Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2022
Наби Эркин родилась в Кыргызстане, в семье кинодраматурга и философа. Живёт и работает в Европе. Первая публикация в литературном журнале.
Можжевельник (арча)
Жаныбек пытался высвободить разбухший орех из тёмной оболочки. Эндемически — арсланбапский, он упруго держится за кожицу и, как дикая куропатка, готов вылететь из-под пальцев. Орехи росли в горах без нужды нравиться, горчили, но Жаныбек любил их терпкий вкус. Он раскрыл ладони: у бабушки тоже желтели пальцы, когда она снимала почерневшую кожуру. Она её сушила и клала под войлок на пол, а орехи отдавала ему — он их ел с хлебом. Остриём чустского клинка Жаныбек снял кожицу с младенческого тельца ореха, коснулся нижним краем белого мёда и положил его на завиток из тонких струнок каштанового теста. Овал кремовой керамики оттенял текстуру струн и создавал простор. По кругу блюда Жаныбек расставил бледно-зелёные шарики арчового мусса и бережно, по одной, разложил огоньки оранжевой облепихи. Чак-чак назывался «Микадо».
Печеньки «Микадо» были его первым подарком Катрин. Жаныбек не ожидал снова увидеть француженку. Он думал, она пойдёт прямиком под горячий душ и смоет с памяти прошлую ночь. Вода смывает всё: и мысли, и мигрень. Жаныбек порой ломал ручку в руке, чтобы не проткнуть себе висок. Голова болела из-за долгих коридоров и людей по обе стороны неровных стен между решётками. «Не по чесноку, значит, вор, — говорил Арслан, сын дяди, когда он работал в головном. — Это же игра, охота. Две стороны, если не считать приманок. Мы расставляем, но они-то попадают, те, что играют. Как выбираться — это уже другая игра», — смеялся он. Арслан был младше Жаныбека, но, сын старшего дяди, он часто над ним подшучивал: «Смотришь — идёт солидный такой. А слово скажет — думаешь, что это было? Правильно делаешь, Жаник, что мало говоришь, к простоте тоже привыкнуть нужно, люди думают — сложняк какой-то, и подвох ищут». Арслан недавно вернулся с учёбы в Европе и работал в отделе по внедрению реформ. «А там, в Европе, полиция что, совсем не берёт?» — спросил Жаныбек за обедом в столовой. Арслан рассмеялся: «Там другие правила игры. Надо повыше, чтобы ништячки. А так напряг, чуток вопрос — не порешаешь. У нас — заплати, и всё решаемо. Заплати побольше — и вопросов нет». Отец Арслана называл себя стареющим стратегом, а их — молодой заменой. Дяди недавно не стало — его любимое «наши долго не живут» наступило для него раньше. Арслан ушёл в бизнес, а Жаныбека перевели в районное отделение — игры были помельче, но шли круглосуточно. «Хороший охотник вызывает зависть, плохой — срывает игру», — вертелись в голове слова дяди.
Жаныбек привык к крикам в кабинете, но редко смотрел в глаза. По глазам он узнавал ментов и в гражданском: взгляд скоростной, по всем этажам и ракурсам одновременно. У «чёрных» такие же — быстрые и отстранённые, играющие, угрожающие. Часто сюда приходят с виной в глазах: она сюда их и приводит, они заранее жертвы. У кого злость, накопленная так, что не соскребёшь; сломленность, подвешенная за плечами, за тучными телами — тоже не спрячешь. У француженки был непривычный взгляд — в её глазах не было страха: серые и бездонные, они обдавали холодом, но ему доверяли. Она будто не видела своей разорванной рубашки, расцарапанных спины и рук. Она села на стул и неторопливо осмотрела помещение. «Я — это империя. Конец. Декаданс», — сказала она вдруг, когда они остались одни. Жаныбек посмотрел на неё внимательно. «Это французский поэт — Поль Верлен называется. Ты знаешь?» — спросила она. Он не ответил, но обвёл взглядом рабочее место. Грязные стены, скрипучий пол, железные брусья на дверях, замки, сейф, стол. Ему хотелось, чтобы француженка не дотрагивалась до обшарпанной поверхности его стола, но она всё время касалась его ладонями, будто чувствовала в дереве опору.
Жаныбек заполнил бумаги и допросил таксиста. Паренёк, привыкший объяснять каждое своё движение, ёжился и поглядывал на тёмную форточку. Жаныбек посмотрел на француженку: могла бы договориться на месте и уехать, но она отказалась. «Да, блин, на пару часов, сказала. Откуда я знал, что она поедет напиваться. На вид нормальная. Вернулась вон какая. Может, подралась с кем, гляньте на неё. И стукнула мне машину, пусть возмещает дверь». Её остановили там, где останавливают проезжающих на жёлтый свет. Удачно: иностранка, за рулём чужой машины, вся в царапинах, да ещё и нетрезвая. И заявление таксиста. Преступление налицо. Та говорила, что не пила и дверь не била. «Вопросов много, — сказал Айбек, войдя в кабинет. — Зачем села за руль чужой машины? Без документов. В нетрезвом состоянии». «Экспертиза показывает, что не было опьянения», — сказал Жаныбек. «А посмотри на время освидетельствования. Пока доехали, пока очередь. Она мне лично дышала в нос. Сложно, всё сложно, мадам», — сказал Айбек, обращаясь к француженке.
Айбек, его напарник, любил свою работу. В его смеющихся глазах играла злоба, и если что шло не так, он «шёл на принципа» — с таким же наслаждением, с каким разделывают тушу забитого зверя. Власть он сравнивал с мясом: обглодки или «почётный жилик»1. «Есть у тебя мечта?» — спросил он как-то Жаныбека. Жаныбек пожал плечами. «Вот. Это проблема. Жениться пора. Появится тогда. Своей раз нет, будет жёнина. Есть ради чего жить», — шутил он. «А какая у тебя?» — спросил Жаныбек. «А у меня всё просто: иду такой на той2 к депутатам, все “Ассалам алейкум”, встречают, здороваются, уважительно усаживают за первый стол. И все такие смотрят, вот, мол, сын Асанбая, вышел в люди. Картинка, а считай, жизнь удалась», — он был доволен своей мечтой.
Когда все ушли, Жаныбек взял покрывало со спинки своего стула, постелил на скамью у стены. Она наблюдала за его неспешными хлопотами. «Зачем вам понадобилась машина таксиста?» — спросил Жаныбек. «Хотела покататься по городу». Она ему показалась старой знакомой, её тепло казалось их общим. «Можете поспать пока», — кивнул он. Жаныбек раньше не слышал, как шумно бывает в отделении по ночам. Утром она сказала, что спала хорошо.
Её звали Катрин. Она стояла напротив, свежая и улыбающаяся, протягивая пачку печенья. Её палочки «Микадо» показались Жаныбеку соломинкой помощи. Он неуклюже, боясь спугнуть своим крупным телом, нагнулся над ней, чтоб взять печенье, а она отдёрнула руку вверх — он замер, не зная, как реагировать на ребячество. Её большие серые глаза смеялись, и, несмотря на мальчишество её короткой стрижки, она казалась хрупкой и крепкой одновременно. Цветной сарафан не сочетался с ботинками для гор, но её глаза смотрели так прямо, что веки казались ровной линией. Невысокая и устойчивая: под её ногами, казалось, растут корни. Катрин сказала: «Это не печенье. Это игра. Придёшь ко мне играть? Может, выиграешь». Она развернулась и помахала коробочкой: «Сегодня в шесть. Адрес ты знаешь», — и кивнула в сторону сейфа. Она ушла, так и не отдав печенье.
Катрин накрыла необычный стол. На белоснежной скатерти с тяжёлыми приборами Жаныбек увидел тонкие тарелки и бокалы, искрящиеся от капелек из люстры. Она несла ему из кухни блюдо за блюдом, Жаныбек не понимал, что он ест, — он распознавал лишь цвета и ощущал себя ребёнком, который не может спросить — из чего оно, молоко. Тёплые кремовые ощущения сменялись хрустом тонких зернистых слоёв, вновь возвращалась сливочная густота и пропадала под вкусом цитрусовых; травяные запахи разбавлялись в плотной текстуре вина, которые под танец свечей рассказали ему о близком и далёком, но гораздо больше о нём самом. «Я же говорила, что я повар. Так здорово, что снова хочется готовить», — засмеялась Катрин, раскачивая волны вина в бокале. Когда они доели микадо, она попросила сходить с ней завтра на Ошский рынок. «Рядом с милиционером мне не будет страшно, — сказала она смеясь. — И я не пропущу свой самолёт. Оставайся здесь. Я постелю тебе на стульях», — сказала со смешинкой в глазах.
