Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2022
Вергелис Александр Петрович родился в Ленинграде в 1977 году. Публикуется как поэт, прозаик и критик в журналах «Аврора», «Волга», «Нева», «Звезда», «Знамя», «Дружба народов» и других. Лауреат нескольких литературных премий. Автор книги стихов «В эпизодах» (2010). Живёт в Санкт-Петербурге.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2021, № 7.
В портфеле находились: расчёска, очечник, электробритва. Был там и особый пакетик — полиэтиленовый, но не прозрачный.
Расчёской он, само собой, расчёсывал волосы — расчёсывал так, чтобы жидкие соломенные пряди прикрывали белизну ранних залысин. В очечнике (он говорил, как бабушка — очешник), разумеется, покоились очки — пожалуй, слишком большие для его узкого лица. Он страдал дальнозоркостью, которую в шутку именовал дальновидностью, однако хорохорился и окуляры надевал только на работе, усевшись перед монитором.
Электробритва пускалась в ход по дороге на службу: обычно он брился за рулём, в утренних пробках, поглядывая в узкое автомобильное зеркальце заднего вида, в котором, как две крыжовины в компоте, сонно плавали его бесцветные зрачки. Не то чтобы он не успевал совершить этот ритуал дома — а впрочем, пожалуй, что и не успевал: был медлителен, что всегда раздражало шуструю Ангелину, часто повторявшую, что её благоверный скор только при исполнении супружеского долга. Она вообще любила пошутить на эту тему. «Шумахер ты мой», — с досадой бросала мужу, отдувавшемуся в подушку. То же самое говорилось во время совместных поездок на автомобиле, когда он, по мнению жены, не проявлял должной резвости за рулём. Фамилия знаменитого гонщика часто рифмовалась весёлой Ангелиной с выражением «иди ты на хер» и постепенно стала домашним прозвищем, почти вытеснив его собственное имя Кирилл, которое ему самому «активно не нравилось».
Утренние сборы на работу начинались с мытья в душе (через день), приготовления и поглощения завтрака (овсянка или яичница), завершались же чисткой зубов и одеванием. По утрам, с недосыпу, кусок не лез в рот, но ел Кирилл-Шумахер обильно, терпеливо запасаясь калориями впрок — на работе из экономии почти никогда не обедал, если не считать обедом бутылку ацидофилина или шоколадный батончик, запиваемый пакетированным чаем. Сократить время завтрака было невозможно, и в неизменном, устоявшемся с годами утреннем распорядке пяти минут на бритьё не оставалось. К тому же шмелиным жужжанием электробритвы можно было разбудить чутко спавшую Ангелину, а он предпочитал покинуть жилище до её пробуждения.
Впрочем, жена вторую неделю жила на даче, и это, кстати, означало, что вечером после работы он обязательно поедет туда же, ибо остаться в городе одному было никак нельзя. Когда дача приобреталась (главным образом на деньги от продажи его холостяцкой комнаты), в сердце проклюнулась надежда, что летние вечера будут целиком принадлежать ему. Однако в начале дачного сезона Ангелина настояла, чтобы после работы муж ежевечерне «дул на фазенду» — мало ли чем он там занимается без неё, мало ли что там устроит в квартире. Про женщин не думала: знала, что кишка у него тонка, водить домой баб, да и вообще не верила, что кто-то может у этого чудика завестись, но друзья детства и юности — эти хитроглазые недобитки, эти выползки из проклятого прошлого, эти призраки холостяцкой жизни — могли его, бесхребетного, куда-нибудь затащить.
Иногда он спрашивал себя: зачем, почему так легко расстался он со своей свободой, которую, впрочем, никогда не ценил, а напротив — тяготился ею как чем-то постыдным. Ведь можно было бы и пожить гражданским браком, присмотреться, принюхаться, а там и решить. Но Ангелина сразу поставила условие: или в загс или никак. Ему, вечно голодному по женской части и крепко запавшему на выдающиеся Ангелинины прелести, выбирать не пришлось. В самом начале, правда, он попробовал было найти компромисс, пустившись в многословные рассуждения о необходимости «узнать друг друга получше», для чего было бы «весьма целесообразно просто пожить вместе, как делают все». Но «все» — это не про Ангелину. «Я себя не на помойке нашла», — отрезала она, и это был аргумент.
