народов» публикуется впервые.
О дружбе
Долин вообще вызывает симпатию. Правильные морщины, трудоголик. Ходит в дешёвой одежде и весь в своей семиотике и мультимодальности. Отстаивает науку, не боится оскала авторитетов. Охотно демонстрирует юмор, в компьютерные игрушки играет, несмотря на то что доктор наук и сорок. Жена его, говорят, бросила. Не заносится, со мной охотно болтает по-простому, прогуливаемся иногда после пар от вуза до метро.
Двадцатитрёхлетний, я иду с ним и чувствую себя уверенно. Понятно, он в профессии умнее, ну так и я таким стану. А пока учусь в аспирантуре и в багаже оконченный вуз, до этого год в Америке (1995—1996) — тогда я был пятнадцатилетний малёк, но языковую базу заложил солидную — хорошо перевожу, особенно люблю устно — язык подвешен и произношение что надо. Поэтому в общении с Долиным не тушуюсь.
Иногда он говорит что-то для меня неожиданное: не против, допустим, воров-чиновников, с чем я бы полностью согласился, а с нелюбовью к России как таковой (при этом себя от неё, получается, обособляет, хотя логика здесь малопонятна), озвучивает обобщённое высмеивание, вроде про уродство храмов и людей, — нет, и храмы бывают так себе, и уродов хоть отбавляй… А потом этот всплеск затухает, как будто не было, снова милейший человек.
Москва долго удивляла. Всего много, а под меня почти ничего: тогда в чём смысл многости? (Проблема, видимо, в том, что теория главенства малого всегда мне была близка органически.) Из москвичей я подружился только с прозаиком-математиком Репановым, на литсеминары которого ходил, — он старше на двадцать лет, — и ещё с лингвистом Найманом, научным руководителем, — он был глубокий старик, — и произошло это вряд ли потому, что я находил в их суждениях и реакциях больше логики (это слово скорее всего вообще не понадобится нам на следующих страницах), — хотя первый, кстати говоря, преподавал логику и даже написал учебник, а второй просто был с нею хорошо знаком, — да и учился ещё чуть ли не во времена Аристотеля.
Одиночества в Москве я долго не испытывал — наоборот, после нескольких лет общежитий радовался пустой съёмной квартире.
Приятели и подруги заглядывали в гости. Мы охотно общались. Нередко подруги задерживались до утра — после литсеминаров, работы, совместных лекций в аспирантуре.
Долин, может быть, отчасти прав в тотальной негативности… Только я бы убавил ярость… и в то же время не ограничивался соотечественниками… Тут меня кто-то не поймёт… Кроме подонков и стерв есть же много чего ещё. Плохость может быть тихой, улыбчивой, симпатичной. Хорошесть — несовместимой, вызывающей равнодушие.
Заехала в гости Дашка — мы учились в инязе, она на год младше, — гуляли по бульвару, в Цветнике, на склонах Машука. Мороженое, пиво. Иногда целовались на горных тропинках. Всё эпизодически. Она говорила: «Ты лучший». Это смешно, да и непонятно, что имела в виду, но фраза закрепилась.
Она перебралась в Москву позже, только в 2005-м, кажется. Филологию оставила, не её это. (Я подумал — зря, конечно. Сколько фантастических дур филологию не бросают, а потом защищаются и «делают науку». Уж Дашка была бы учёным посильнее их.) Устроилась менеджером в японскую компанию. Всякая электроника. Тяжело с нуля вникать в новое. А где живёт? Нашла москвича — через интернет, поженились. Он сильно старше — показала фотографии. Ну, дай Бог.
После литсеминара вечером сидим с литераторами в «Китайском лётчике» (я вроде теперь один из них — не лётчиков, литераторов). А Дмитриев, выпив рюмку, говорит: напишу о тебе статью. Куда? В журнал «Омега». Новая площадка. Я говорю, спасибо. Дмитриев с бородой и очень начитан. Цитирует Кьеркегора, Селина. Он как бы старше, хотя мы ровесники, и как бы везде — пишет, выступает, критикует, переводит, организует, публикует. Всех знает. Откуда энергия. А главное — свободное время. В конце вечера шепчет, не найдётся ли двести рублей. Найдётся. Около полуночи собираюсь уходить, мне утром на работу, — все шумят, веселятся, Дмитриев крепко жмёт руку.
Я не помню многих мест, в которых мы бывали, а из тех, что помню, многих уже нет. «Китайский лётчик» только, похоже, вечный.
Из многого я помню фрагменты — какие-то блики света, деревья, лужи на тротуарах, порывы ветра с привкусом осеннего дыма, мышцы, разогретые ходьбой, непредсказуемая московская архитектура, разговоры с Репановым — опять же, не всегда конкретные, а общий строй: единственное хорошее качество текста — если текст живой; как этого добиться — стилистически никак, но у некоторых происходит; писать надо, даже если не очень идёт; единственный достоверный критерий — вкус. Любит анекдоты о Москве. Что бы ни говорил — во всём слышу доброкачественность.
Профессор Найман тоже имел здоровое нутро: герой войны, создал лингвистическую школу (один из немногих мыслил не частностями — видел общую картину), у него были доброжелательность, юмор, какое-то общее бесстрашие…
И вообще интересно с теми, кто умнее.
Я не хотел быть ни Репановым, ни Найманом, ни их смесью, хотя они мои учителя, ни кем-то ещё. Видимо, где-то внутри есть особый, подлинный я.
Вру — один раз точно хотел. Как-то весной видел в Крыму женщину. Она — подтянутая, тридцатипятилетняя примерно, в кроссовках и коротком пуховике, — шла по безлюдному Воронцовскому парку, улыбаясь, — подошла к огромному дереву — кажется, платану — и с невероятной любовью и спокойствием обняла этот чёртов платан. Прижалась и замерла на минуту. Я ей позавидовал. В другие дни ритуал повторялся. Я проследил за ней — она торговала всякой ерундой в палатке у восточного выхода — сувенирным мылом, магнитиками, — материлась, курила с подружками, обычные дела, но я видел что видел, — безмятежные свободу и счастье, счастье и свободу.
Или не знаю, как это назвать. Догадываюсь, оно идёт изнутри, не обстоятельственное. Наверное, это в ней внутренняя настоящая она совпадала с нею внешней. Наверное, так.
Надо же, вспоминаются мелочи, а целые пласты как будто уходят в туман — например, до переезда в Москву были пятигорский университет, сокурсники… Щенячество — возможно, потому и забыл сейчас. (Как бы забыл.) Но в те древние годы казалось, что главная реальность.
Я вправду верю: наше время — не цепочка самообмана, где текущее воспринимается как главное, а через пять-десять лет видится как ничтожное, уступая место новому текущему. Я верю: при правильном векторе сиюминутная повестка постепенно становится более весомой, чем прошлая, стоит большего.
По итогам двадцати лет — из москвичей только Репанов и Найман меня полюбили, как я их (Репанов и сейчас любит, Найман умер), и к тому же оказались — шутка ли — да просто лучшими в своём деле.
Остаётся похвалить себя: неплохие друзья.
Долин, между прочим, эмигрировал — кажется, во Францию или Бельгию — после периода работы в институте ФСБ, когда был невыездным. Потом уехал и так же занимается семиотикой, носит простую старую одежду, хихикает и время от времени разряжается в фейсбуке — выкладывает, например, икону Богоматери с Христом — с пририсованными обезьяньими мордами. Живёт в Антверпене или Безье.
О Боге
— Я почти сирота, — говорит Вова Подточий.
А я и не спрашивал ни о чём. Но он продолжает:
— В том смысле, что отца я никогда не знал, а мать гуляла напропалую. И сейчас гуляет. Мурманск — такой ад, если честно… Но я сам выучился, сам поступил… И вот в Москве, учусь на переводчика.
Жаль его, конечно. Зачем он мне это говорит? — Бывает, пооткровенничать нужно. А может, вызывает жалость. Но зачем?
Я докуриваю, жму ему руку и иду в свою общежитскую комнату.
Тёплый ли я человек? Не знаю. Пожалуй, нет. Но плохой ли? Скажем так: не говно.
Может быть, кстати, отсутствие теплоты для многих и вот это вот второе как-то связаны… Как бывает в физике или химии. Но это только предположение.
Антона, моего друга, все, кто встречают хоть раз, считают отличным человеком. Коля, уж на что критикан, и тот после первой встречи сказал: «Это лучший из твоих кентов». А такой похвалы от Коли не заслуживал никто. При этом в обществе Антона он провёл часов пять.
Антон высокий красивый мужик из уральской глубинки. Вернее, теперь уже по годам мужик — я же пишу это из 2022 года, — а при встрече он был увлечённым парнем с шикарным чувством юмора, располагающей улыбкой, из которого талант так и сочился, но не принимал никакой конкретной формы, а оставался растворённым в мелких репликах, действиях и жестах. Он из простой семьи — но поднял себя за уши и стал эстетическим энциклопедистом (я так его называю), — перелопачивает искусство в поисках интересного: покупает редкие музыкальные альбомы, книжки обо всём на свете, в Москве не пропустил ни одного необычного концерта или выставки, на какие мог найти деньги.
В Москве он, как и я, оказался в 2002-м на полугодовом повышении квалификации — нас, молодых специалистов, отправили в столицу наши региональные вузы. Процентов 50 так отправленных имели единую цель: жизнь в Москве, уют, деньги. Парни, как правило, старались найти дам с московской пропиской, девушки — мужчин. Цель Антона была другой: понять, что ему нужно, идти вперёд, вслушиваясь в колебания эфира (что-то такое). (Моя цель была смесью пошлого и высокого — от Москвы я хотел знаний, профессионального роста, чтобы потом, где бы я ни оказался, все бы говорили: «Он с московской аспирантурой, учился у мэтров, защищался у великого». А вообще я не хотел жить в Москве или, допустим, Нью-Йорке. Тем более с намеренно найденной аборигенкой.)