«Па-шо», — сказала Катрин о завтраке с яйцом и снова сказала, что спала хорошо. «А ты что, обычно не спишь?» — спросил Жаныбек. «Обычно нет», — засмеялась Катрин. Квартира её знакомой, в которой она остановилась в её отсутствие, была между двумя центральными улицами Бишкека — Московской и Киевской. Жаныбек предложил пойти на базар пешком. С ней город казался другим — он был зеленее, но и беспомощнее: Жаныбек словно впервые увидел разломы в тротуарах, трещины на асфальте, пустые арыки, дряблость троллейбусов. На рынке Катрин металась от одежды до электроприборов, от DVD до тазиков, пока не оказалась в рядах со специями. Как шаманка в плясе, она кружилась в дробном ритме тмина, чёрного перца, кунжута и райхона. «Ваш базар не такой, как в Марокко или в Турции. Я хочу платье цвета вашего базара. Разноцветное, но не пёстрое, — сказала она. — Во Франции всё привязано к регионам, сертификат, — Катрин показала пальцами квадрат. — Бургундское вино, гренобльский орех, улитки Перигорда». «У нас тоже есть Иссык-кульский апорт, — Жаныбек указал на фруктовый ряд. — И узгенский рис. Но сертификата нет, — Жаныбек взял в руки горсть риса. — Мы и без сертификатов знаем», — засмеялся он. Катрин посмотрела на красноватую пыль на раскрытой ладони и там же, возле мешка с рисом, спросила: «Ты поедешь со мной в Японию?» Катрин получила приглашение работать во французском ресторане в Киото. Она бы улетела в то утро, если бы не ночь в отделении милиции.
* * *
Разводы на гладкой поверхности абрикосового дерева перекликались с полосками сафрана и линиями красноватых рисинок. Фиалка будоражила дерево и освежала теплую терракоту плова. У узгенского риса благородная стать и плотное тело. Рядом горячий чай, по-южному крепкий, в пиале на один глоток. Меню завершали кристаллики черничного навата на муссе из сладких приозёрных роз.
«Блюдо — часть трапезы», — говорил Танака-сан, забирал у него посуду и медленно мыл её сам. Время превращалось в картину, вода текла по каплям. Его жесты были чёткими, движения — отточенными. Он резал рыбу бесстрастно и мастерски, клал безупречную полоску филе на шероховатую поверхность прямоугольного блюдца. Его руки перекладывали филе с нежностью, с какой достают ребёнка после родов. Во время послеобеденного перерыва он садился на крыльцо своего ресторанчика с чашкой сенча в неровной керамике. Неторопливо допивая зелёный чай, он подолгу разглядывал чашку на фоне солнца из-под краснеющей липы. Жаныбек садился неподалёку и смотрел на тихий ритуал шефа. «Хорошие чашки несут в себе нежность женских грудей, — шутил Танака-сан. — Тогда и еда будет казаться молоком матери».
Жаныбек подрабатывал посудомойщиком у Танака-сан, в выходной день помогал старому сенсею преподавать дзюдо в подвале небольшого жилого дома, увешанном проводами. Если бы дзюдо было языком, Жаныбек им владел бы свободно. В первый год он ходил на курсы японского два раза в неделю и на курсы французского остальные три. Катрин уходила до рассвета и возвращалась за полночь. В выходной день она просыпалась уставшей, но это был «наш день». Они ходили по узким улочкам Киото в осени из всех цветов. Они шли на зов сямисен и оказывались у низеньких дверей с обрезанными занавесками. В храмах Катрин пыталась следовать ритуалам. «Что ты всё время пишешь?» — спросил Жаныбек. «Я пишу “спасибо”. “Спасибо, спасибо, спасибо”. — И прижималась к нему крепко. — Мне кажется, здесь нас слышат». «Ты так и не сказала, зачем взяла машину таксиста и как порвала одежду», — сказал Жаныбек. «Опять вспомнил. Не сейчас, — смеялась Катрин. — Но расскажу. Когда-нибудь», — снова засмеялась она. «Ну и ладно, — махнул руками Жаныбек. — Напиши “Спасибо, таксист!” Мог и не дать машину ведь», — Жаныбек соединил обе ладони в дружеском жесте в сторону неба.
«Знаешь, сегодня двадцать шесть градусов тепла», — сказала Катрин. Жаныбек шёл, вглядываясь в зелёный мох на зигзагах елей, по аллеям вокруг Золотого храма. «Это моя любимая температура воздуха», — сказала Катрин. Впереди люди, сбившись в кучу, бросали монетки через перегородку. Жаныбек пригляделся — в центре монет стояла маленькая металлическая жаба. Все бросали, целясь, но не попадали. Жаныбек вытащил однойеновую монетку из кармана и протянул Катрин — та бросила не раздумывая, и раздался звонкий удар по жабе. Люди вокруг захлопали. Пожилая пара европейцев сказала Катрин: «Поздравляем». «С чем?» — удивилась Катрин. «Это волшебная жаба, японцы приезжают отовсюду, особенно те, у кого не получается иметь детей». Катрин отвернулась. Она не хотела детей. Это было её единственным условием перед браком. Она выросла без мамы. Папа баловал, как мог, и перенёс свой врачебный кабинет в дом. Он был спортивным врачом. Они с папой любили садовничать между его приёмами. Катрин была из Нормандии: «У нас самые вкусные яблоки, — говорила Катрин. — Тебе там понравится». Катрин собирала яблоки, а папа готовил пироги, но они были другие, не такие, как у мамы. «Дети не должны расти без мамы». — На её глаза наворачивались слёзы. Она боялась, что может унаследовать болезнь, унёсшую маму так рано. Жаныбек легко согласился на её условие. Катрин приехала в Кыргызстан, так как её папа очень хотел, чтобы она там побывала. Аннапурла, Манаслу, Хан-Тенгри: отец говорил, что мир стал похож, даже люди, только горы остаются разными. «Там пока и люди другие, — говорил он, — не только горы». Отец всегда находил для неё вкус к жизни, и когда его не стало, Катрин вкус потеряла.
Жаныбек казался слишком большим для домов и улиц, он хотел, чтобы на него не обращали внимания, проходили мимо, не заговаривали и не ругались. Японцы были похожи на кыргызов. Особенно старики. Те же жесты, те же глаза, только слова другие. Он понимал по интонациям, что его снова отчитывают. Катрин смеялась над ним: к нему применялись японские нормы. «У вас было бы так же», — сказала она. «Да нет, у нас нет столько “надо-нужно” и “нельзя”. Даже в очередь вставать надо по правилам». «Тебе так кажется, попробуй не проявить уважение к конской колбасе или сделать вегетарианский бешбармак», — смеялась она.
«А французы похожи на тебя?» — спросил Жаныбек. Они шли по оживлённой улице за двумя японками в кимоно. «А какая я?» — удивилась Катрин. «Настоящая. Тебе не нужно улыбаться, чтоб понравиться. Тебе не важно нравиться. Наверное, никто не напрягал тебя в детстве? — Они встали за японками в очередь. — А у японцев, знаешь же, да, не поклонишься — могли снести голову? И люди чёткие. А у нас головы не сносят, но стыдят. Ни туда, ни сюда. Чем больше хочешь нравиться, тем меньше любят — никто не любит фальшь». Он почувствовал в руках тепло ладоней Катрин. «Что продают-то, хоть знаешь?» — Катрин прыснула со смеху. «Купим, разберёмся. Зелёное что-то. Бисквит, кажется. Разрезают и в коробку кладут», — Жаныбек вытянул шею, чтоб увидеть витрину магазинчика. «Не знаю, все ли французы неулыбчивые, как я, — она засмеялась. — Но есть, наверное, общее. Везде свой код. И мир гармоничен, — подходила их очередь. — Смотри, как упаковывает, какая точность движений. Смотри, как в бумагу заворачивает. Одни создают хаос, другие ищут совершенство даже в такой мелочи. Это про меня. Кухня — самый лёгкий способ контроля хаоса, я и начала готовить, чтоб сузить свой мир. На кухне он не такой большой и тревожный. Всё тебе подвластно. Свой порядок». Жаныбек тоже искал порядок. В милиции он хотел именно этого — охранять порядок.
— На курсах французского часто говорят: «Мои ценности — твои ценности». И деньги ценность, и культура ценность, и порядок — тоже ценность.
— Мне кажется, ценно всегда то, чего мало, — сказала Катрин, откусывая кусок коричневого пирожного с зелёной глазурью. — В хаосе, получается, ценен порядок.
— Тогда бы порядок ценили больше всего у нас в милиции, — засмеялся Жаныбек.
— У вас там порядок поставили как стену в лесу. Ценности, мне кажется, должны расти изнутри, как дерево из своей почвы. Тогда понимаешь, на чём плыть по течению, лучше построить свой плот из этих брёвен и выгребать на них, как можешь.