Итак, сегодня он снова поедет на дачу. Его ждал чахлый огородец с ядовито-зелёной будкой посередине, который царившая там усатая и костистая Мама именовала домиком Ниф-Нифа. Фирменный фамильный сарказм был обращён на бесталанную голову зятя, в узком лбу которого никак не умещались те пресловутые семь пядей, кои должны были бы обеспечить её дочери «достойную жизнь». Между тем сама Ангелина, всегда вполне реалистично оценивавшая свои матримониальные шансы и сделавшая правильные выводы из опыта первого замужества, супругом, в общем и целом, была довольна: да, звёзд с неба не хватает, достоинствами не блещет, но — стабильный, хоть и не великий доход, а главное — образцовое послушание. Иной раз она, по наущению ли беса, из желания ли прощупать границы мужнего смирения, перегибала палку — да так, что даже Мамины усы шевелились недоумённо и укоризненно. В такие минуты Шумахер надувался, иногда взбрыкивал, а всё больше отмалчивался и напряжённо сопел, что умиротворяло отходчивую Ангелину.
Хотя, конечно, такая медлительность и нерасторопность могли вывести из себя кого угодно. Например, по подсчётам Ангелины, на дачу муж мог бы приезжать и пораньше, но тот всякий раз обстоятельно, «с цифрами в руках» объяснял, куда делись те сорок минут, которые он, по её подозрениям, «потратил неизвестно на что». Набор объяснений был невелик, но вполне надёжен: задержка на работе, пробки на выезде из города, очередь на заправке. На крайний случай приберегалась поломка машины — этой оранжевой, как апельсин, коробчонки, как её презрительно называла Мама. Состояние его «подруги юности» — пожилой малолитражки с удивлённо выпученными круглыми фарами — было таково, что рассказ о поломке выглядел бы вполне убедительно. Впрочем, не столько правдоподобие рассказа, сколько невинный, почти детский вид рассказчика убеждал Ангелину в том, что муж говорит правду, и вина его заключается не во лжи, а в поразительной способности — даже, пожалуй, таланте — притягивать неприятности. Мужнее «неумение врать» (Ангелина считала себя большим психологом) было ещё одним положительным качеством в глазах женщины, измученной предыдущим браком, в котором были «только ложь и обман».
Он не особенно и врал — он всё больше юлил и лукавил, уснащая свои рапорты приправами из полуправд и сюжетных натяжек. Конечно, он мог бы приезжать несколько раньше. Но в то же время и не совсем мог! Необходимость загородных ночёвок тяготила, но и открывала новые возможности. По дороге можно было остановить машину у леса и — нет, даже не погулять — просто несколько минут постоять в хвойных чертогах, послушать птиц, выкурить запретную сигаретку… И — насладиться мыслью о своей тайной свободе.
— Люблю природу и свободу, — уже почти стихами говорил Шумахер вслух не то самому себе, не то воображаемому собеседнику, размахивая на ходу бледными тонкими ручками с розовыми остренькими локотками.
Первое, что дарило жгучее наслаждение, когда он, лихо хлопнув дверцей и сойдя с нагретой солнцем трассы, ступал под еловые своды в шелестящие сумерки — сырой запах леса, запах жизни и смерти, свежей листвы, подножного праха: прелых листьев, гнилого дерева, плесени грибниц. Он дружески охлопывал сосновые стволы, поднимал голову, глядя в голубую высь, как смотрят дети в глаза взрослым, потом приседал на корточки, с увлечением щипал заячью капусту и разглядывал нижний ярус лесного мира: сплетённые корни, зелёные ворсинки мха, копошащихся насекомых.
Но этой пассивной, созерцательной свободы со временем ему стало маловато — в нём зарождался бунтарский дух, жажда действия наполняла его маленькое сердце. И в один прекрасный апрельский вечер, когда Шумахер, направляясь на дачу, проезжал через Сестрорецк, голову ему вскружила одна дерзкая мысль.
Пьянящая сладость запретного удовольствия ждала его там, где на холодных волнах качались чайки, где бездельники-рыболовы возились со своими удочками. Настанет день, когда он сделает нечто, о чём никто не узнает. Да, он выполнит правило летнего распорядка, он поедет на дачу. Но не просто поедет! Он кое-что захватит с собой. И по дороге с работы кое-где остановится. Что именно захватит и где остановится, никто, кроме него, знать не мог. Это была его тайна. Тайна была заключена в особом пакетике — полиэтиленовом, но не прозрачном, — находившемся в портфеле вместе с расчёской, очешником и электробритвой.