Полгода я, по сути, готовился к поступлению. Антон тоже — нашёл руководителя, сформулировал тему диссертации, написал реферат. Всё шло хорошо. А потом сказал: нет, ерунда, неинтересно. (Я бы так не посмел.)
И он вильнул хвостом и уплыл обратно на Урал, там преподавал, переводил с немецкого на гигантском металлургическом комбинате, потом продал комнату, доставшуюся от бабушки, уехал учиться в Берлин (в то время высшее образование у него уже, разумеется, было, но хотелось большего, вернее — чего-то другого).
Учёба растянулась лет на девять, кажется. Он никак не хотел доделывать исследование по современному европейскому искусству, в котором разочаровался. Общежитие продлевали, так как защита всё откладывалась. Работал ночным администратором в гостиницах. Девять лет крохотная комнатка, заваленная компакт-дисками, книжками, оклеенная плакатами. Велосипед, концерты, выставки.
Встречались мы раз в год или два, когда он приезжал на пару недель повидать родителей. Разумеется, ехал через Москву, — потому и встречались.
Такой же увлечённый, хохмящий, немеркантильный, без эго (по крайней мере в его распространённой модели). Деньги копит, месяцами ограничивая себя, чтобы съездить в Прадо или Уффици. Из экономии и простоты то и дело ест лапшу быстрого приготовления.
Женщины? Немки в целом не фонтан. А наши, которые там оказываются, — все с одним намерением. И когда понимают, что не с тем связались, а это происходит обычно через неделю-другую, — исчезают. Старается всего этого избегать. Да, немного обидно, но обида тонет в заразительном смехе и хохмах.
Ещё и мой пример перед глазами: я влюбляюсь, надрываюсь с ипотекой, езжу на работу по часу в один конец, трачу материальное и нематериальное на женщину, которая потом, как правило, бросает, проходит время, я опять влюбляюсь…
(Антон видит и то, что я продолжаю упрямствовать. Но первое, безусловно, имеет больший педагогический эффект.)
…В общаге, помню, Вова Подточий подходит без предисловий и говорит:
— Ты вроде переводчик. А как переведёшь «на встрече, которая недавно состоялась там-то»?
— At a recent meeting held in… — говорю.
Он отрицательно цокает:
— Нет. Просто At a recent meeting.
Пожимаю плечами:
— Ты же акцентировал внимание на придаточном…
Хихикая, уходит.
Наконец, защитившись в Берлине, Антон углубился в изучение китайского (немецкий уже знал в совершенстве). Иероглифы, каллиграфия — удивительный мир. Я как раз развёлся с первой женой. Был сам не свой где-то год. Потом ничего, выплыл. Антон иногда присылал ссылки на проекты и перформансы — вроде Заппы или «Сумасшедшего мира Артура Брауна». Летом он приехал в Москву — возвращаясь окончательно, — тогда-то я и познакомил его с другом детства Колей, и тот сказал, что Антон просто невероятно добрый, тёплый человек.
…В общаге Вова Подточий заходит и говорит:
— Мне надо писать дипломную работу. Есть одна тема… Как думаешь, что по ней можно сделать?
Я немного выпил, пребывал в отличном расположении духа, поэтому говорю:
— Садись.
Диктую ему план, формулирую гипотезу, набрасываю список литературы.
Вова говорит:
— Хм.
Уходит.
После защиты хвалится: написал лучшую работу на курсе.
Поздно вечером мы с Антоном сидим у нас в Ростокино: жена возится с сыном, я готовлю рагу. На полу рядом с диваном лежат кот и Антонов рюкзак — из него вывалились два пакета заварной лапши. Я спрашиваю:
— Куда ты дальше?
— Месяца два поживу с родителями, а потом в Китай — преподавать русский через английский. Мне интересна восточная культура.
Вспоминаем общежитскую жизнь, в основном в юмористическом ключе, я рассказываю о Подточем, которого Антон не знал (когда я учился в аспирантуре, он уже уехал в Германию). Я вспоминаю, как встретил мурманского почти сироту в последний раз — лет восемь назад — случайно, на Таганке: тот сообщил, что квартира у него в центре, живёт один в ста квадратных метрах, стал уникальным специалистом по религиозному переводу. Религиозный перевод — высший пилотаж, мало кто умеет. Зато о Боге он теперь всё знает. Так и сказал: «О Боге я теперь всё знаю». Оказалось, работает переводчиком в секте. Он говорил это с осанкой победителя.
Я закончил рассказывать — Антон хмыкает.
Я тоже хмыкаю, но добавляю:
— Мудак, конечно.
На что Антон отвечает:
— У каждого своя жизнь.
Да, правильнее будет так: у каждого своя жизнь.
Об Америке
Лидия Ивановна — новый проректор — впервые посмотрела на меня, её лицо болезненно скривилось. Будто стало больно или плохо.
К тому времени жизни (27, примерно) я такое видел не раз, и потом ещё увидел не раз. Она меня мгновенно возненавидела.
Было ощущение, что некоторые живут гневом и желанием козней — из чистого бескорыстия. По дороге из института, в котором я тогда работал, я проводил онтологический поиск: почему я?
Считает, я ей конкурент? В чём? Она проректор по воспитательной работе, я скромный завкафедрой — точки пересечения отсутствуют. Она — власть.
Деньги? Во-первых, её зарплата раза в три больше. Во-вторых, она живёт с мужем-банкиром в загородном особняке в охраняемом посёлке, есть собственный водитель, прогулочный катер, мотается за границу чаще, чем я на метро. (Я снимаю однокомнатную на Шереметьевской, — это было за год до того, как взял кабальную ипотеку.)
Может, у неё сынок-дебил примерно моего возраста, и она бесится, так сказать, сопоставляя? Навёл справки: нет, — дочь, красавица, отличница, учится в МГИМО.
Может, Лидия Ивановна подпитывается от вечной борьбы и не хочет терять форму? Или её состояние сродни алкоголизму?
К другим она, впрочем, тоже относилась стервозно, но я был её любимчик. Она пыталась меня уволить, снять с заведования кафедрой, рассказывала обо мне всякий бред, подставляла, пыталась урезать нагрузку. Забавно, что всё без толку, а с заведования я потом сам ушёл: понял, что оно не имеет отношения к науке — только мешает.
Губы Лидии Ивановны образовывали характерную складку. Точнее, так: губы её к 45 годам утончились и сжались в кривую с опущенными уголками, что не было связано с анатомией или возрастом, а было исключительно жизненным приобретением.
Почему-то именно эта особенность стерв мне бросалась в глаза прежде остальных и чаще всего становилась предметом бесконечного мыслительного издевательства над ними, — юмор, как известно, облегчает жизнь.
Такие же губы были у Мэри-Энн, кстати, — матери из американской семьи, которая в середине 90-х приняла меня, старшеклассника, к себе на учебный год. Мэри-Энн тогда было сорок. Я её боялся и любил. Она меня, кажется, не очень. Или не всегда. Тогда зачем приняла? (Это было её совместное с мужем решение.) Или как-то по-особому любила… Перед моим отъездом, помню, плакала.
(Всего в семье было четверо: она, муж Ларри и двое сыновей.)
Они с Ларри при мне поцеловались один раз за год. Это выглядело так: они чинно приблизились друг к другу (Ларри собирался уезжать на пару дней) — обнялись за плечи (обхватить её было непросто) — медленно вытянули губы — он из-под пышных усов, она — выправляя их из сложившейся гримасы — и на секунду соприкоснулись. Я чуть не засмеялся.
В чём-то эти двое стоили друг друга. Только Ларри мог улыбнуться нормально, а она — нет.
Так вот, проректор Лидия Ивановна меня ненавидела незнамо за что… А много и открытых, тёплых начальниц попадалось… Взять ту же Рину Васильевну — она руководила кафедрой, на которой я защищался и на которой больше шестьдесят лет работал мой руководитель Владимир Найман. Рина Васильевна относилась к нему с восхищением.
Всегда рафинированная, вежливая, деликатная. Улыбка хорошая. Красивые костюмы — в основном Prada.
Был такой эпизод: к предзащите нам с товарищем нужно было несколько копий диссертаций, не считая документов. Она подошла в коридоре университета и стеснительно сказала:
— Вы, наверное, много потратили на распечатывание… Хочу вам помочь, — и протянула деньги.
Мы отвыкли от таких жестов, — наоборот, кругом поборы, — а тут такое. Нас это тронуло. Не взяли, конечно, но долго вспоминали с благодарностью.
На кафедре (которую в 50-е основал Найман) у Рины Васильевны работали разные люди. Но не уволишь же половину… Странно, что диссертации у некоторых вдруг появлялись за несколько недель… Жаль, что 19 из 20 были псевдонаукой… Но ведь надо выполнять план…
Найман ворчал: откуда берут дурацкие темы, почему не исследуют то, для чего он заложил фундамент.
При нём Рина Васильевна понимающе кивала, закатывала глаза: да, общий уровень упал, всё разваливается, она, мол, едва держит коллектив на плаву, настали деловые времена, спасибо, что не расформировывают…
Закончив аспирантуру, в разные годы я заглядывал к ней в гости — угощала чаем, говорила о Моне, Чосере, Аристотеле… Один раз, добрая душа, даже пригласила в качестве оппонента: в рецензируемой диссертации я нашёл главу из собственной… Рина Васильевна дипломатичная, бесконфликтная — заставила всех извиниться, не отменять же защиту, не делать же скандал, — это нанесло бы такой ущерб делу всей жизни Владимира Леонидовича.