На карте озеро Бива казалось близко от Киото, но Жаныбек ехал долго. Названия станций не соответствовали его гиду: поезд ехал в обратном направлении. Жаныбек решил выйти на первой станции. Город назывался Оомихачиман. Он подошёл к водителям автобусов, ткнул пальцем в озеро на карте и кивнул на автобус. Жаныбек постарался вспомнить на японском «Как доехать?», но вырвалось «Аруки ту кава». Один из водителей дал знак подниматься в салон. В автобусе Жаныбек вспомнил, что «аруки» означало «пешком», а «кава» — «вода», но водитель его понял: он остановился у самого озера. Жаныбек прошёлся по асфальту берега. К берегу примыкал порт, к порту — паромы. У озера и цвет другой. Синий здесь был не таким, как на Иссык-Куле — безмятежно-черничное, там небо проникало всем простором в глубь воды. Тут стеклянная гладь Бивы отражала каждое облако и отправляла его снова в небо. Вокруг никого. Желтоватые круглые цветы на воде. На одном из паромов Жаныбек увидел человека. Он подошёл к нему, показал на карте остров посередине озера, спросил жестами, поедет ли он туда. Паромщик пожал плечами. Жаныбек спросил, когда вернётся назад, на английском «Вэн? Кам бэк?»3. Паромщик долго смотрел на Жаныбека и сказал по-английски: «Мейби тудэй, мейби невер».4
Жаныбек вышел на дорогу, увидел идущую от неё тропу в гору. Туда свернула женщина в белом плаще; она шла перед ним. Он пошёл за ней и стал подниматься быстрее, но женщина исчезла из виду. Жаныбек оглянулся по сторонам — вокруг лес из бамбука, чаща такая, что не разгуляешься. Он поднялся дальше и оказался во дворе монастыря. Три больших дома — три больших зверя с открытыми ртами на пьедестале. Широко раскрытые двери с тёмной прохладой, у входа вились отрезки цветных тканей. Жаныбек снова увидел женщину в белом. Она стояла посередине двора на тонких каблуках, опираясь на большой зонт. Вокруг никого. Он поднялся к дверям монастыря и снова обернулся на женщину. Её уже не было. Жаныбек вспомнил про рассказы водителей попуток в Нарын: они часто рассказывали о женщине в белом одеянии с распущенными волосами, та их поджидала ночью на обочине. Говорили, что она могла лететь за машиной и столкнуть её с серпантина дороги. Другие верили, что женщина, наоборот, так будила засыпающих водителей — у тех от страха уже не закрывались глаза. Жаныбеку в детстве казалось, что эта женщина — его мама. Той августовской ночью родители ехали за ним, чтобы забрать в город, он должен был идти в первый класс. Они выехали поздно, после работы. Отец уснул и проехал поворот. Их нашли в реке. Бабушка читала молитву у реки каждый день. Жаныбек был уверен, что платье мамы в тот день было белым.
Жаныбек столкнулся с женщиной у входа в храм. Она посмотрела на него, её руки были мокрыми от омовения, она вошла в храм и позвонила в колокол.
У Жаныбека появилась мечта. Достичь совершенства на кухне. Японцы превратили в искусство всё: любое дело — поле для совершенства. Катрин сказала, что Франция и Япония — страны на карте ресторанов Мишлена, где больше всего звёзд. «А почему? — спросил он. — Ведь есть страны богаче и больше». «Если гастрономия — встреча души и мастерства, видимо, еда — это то самое место, где симбиоз мастерства и души у французов и японцев наиболее сильный», — сказала она. «Можно ли отточить мастерство так, чтоб и кыргызы получили мишленовскую звезду?» — спросил он. Она пожала плечами: «Почему эта формула не работает у вас? Мало души, мало мастерства? Того и этого чересчур много? Или много души и меньше мастерства?» «Вот это. Много души и мало мастерства. Правила слишком новые, не усвоили ещё».
Катрин верила, что всё её умение — в подборе продуктов и что высокая гастрономия — правильное обрамление. «Природа — лучший творец», — верила она. «Достижение простоты через совершенство мастерства», — повторяла она слова японского шефа. Жаныбек каждое утро ходил с ней на рынок морепродуктов. Он освоил названия морской живности на японском. Он мелким почерком записывал в тетрадь. «Я хочу готовить, как ты, — сказал Жаныбек за ужином. — В разницах бокалов разобрался. Умею шинковать. Майонез — смотри, какой взбил. А, да, — знаю теперь все шесть сортов муки», — Жаныбек хотел быть рядом с Катрин и на кухне. Он теперь работал в мясной лавке. Там он учился по-новому разделывать тушу. Ему нравилось держать в руках острый нож и оттачивать движение на крупных кусках говядины.
«Пора возвращаться домой, — сказала Катрин за ужином. — Мой контракт скоро закончится. Уже три года, пора возвращаться во Францию». «Мой дом рядом с тобой», — сказал Жаныбек. Единственным местом, которое он считал домом, был низенький домик дедушки и бабушки, и его давно снесли. Когда не стало дедушки, бабушка продала его лошадь. Она дала ему плётку дедушки: «Прости, сынок, за коня. Да разве можно это конём назвать? А какой был, табунщику Сагынбеку завидовали все. Вот, держи камчу хоть в память». Как не стало дедушки, мясо стало реже, но бабушка готовила вкусно и сытно. Той затянувшейся зимой она сказала: «Кел, балам, ысык чай ичели»5. Она заварила ему ягоды арчи. «В корне терпения — жёлтое золото», — сказала она. Терпеть становилось труднее. Жаныбек научился ловить рыбу в реке и обменивать на молоко, хлеб, иногда на мясо. Бабушка жарила лук и накладывала на хлеб — это было их частым ужином. Он колол дрова, косил траву, таскал воду, был на подхвате у всего села, чтоб принести домой еду. Тогда и научился разделывать тушу, помогая мяснику, — перепадали пара рёбер и курдючный жир. Бабушке становилось труднее двигаться. Жаныбек научился готовить. Как-то он пожарил огурец — не пропадать же пожелтевшему огурцу с крупными зёрнами, и бабушка смеялась, приговаривая, что давно хотела огурец — да твёрдый он, кто бы знал, что можно его жарить. Она звала отца в голос. Когда приехала тётя, чему-то большому пришёл конец. Бабушка в городе не продержалась долго, а его отдали в милицейскую школу-интернат.
* * *
Французы говорили о шкуре быка как о платье: у лимузинских — цвета красного дерева, у шарольских — безупречно белое. Жаныбек работал помощником повара в стейк-хаусе у въезда в Онфлёр. Шеф-повар Франсуа добродушно подшучивал: «Жан наконец разобрался в зернистости прожилок». В Кыргызстане мясо отваривают большими и жирными кусками на костях, японцы вырезают тонкие пластинки филе с укропной сеткой жира. Во Франции мясо любят без жира, но с кровью и соусом.
«Руки как у японских мастеров ножей», — удивлялся Франсуа, а Жаныбек говорил, что японцы ни при чём, это техника Катрин. Катрин по приезде стала су-шефом в мишленовском ресторане. Её шеф Себастьян уезжал то в Париж, то в Лондон. Она заменяла его, иногда ездила с ним. Она записала Жаныбека в институт, но настоящая школа была у неё: она повторяла с ним теорию, отрабатывала каждое движение запястья. По вечерам Жаныбек засыпал до ужина, Катрин проводила пальцами по чаще его волос: «Цвета лесного ореха. И учится он, и работает, — и подбадривала: — Ну ничего, скоро закончится семестр».
Через четыре года Жаныбек получил место шефа-де-парти в известном ресторане. Катрин радовалась больше него. В ресторане была военная дисциплина: их называли бригадой. «У нас как на войне, — рассказывал Жаныбек Катрин. — Армия — соусье, повар — турне, рыбный, овощной повар — все в строю. Каждый день. Знаешь, почему в Кыргызстане нет мишленовских ресторанов? Наши запарились бы изо дня в день годами делать одно и то же. Мы же люди гор, не пашни. Через три дня начнут отпрашиваться: то у сына сестры свадьба, то у брата юбилей. Работа — как маршрутка: сел, проехался и вышел — хоп-он, хоп-офф, есть же автобусы». «Война. Маршрутка. А для меня — живая магия. Здесь работа — главный из миров, а у вас главный — семья. Может, поэтому? А переход из одного мира в другой кажется войной», — сказала Катрин.
По утрам Жаныбек бегал в парке возле дома. В это время люди выгуливали собак. В первый раз, когда перед Жаныбеком выбежала огромная собака без ошейника и бросилась на него, у Жаныбека чуть не сработал рефлекс схватить её за челюсть, но та, понюхав, убежала. Собаки тут, хоть и большие, не кусаются. В Бишкеке возле его работы свора бездомных собак носилась за ним каждый день. Одна дворняжка укусила Арслана за икру, после этого они пропали. «Отравил, что ли?» — спросил его Жаныбек. «Да нет, просто сказал там ребятам, отогнать, — отмахнулся он. — Здесь и собаки, как наши, мелкие и злые. А в Англии вот, менты стреляют на поражение, но их никто не боится, уважают».
Жаныбек измельчил зёрна в толокно, размешал его с орехом, капнул сливового вина и установил на красноватый екан из желе нормандских яблок. Рядом кудрявые нити из карамели мгновенно витиевато затвердевали, готовые раскрошиться мелким стеклом. Официантка Лаура после рождественской обеденной смены спросила, заедет ли за ним Катрин. С Лаурой они слушали русские песни в перерывах, и она иногда приносила ему кусок его любимого «Наполеона». «Ты сама себе готовишь “Наполеон”?» — удивлялся Жаныбек. «Ну да. Не для тебя же», — шутила она. Жаныбек сказал, что Катрин в Лондоне. «С Себастьяном? Ты её не ревнуешь?» «Не ревную, они просто хорошие коллеги и друзья». «Как и мы, значит», — сказала Лаура и пригласила его на рождественский борщ с «С лёгким паром». «Ну давай, а то надоело ужинать на коробках», — согласился Жаныбек: они только что переехали в новую квартиру. Катрин продала дом отца, и они купили две квартиры в одном доме: «Одна твоя, одна моя», — просто говорила Катрин. «Зачем ты разделила, не понимаю», — удивлялся Жаныбек. «Твои сбережения, твой кредит. Да и по бумагам так будет лучше в случае чего». «В случае чего, Катрин?» «Забыл про обещание? Быть вместе, пока мы оба хотим этого». У Жаныбека появлялось чувство, будто раскладывают лапшинку бешбармака по одной и говорят, что это вермишель.