О, что это будет за остановка! Предвкушать он начал загодя, когда, озираясь по сторонам, тайно посетил магазин спортивных товаров. В кулаке у него таились свёрнутые трубочкой сторублёвки. Это были обеденные, точнее — ацидофилиновые деньги, наэкономленные за счёт его маленького желудка. Ангелина еженедельно снимала с его зарплатной карты, которой завладела уже через неделю после свадьбы, заветную тысячу. Эту тысячу с юморком, унаследованным то ли от отца-танкиста, то ли от предыдущего мужа-милиционера, она называла «денежным довольствием». Деньги на бензин для коробчонки выделялись отдельно. Эти шли по статье «транспортные расходы». Других расходов Шумахеру не полагалось, носки-трусы и прочие необходимые вещи Ангелина покупала мужу сама.
В особом пакетике — само собой, полиэтиленовом, но не дай Бог не прозрачном — лежали новенькие, с этикеткой на белоснежной ниточке, плавки. Сколько тайной радости, сколько волнений вызывало это дивное слово! Сколько заветных воспоминаний пробуждало оно: запах нагретой солнцем резины, песок в сандалиях, варёная кукуруза с солью, чаячий далёкий крик, студень из медуз в сачке, мама, не такая строгая и пока ещё с папой… Плавки — плавать, плавиться на солнце, плавно погружаться в счастливый сон после огромного, сияющего, звенящего, упоительно-утомительного дня на море. Да разве только море! Летом ездили с родителями в Озерки, где был песок и были сосны. Ангелину при одном упоминании о купании в каких-либо озёрах передёргивало: грязь, толчея, чужие почти голые бабы… Фу! Ему что, мало дачного душа? Да бочка для дождевой воды чище, чем все эти озёра! Подцепит там заразу, лишай какой-нибудь, так не то что в постель — на порог не будет допущен! В будке собачьей ночевать будет! Если уж купаться, то на море — например, в Сочи. Но разве с таким мужем куда-нибудь поедешь? Да и когда? Как оставить парники, земляничные гряды? Если хоть на неделю ослабить борьбу с сорняками-трифидами, всё зарастёт так, что мама не горюй! Словом, какие там купания!
Мечтать о купании было постыдной, ребяческой глупостью. О тайном, приватном купании, задуманном в обход семейной жизни, — преступлении. Мучительным наслаждением было время от времени вынимать из ящика рабочего стола полиэтиленовый непрозрачный пакет, осторожно заглядывать в его сокровенный сумрак. Вот они — синие, как само море, с кармашком для ракушек и камушков, подобранных на дне. Это не просто плавки. Это больше, чем плавки. Это — залог его торжества над обстоятельствами, символ его тайной свободы. Знамя борьбы, до поры хранимое от постороннего глаза. С каким нетерпением ждал он тёплых дней — даже в детстве так не хотелось лета, как сейчас, в возрасте, именуемом зрелостью! Коллегам Шумахер говорил, загадочно улыбаясь: вот настанет июнь… И что? — спрашивали коллеги, — возьмёшь отпуск? Как раз-таки отпуск брать не хотелось: тогда пришлось бы круглыми сутками маяться на даче с Ангелиной и Мамой.
Нет, нет, — качал он головой, — вот настанет июнь…
И вот, июнь настал — да какой! — с яростным солнцем, с душными тёплыми ночами — как будто нарочно для него перенесённый в город неким волшебником откуда-то с юга, с Чёрного моря, шумевшего где-то в области детских воспоминаний. Такая погода стояла уже неделю, и вода в Разливе, должно быть, уже нагрелась. Сначала он думал надеть плавки с утра и носить их весь рабочий день под штанами: так удобнее, не надо переодеваться, озираясь и скача на одной ноге в каких-нибудь сомнительных кустах. Но потом решил: пусть дождутся своего часа, полежат в портфеле. Ждали ведь почти три месяца, подождут ещё немного.
С самого утра на работе всё валилось из рук. Сидя в своем «кабинете» — узком ущелье между шкафом с канцелярскими папками и давно не мытым окном, за которым чадила вечная автомобильная пробка, — он не мог думать ни о чём другом. Мысль о предстоящем событии стискивала сердце, увлажняла ладони, высевала на лбу мелкую зернь пота. Мысль эта и мучила его, и окрыляла. С того самого часа, когда он отправился в спортивный магазин, покой оставил его. Сразу возник вопрос: где хранить. Дома держать плавки было бы безумием — от орлиного глаза Ангелины ничто не укроется. В портфеле — тоже не вариант, портфель она время от времени проверяла. Хранил в «кабинете», а именно — в нижнем ящике маленького стола, прикрыв старой канцелярской папкой. Особым удовольствием было, придя утром, выдвинуть ящик, приподнять папку и увидеть пакетик — полиэтиленовый, но не прозрачный. Удовольствие тут смешивалось с чувством тревоги, с чувством вины и ещё с целым набором чувств, для которых он не мог бы подобрать название.