Последний раз мы встречались на его похоронах.
Потом Рина Васильевна состарилась, ушла на пенсию, завкафедрой стала её милая дочь.
О политике
Аристотели, чосеры… А есть ещё кьеркегоры, ницши…
Культурному человеку о них нужно говорить, писать. Их нужно хорошо знать.
Писателю это важно вдвойне. Одни греки да Библия — неисчерпаемые источники аллюзий. Даже талантливые ими пользуются: Кундера, Фриш…
Но я отвлёкся.
Мы все философы и мыслители. У каждого — своя позиция. Причём обычно как: если православный — то с придыханием про батюшку-царя и прочих фрейлин да с осуждением «совка». Если коммунист — то долой религиозное мракобесие, которое испокон, чтобы дурачить и подчинять. Если либерал, то будь хоть верующий, хоть атеист, хоть агностик, но с ненавистью к «совку» и презрением к «РПЦ, которая в золоте и обслуживает власть». Такие стандартные комбо.
Я же умудрился совместить православие и коммунизм. Ну и определённую свободу мышления, нехождение строем, которые, в основном на словах, исповедуют либералы.
В результате не попадаю ни в одну обойму и нигде не считаюсь своим. Несколько человек с радостью порвали со мной, узнав о моём купаже. Среди них были и тоскующие о Святой Руси, и верные ленинцы, и поклонники свободного рынка.
В девяностые и двухтысячные, когда это всё постепенно (кто-то скажет — причудливо) складывалось в моей голове, в один день я мог пойти на либерально-литературную тусовку, в храм, на выступление мозговитого священника или на встречу клуба левых, если его можно так назвать.
С Викентием познакомился уже в Москве, в 2005-м, в Библиотеке иностранной литературы. Он выступал там как историк и тогда никому особо, кроме других медиевистов и горстки друзей, известен не был. Имя Викентий подошло бы священнику или идеализатору дореволюционной России (что, как я уже говорил, часто идёт в одном флаконе), но Викентий был (есть) убеждённый коммунист.
Что в нём удивительно? Он, как Найман и Репанов, интеллигентен и в целом не презирает людей. А так — понятное дело, харизма, начитан, увлечён историей. Много говорит, но не болтун. Может строго научно и сложно, может просто и доходчиво. Личной пользы ему от этого ноль. Возится с «молодёжью», просвещает. (Хотя оказался старше меня всего на пять лет — но крупные размеры, лысина, ранняя седина, усы…) Устраивает посиделки в кафе, походы в музеи, на природу.
Помню тот день в 2006-м, когда мы встретились в макдоналдсе на «Сухаревской». Все сидят, едят гамбургеры, а Викентий говорит:
— Нам пытаются подать существующий мир как единственно возможный и даже показать его плюсы: открытые границы, сорок сортов колбасы в магазине, отсутствие очередей. Такая мечта советского обывателя из 80-х — какого-нибудь инженера, который едет себе после работы по любимой специальности в пятикопеечном автобусе домой, в квартиру, которую ему дали и никто не отберёт, к жене, которая на выходные собирается в бесплатный санаторий, к сыну, который учится в бесплатном вузе. А потом в 90-е этого обывателя под дулом автомата выводят из его квартиры (в Грозном, Душанбе или центре Москвы, например, — бывали случаи и в Москве), или закрывают НИИ, выталкивая торговать видеокассетами, заболевшего не лечат бесплатно, жильё предлагают под грабительские проценты, сын его садится на героин, которого при «проклятом совке» не было, но который теперь в каждой подворотне и будет всегда, ведь он товар, причём сверхвыгодный, а при капитализме всегда будет существовать то, что может быть товаром… И так далее. Да, теперь у него есть загранпаспорт, но нет денег слетать к родственникам во Владивосток. Выбирай, — говорит Викентий, — какие минусы тебе больше по душе. Да и повторять советские ошибки совсем необязательно… — Ключ ко всему — отмена священной для нацистов и сионистов, путинцев и западников частной собственности на средства производства. Перераспределение миллиардов, оседающих в карманах горстки людей. Перераспределение ресурсов — не путать со «взять и поделить»… В итоге это даст каждому время, достойную жизнь, спокойствие, силы… Чтобы что? — Чтобы быть человеком.
Разумеется, у Викентия в этом уравнении есть ещё отторжение от религий «как инструмента смирения масс для сохранения существующего порядка».
Я же, хоть убей, не верить — не могу (об этом позже). В то же время не вижу никакой возможности быть христианином и не разделять коммунистической идеи экономического равенства… То есть Дзержинский из меня выйдет вряд ли. Из-за наличия не только веры, но и ссыкливости…
Спустя десять лет я узнаю, что Викентий не общается со своим отцом-священником. Я стану свидетелем неприятного разговора — когда его папа попытается помириться. Обоих станет очень жаль… Викентий к тому времени превратится в знаменитого блогера — его лекции по истории с рекламой ноутбуков и путешествий «всё включено» будут слушать сотни тысяч фанатов. …Я бы тоже рекламировал ноутбуки, но меня никто не просит…
Но вернёмся в тот день в 2006-м. После встречи нашего «левого клуба» в макдоналдсе я еду в метро с таксистом Пашей — одним из примкнувших к Викентию. Говорю:
— Слушал на днях профессора из Стэнфорда, он высказался так: «Идея экономического равенства нереализуема. Пример — СССР». Это всё равно что сказать: «Поделиться бутербродом невозможно. Один раз Вася пытался отрезать кусок и уронил».
Таксист Паша говорит:
— Куры гриль в «Ашане» по сто пятьдесят рублей!..
Про кур в «Ашане» — одна из его ключевых мыслей, он её при мне уже озвучивал.
Впервые — когда подвозил (нужно было кое-что перевезти, я вспомнил о нём, позвонил, — интернет-агрегаторов тогда не существовало). Мы проезжали вечером по МКАДу вдоль громад торговых центров, светящихся завлекающими огнями, и Паша с силой бил по рулю, отчего срабатывал сигнал, и говорил:
— Понастроили дерьма — смотри. Всё отберём… или сожжём.
Я привычно вздрагивал, не подавая вида.
— Особенно «Ашан», — продолжал он. — Кур готовят из замороженных, суки.
Паша невысокий, с рыжеватыми жидкими волосами, неудовлетворёнными глазами, какими-то шрамами в верхней части лба, очень жилистый и крепкий от природы. Из него вышел бы прекрасный махновец или кто-то из этих — будут ездить на новых тачанках, укрытых персидскими коврами. И кроме «Ашана», возможно, заглянут ко мне, хоть я и за всеобщее равенство и такой же (только образованный) пролетарий без средств производства, — просто если не понравится моя рожа.
Он хочет социальных благ, как при СССР, но чтобы особо не работать (в том числе над собой). Обострённое, но искажённое чувство справедливости. Курит в салоне, не пристёгивается… Виноват ли в его желании сжечь «Ашан» коммунизм? Не больше, чем христианство в том, что святая равноапостольная княгиня Ольга сожгла древлян.
…В сегодняшнем (2022 год) фейсбуке я состою в группе «Прекрасные замки мира». Просто любуюсь — они красивые. Но жить в них не хочу. Сжечь тоже не хочу.
…У одного моего сверстника, топ-менеджера, имеющего всё, что требуется эталонному современному человеку, — главное хобби на удивление недорогое и поражающее простотой: на досуге он смотрит в ютьюбе видео на канале «Дома за миллиард», приговаривая: «О-о! О-о!» Видел своими глазами.
…Коммунизм, если отбросить наносной шлак, — это расширение границ семьи, сыновней, братской любви, понятия «ближнего». Только когда понимаешь, что твоя мелкая благотворительность так же бесполезна, как лечение онкологии аскорбинкой… Врать себе всю жизнь про важность теории мелких добрых дел… Оно, конечно, душеспасительно: тут подал копеечку, там… Ничего глобально не изменить?.. Не знаю… Если не пытаться, зачем тогда воплощался Христос? Помахал бы с облака ручкой, и был таков.
…Восемь лет я (эпизодически — из-за занятости и лени) опекал пожилую бездомную — она обитала недалеко от моей работы. Кормил, давал денег, приносил тёплые вещи. Советовал писать на картонках просьбы о помощи — она была полусумасшедшая: чертила какие-то каракули и потом сидела с картонкой в руках. Тогда я писал вместо неё. В одну зиму догадался попросить пожарных из соседней станции, чтобы особо холодные ночи она проводила у них в гараже. Звонил в благотворительные фонды — забирали, отмывали, подлечивали, вскоре она снова оказывалась на своём месте. Так работают фонды. Как её было спасти? С помощью государства с другим устройством. Потом умерла, конечно. Но восемь лет на улице — это, в принципе, много. Её звали Елизавета.
…Недавно я узнал об акциях богатого американского стилиста: иногда он собирает из-под мостов нью-йоркских бомжей, привозит в свой салон, делает им модные стрижки, которым позавидуют в Голливуде, фотографирует для журналов и отпускает обратно под мосты. Это подаётся как благотворительность и одновременно перформанс с особой эстетикой. Если отбросить мои христианнейшие намерения и его нижайший цинизм и оценить эффективность, наши с ним действия примерно равны.