«Как говорит Себастьян, наша работа — сотворение кратковременного удовольствия, почти иллюзорного», — фразы Катрин всё чаще начинались словами Себастьяна. Жаныбека раздражали замысловатые фразы высокого румяного француза. Тот открывал новые рестораны, которые тут же становились трендом. «Зря ты так с ним, знал бы, через что он прошёл. Встать на ноги после такой болезни и снова творить — легко разве?» — защищала его Катрин. Себастьян сочетал всё, его лондонский ресторан использовал только красные корнеплоды и крупы, а парижский изощрялся в цветах. Он делал из лепестков соусы, джемы, муссы. «Я не понимаю его десерты, сплошной мусс», — говорил Жаныбек. Катрин с недавних пор нельзя было сладкое, но она продолжала приносить коробочки из кондитерской при ресторане. «А ты хотел то-орт? — смеялась она. — Т-е-е-есто. Бисквит, слоёнка. Но без теста — как песня без слов, — целое искусство. Ты разве не чувствуешь столкновение каштана с вкраплениями нугата, карамели с меренгой — как он интересно обыграл “Монблан?”» Ради её любимого «Монблана» они ездили в Париж: Катрин любила их у Анжелины. «Пусть клише, но я наравне с этими туристами люблю “Монблан”», — говорила она, понимая, что оправдывается. «Как можно любить каштановое пюре?» — подшучивал Жаныбек. Они брали круассаны, десерты и кофе с собой и садились на скамью в парке Тюильри. «Как же интересен человек. Ты в Париже, можешь завтракать лучшими круассанами мира, а ешь кусок чёрного хлеба. С кефиром, — улыбалась Катрин. — А нам хотелось бы, чтобы все ели круассаны. А люди, даже в Париже, живут своей прежней жизнью: своя еда, музыка, язык, спутниковые антенны. Только физически они здесь. Душу не ассимилируешь. Но нам кажется, что наш круассан лучше вашей каттамы». «Никакой круассан не стоит каттамы, разве можно сравнивать?» «Но ведь всё это — хлеб, надо бы придумать, как сделать его общим».
«Я тебя ревную к Себастьяну», — сказал Жаныбек не поднимая головы. «Правда?» — удивилась Катрин. «Ты рассказывал, что кыргызские мужья могут и побить, когда ревнуют. Ты намерен меня избить?» — засмеялась она. «А есть за что?» — Жаныбек посмотрел ей в глаза. «Может быть, и есть», — сказала она и стала серьёзной. Она встала, выбросила «Монблан» в мусорку. Она посмотрела ему в глаза: «А что сделала бы кыргызская жена? Я знаю про тебя и Лауру. Зачем, Жан? Я пытаюсь понять, но не получается, — Катрин провела рукой по лицу. — Но так, наверное, даже лучше. Я уезжаю. Мне предложили место шеф-повара в Лондоне».
С отъездом Катрин появилась пустота. Работа, друзья, еда, люди — всё стало частью пустоты, кромешной и безликой. Лаура сказала, что «Наполеоны» готовила для него, Жаныбек не знал, что ответить: он не помнил их вкус.
Жаныбек решил набрать свою бригаду. Дома. Чтоб еда сочетала не только мастерство и душу, но и животность — как часть равновесия. Жаныбек построил дом на месте дедушкиного. Раскаты реки бились о камень. Здесь, наверное, восседал акын и пел песню про ветер, дующий с холма, и орлов, падающих с гор. Жаныбек собрал несколько синих ягод можжевельника, потёр и поднёс к носу. Жаныбек долго искал вкус арчи. Не тот — яркий, голубых ягод, а именно хвойность молодых, но сухих колосков, что отдают копчёным фитонцидом. В них — обрядовость открытой поляны на пастбищах и хруст горящих веток. Бабушка сжигала их от злых духов, приговаривая: «Сжигаешь ель — щепки разлетаются, а горит арча — небо открывается. Мы — древний народ, как эта арча. Тысячи лет в горах живём. Одна общая сила у нас: терпеть и дальше расти, мутовки за мутовками».
Жаныбек назвал ресторан «Арча» — «Можжевельник». Он хотел пространство для своего ресторана. Пространство создаёт перспективу, а перспектива — смысл. Его ресторан стоял недалеко от главного бульвара Бишкека — дубовые листья долетали до порога. Столики приходилось заказывать за несколько месяцев заранее — их всего семь. У входа в ресторан стояли ийик6 бабушки с камчой дедушки на стволе красно-коричневого можжевельника на большой каменной глыбе. Эту глыбу он приволок от речки в их деревне. В центре, под стеклом, — чашки кинтсуги: Катрин случайно разбила подарок от Танака-сан и склеила, сказав: «Теперь это чашка с целой историей».
В блюдах Жаныбек искал встречу с колыбелью. Овальные чаши из абрикосового дерева — для десерта «ОрYк зар»7, он его готовил раз в год, во время цветения баткенского абрикоса. Чаши «уста мастера» — напоминали комуз и отдавали спелым абрикосом. Фисташковый сорбет — в голубой керамике, блюдо вдевалось в «саба» из конской кожи, прошитой золотой нитью. Фисташки для него собирали со склонов джалал-абадских холмов, а вишни он выбирал сам: он их видел красными пуговками на голубом фоне сквозь чащу зелёной листвы.
Остриём чустского клинка Жаныбек снял кожицу с младенческого тельца ореха, коснулся краем белого мёда и положил орех на завиток из тонких струн теста «Микадо» из каштана. Облепиха соскользнула с кончика ножа. «Тоскуя, отлетит на небо Идеал. И повелит Судьба, чтоб вечно он страдал», — Жаныбек вспомнил строки Верлена. Жаныбек взял новую ягоду и положил на мусс. Её пальцы стали тоньше, щёки впадали в скулы. Катрин в последние годы работала экспертом гида, она не могла выносить нагрузку на кухне. Катрин заказала мясо. Жаныбек вытащил тарелку из куска камня и, нагрев её в духовке с высокой температурой, поджарил на ней мясо с обеих сторон. К мясу не прилагалось ничего. Мясо, выращенное в условиях Кыргызстана и не уступающее по качеству вагю, не терпело соседства. Лишь камень мог выдержать силу кочкорских бычков.
Катрин ничего не сказала про еду: «Веретено и камча8 — как мутовки можжевельника — всё, что остаётся от человека. Красиво придумал. В твоём ресторане бьёт полдень, не лунный свет, подбери другую музыку. — Она прошлась по залу и снова села за стол. — “Потеряла руку”, говорят у нас. Раз нет большого смысла, пусть будет много мелких. И вдруг и мелких не стало. Вкус вернулся, а “рука” — нет. Я ехала в Киото — и что если снова? Я доехала до гор, до реки, там дерево, теперь я уверена — можжевельник. Такую реку я больше нигде не видела. Гневная, раскатистая, — она засмеялась. — А мы ведь могли бы и не встретиться».
Жаныбек вышел из ресторана. Запер дверь, посмотрел на табличку с округлыми лепестками звезды, прибитую под ветвями из зеленоватого золота на чёрном фоне: выпавший черенок с последними строками его мутовки как будто цвёл.
Рыба
В лобовое стекло бил град. Небо теребили сплетения надломленных линий. «Какая яркая, как луч», — сказал Калыс, когда небо снова распорола молния. Она кромсает ткань туч, но для Калыса это всего лишь погода. Прогнозы для него — стакан чая с сахаром: вечное смешалось с обычным. Я же не выхожу из дома без зонта. Его уверенность прочно держит его вера в «нормально» — «эл катары», «всё как у людей». Наш сын Темирбек снова женится, всё как у людей.
Боомское ущелье похоже на перевёрнутый треугольник: по его макушке, то есть по дну, ехать около часа. Сходит слой суеты, сбивается скорость мыслей, только редкие билборды рекламируют городскую жизнь. «Помнишь, через это ущелье и тебя везли домой? — засмеялся Калыс. — Брыкалась как ненормальная. Ровно ехала бы тогда, нормально же, сколько уже? Вон сын женится уже. Так что ты там невестку не пугай, как в прошлый раз. Без истерики, все обряды, серьги, платок — как положено», — так сказал он. «Как скот невесток приводят, не семья, а загон, — буркнула я. — Надо было выпрыгнуть тогда из машины. Глупая, на что надеялась?» «Ну, давай, и сейчас не поздно. Только за собой дверь закрой, — засмеялся своей шутке Калыс. — Может, твой, как его, калека и подберёт тебя. Отсюда же был? Надо было ему тогда ноги повыдирать, пожалели».