Душевное равновесие было утрачено, однако с тех пор что-то в нём изменилось, что-то новое проросло внутри. И как-то иначе стал он к себе относиться, будто чувствовал: при плавках он — не совсем он. При плавках он — нечто большее. Было, конечно, немного стыдно — всё это походило на супружескую измену — да так, в общем, оно и было: узнай Ангелина о его тайных планах, иначе как предательством она бы это не назвала. Со временем Шумахер стал привыкать не только к тайномыслию, но и к постоянным угрызениям совести. Он дивился своей выдержке, тому хладнокровию, с которым просчитывал детали предстоящего преступления. Но когда заветный день был назначен, самообладание изменило ему — ночами он плохо спал, в присутствии Ангелины отмалчивался, боясь выдать себя неосторожным словом. В последнюю ночь перед «Операцией Пи», как Шумахер это про себя называл, продремал он дай Бог часа два, да и те промучился кошмарами — снилось, будто он продавец в рыбном отделе, и что губастые осетры и карпы, плавающие в мутной, похожей на огуречный рассол воде, с ним разговаривают…
Сонный, нервный, по пути на работу он чуть не угодил в аварию, потом едва не задавил бабку на переходе. Кондиционер в «кабинете» не работал, пот катился со лба и крупными каплями падал на бумаги. Рабочий день казался бесконечным. И всё-таки, несмотря ни на что — ни на особенно ядовитые придирки начальства, ни на язвительные реплики коллег, — на душе у Шумахера было легко, воздушно. Думал он об одном: только бы коробчонка не подвела: нормально завелась, не заглохла, что с ней иногда случалось. Но машина не подкачала — задорно рыкнула, заурчала и понесла его, счастливого, навстречу мечте.
Итак, в портфеле его находились: расчёска, очешник, электробритва и особый пакетик — полиэтиленовый, но не прозрачный. Он всё рассчитал: на купание потратить не более получаса — на первый раз хватит. Волосы, пожалуй, не мочить — могут не успеть высохнуть. Хотя на такой жаре, да ещё если опустить стекло, чтобы обдувало ветром… Одним словом, плевать, можно и с головой. А впрочем, нет, лучше не рисковать, Ангелина может учуять запах озёрной воды — нюх у неё, как у собаки.
За этими размышлениями незаметно пронеслось время, и вот уже справа заблестела позолоченная вечерним солнцем вода, над которой суетились сливочно-белые чайки. «Как на море», — сладко подумал Шумахер, и через минуту уже парковал свою апельсиновую малолитражку на площадке возле пляжа, где на высокой стеле застыли в вечном взлёте два бронзовых виндсерфера. Шумахер огляделся. Городские многоэтажки, шоссе, вода, деревья, ещё высокое солнце — всё вокруг казалось ему почти идеальным, если не считать группу тунеядцев, судя по густому загару, завсегдатаев этого места, сидевших на усеянной подсолнуховой шелухой траве. Один — самый противный, кругломордый — посмотрел своими свинячьими глазками на его машину, потом на него и, усмехнувшись, что-то хрипло сказал приятелям, которые дружно загоготали. Было немного не по себе, но ещё в школе он выработал «систему психологической защиты», не раз помогавшую ему в подобных ситуациях: не давать воли эмоциям, смотреть сквозь врага, относиться к нему как к пустому месту (разумеется, если враг не переходит к активным действиям). Да и что они сделают — кругом люди. Как будто почувствовав эту его уверенность, тунеядцы вскоре переключились на разомлевшего пьяненького товарища, который разлёгся прямо на заплёванной семечками траве. Пока они тормошили его, щипали за голые бока, обдували дымом, Шумахер смотрел наверх, туда, где бронзовые юноша и девушка ловили ветер любви и свободы двумя парусами-крыльями. Глядя на эту скульптурную пару, хотелось мыслить себя таким же молодым, вольным и смелым. Таковым он, пожалуй, в эти минуты и был — до того мгновения, когда ощутил неприятную тянущую слабость внизу живота. Обеденный ацидофилин в этот день слишком долго стоял на раскалённом подоконнике… Шумахер с тоской поглядел на прибрежные кусты, но быстро сообразил, что в таком месте обязательно должен быть туалет. Туалет оказался рядом — сразу за пляжем. Несколько секунд он раздумывал, взять ли с собой или оставить в машине портфель, но, представив себе грязный пол, на который придётся его поставить, махнул рукой и засеменил по направлению к серому домику.