Но вернёмся в тот далёкий день. После левого заседания (в желудке ещё не переварился бигмак), двадцатишестилетний, я приезжаю в книжный на Новый Арбат. Там — презентация книги одного из моих заочных учителей — дьякона Андрея Караева. Впервые я увидел его в девяностые в Пятигорске: это было как глоток свежего воздуха. Священники, попадавшиеся мне раньше, были неинтеллектуальными, неконтактными, стоявшими на пьедесталах. А он — говорил свободно и остроумно, без речевых ошибок, шутил, общался с залом. Он единственный современный православный миссионер, который объехал сотни городов, выступал перед сотнями тысяч людей и, насколько я знаю, тысячи изменил.
Вот он появляется, публика оживляется, он берёт микрофон, поправляет круглые очки и мягко говорит:
— Что ж, начнём.
Давно это было… Было уютно и волнительно сидеть в книжном, снова его слушать, — за окном мягкий туманный свет и шёл снег — и опять я испытывал этот трепет предвкушения новых знаний и мыслей, который до поры составлял суть моего существования. Н-да.
…Когда на смену Ельцину пришёл Путин, ему, помнится, резко делали имидж для набора популярности: вот он летает на истребителе, вот бороздит океан на подлодке. Солнцезащитные очки, ладная униформа.
Наблюдая это по телевизору, я сказал родителям:
— Как оскорбительно. Неужели думают, что все такие дураки, что этими фокусами их можно заставить себя любить? Неужели это — платформа? А поди ж ты, полюбят и проголосуют.
Родители мне на то сказали:
— Мы — точно проголосуем.
Я спросил, почему. Они усмехнулись и ответили:
— Он сам ходит, внятно говорит.
…Новая книжка отца Андрея, судя по презентации, интересная. Покупаю и благоговейно иду за автографом…
Раз уж вспомнился Путин: отец Андрей антагонизировался против него сразу. Я тоже не имею симпатий к альфа-капиталистам. Но у отца Андрея нелюбовь возникла — мгновенно: он написал о ней через несколько дней после путинского воцарения. То есть — когда ещё ничего совершенно не было понятно. Получается, дело тут было не в либерализме, монархизме, коммунизме или вере, а в чём-то вроде чувства проректорши Лидии Ивановны.
…Миссионерские книги отца Андрея мне нравились ужасно — вот и презентуемая тоже: много цитат, размышления об Абсолюте… Риторикой, правда, увлекается. Ну так и что: Аристотель ею тоже увлекался. Путь, который он указывает к Христу, в большей степени интеллектуальный, — ну так и что: есть разные пути… Слушаю его с восторгом.
…При прежнем патриархе отец Андрей был его правой рукой — перед ним открывались все двери. Новоизбранного патриарха он попытается рекламировать (примерно как те журналисты — президента), но останется не у дел. Начнёт критиковать всё, что можно критиковать в церкви, но чего в предыдущие двадцать лет будто бы не замечал. Пустится в оправдания: дескать, взялся за критику раньше. Его попрут с разных постов — перейдёт к мелкой возне в духе «сам дурак», сведению счётов. Будет публиковать личные данные недругов, иных материть в день их смерти…
Подобное иногда объясняют буддийской мудростью: если птицу долго кормить рыбой, её мясо на вкус становится как рыба. Попал в верхи чистым, долго варился в интригах византийского жанра — и сам не заметил, как пропитался. Объяснение вполне коммунистическое — потому единственно верное. С другой стороны, очень романтическое, потому работает редко.
Скорее, так: можно ли ставить целью жизни приводить людей к Богу — и одновременно быть упёртым злопамятным карьеристом? — Можно. (Упёртость и карьеризм — это ещё ерунда.)
Говоря об этом одному приятелю, я допустил, что мои рассуждения о лично незнакомом человеке могут повлечь обвинения в злобности и поспешности, после чего рассказал ему о любимом школьном учителе литературы Евгении Витальевиче. Увлечённый был мужик — обсуждали с ним Раскольникова, вечные вопросы. «Тварь ли я дрожащая или право имею». Он заставлял думать даже двоечников, его уроков я с нетерпением ждал. Он взял на себя роль гуру. Потом настали девяностые, и Евгений Витальевич попытался украсть из школы компьютер, но неудачно: спрыгнул со второго этажа, сломал ногу, его поймал сторож. Но тут — всё же — сработала романтика исторических обстоятельств…
Приятель отозвался следующей историей: с его матерью полвека работала в вузе некая Казарьян. Интеллигентная милая армянка из обрусевшей семьи — отец её возглавлял крупное предприятие по пошиву одежды. Семидесятые, восьмидесятые душа в душу — совместные факультетские чаепития, походы в гости, иногда даже отдых на море. Году в девяносто шестом новый декан не дал этой Казарьян желаемой нагрузки. Она вбежала на кафедру и начала кричать: «Вот вы, русские, суки. Надо было вас всех перерезать».
Я удивлённо заметил, что такое высказывание для армян редкость, да и довольно странное с исторической точки зрения: они русских особо никогда не резали, — скорее даже, наоборот… Приятель пожал плечами:
— Как бы то ни было, произошёл у неё такой выплеск, который больше никогда не повторялся. Я, в духе Чарльза Сандерса Пирса, охарактеризовал бы его как «нереализованную потенцию».
…Ну а тем же вечером (Викентий, Караев, все в один день!) — посиделки в кафе на Покровке — литсеминар Репанова с чаем и печеньем. Поэты читают стихи, прозаики — рассказы. Присутствуют томные девушки в декольте не по сезону. Спорят о литературе, обсуждают, курят на морозной улице. Дмитриев мелькнул — занял триста пятьдесят рублей, скрылся.
Для либеральных поэтов (они там были сплошь либеральные или никакие) неравенство — зона умолчания (хотя один-два, знаю, помогали бедным). Если о неравенстве заговорить, они будут чувствовать себя неловко, как положено приличным людям в присутствии невежи, который при всех пукнул. Стоят, курят, а один ужасается: в парке «Иллюзион» он видел бюст Сталина.
Стихи у них иногда хорошие — розы, бабочки.
…Это позже расхожим объяснением наличия бомжей станут путинский режим и не то «неправильный капитализм», не то «феодализм»: вот придёт, мол, реформатор-либерал, и всё наладится. Те, кто поумнее и читали хотя бы Кейнса, признают, что бомжи теперь будут всегда, что это один из неизбежных недостатков капитализма, который, однако, не затмевает его несомненных достоинств. Самые же умные и активные за такие разговоры начнут банить в соцсетях и разрывать живое общение. Но в этой главе, повторю, мы находимся в 2006-м…
Репанов относится ко мне как родитель, с моими суждениями мягко спорит. Когда провожаю его домой после семинара, напоминает, среди прочего, о зверствах ежовщины. Я хочу сказать, что сводить коммунизм к апологии или демонизации тридцатых — всё равно что сводить Нагорную проповедь к апологии или демонизации инквизиторов, но не позволяю себе из почтения. На прощание он, делая усилие, говорит:
— В чём-то я могу вас понять.
Это он из доброты.
О стоматологии
Пишет:
— Ты не мог бы перевести 4500 рублей? Мы с подружками сходим в спа-салон.
С любопытством перевожу через онлайн-банк.
Пишет:
— Ты настоящий мужчина. С тобой можно строить семью. Я готова тебя любить.
Начинаю смеяться в голос — вызывая удивление кота.
Эту Наташу я встретил три недели назад в гостях — знакомая знакомых. Наташа красивая — на лицо лет тридцать пять, телу позавидует двадцатилетняя (я в тот момент тридцатипятилетний), слово за слово, коктейли, меня год как бросила жена, я не святой, уехал с этой Наташей до утра.
В следующие дни она написала несколько обычных игривых сообщений. А потом вот — о готовности любить за спа-салон. Что это: глупость? хитрость? нехватка образования?
Наташа работает в АХЧ подмосковного колледжа. Свободное время посвящает уходу за собой: упругости груди, гладкости кожи, качеству зубов. Чувствует жизнь удавшейся, когда раздобудет новую одежду или телефон, сходит в хамам, слетает на три дня в Турцию. Ей оказалось 44. Взрослая дочь учится в Бауманке (ни много ни мало). И совершенно нормально смотрит на то, как её мама обменивает нефть на продовольствие.
Кстати, точно так же вела себя двадцатидвухлетняя литературовед Вика, ассистентка с кафедры Рины Васильевны из моих аспирантских времён, — даже говорила почти теми же фразами. А она-то получила наилучшее образование (специализировалась на Бахтине). Только в её случае было ещё проще: «Накормил в ресторане — ты хороший, зацелую; сегодня ничего от тебя не получила — ты злой, с тобой не дружу». Услышав такое впервые, я разузнал о её семье: может, она с самого дна? Пьющая мать, бьющий отчим, что-то такое? Выбирается любыми средствами? Нет, всё оказалось прилично, в достатке, полный комплект нормальных родителей.
(Жизненный путь Вики я пунктиром отслеживал, намеренно или невольно, — в нём ничего принципиально не меняется почти двадцать лет.)
Некоторым удаётся моментально, чуть ни с рождения, найти себя.
Я знал и бескорыстных, отдаваться для которых бесконечно и увлечённо было органикой, потребностью, перераставшей в аскетичное (да, аскетичное, потому что исключавшее многое другое, требовавшее жертвования многими интересами), фанатичное служение, каким для иных бывают спорт, вера или дело революции.
Мои женщины либо никогда прямо не интересовались политикой и не высказывали суждений на её счет, либо немногословно соглашались с мейнстримом: рынок, мол, хорошо, бизнес — достойное дело, можно развиться, саморазвиться, всё в твоих руках, открыты дороги, словом, стандартный набор мемов. То ли женщины моей эпохи считают, что левизна им не к лицу, то ли мне такие попадались… Забавно было бы свести нестыковки личного плана к несовпадению политических установок.