Мы припарковались у обочины. Града будто и не было. Низенькая юрта с вывеской «Рыба». У входа на столике, собранном из частей старой мебели, обитом цветочной клеёнкой, в ряд расставлены баклажки с облепиховым вареньем и солёные снежки курута. На самодельных шпажках, как огромные янтарные серьги, висят копчёные рыбы, вдетые глазами в металлический провод. Севанская форель — благородная рыба — в этой среде превратилась в хищницу. Калыс снял одну рыбину, положил в раскрытый продавцом пакет, бросил её в багажник и последовал за мальчишкой во двор. Я заглянула внутрь юрты: стол, большой чан со свежей рыбой, напротив пожилая женщина ножом распарывает рыбье брюхо и выскребает внутренности. Маленькая девочка, уткнувшись коленями в пол, раскатывает тесто на низеньком столе. Бабушка рукой показала, что надо обойти юрту: «Во двор, иди во двор». Внутри двора — проёма между дорогой и горой — подметённая земля, пластиковые столы, пляжные зонты. Мы сели на топчан у калитки саманной землянки. Мест много, бархатный сезон подходит к концу.
Каттама, слоистая жареная лепёшка, была новинкой на обочине дороги. Рассказывают, что одна бабушка стала продавать каттама так успешно, что все семьи придорожного села занялись тем же. Сытная, по-южному сочная и горячая каттама заменила остановку на Холодных ключах — слёз Ак-моор. Её выдали замуж за старого бая, а слёзы по любимому пробились ключом, родниковой водой. Вокруг источника образовался базарчик, но вода уже давно не текла. Вода текла чуть дальше, в ущелье, недалеко от села Кыз-Куйоо — Девушка и Муж. Ручей пробил отверстие в каменистой горе, ровной струёй попадая в горлышки подставляемых баклажек. Говорят, иногда она растекается в сель и уносит дорогу. Там другая красавица была обещана старому баю, но бежала с любимым в горы. Молодые на месте села то ли бросились в реку, то ли осели и основали свой род. Вся дорога — в историях женщин. С тех времён лучше не стало, только люди привыкли; выбеги здесь я на трассу, скажут: дура, чего не хватало? Муж, дети, всё как у людей. Ни любви, ни ненависти, но противно. Что если не испугалась бы и уехала с Керимбеком? Родители не приехали, а он приехал. Он учился в физкультурном. Братья Калыса его били во дворе, но он продолжал кричать, что не женится и будет меня ждать. Я хоть и знала его едва — больше его тетрадку со стихами, — вспоминала его стихи. В них он называл меня цветочным садом. Он писал про мои «платья в разноцветных каплях дождя» и веснушки — «брызги рыжего шампанского на лице». Он часто ждал меня поодаль главных дверей химфака, где «копеечкой катился мой смех». Я не успела толком узнать поэта-альпиниста, как он называл себя. Калыс уволок меня в своё село: у них принято жениться на девушках до двадцати, иначе испортятся.
На столе стояли свадебный букет с номерком и тарелка с горкой варёных яиц. Внезапно поднялся ветер, снял клеёнку с соседнего стола и понес её по двору. Ветер дунул со стороны тoшoков9 — нас обдало запахом засаленных матрацев, деревенским, родным. Подошла девушка с чайником и с сахаром в креманке под хрусталь. Извинилась, что долго шла — дома были люди, — и указала на высокую женщину с пакетом у ворот. Та, обернувшись, крикнула ей громко:
— Ай, не забудь передать Кубанычбеку, чтобы оплатил налог. А то просрочку будет платить, пусть не обижается потом.
— Это налоговая так к вам приезжает? — спросил Калыс.
— А-а, Тукон эже? Да нет, байке, она из санэпидемстанции, — девушка налила в чайник кипячёную воду из самовара.
— Седина на висках, а всё вслед смотрит, — я отпила глоток чая, поставила пиалу, взяла несколько разрезанных салфеток и бросила на расплескавшийся чай на столе.
— Ты закроешь свой рот? — огрызнулся Калыс.
Мы просидели молча, пока не принесли еду. Калыс начал есть шорпо, отламывая горячую каттама, я пыталась поймать вилкой рисинку плова.
— Звонила твоя хахля, — сказала я.
Калыс остановился на секунду и продолжил есть.
— Что хотела? — спросил он, приподняв голову.
— Что же она хотела? — повторила я.
Калыс скривил губы:
— Надо же, ревнует. Посмотри на неё, — он поднял ложку в воздух. — Не мели чушь, какая хахля, односельчанка. Бизнес у неё сетевой, просит помочь.
— Мыломойка ему нужна.
— Мыломойка не мыломойка — деньги. Просит в магазине выставить. Мы с одного рода, почему не помочь? Раньше вот люди жили кланами. Потом, при Союзе, на селе хоть работа была, колхозы. Да ты ж сама из «Зари» или «Победы»? А наш — ударник, «40 лет Октября», — сказал он гордо. — На сёлах клубы были, помнишь? Танцы-шманцы, кино, концерты… А теперь что? Сетевой бизнес, — он засмеялся, — ходят друг к другу, какой-никакой, а смысл. По новой объединяет людей.
— Пусть объединяются, в моём магазине нет места. Смотри, как замахнулась.
— На ларёк твой, что ли? И полочки не найдётся? Не мели ерунду, я ей пообещал.
По одну сторону юрты гудит дорога, по другую гремит река. Ровный гул лишь изредка перебивается раскатами поезда. Железная дорога, втиснутая в пояс каменистой горы, как шнур, проходит вдоль трассы Бишкек — Иссык-Куль.
Во двор заехала старая иномарка, из неё вышел человек в куртке поверх рубашки, похрамывая, обошёл двор. Широкое, добродушное лицо. Знакомое. К нему подбежал загорелый пожилой мужчина в старой одежде, поздоровался, и они стали что-то обсуждать. Заметив, что я смотрю на них, мужчина в куртке шутливо крикнул нам: «Не хотите установить здесь фонарь? Все скинемся и установим!» «А зачем фонарь? Солнце вон есть», — пошутил Калыс. Я глянула на Калыса — не узнал. «В том-то и дело, что не доходит. Видите, ещё день, а темнеет уже».
Керимбек окреп, постарел даже, а улыбка та же. Они сели на топчан рядом. Мужчина в куртке развернулся к нам и сказал, что сам он хозяин этого заведения и каттама сегодня долго готовится — маме нездоровится. Он представил Керимбека, электрика. Разворачиваясь то к нам, то к нему, он рассказал, что здесь все железнодорожники. Его мама была первой, кто стала делать каттама: она родом с Юга, проходила тут практику студенткой геофака, а его отец украл её и оставил здесь. «Камень должен лежать там, где упал», — завершил он свой рассказ. Калыс сказал, что мы тоже едем на той старшего сына.
Керимбек писал, что девушки делятся на жылдыздуу — «звёздные» и нурлуу — «лучистые». Тогда он говорил, что с меня льётся луч, что я сияю. Я вдруг увидела себя его глазами: располневшая женщина с редкими волосами цвета баклажана, уже не узнать ту хрупкую хохотушку. А «брызги шампанского» обернулись потемневшими кругами под глазами. Моё тело, как броня, отпугивало и держало людей на расстоянии. Сегодня он, наверное, написал бы, что из глаз пропали лучи, они потускнели, но моя свекровь так и не добилась своего «тике караба», «не смотри прямо в глаза», — Калыса бесит, как ни подниму на него глаза.
Во двор вошла женщина в широком балахоне, назвалась ясновидящей и предложила погадать. Она вытащила из сумки папку с сертификатами и вырезками своих же объявлений из газет, сожалея, что опоздала на «Битву экстрасенсов». Хозяин пошутил, что не дипломами она должна клиентов завлекать, а жареными фактами из жизни. Она сказала, что он женат и ждёт от жены одного: чтобы та готовила и гладила его вещи. Её гадание оказалось верным, и каттамашник растерянно сказал: «Ну, разве не для этого все женятся?» Ясновидящая ответила, что нет, женятся ради порядка: Земля — дитё Солнца. Мужчина — горит, а женщина — светит, соединяет небо с землёй. Если мужчина не горит, то с женщины срываются лучи и перестают светить — бродят по небосклону, а иногда превращаются в одичавшие молнии и кидаются огнём. «Женщины? Какие они лучи, ядро они, ядро, — расхохотался хозяин дома. — Мужчина — голова, а жена — шея, не зря говорят». «Вижу родимое пятно на шее», — вдруг обернулась ко мне козу-ачык, ясновидящая. Я мотнула головой, мол, нет никакого пятна, но она обошла топчан, подошла сбоку и попросила расстегнуть кардиган. Я повторила, что нет пятна. Она пригласила всех сидящих обследовать моё тело. «Да не родимое пятно, синяк, небось, — рассмеялся Калыс. — Ну покажи, что стесняешься?» «Краски семейной жизни бывают разноцветными», — хозяин кафе засмеялся вместе с Калысом. Ясновидящая вдруг закричала, закатывая глаза: «Вижу Ак-моор, снова и снова, на этом месте. Солнце не горит, а лучи не светят! Разве из-за этого мы уходили, говорит? Мы пробивались! Если не лучом, то из-под земли — ключом! Струёй, струёй! А вы предаёте, говорит!» Хозяин покачал головой, мол, какая сила, и пригласил её в дом — снять порчу с заведения, дескать, много завистливых людей вокруг. Он увёл ясновидящую в дом. Калыс сказал: «Оплатишь там», — и ушёл в сторону дороги, не дожидаясь меня.