Вернувшись, он не сразу понял, что произошло. Всё было так же, как и было, только загорелые тунеядцы куда-то делись, оставив после себя на примятой траве созвездие плевков, окурков и нескольких пустых бутылок. И ещё. Как-то странно выглядела машина — что именно изменилось, было не понять, он напрягал зрение, тревожно вглядываясь в стекло левой дверцы, но очки были там, в портфеле, в очешнике. Только подойдя к автомобилю, Шумахер совершенно спокойно, без волнения констатировал, что боковое стекло грубо высажено, а дверца приоткрыта. Внутри, на водительском сидении в хрустальной россыпи осколков покоилась половинка дырчатого кирпича, а вот портфеля внутри не оказалось. Он валялся метрах в пяти — распотрошённый, почти что вывернутый наизнанку. Чуть поодаль чернел очешник, в раскрытом виде похожий на выеденную раковину мидии. «Это они, они…» — думал Шумахер, озираясь по сторонам и не видя главного… Пакета — полиэтиленового, непрозрачного — нигде не было. Даже очки вскоре обнаружились — вмятые в песок, с погнутой дужкой, но в общем целые. Даже кошелёчек, в котором ничего не было, кроме мелочи, нашёлся, а вот пакетик с плавками исчез.
Шумахер долго бродил вокруг с портфелем под мышкой, он вглядывался в лица отдыхающих, как будто надеясь прочитать в их глазах ответ на свой единственный вопрос. И вздрогнул, увидев уже знакомое лицо, — нет, не лицо, а омерзительную скотскую морду. Тот самый, круглорожий, сидел на траве, сложив по-турецки ноги, и смотрел на него. Вернее — сквозь него. Или вообще никуда не смотрел — судя по всему, он был чудовищно пьян и еле держал голову. Статуэтка Будды — вот кого он напоминал. Это, конечно, его рук дело… Их рук дело… Это они… Они!
«Вы! Ты! Сволочь! Где? Где?» — беззвучно кричал он изнутри своего мучительного молчания, схватившись за сдавленное спазмом горло. — «Где пакет, гадина? Где? Вот я тебя… В полицию! В полицию!» Он огляделся, но единственным существом в форменной одежде, находившемся поблизости, была рыжеволосая мороженщица в голубом фартуке и голубой же кепке, меланхолично катившая мимо свой морозильный ларь. Толстые подошвы тапок звучно шлёпали её по круглым пяткам, на одной из которых болтался полуотклеившийся пластырь телесного цвета. Шумахер долго провожал глазами этот маленький трепещущий на ветру флажок. Хотелось лечь прямо здесь, на бетонных плитах, свернуться креветкой и заскулить, как в детстве, от обиды и отчаяния, от абсолютного одиночества. Он вцепился обеими руками себе в волосы, под ноги ему упал пустой портфель да так и остался лежать в пыли.
Прошло минут пять. Шумахер медленно обвёл взглядом вечерний пляж. Он смотрел на всех этих рыхлых мамаш с их бесноватыми чадами, на всех этих высохших городских патрициев и их тучных матрон, на всю эту картину жалкого вечернего отдыха почтенных горожан и усмехался. В усмешке его была печаль и усталость. И когда он, стремительно обнажив утлый торс, рванул вниз тесные брюки — рванул вместе с семейными, в цветочек, трусами, могло показаться, что на несколько секунд всё вокруг замерло, — даже чайки как будто прекратили свой гвалт, даже шоссе перестало гудеть. Он быстро выпутался из упавших на песок одежд и зашагал к воде — нагой и свободный. Он не слышал, как загоготала за спиной обугленная солнцем шпана, как заквохтали женщины, как чей-то скрипучий голос призывал к порядку… Он вошёл в воду, лёг на грудь и медленно поплыл в сторону солнца.
Он плыл так долго, что никто из находившихся на пляже не мог сказать точно, вернулся ли он назад. Никто впоследствии не мог с уверенностью утверждать, осталась ли на обочине шоссе оранжевая, как апельсин, малолитражка с разбитым стеклом, или в тот же вечер исчезла. Рыбаки рассказывали, что изредка вечерами, обычно в ненастную погоду, видели совершенно голого мужчину невыразительной наружности, ищущего что-то на берегу. Вёл он себя смирно, к людям не приближался. Впрочем, кто-то видел, как однажды он с криком бросился на одинокого купальщика и попытался сорвать с него плавки — синие, как море.