На литтусовках всегда было много активных, громких либералок, но я находил их скучными и в случае возникновения физического притяжения больше чем на пару ночей не задерживал — волатильность рынка, знаете ли. Котировки скачут.
Религиозных (либо религиозных плюс восхищение царём-батюшкой) встречал тоже много. Но тут тоже шло что-нибудь да не так. Иногда в связи с царём-батюшкой, иногда — с какой-нибудь банальностью вроде неряшливости.
Когда-то в меня влюбилась набожная дочка миллионера — владельца модного театра, — забрасывала письмами и сообщениями, поджидала возле работы, дарила подарки, звала кататься на вертолётах: в её речи через запятую были комплименты мне, Христос и желание иметь детей. Я аккуратно отклонял приглашения. Она мне не нравилась. Мало что слышал о ней лет тринадцать-четырнадцать, знаю только: муж, как две капли воды похожий на меня, трое детей, — а недавно она добавилась в друзья в инстаграме. На первом же фото — сорокалетняя Альбина (так её зовут) на полу в позе инопланетного паука, на треть экрана попа трижды рожавшей, от природы крупной женщины сквозь полупрозрачные чёрные колготки в горошек, высокие каблуки, мощная грудь, едва прикрытая топом, призывный взгляд модели любительского уровня. Такое вот хобби.
С учётом сказанного, у меня были только женщины в чём-то бесконечно прекрасные.
Всерьёз я сходился, только если был влюблён по уши и если (был уверен) отвечали взаимностью.
Тоня, например, генетик. Говорила, что мы семья, а спустя два с половиной года призналась, что надо было подлечить зубы, — одна бы не потянула. Она обаятельно смеялась. И однажды нежно ухаживала за мной, когда я отравился.
(Вообще состояние зубов сегодня, оказывается, первостепенная вещь — в этом есть что-то шопенгауэровское.)
…В перерывах между настоящими любовями обычно выручала Дашка.
Когда первая жена ушла, после шести лет, сообщив, что я больше ничего не могу ей дать, а «надо расти дальше», — помню, я не мог выйти из квартиры, не получалось переступить порог, сидел бормотал: «Как же так», — Дашка приехала, я плакал, выговаривался, просил обнять. Она поила чаем, слушала, обнимала.
У неё, оказывается, как-то тоже было что-то такое — даже похуже, чем у меня, но она не рассказывала.
Дашка приезжала каждый день или через день с едой и таблетками, отпрашивалась с работы, потому что дома муж и сын…
Никогда не чувствовал себя обделённым женским вниманием. Девять из десяти готовы были отдать себя в пределах 48 часов после первого свидания. Не то чтобы я на этом настаивал — спустя время это даже стало казаться если не нормой, то неизбежностью.
В сорок (буквально два с половиной года назад), после похода в ресторан с миловидным агрономом Еленой, которая за первым бокалом вина сообщила, что (а) муж, с которым прожила 15 лет, погиб от инсульта месяц назад, (б) она предлагает мне жить вместе, (в) больше всего мечтает купить дом под Сочи и переехать туда из хмурой Москвы, это мечта всей её жизни, но для её реализации нужен стартовый капитал, поэтому почему бы мне не продать квартиру и не вложить средства в проверенный инвестиционный фонд с гарантированной доходностью, а также (г) не хочу ли я прямо сейчас пройти в кабинку ресторанного туалета, где она мне «даст», я подумал: просто возьму сироту из детдома. Мальчика какого-нибудь. Или девочку. Воспитаю. Вот и будет нормальная семья.
Начал искать варианты — читать в интернете о процессе усыновления.
После единственной встречи с агрономом Еленой я частенько бродил вечерами один недалеко от дома и думал: годами я смотрю на знакомые счастливые пары, пытаясь определить, что я-то делаю не так. Ответ по размышлении находился довольно страшный: я всё делал так.
Ну да, думал я: почему я решил, что то, что я хочу дать, другими будет считаться любовью? Почему любовь в моём понимании должна быть кому-то нужна? Почему я, дающий, должен что-то получать в ответ? Почему мне должен попасться нормальный человек? И так далее.
Вполне христианские мысли. Иовские такие (удивлён, что Word знает слово «иовские»).
В один вечер я пришёл с долгой прогулки по Лосиному острову. Я вечером, перед сном, молюсь — всё очень обычно: подхожу к иконкам на полке, беру молитвослов. А в этот раз молитва сложилась в вопрос:
— Мне сорок. Это значит, лет 35 осталось. Что, получается, я не должен за всё время пребывания здесь испытать настоящей любви от другого (родители не в счёт)? Господи, но тогда мне нужно как-то дотянуть… Чудес я не заслуживаю. Но хотя бы намёк получить.
В тот момент мне вдруг стало Его очень жаль. Почему Его, а не себя, не знаю. Я заплакал и сказал:
— Господи, что же мы с Тобою сделали. Бедный Ты, бедный.
Тут произошло то, что я квалифицирую как чудо: прикосновение Бога и погружение наяву, в реальном времени, в Его безграничную любовь. Помните, когда Христос взял на гору двух апостолов и там беседовал с Моисеем и Илиёй? Пётр тогда Ему сказал: Господи, хорошо нам здесь быть.
Вот, лучше и не скажешь: хорошо мне было здесь быть.
Коммунист-историк Викентий (а также вездесущий поэт-критик Дмитриев, профессор-гений Найман, либерал-эмигрант Долин, Карл Маркс, любительница спа-салонов Наташа, да много кто) объяснил бы происшествие лёгким сдвигом по фазе, иллюзией, самообманом.
Спустя полгода я встретил Ксюшу, мы поженились, родили сына.
Ксюша оказалось москвичкой без материальных проблем, стоматологом, но это случайный бонус.
О музыке
Двумя самыми распространёнными надписями на партах, подоконниках и дверях в моей первой школе, помимо стандартных языческих заклинаний половой силы, были «HMR» (вертикальные линии между этими тремя буквами рисовались слитно) и «Цой».
Первая надпись означала heavy metal rock, вторая — Цой.
(В седьмом классе я перейду в более престижную школу, и к этим двум добавится ещё Depeche Mode.)
Ну а в третьем классе Серёжа Пузыкин как-то подходит и говорит:
— Я «Сектор газа» слушаю. А ты что слушаешь?
Я отвечаю:
— В последнее время — Мейнарда Фергюсона.
«В последнее время — Мейнарда Фергюсона». Третьеклассник. Каково? Это 88-й год.
Серёжа Пузыкин завис и отошёл.
Вундеркиндом я не был — симфоний с младенчества не сочинял. Скажем так, я просто имел кругозор шире среднего и оценивал известные мне потенциально эстетические объекты по своим ощущениям.
В этом мне никто никогда не был указ. Моя очень модная двоюродная сестра — старше лет на восемь — на двухкассетном Sony крутила популярнейших тогда Modern Talking. Для меня что HMR, что Modern Talking, что Цой звучали как безликий скучный шум.
Конечно, мои родители не включали дома фуфла. С другой стороны, они ничего не навязывали, а две трети времени я проводил во дворе, так что…
Настали девяностые, и двоюродная сестра перестала слушать Modern Talking — вышли из моды. Я же уже достаточно повзрослел, чтобы кое-что понять, и при встрече подтрунивал:
— Ленка, спорим, если их начнут заново раскручивать, ты опять будешь их слушать?
Она говорила:
— Да на хер они теперь кому всрались.
Потом так и случилось — в какой-то год в середине девяностых в них вложились, сделали им новый хит в духе времени, — Ленка опять их слушала.
Меня это смешило.
Что Ленка слушала потом — не знаю: умерла бабушка (мамина мама), квартира перешла Ленке, а с нами она и её половина семьи перестали общаться — дело в том, что родители попросили из той квартиры один шкаф, а тётя, мамина сестра, приехав из Севастополя, устроила скандал и сказала: «Нет у меня больше сестры». Мать, помню, ухаживала за бабкой (в смысле — своей мамой) последние два года её жизни — ту разбил инсульт: каждое утро, часов в 6, приезжала к ней, мыла, кормила, потом уезжала на работу, потом приезжала вечером…
Эту бабушку я знал плохо: до болезни мало с ней общался, а когда общался, находил её жёсткой, даже грубоватой…
То ли дело другая бабушка — папина мама. О ней у меня сотни тёплых воспоминаний. Она всё время тискала меня — обнимала, целовала. Любимейшим делом было пойти в Цветник и там гулять среди клумб — бабушка знала названия всех растений, — она показывала их четырёхлетнему мне и говорила: «Смотри, это — майоры, а это — медвежьи ушки». Медвежьи ушки были бархатными, шершавыми на ощупь. Я бегал по бордюрам клумб, казавшимся высокими и широкими, светило солнце. Бабушка покупала виноградный сок… Любила рассказывать всякие истории — о том, как ездила с дедушкой за границу, например, когда он строил там мукомольные заводы… Рассказывала об индусах в невероятных одеяниях, о реке Ганг и горах Гималаях, о диковинных обычаях и блюдах…
Всем бы такую бабушку.
Одно удивляло: отец был с нею как-то колюч…
Я взрослым узнал: когда он был ребёнком, она, любимая моя бабушка, избивала его и выгоняла из дома… За что? Здесь можно вставить триста психологических страниц. Но можно объяснить короче: не любила.
Была плохой, стала хорошей?.. (Условно ставлю смайлик.)
Бабушка пела мне приятные старые песни: «Мандолина, гитара и бас…»
Уголки её рта всегда, даже когда улыбалась, были опущены, это правда. Но образ её — стоит мне вспомнить памятью внука — тёплый.