В юности я мечтала смотреть на мужа сквозь искорки смеха. Бабушка-каттамашница мечтала быть географом. Ак-моор плачет из-под земли, а у нас всё тот же выбор: не покоряться, как она, или предавать себя — как я. «Нормально» держится на двух словах — «испокон веков»: стоит услышать, и мы, лопнув, снова пенимся. Даже не знаешь, когда это происходит впервые. Когда девочкой с косичками и тоненькими ногами бегала, сгибаясь от тяжести вёдер, по зову мамы, с руками в тесте, кормя младших, встречая гостей и укладывая пьяного папу спать? «Ничего из рук не выходит, неумёха!» — ругала мама. Подростком я уже поверила в свою нескладность, но приехала в город, где всё новое: молодые люди, встречи под тополями, смех и студенческие праздники. После моих новогодних боорсоков10 ребята предлагали дружбу и просили бешбармак. Керимбек не просил, он звал в театр: мои подруги прозвали его «Керифмабек» — «романтик, рифмоплёт». Романтиков мы не любим, любим качков, чтоб рука больнее ложилась. Калыс девушкам нравился и нравится — крепкий, весь в теле, всегда всё нормально. Он просто услышал от друга, что на химфаке есть девушка, «хозяйка на все руки» — я его впервые увидела в машине, когда они меня крали. Свекровь назвала меня «шерменде»11 и легла на порог, мол, если уйдёшь, то переступи через меня, и никто тебя не возьмёт, прокляну на все семь поколений. Калыс устроил свою жизнь — эл катары. Тащу семью я, он восседает на моём горбу — ему так выше. Наш старший сын с рождения живёт с его родителями и зовет меня тётей. Я скидываю Калыса со спины, порой поднимаю и укладываю спать. Дочки помогают — им тоже скоро в чей-то загон.
— Не узнал? А говорил, цветочный сад, — сказала я Керимбеку, поднимаясь.
— Цветочный сад, — неторопливо сказал Керимбек. — Узнал.
— Гулдесте, гYлYн кайда, дечи,12 — засмеялась я. — Ну, прости, не сберегла.
— Плохи цветы были? — спросил он.
— А кто за них в ответе? — я зло кивнула в сторону дороги.
— Кто, как не ты? — Керимбек тоже встал, постоял, оглядываясь на небо, и пошёл в сторону дома.
На небе снова ярко зажглась молния. Она действительно похожа на разломленный луч: растекается корявой струёй между небом и землёй.
Тачкист
Я шёл за её красным шарфом, как за флажком. Порой ловил запах незнакомых цветов — их я представлял мелкими и белыми. Она давно сбилась с пути к овощному ряду, но не подавала виду. Люди в этом проходе, длинном, как кишка, шли то плотным потоком, то небольшими кучками — плечи комком над сумкой или вкось от набитых пакетов. Она нарушала темп рынка — её руки в карманах то прижимали плащ к телу, то раскрывали их в стороны: вот-вот взлетит.
Эльвира остановилась у прилавка с мыломойкой — стеллажа мыла и порошка — и спросила торговца, как пройти к овощному ряду. Тот всполошился: то смотрел ей в глаза, то на её руки на флаконе шампуня. Наконец он указал на узкий проход между контейнерами напротив. Его взгляд стал мягче, лицо разгладилось: он тоже увидел в её глазах себя — таким, каким был давно. Эльвира смотрела не на товары, а на людей, как художники у главных ворот рынка — внимательно и без контакта.
Она перешла дорогу, неспешно обойдя машины, застрявшие в толпе людей и тележек. У ворот продуктового рынка перед нами вырулил бомж на инвалидном кресле. Его все зовут афганцем: он по ночам разъезжает по проезжей части с криками «Мина-ааа! Ложись!» или «В лазарее-еет!» Иногда падает, тогда его поднимают и возвращают в кресло. Днём он дремлет под навесом возле лепёшечных. На морщинистой шее видны слои одежды: футболка, свитер с капюшоном, джинсовая куртка, поверх которой надет объёмный коричневый пиджак с распустившимися нитями и грязными рукавами. Пустые брючины из потёртого велюра подобраны под сиденье. Грязные пожелтевшие пальцы, седые волосы, сросшиеся с бородой, и бегающий взгляд из-под густой шевелюры. Он в течение нескольких секунд крутил колёса самодельного кресла перед Эльвирой, как будто не хотел её пропускать. Она дала ему купюру, и он отъехал в сторону.
— Ты его знаешь? — спросила она.
— Да нет, — протянул я. Я не хотел, чтобы она думала, что я знаю всех бомжей на базаре.
У мешков с молодым картофелем Эльвира остановилась и повернулась ко мне: «Сколько нужно?» — спросила она. Её вопросы заставали меня врасплох, и всякий раз я не знал, что ответить. «Бери всё», — сказал я, смутившись. Она посмотрела на меня и засмеялась. «Десять килограмм», — сказала она продавцу.
На базаре свои касты. У всех свои места: покупатели, торговцы, швеи, тачкисты, воришки, попрошайки… У покупателей, как и у всего на базаре, тоже свои сорта.
Для меня лучшие клиенты — женщины постарше. Таким тачка нужна надолго, а я их проводник по слоям базара: для них рынок — праздник и ритуал. Их пухлые пальцы выпирают из золотых колец, рядом семенят невестки и, как адъютанты, подают им сумочки, когда те, наконец, надумают платить. Они разбираются в оттенках творога, прожилках мяса и статусах конфет; им известны названия трав и пряностей, сушёных и свежих. Они даже яблоки выбирают по диаметру. Таких издалека узнают продавщицы: дунганки припасают для них свежие корейские салаты, а тандырщики — лепёшки, сделанные на молоке. Худшие клиенты — это байкеши, те, которые выходят из дорогого автомобиля, как будто из своего, и зовут тебя в оптовый, загружают на тачку коробки водки на юбилей, и ты тащишь, помогаешь им загрузить в багажник, а потом они вытаскивают из кармана одну мятую двадцатку: мол, прости, парень, мелочи не осталось. Или просто кивают — мол, давай, вали отсюда.
Эльвира не из привычных категорий. Она из другого мира. Не того, что пахнет иностранцами в бежевых шортах на проходе сувениров и армейских товаров. Не того, что в фильмах: офисы, костюмы, кофе. Того, что выше. Есть много миров, говорит гадалка, и каждый человек должен оставаться в своём. На базаре всё мельтешит, всё на скаку, но порой бывает, что видишь знакомое лицо и пытаешься вспомнить станцию над землёй, на которой нас раскидало по разным мирам. Тогда я соскакиваю с седла своего дня и хочу дотронуться до своих — вне каст, без стука и разрешений: ты нашёл то, ради чего пришёл? Я воображал, что иду с Эльвирой то в кино, то в дорогой магазин, что через три улицы отсюда. Я в первый раз хотел так далеко — за черту базара. Мятые купюры в тонком кармане брюк скребли бедро — их едва хватало на аренду тачки. Выбросить бы эти бумажки с моста в канал, пусть летят, как остатки воды после мытья тары из-под газировки. Зачем она здесь, на задворках её мира?
«Медсестра», — подумал я, когда увидел её в первый раз, возможно, из-за её белого плаща. Она кажется сахаристой, но не сладкой. В ней нет упрёков или скованности. Ни страха, ни бунта. С ней хорошо. Без времени и границ. Кожа у неё цвета риса, а глаза — речных бликов, в них, как камешки, видны зрачки — они надолго удерживают взгляд, пока не увидят в человеке самое ценное. «Откуда будешь?» — спросил я её. Эльвира тогда пришла раньше обычного, и мы ждали у ворот оптового рынка. Она не поняла моего вопроса. «С Иссык-Куля? Оша? Откуда?» — пояснил я. «Из России». — «Мигрантка?» Эльвира неуверенно кивнула. «Мои родители тоже там мигранты. А ты почему здесь?» «Папа здесь», — сказала она.
Когда я был маленьким, я любил играть на пустыре возле базара. Я раскладывал камешки и делал карту базара, лабиринты, из которых надо было выйти, не перемещая камней. Базар как многодетная мать, ставшая прабабушкой. В центре продуктовый рынок, по кругу — вещевые, обувные, оптовые рынки, миры кафелей и занавесок, ковров, школьных форм, хозтоваров, запчастей. Продавцы с европейских рядов смотрят свысока, у них дорогие товары: шубы, костюмы и кожаная обувь. На китайских рядах сапоги в кучку, кроссовки с запахом дерматина, одежда вперемешку и сумки на верёвке — всё по сто сомов. Страна в городе. Челноки теперь живут в элитках, кто депутатом стал, кто министром: их показывают по телевизору в столовой, а торговцы постарше иногда рассказывают, как они начинали вместе. Говорят, что те приезжают то кассу снять, то пересчитать сапоги на складе и ещё не забыли, как залезать на второй этаж контейнера. На базаре всё предельно откровенно, без мишуры и без сложностей: отношения, понятия, настроения. Ряды тянутся, как шероховатые нити бесконечного пути; в них гул базара сбивается то аккордеоном, то криками передвижных торговцев «Веник-веник-электровеник!», «Ба-ананы-пирожки-лимона-ад».
Теперь моя любимая игра — сидеть на своей тачке у главных ворот и угадывать, зачем пришёл человек на базар. Сюда приходят не за товарами, а за желаниями — нравиться, меняться, впечатлять, отдыхать. На базар приходят и в поисках ответов. Тогда идут на «аллею» ясновидящих: те подскажут, где найти потерянное, кому давать в долг, за кого выдать дочь, приворотят и зарядят бизнес на успех. У них целый ряд между воротами в миры европейской и китайской одежды. В глубине аллеи — шатёр Асана Большеголового; у входа вьются белые балдахины, прислуживает женщина: жжёт арчу над головами посетителей и время от времени даёт выпить густой отвар. Говорят, он лечит даже алкашей. Таких приводят жёны — иногда ещё не протрезвевших, чаще — понурых и виноватых. Затем идут два ларька сестёр-близняшек — там ждут, уткнувшись в телефоны, мужчины в костюмах и женщины на каблуках. Дальше — предсказатели для середнячка. Им важны вещи: белые платки и шапочки, столики со священными книгами, чётки… За ними начинаются ряды гадалок подешевле. Эти громко, через горло, выпускают порчу и гадают на ходу, послушав пульс и взглянув на ладонь. Иногда клиенты просят меня подождать, пока заходят к ним в ларёк. Ясновидящие твердят им про порчу и всегда находят, на кого свалить вину. Люди приходят сюда не в поисках правды — чтобы им сказали, что проблемы — вздор, а действительность — вымысел.
Кроме той женщины в бордовом пальто — она громко требовала от предсказательницы правды. Она была одной из моих лучших клиенток, платила в два раза больше обычной ставки. Набирала экзотические фрукты килограммами, брала сразу по несколько колбас конины, казалось, в её доме всегда праздник. За ней приезжал муж и загружал продукты в багажник тёмной иномарки. В тот раз у одной из сестёр-близняшек она едва не опрокинула ларёк. «Скажи правду!» — кричала она, тормоша ясновидящую. Но правда ведь известна одному Творцу, тому, о ком правда неизвестна никому. Она раскидала карты, бумажки с заклинаниями и велела мне идти за ней. При ходьбе её покачивало, как от резкой боли, а руки заносило в стороны. Она уехала на такси. С тех пор я не видел её на базаре.
Эльвира просила меня ждать у восточных ворот рынка каждое воскресенье в восемь утра. Она покупала еду, всякий раз разную. Я загружал на свою тачку, и мы шли в приют для бездомных, что по ту сторону моста. В первый раз на рынке она купила два ведра ягод, три ведра абрикосов и пакет апельсинов.
— Это витамины, — сказала она и дала мне пакетик с клубникой.
— Ты медсестра, что ли? — спросил я.
— Не совсем. Я психолог. Помогаю разобраться с капканами в голове, — она посмотрела на меня с улыбкой.
— А кто капканы-то ставит?
— Ну, это разбирать надо.
— А ты умеешь гадать? — спросил я.
— Нет, — она пожала плечами. — А ты веришь гаданиям?
— Да, — сказал я. — Гадалка, короче, говорит, что нельзя мне уходить с базара. Мол, мои предки тоже на рынке. Они мигранты. Гадалка сказала, оставайся тут и одняком встретишь их.
— Садык, а ты того бомжа на инвалидном кресле больше не видел?
— Давно его не видно, раньше возле лепёшек спал.
— Да, давно не видно, — сказала она. — Увидишь, ты мне скажи, ладно?
Я кивнул и подумал, что надо спросить про него у тёти Зины.
Мы относили продукты на кухню приюта и передавали повару. Эльвира брала список фамилий, составленный тётей Валей, директором приюта, и уходила в комнату с надписью «Без стука не входить» — там она принимала людей по одному. Иногда она оставалась на кухне помогать повару. Обычно в столовой все едят тихо, мало кто говорит, но в последнее время по воскресеньям людей стало больше. Мне казалось, что они приходили из-за Эльвиры — может, её фрукты возвращали их ненадолго в прошлую жизнь, а может, им было просто любопытно посмотреть на психолога, которая после воскресного обеда просит помочь с поиском отца.
Приют открыл Куба-байке. Говорят, это дом его родителей. Какая-то американка приехала работать в социальный проект и решила остаться в Кыргызстане — помогать бездомным. «Почему не детям? Что с них, бомжей, брать? Пропащие люди», — так говорили ей, а она продолжала помогать им как могла. Она и вернула Куба-байке с улицы и помогла ему основать дневной приют для бомжей. Она повесила надпись в коридоре: «Человеку нужен человек». Это, правда, что люди здесь оказываются не из-за болезни или водки, а из-за близких и важных. Я не застал американку, но про неё часто рассказывают, что и не американка вовсе, а голландка, что ли, а вот про Кубу-байке никто толком не знает. Мы только знаем, что он отсидел за что-то и потом жил на улице. Он никогда про себя не рассказывает, всегда чем-то занят. Ухаживает за саженцами в саду или что-то чинит в мастерской.
Приютом управляет теперь тётя Валя, она врач, но чаще занята бумагами: списками и объявлениями. У тёти Вали всё всегда по полочкам и по расписанию. Душ три раза в неделю, приёмы врача — два раза, по вторникам парикмахер, иногда с бумагами помогает юрист; с недавних пор, по воскресеньям, приём у Эльвиры. Впервые я попал в приют пацанёнком. Помню, что сильно замёрз на остановке, и незнакомая женщина привела меня сюда. Тётя Валя обработала мои раны от побоев, покормила, дала одеяло и разрешила спать в мастерской. В интернат я больше не хотел. Вообще, детям сюда нельзя, но я свой. Иногда хожу за покупками с тётей Валей, но обычно Куба-байке сам всё привозит на своём фургончике, раньше — по субботам, а теперь — по воскресеньям. Может, и ему хочется чаще бывать во дворе приюта, когда она тут.
В приют приходят и новенькие, но обычно все знакомые лица. Кто-то пытается вернуть порядок прошлой жизни, хватаясь за расписания и дни недели. Мужчина с синим пакетом из таких, у него всё по порядку: снимет кепку, вытащит расчёску, расчешет редкие волосы, снова наденет кепку, завернёт расчёску в газетку и положит в синий пакет. Его зовут Сергей, я часто встречаю его у водопроводной колонки за рынком: там он каждый день стирает носки.
— Где ты спишь? — спросил я его на днях и протянул ему лепёшку.
— Дома… — он замялся, — в подъезде моего дома. Вон сталинка, я там вырос, — он махнул рукой в сторону дороги, — соседи пускают в подъезд.
— Не понял, — удивился я, — в подъезде своего дома спишь?
— Я там раньше жил. Папка у меня бригадиром был. Там все заводские живут. Отца не стало, мы с мамкой остались, на пенсию жили. Она вяжет, — он показал руками движение спиц, — и продаёт жилеточки — там, возле роддома. Руки у неё золотые. А потом… — он замолчал. — Не знаю, что случилось. Милиция там, с бумагами не то, выселили нас, в общем. Меня в место, ну, для душевнобольных. Меня и оттуда потом выселили, сказали: «Взрослый мужик, иди работай».
— Ну и правильно, руки-ноги есть же, — сказал я. — Вон афганец безногий, — я кивнул в сторону навеса, — вот он работать не может — только спит и шугает людей криками. А ты-то чё?
— Да я… — Сергей махнул рукой. — Я поел, — вдруг сказал он, — я поел, мама, — повторил он, обращаясь к кому-то в воздухе. — Да, мама, сейчас, сейчас… сейчас я постираю носки.
Я не сразу узнал свою лучшую клиентку. В том же бордовом пальто, в котором она уходила от ясновидящей. Ещё недавно она небрежно набирала в тачку самое дорогое, а теперь у неё безжизненно свисали руки. Может, она тоже не в себе, как и все тут. Она то бродит по саду, то подолгу сидит в беседке. Когда Эльвира подсаживалась к ней в беседку, они чаще молчали, чем говорили. Но уже пару недель как у неё ожили руки: они без конца вытирали слёзы. Когда она ушла из беседки, я подошёл к Эльвире:
— Раньше я видел её на базаре — нормальная была. Что с ней? — спросил я.
Эльвира не ответила.
— Муж бросил, что ли? Как будто, кроме мужа, больше смысла в жизни нет.
— А какие должны быть ещё смыслы? — Эльвира словно удивилась.
— Чем больше смыслов, тем лучше.
— Как это?
— Это, как повар наш говорит, что мысли как лампочки: какие включишь, те и горят. Чем больше лампочек, тем лучше, ярче: одна сгорела, а в запасе есть другие.
— Вот как. А у тебя? Много лампочек в запасе?
— Да хватает. Посчитать? — я засмеялся. — Но у той эжешки токо одна лампочка: муж. И то неправильная лампочка.
— А есть ещё правильные и неправильные?
— Ну да. Если своя — то правильная, ну, без войны внутри. Но люди как на китайке — всё блестит, но не настоящее. Или как в рядах секонд-хэнда — всё оригинал, но чужое, одёванное и поношенное. Живут жизнями своих бабушек. И старое — не своё, и новое — ещё не то.
— Ты это всё понял, пока тачку толкал? — спросил кто-то сзади. За мной стояла женщина в бордовом пальто, она как будто улыбалась. Она присела с краю беседки.
— Эже, каждый сам себе покупал бы устукан, а? — спросил я.