…Что мне нравилось в Америке — там общий музыкальный вкус лучше, и в плане музыки люди поразвитее. Уличным музыкантам, играющим блюз или джаз, прохожие хлопают на вторую долю…
В Америке после школы я любил гулять один по пригородным полям, высматривая под ногами наконечники индейских стрел.
Помню, после очередного приступа ярости Мэри-Энн (она била кулаком по стене и кричала, что я, по её мнению, сделал слишком сильным напор воды, когда принимал душ), я бродил в поле, шуровал комья земли ногами и думал, что мне хочется увидеть фотографии молодой Мэри-Энн. Я их потом нашёл — когда был один дома — в семейном альбоме: улыбающаяся пухлая девочка с кудряшками и ямочками на щеках.
О судьбе
— Ты понимаешь, что это значит?! Получается, я, как подонок, должен подать в суд на собственного сына!!
— Нет, это значит другое, — спокойно говорю ему в трубку. — Это твоя дурость. Ты переплатил алименты. Твоя же бывшая жена просит написать заявление, чтобы по закону от тебя не требовали больше, когда это просто ненужно. А давать им денег ты всегда сможешь и так…
— Но сын — это святое!
Бросает трубку.
Надо же: пять лет как знать этого сына не знает — а теперь вдруг вспыхнул. Это мой друг Коля — играли в ним в песочнице ещё дошколятами. Он и Рома — моя самая ранняя компания.
У Коли была жёлтая моделька «Макларен» — изумительная: открывались двери, капот и багажник, внутри даже поворачивался руль. Он давал мне поиграть.
Отчего мы сдружились? Ну, все трое эстетически блевали от Цоя, Modern Talking, Depeche Mode, HMR и всего такого. (Понятно, вкусы сформировались разные, но было общее в том, чему мы инстинктивно говорили «нет», и понятно, что это наше отношение окрепло не в песочнице, а позже, но в песочнице уже были ростки.)
Вечером Коля просит забрать его из паба — напился из-за сына. Сажусь в поезд на «Яузе», доезжаю до «Маленковской» (три минуты). В пабе кислый запах. Вывожу. Никто никем не побит — хорошо.
Веду под руку к станции. Снегом пушистым всё засыпано, — думаю: «Как красиво». Коля начинает плакать:
— Настенька… Если бы ты знал, как мне её не хватает…
Парадокс в том, что Настенька-то была двадцать лет назад. Он тогда учился в ростовской консерватории (контрабас). Настенька была красивая, умная, добрая. Родители хорошие. Квартира в старом центре. Носила его на руках. Спустя пару лет это перестало его устраивать — затосковал, запил, загулял. К выпускному концерту оказался не готов, от этого дрейфил, больше пил, говорил, что он бездарь, музыка — не его (слух отличный), с ним все носились — Настенька, её родители, его мать, мы с Ромой — ничего не помогало, а одним утром с перепоя эффектно порезал себе вены, — в итоге взял академ, и мать забрала его домой в Пятигорск — залечивать душевные раны.
То есть, идя с ним к станции, я допускаю, что Настенька в его голове — не пьяный глюк, а постоянная тихая боль. С другой стороны, весь сегодняшний день он драматизировал пересмотр алиментов для сына, а теперь вот просто об этом забыл. «Тоскую по Насте!» — что же ты просрал эту Настю. И сына с женой вместе. Сколько ещё серий будет в этой мыльной опере? Ковыляем с ним по снегу.
— Побудь со мной, я не могу один в квартире, — говорит.
— Мне завтра рано на работу. Ложись спать.
Его мать продала пятигорскую трёшку и дачу, переехав в однокомнатную и купила ему квартиру через три дома от моего (угораздило посоветовать район). Потребовалась ипотека, но она же помогла ему быстро выплатить кредит.
Так что мы соседи с пятнадцатого года. Но на самом деле дольше — он приехал в Москву, ещё когда закончил консу, и пару лет жил у меня. Потом женился — переехал к супруге. Я обрадовался: Коля семьянин, с жильём, работой в хорошем оркестре и гастролями за границей. Я приезжал к нему и видел домашний уют, тихий семейный быт, лучше которого в конечном изводе вряд ли что есть. Только вскоре у него запустился старый сценарий.
Первое время в Москве он не работал по специальности: считал, что он плохой музыкант. Продавал компакт-диски в ТЦ на Шереметьевской, потом одежду в «Золотом Вавилоне» на Ярославке. Ночевал у меня в кухне. Я убеждал его взяться за инструмент, выливал водку в унитаз, ругал, наставлял: лепетал что-то о религии и твёрдости духа. Страшно трудно быть Моисеем для человека, который тебя знает с пяти лет.
Забавно: Коля — Гаргантюа. Гора мышц от природы. Удивительна, конечно, эта его смесь. Как самец он бесстрашен. У меня нет и трети его физической силы. Любому в подворотне он даст по роже, никогда не смолчит, разгонит гопников, и всё такое. И при этом такой ссыкун в остальном.
Второй час ночи. Звонит Света: у неё истерика — Коля порезал себе вены, скорее приходи, помоги. Неторопливо собираюсь в полутьме.
Жил же хорошо. Имел семью. Что не устраивало? Помню, как он мне говорил: «Этот сын — красный кусок мяса, который всё время орёт. Не могу его круглосуточно терпеть».
А как он режет вены — мы знаем, — можно не опасаться…
Света ещё придурошная. Первая встречная из его подъезда. Утешительница после развода. Месяц за месяцем они то ссорятся, то мирятся. То собираются жениться, то бьют друг друга… Хочется спать.
Приехал, перевязал, как мог, вызвал «скорую» — кровь ещё идёт, надо нормально обработать. Пьяная Света без умолку верещит что-то истерическое, что сводится к мысли «я ни в чём не виновата, а этот дурак…». Кот бегает по квартире — единственное адекватное существо на нескольких квадратных метрах…
«Скорая» катит по пустым заснеженным дорогам мягко и убаюкивающе, за окнами красиво падает крупный снег. Только Света верещит над ухом.
— Заткнись, — говорю.
Заткнулась.
Света не работает. То есть всю жизнь. Но как-то годами живёт, ест и пьёт и отдыхает в саунах (предел её фантазии).
В периоды Колиного безденежья она берётся за магию и гадание на таро. В инстаграме она Воительница Света. Несколько тысяч подписчиков.
Однажды, в редкий день их обоюдной душевной гармонии, зашёл к ним в гости, Коля уважительно прошептал:
— Тихо… Света трудится…
Я заглянул в комнату — Света разговаривала в зуме с каким-то пожилым солидным мужчиной: «В двадцатых числах марта Луна будет в Стрельце, так что подписывать договор лучше всего двадцать первого или двадцать второго…»
— Сорок тысяч за сорок минут, — сказала она, заходя в кухню, где мы сидели с бокальчиками вина. Налила и выпила залпом. Всем видом она говорила: «Учитесь».
Я поинтересовался, кем был этот солидный клиент. Оказалось, Колокольников Кирилл Игоревич, генеральный директор большого завода. Я открыл в телефоне Google — всё так: его фото, биография (успешный бизнесмен, миллионер, член каких-то попечительских советов, тридцать лет назад окончил, между прочим, Военно-космическую академию имени Можайского — отсюда, возможно, тяга к звёздам). Я подумал, что и он ведь, как и все, имеет свои соображения о религии, либерализме, охранительстве, коммунизме, искусстве, любви…
Возвращались из больницы на такси. Коля с перевязанной рукой и Света затихли. У подъезда поблагодарили. Мне было очень обидно — через три часа вставать…
Коля вдруг сказал:
— Слушай анекдот. Приходит валторнист с работы. Дети к нему кидаются, кричат: «Папа, папа!» А он говорит: «Сколько раз повторять: не “папа, папа”, а “ум-па-па, ум-па-па”».
Спустя две недели он бросит работу и уедет в Пятигорск — «хочу на родину, только там нормальная жизнь». (Я возьму на себя заботу о его коте.)
В Пятигорске поселится у Ромы (матери о приезде не сообщит — сделает вид, что по-прежнему в Москве). В конце лета вернётся в столицу.
Позвонит, попросит забрать из кабака:
— Я безумно, безумно люблю Олю.
Оля — жена Ромы. Оказывается, пока он жил у них… А там же ещё двое маленьких детей… При этом Рому называет лучшим другом, говорит — «за него убью». Есть в этом что-то мушкетёрское. (Терпеть не могу Дюма.)
Встречу. Скажет:
— Отвези меня к Свете…
Потом у Коли начнутся (вернее, возобновятся) лёгкие наркотики. Загулы. Кредиты. Потом поклянётся, что завязал. Будет плакать — он несчастен. Попросит помочь с выплатами — проценты грабительские, — а Рома давать взаймы не хочет. Помогу. На всякий случай созвонюсь с Ромой — тот расскажет, что Коля и его просил — сказал, что я ему денег не даю, — и что он ему тоже дал… Разговариваем в зуме — Рома сидит в кухне. «Как вообще дела?» — спрашиваю. «Ничего». На заднем плане мелькает Оля — подмигивает, приоткрыв рот… Потом в кадр заходит Ромкин маленький сын, случайно разбивает чашку и начинает голосить:
— Папочка, папочка, прости, любимый папочка, прости, пожалуйста, только не бей…
Рома ласково успокаивает:
— Ну что ты, сынок, не переживай…
Восемьдесят пятый год, тёплое лето. Рома возится в песочнице — строит очередной грандиозный замок — он уже тогда увлекался историей — здесь живут Валуа, а здесь — Гогенштауфены. Ко мне подходит маленький Коля — он же нас на полтора года младше — с большими серыми глазами и в смешных синих шортах, робко говорит:
— Саша, я хочу домой, а в подъезде летает шмель.