Женщина посмотрела на меня серьёзно:
— А ты покупал себе устукан? — спросила она.
— Нет, зачем мне устукан?
— А зачем вообще устукан?
— Ну, для гостей.
— Без гостей. Для себя.
— Тогда это кусок мяса.
— Правильно, тогда это просто кусок мяса, — она вдруг встала и побрела в сторону сада.
— Улица ведь как любовь, любого может настичь, — улыбнулся подошедший Куба-байке, проводив взглядом женщину. — Вот Сабира, вчера — жена начальника, а сегодня тут. И да, — он посмотрел на меня, — устукан — это ведь не мясо, это отношение. А сегодня жизнь такая, что перемалывает всех, как на каменоломне за пустырём. Я и сам прошёл через эту перемолку ни за что. И всё. Нет прежнего человека. Нет отношений. Выпал. Человек, как Элизабет говорила, одновременно и сильный, и слабый.
— Человек видит себя глазами других, близких и важных. А тут люди ещё зависимы друг от друга. Кто-то отвернётся — и всё, конец света. Хотя времена меняются. Человек учится смотреть на себя собственными глазами. Это сложно. Много времени нужно. Насильно человеку не поможешь, — Эльвира замолчала.
— Это да. Протягиваешь руку человеку в яме, так он там отбивается или играет, а может ещё стянуть, — засмеялся Куба-байке.
Он вертел в руке замок, пытаясь вытащить из него ключ. Сегодня он был одет не так, как обычно, — в тёмно-синюю куртку, из-под которой виднелся белый воротник. Незнакомому человеку всё же надо было приглядеться к чистоте его кудрявых волос, от которых отсвечивало солнце, чтобы убедиться, что он не бомж.
— Куба-байке, чётко сегодня выглядите, — цокнул я.
— Да ходил на семинар с донорами. Наши думают, это в Америке у них бомжи — люди, а у нас — одни алкаши.
— А вы им такой — нет-нет, наши не пьют! — рассмеялся я. — Строго по праздникам.
– Да нет, пьют, — сказал Куба-байке. — Да я и сам, не буду врать, пил, — он посмотрел на Эльвиру, — но, как сказать, я пил потому, что на улице жил, а не наоборот. Вот верно ты говоришь, Эльвира. Люди и оказываются на улице, потому что не мыслят себя без своих. Свои не принимают, и они тут — и их выкидывает сюда, вне общих ритмов.
«Теперь брокколи», — сказала Эльвира и, посмотрев на меня, засмеялась. «Зачем так много бро-коли?» — спросил я, чувствуя, что как-то не так произношу это слово. «Для салата», — ответила она. Я не решался спросить, зачем бездомным салат. «Это вкусно?» — спросил я. Её серебристый ключик на груди затрясся от смеха, переливаясь и отсвечивая на бутылках лимонада на прилавке рядом. «Попробуешь сегодня», — сказала она. «Подожди. Я скажу тёте Зине, чтобы пришла поесть салат с брокколи», — сказал я и припарковался на обочине дороги. С тётей Зиной мы раньше торговали всякой мелочью у входа на рынок. Она научила меня читать по страничкам книг, из которых мы делали кульки для семечек. Считала она быстро, но копить не умела, всё сливала в бутылку. Теперь она пьёт беспробудно. В приют обычно не приходит — туда можно только трезвыми. Я иногда забегаю под мост, оставляю ей что-нибудь поесть. «Ты здесь постой, посторожи тачку, я сбегаю», — попросил я Эльвиру и побежал вниз по каменистому склону под мост.
Я растолкал лежащую в лохмотьях тётю Зину. Обдало неприятным запахом. Коричневое от грязи тело, ободранные раны, опухшее лицо. «Тёть Зин, приходи сегодня на обед. Помоешься. Еда будет. Ты не пила сегодня ещё? Приходи, ладно?» — сказал я, тряся её за плечо. «Эй, парнишка, идём ко мне», — крикнула женщина, сидящая поодаль, оголяя грязную грудь. Новенькая. Ярко-розовая помада, писклявый голос, тонкие линии бровей тянутся вверх. «Еп-твою-ю… ведьма», — выругалась тётя Зина, разворачиваясь к ней. «В общем, приходи», — повторил я, махнул ей рукой и побежал наверх. «Что такое?» — спросила Эльвира, заглядывая мне в глаза. Мне вдруг стало противно; я обернулся и увидел, как женщина подбежала к тёте Зине и стала пинать её ногами. Та кое-как поднялась и схватила её за волосы. Эльвира отстранила меня и побежала вниз. Я кивком попросил продавщицу газировки напротив присмотреть за тачкой и бросился за ней. Эльвира пыталась разнять дерущихся женщин. Я пытался выпутать Эльвиру, как вдруг прямо возле нас упал булыжник. Женщины резко оттолкнули Эльвиру, притихли и вернулись на свои лежаки.
Высокий худощавый мужчина в чёрной куртке, покачиваясь, приблизился с камнем в руках и проговорил: «Обшмонай её, на-а!» Я его уже видел на базаре. Новенькая послушно развернулась и стала надвигаться на Эльвиру. Я был готов броситься на мужчину, но он, подойдя к Эльвире вплотную, остановился, посмотрел на неё прищурившись и выбросил камень в сторону. «Уходи. Нет здесь твоего папаши», — мужчина оттолкнул её и направился к навесу у основания моста. Я помог Эльвире встать.
— Пойдём отсюда, — сказал я.
— Кто такая? — громко спросила тётя Зина у мужчины.
— В приюте которая отца ищет, — крикнул мужчина, не оборачиваясь.
— Девушка, а кинь двадцаточку, а? Пришла тут, всех стрессует, — стала выпрашивать женщина с розовой помадой.
— Что там Куба этот вечно мутит: то юристы, то гитаристы, — тётя Зина посмотрела на Эльвиру, — помер твой батька, уходи.
— Вы знаете его? — Эльвира резко остановилась.
— Гонит она, не знает она никого, — сказал я.
— Да знаю я её папашу! — крикнула тётя Зина. — Тронутый нафиг, — она махнула рукой. — В Афганистан всё рвался.
— Афганец — этот инвалид, что ли? — оживилась женщина с помадой. — Аха… тот, — у неё забегали глаза. — Ой-ей, девушка, сотенку гони, а я тебе…
— Да ты, дрянь такая, ща я тебе башку вышиблю, — закричала тётя Зина и повернулась к Эльвире. — Помер он, говорю. Иди. На небе встретитесь. Ты думаешь, все рвутся в ваш мир? Кто туда хочет? Она? Мерилин Монро. Намалюет лицо и думает — спряталась! Не под мост, так под краску. Вон, этот, актёр или как там его, каскадёр. Просто пил. Но жилки не оказалось нужной, чтоб впиться в ваш мир — вилки не оказалось, чтоб как к розетке, — она растопырила указательный и средний пальцы. — Есть люди без розеток. Некому с той стороны питать. Всё, уходи. А то, вижу же по глазам, — наша.
Мы поднялись наверх. Эльвира присела на тачку. «Афганец — твой папа, что ли?» — спросил я. «Я не знаю. Я ничего не знаю. Я только знаю, что он учился с мамой, врач», — сказала Эльвира и заплакала.
Она встала и ушла за ворота рынка, оставив овощи на тачке. Эльвира шла, прижав полы плаща, из её кармана красной дорожкой вился шарф. Я ждал её каждое воскресенье. Я бегал за шарфами, плащами и вглядывался в лица людей. И я знал, что когда-нибудь тоже выйду из этих ворот, как она, навсегда. Если так легко под мост, значит, можно и из-под моста.
Спустя пару недель в приюте высокий мужчина подозвал меня. Я едва узнал мужчину из-под моста: он был трезвый и побритый. «Твоя подруга не уехала ещё?» — спросил он. «Не знаю». «Увидишь — передай ей», — сказал он и протянул заламинированную фотографию. На ней смеялись рослый мужчина и невысокая женщина в светлом плаще. «Рая. А это наш Адик. Оба врачи. Посмотри, какой был. Сероглазый, статный. Мастер спорта. Столько у него было девушек, а Рая — девчонка такая, обычная, не пара ему — а он собрался жениться на ней. И зря. Она так и не простила ему историю с её подругой и уехала в Россию, там и осталась. А он — добровольцем в Афганистан. Но вернулся. Без ног, правда. И всё. Хоть и крепкий был. Напоследок сильно сдал. Вырубится, и всё. Вы тогда шумели под мостом, а он даже не двинулся. А ночью куда-то вырулил».
1. Жилик — кость разделанной туши скота подаётся почётному гостю (кырг.). Жилик — кость разделанной туши скота подаётся почётному гостю (кырг.).
2. Той — пиршество, празднество (кырг.).
3. When? Come back? — Когда? Возвращаться? (англ.)
4. Maybe today, maybe never — Может, сегодня, может, никогда (англ.).
5. Пойдём, сынок, выпьем горячего чая (кырг.).
6. Веретено (кырг.).
7. Абрикос, цветение абрикоса.
8. Кнут, плеть (кырг.).
9. Традиционные матрацы (кырг.).
10. Традиционные жареные хлебцы (кырг.).
11. Срам, позорище (кырг.).
12. Цветочный сад, где твои цветы, говоришь (кырг.).