Я говорю:
— Не бойся. Шмели не кусают — кусают осы…
Беру его за руку и веду к подъезду.
О будущем
Об участии в «Школе будущего» я пожалел сразу, как только приехал и осмотрелся. Берега Клязьмы в волнах длинных трав, которые на зиму полегли, помёрзли и пожелтели, луга, рощи из сосен с заснеженными вершинами, — словом, глухое Подмосковье. Пансионат новый и дорогой — в лобби, например, панорамные окна в пол с видом на эту красоту, белый концертный рояль. Но дело не в красоте берегов Клязьмы, конечно, и не в рояле, — они-то прекрасны.
Меня поселили в одном номере с шумерологом из Питера. Шумеролог — замечательный. По-моему, чуть ли ни единственный в России. Что же меня не устраивает?
Здесь собрали учёных, искусствоведов, кинокритиков, литераторов, чтобы мы (человек пятнадцать) в течение недели научно-развлекательно просвещали детишек миллионеров. На нас ложилась роль придворных звездочётов и по совместительству шутов. Некоторых я знаю.
От историков — шумеролог Поленин. От антропологов — Дробычевский.
От искусствоведов — Пескина — из «Вышки».
От музыкантов — пианист Кречмер.
От литераторов — старина Дмитриев и редактор отдела прозы издательства «Эскимо» Соскин.
Я (увы) представляю переводчиков. (Да и приглашали вообще-то не меня, а Гуревича — как мэтра, но он заболел и попросил его заменить. Описал мероприятие как «уникальную школу для одарённых детей со всей страны». К тому же заплатят хорошо. Я согласился.)
В ожидании карточки от номера подошёл к автомату — взять кофе. Передо мной заказывает капучино сексуальная красотка: высокие каблуки, чёрные колготки, короткая юбка, открытая поясница. Повернулась чуть боком: стал виден агрессивный угол груди, обтянутой блузкой. Ничего себе, думаю. Она оборачивается полностью, я отшатываюсь: передо мной ребёнок лет семнадцати. Ангельское лицо раскрашено, как у китайского императора. Наверное, одна из одарённых.
Раньше я на такое вёлся (я имею в виду мероприятия) — мол, смотри, чего ты добился: тебя приглашают, ценят, с благодарной внимательной аудиторией ты делишься тем, что знаешь, что понял… Кажется, о чём-то таком я мечтал двадцать лет назад. Ну вот: мечты сбываются.
Получается, несмотря на девяностые, мне долго мерещился (как достижимый) образ советского учёного — человека с почти сакральным статусом, вызывающего уважение не только знаниями, но и тем, что в его жизни есть служение.
Понятно, отчасти в этом «виноваты» родители, отдельные учителя, пропаганда «той страны»… Ты достойный человек, потому что делаешь нечто такое созидательное, увлекательное, творческое, нужное людям и непростое. Н-да.
В действительности этот образ стал миражом ещё до того, как я начал движение к нему, — а я и не заметил.
Поднялся в номер, смотрю на Клязьму из окна: тут дело даже не в наивности, а глубже: в аксиомах мышления — а они каждым выбираются произвольно, часто в малосознательном возрасте, на смутных основаниях и незаметно для выбирающего. В аспирантуре я сдружился с парнем из Воронежа. Он, как и я, поступил с одними пятёрками, попал к Найману, написал классную диссертацию. Учась, мы не могли не работать, — оба из бедных семей, не встроившихся в «рыночек», а стипендия была, мягко говоря, не та, что у наших с ним родителей в семидесятые, — когда они спокойно жили на 75 рублей в месяц и занимались исследованиями, не отвлекаясь на мирское. (Нашей тысячи хватало на два-три дня.) Мы подрабатывали в переводческих агентствах, вузах, на языковых курсах… Надо было не просто выживать, но и думать о будущем… Однажды друг сказал:
— Нашёл место с приличной зарплатой.
Я поинтересовался, что за место.
— Буду учить английскому двух мальчиков из состоятельной семьи.
— Здорово, — сам репетиторствовал с первого курса.
— Ещё буду делать с ними уроки — математику, русский и остальное. А ещё одевать их, водить в школу, забирать, разогревать обед, укладывать спать и так далее, — добавил он. — Зато — 60 тысяч.
(На предыдущей работе — в колледже — он получал примерно 50.)
Меня это поразило. Причём не потому, что я какой-то дворянин и белоручка, а потому что ровно наоборот. Я просто каким-то образом подспудно считал (аксиома!), что такого быть не должно, такое неестественно — не ниже моего достоинства, а неправильно, — и в своей жизни я допущу такое, только если я или моя семья будем голодать. Другу, конечно, не нравилась роль прислуги, но лишь потому, что он видел себя заслуживающим быть на месте родителей этих мальчиков. То, что в принципе существуют прислуга и господа, нормально вписывалось в его картину мира. (Напомню, мы росли в одно время, примерно в одинаковых условиях, в очень похожих интеллигентских семьях.)
Потом он вернулся в Воронеж, основал и раскрутил там языковую школу. Какой вывод мы сделаем из этой информации в первом приближении? Молодец, предприимчивый трудяга. Во втором приближении — да, всё так: трудяга, предприимчивый… Но: у него работают учителя, с которых он получает прибыль. Построил себе один дом, другой. А они живут на свои тридцать тысяч.
В общем, друг смог побывать по обе стороны: временно побыть прислугой, чтобы потом подняться и стать господином. Первое в его случае было не более чем необходимым шагом на пути ко второму.
А я не смог ни того, ни другого, но, повторю, не из какой-то особой хорошести, слабости или чистоплюйства. В моей операционной системе это оказались недопустимые операции.
Забавно, что мыслящий, как я, и мыслящий, как он, могут называть себя кем угодно: либералами, коммунистами, хоть членами Союза меча и орала.
— Ну что, пойдёмте слушать коллег? — говорит шумеролог.
— Пойдёмте, — говорю.
Итог у людей моего фасона всё равно один: обслуживаем… Здешние коллеги, среди которых я не заметил склонных к левым идеям, рады здесь быть. Большинство осознанно стараются подороже продавать «образовательные услуги» и видят в этом норму. Некоторые даже находят мероприятие статусным — пишут о нём в фейсбуке. Только двое или трое — из-за врождённой странноватости и наличия слепых зон, частично объяснимых растворённостью в любимом деле, — как бы ничего такого снаружи не осмысливают. Хороший специалист же иногда подобен флюсу. А может, есть и те, кого происходящее корёжит, как и меня, но они скрывают, — как и я…
Ну а детишки в этой «Школе» — не то чтобы невоспитанные, тупые, безразличные или нахальные. Они просто смотрят на нашу компанию без тени уважения, разговаривают, не чувствуя дистанции, как с поставщиками ресурсов, которые важны тем, что дадут им дополнительные активы, повысят их конкурентоспособность, позволят стать успешнее. Ну и — развлечение, разнообразие.
— Расскажите что-нибудь смешное.
— Однажды я сопровождал канадского политика в Москве, — говорю. — Целый день официальные встречи, всё серьезно. А вечером — банкет, причём на троих. Снят ресторан, накрыт стол, играют музыканты, а за столом только этот политик, наш депутат и я. Канадца это, конечно, удивило… Его звали Харви — это важно. Примерно через двадцать минут после начала банкета наш депутат напился, забыл о канадце и начал общаться со мной по душам. Он сказал: «Послушай, вот у нас нормальные имена — Толик, Санёк… А у них — Харви-туярви».
Кураторша бросает на меня сердитый взгляд, детишки хихикают, а один замечает:
— Похоже на моего папашу.
Хихикают ещё больше. Другой спрашивает:
— И как вы это перевели?
— Харви несколько раз услышал своё имя и поинтересовался, в чём дело. Я ответил, что мы с Анатолием обсуждали разницу между славянскими и англо-саксонскими антропонимами.
— Выходит, соврали.
— Не соврал, — говорю, — а прагматически адаптировал.
В перерыве кураторша отводит в сторону:
— Желательно без мата…
Я говорю:
— Это пример из практики… И потом — они совершеннолетние…
После обеда Пескина рассказывает:
— Выставка «Современное искусство Европы» — это грандиозный международный проект, представляющий работы, созданные за последние 30 лет. Там можно увидеть Базелеца, Олафура Элиассона, Ансельма Кифера, Кристиана Болтански, Паулу Рего. Она сейчас проходит в Москве. Мне было радостно и грустно блуждать по выставке среди мириада работ. Радостно, ибо наконец актуальное искусство показывают нам. И грустно, больно и черно — оттого, что чувствуется грандиозный разрыв с Европой на уровне проблематик, которые рефлексируют, визуализируют, исследуют наши художники и их. На фоне наших процессов, иноагентов, «Мемориала», того трэша, что происходит, — европейская рефлексия о границах демократии, о глобализации, об экологии, о плюсах и минусах либерального общества, о свободе слова, иммиграционном кризисе — кажутся недосягаемо далёкими, неактуальными, невозможными тут, где правового поля нет в принципе… Странно видеть сытое буржуазное дорогое актуальное искусство, которое пытается со мной говорить о политических и социальных несовершенствах, когда ты смотришь на него изнутри ускользающего призрака свободы и надежды на либеральное будущее. Меня преследовало ощущение, что Европа — это теперь другая планета…
Зевнул, прикрыв рот, оглядываюсь: дети тоже отключились — кто в окно смотрит, кто в телефон… Зато коллеги кивают с горестным согласием.
— Или что Европы этой и вовсе не было никогда, — продолжает она. — Кажется, что жизнь в Италии и Франции, Германии, Австрии приснилась, пригрезилась. Иногда я даже открываю старые альбомы и начинаю перелистывать фотографии, чтобы фотографии указали мне на аорист — я здесь была.
— Указали на что? — удивлённо переспрашивает девушка-китайский император.
— На аорист…
В блоке о литературе редактор издательства «Эскимо» Соскин объясняет:
— Лучшие авторы — не те, кто ждёт у моря погоды, а крепкие профессионалы: они могут усердно пахать и выдавать в срок качественный продукт… Понимаете — важен продукт… Этому мы учим в школе креативного письма… В январе скидки…
Потом черёд Дмитриева:
— В портрете кисти Браза сконцентрировалось всё, что вмещает в себя официальный, очищенный советской цензурой от всего живого Чехов…
Представляю, как бы я читал такие лекции. Тему можно выбрать любую. Например: «В скупых, лишённых фантазии формах пирамид Хемиун воплотил всё примитивное, невзрачное, свойственное советскому конструктивизму…»
За ужином Дмитриев крепко жмёт мою руку. Он уже подшофе. Говорит:
— Напишу о тебе статью… О твоих рассказах…
Я смотрю на него и думаю: был ли за те двадцать лет, что я его знаю, хоть один халявный фуршет, который бы он пропустил?
Сейчас он денег не попросит — всё же, раз мы оба здесь, он понимает, что я понимаю, что нам обоим солидно заплатили. Напишет мне где-то через два месяца: очень нужны две тыщи на лекарство для печени. Он, мол, хронический больной… ещё бы: столько бухать.
…Недавно у него вышла девятнадцатая книжка стихов — называется «Цитрусость». Или как-то так… Почитал — всё стабильно…
…Вечерним сеансом выступает зажигательный антрополог Дробычевский: происхождение человека от приматов доказано, никаких недостающих звеньев нет, процесс развития жизни объяснён — и наглядно показан на слайдах. А про Бога — это сказки древних пастухов и софистика.
Народ в целом в восторге — и детишки, и большинство старших. Ещё бы: у оратора харизма, как у дьякона Караева.
Шумеролог наклоняется ко мне и с улыбкой шепчет:
— Он спорит с Библией так, будто она учебник биологии.
Я улыбаюсь в ответ:
— Гагарин в космос летал и Бога там не видал.
У шумеролога Поленина лекции — умнейшие… Цитирует в оригинале поэму о Гильгамеше. Правильное её название, между прочим, — «О всё видавшем»…
Перед сном мы разговариваем в номере, он разоткровенничался:
— Мои родители — староверы. Их окружение в детстве оттолкнуло меня от примитивного понимания христианства… Но вера не ушла… Ребёнком я начал читать Демокрита, Маркса и Ленина. В последних двух скоро тоже разочаровался — у них о классах, об эксплуататорах… А у меня по матери были зажиточные крестьяне, по папе — преуспевающие ювелиры… И тогда я сделал вывод: значит, Маркс-Ленин призывают разделаться со своими предками… Во-первых, это нехорошо… Во-вторых, если они так предлагают относиться к своим отцам, то с такой же лёгкостью предадут Отца Небесного. Я это очень скоро понял.
Я спросил, как скоро. Он ответил:
— В девять лет. И с тех пор мне всё понятно.
Я привычно вздрогнул, не подав вида, — ощущение было такое же, как от слов таксиста Паши, много лет назад желавшего сжечь «Ашан».
В последний день решил не оставаться на «гала-ужин» и вручение сертификатов. После полудня вызвал такси. Выношу дорожную сумку. В лобби за роялем джазовый пианист Кречмер. Рядом с ним один из детишек — просит:
— Научите играть Blueberry Hill. Хочу как Путин.
Кречмер рассеянно поправляет очки, одним пальцем начинает наигрывать незамысловатую мелодию.
В 70-е и 80-е у него почти каждый год выходили пластинки — тысячными тиражами. Хорошие — в детстве слушал. Сегодня тоже что-то выходит.
Сажусь в такси и вижу: у панорамного окна в лобби стоит китайский император в мини-юбке и, кажется, машет мне на прощание.
Об оптике
Незадолго до того, как я познакомился с Ксюшей, в которую влюбился без памяти и на которой скоропостижно женился, встретились с Дашкой.
Она предложила — давно не виделись. Идём по осеннему Покровскому бульвару в сторону Чистых, она говорит:
— Я в общем-то собираюсь назад в Пятигорск.
Я смотрю на неё.
— Сын поступил в вуз. Основную родительскую миссию я выполнила. Будет приезжать ко мне на каникулы. С мужем мы немного друг от друга устали… Хотя отличные друзья.
Я киваю. Смотрю на людей, скамейки, дома.
— Там у меня мама… Там родные места — лучшие в мире.
Я подтверждаю:
— Лучшие в мире.
— У меня же там свободная квартира.
— Это хорошо, — говорю.
— Если бы не ты, я бы сюда не переезжала.
Смеюсь:
— Что за ерунда! Это почему ещё?
— Потому что ты — лучший, — говорит.
Смеёмся. Приобнял её:
— Ты там береги себя.
— Конечно. Ты тоже. Если что, я всегда рядом.
Зимой действительно переехала. Шлёт изумительные фото: Машук, Бештау, голубое небо, голубые озёра… А недавно поменяла аватарку в вотсапе — я удивился. Обычно такие фото на аватарки не ставят: на ней она смотрит… как-то безвозвратно по-взрослому… будто видит что-то такое вдалеке… или внутри… как-то интимно… не знаю. И строгие складки в опущенных уголках губ.
Что такое улыбка. По мнению антрополога Дробычевского, ритуализированный укус. Может быть, Дашка просто не хочет больше никого кусать.
В тот же вечер, после прогулки с ней, я случайно попал на посиделки старой литературной компании — многих не видел годами. Все раньше ходили к Репанову, приносили ему свои шедевры. Кто-то нашёл там судьбу, кто-то приятное хобби, кто-то жён, мужей.
Я случайно проходил мимо освещённого бара со стеклянными стенами, — меня увидели, затащили…
Уселся между поэтессой в сетчатой кофте и бородатым остроглазым Димой. Дима как был, так и есть очаровашка: ухоженный, вдумчивый, педант, хорошая осанка, выверенная речь. Доброжелательный — всем подливает пива, хотя сам не пьёт, интересуется, как у кого дела.
— Ты сам-то как? — спрашиваю. — Чем занимаешься? Как живёшь?
— Работаю в правительстве Москвы — курирую детские проекты. Недавно, например, украшали игровые площадки воздушными шарами, — моя была идея.
Одобрительно поднимаю большой палец.
— Жену всё никак хорошую не найду. Чтобы хозяйственная и не распутная. Весь тиндер перерыл.
Смеётся. Я тоже смеюсь:
— С этим непросто, да.
— Ещё кровь козлиная подорожала, — говорит.
Я говорю:
— Что?..
— Козлиная кровь. Очень трудно найти — для ритуалов.
Поэтесса перебивает:
— Димон, опять ты об этом своём сатанизме — это никому не интересно и скучно. На вот, посмотри лучше фотки, — это мои дети.
— Лапочки, — говорит Дима, глядя в её телефон. — Хочешь, я вам достану бесплатные билеты на кремлёвскую ёлку?
Я, кажется, съел чего-то не того. Или среагировал на пиво. Иду в туалет, запираюсь в кабинке.
Сижу, слышу — кто-то зашёл. Узнал голоса. Один говорит:
— А этот Зайцев — кто он?
— Не помнишь? Рассказы же писал. Переводчиком стал. Но ещё что-то вроде пишет.
— Я не об этом. Кто он по жизни?
— А, — с усмешкой. — Православный коммунист. Одним словом — мудак…
Другой смеётся:
— Что за кунсткамера: один — человеколюбивый сатанист, другой — верующий Берия.
— Да, дружище. Мир полон удивительных вещей…
Эпилог
По пути из вуза к метро увязался за мной первокурсник. Несуразный, смешной, рубашка из джинсов торчит, цепочка какая-то унитазная на поясе…
Со смесью робости и дерзости лопочет, что тоже интересуется окружающей действительностью…
Наверное, полистал мой фейсбук. А может быть, нашёл прозу?
Над ним, наверное, смеются… Кто бы посоветовал ему сбрить усы… И побольше пользоваться дезодорантом…
— Я уже прочитал всего Хемингуэя, Мопассана, Чехова…
«Три из трёх», — думаю.
— Что вы посоветуете почитать такого особенного?
— Фриша читали?
— Нет, но слышал.
— Почитайте.
— Спасибо…
Спохватываюсь:
— Только позднего. Начиная с Homo Faber. Его только зрелого читать стоит.
Про себя добавляю: «Как и всех остальных».
— А наше что-то издают?
— Издают, — говорю. — Поищите Гаврилова, Репанова…
Совсем задрожав, сообщает:
— Я тут и сам кое-что… Рассказик…
Я останавливаюсь — мы подошли к метро. Сильно кольнуло сердце — я испугался. Взгляд скользнул по какому-то светло-синему фасаду. Думаю — что, если я сейчас прямо здесь упаду — на эти выцветшие линии асфальта. Я стою и молча гляжу на студента. Он совсем стушевался. Надо же — какое чудо. Дурачок. Умница. Чей-то сын, центр чей-то вселенной. Тут я остро представляю себе чудесный молочный запах своего двухмесячного сына, и его серые глаза, и его улыбку — он сейчас дома со своей мамой, — и так сильно захотелось скорее оказаться с ним рядом, взять его на руки, больше всего на свете, что улыбаюсь студенту и говорю: «Обязательно прочитаю ваш рассказ, но чуть позже» — и вприпрыжку вбегаю в метро.