Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2022
Фаликов Илья Зиновьевич — поэт, прозаик, эссеист. Автор десяти книг лирики, четырёх романов, двух сборников эссеистики и книг о Марине Цветаевой, Борисе Слуцком, Евгении Евтушенко и Борисе Рыжем в серии «Жизнь замечательных людей» (их журнальные варианты были опубликованы в «ДН»). Лауреат нескольких литературных премий, в т.ч. премии журнала «Дружба народов». Живёт в Москве.
* * *
Чего-то я замучился потерям
вести неясный счёт.
Сдувается то дерево, то терем,
то дева у ворот.
Да не лишит меня своих объятий,
обязанностей, прав
на новоисторическом Арбате
снесённый телеграф.
Посланий, поздравительных открыток,
эпистол, телеграмм,
неделовых записок преизбыток,
утраченный спецхран.
А там и шаг до той библиотеки,
до гоголевки той,
где время лечит бронзовые веки
куриной слепотой.
Броди в неоцифрованном пространстве
по выбранным местам
из честной флоры, в огненном убранстве
шумящей тут и там.
За прошлый век, за преданность бумаге
тебя найдёт само
под камнем в огороженном овраге
сожжённое письмо.
* * *
Как с войны вернулся — никого.
Те, с кем пили-пели, — в поле пали,
в плен попали, без вести пропали
в железобетоне, — каково?
В сквере на Леонтьевском сидишь.
Под порывом ветра — громче-тише —
мчатся листья, золотые мыши.
Серая забилась в угол мышь.
В школе на Леонтьевском — давно —
с другом вы когда-то выступали
до того, как без вести пропали,
долакав алжирское вино.
Он родился в доме супротив
дома, где Долорес Ибаррури
доживала годы после бури,
пламенные речи сократив.
Все они ушли — и друг ушёл,
и пассионарная старуха,
или плохо слышится вполуха
в колокол упрятанный глагол.
Не лечу на Киевский вокзал,
мне и здесь хватает хлебосольства,
и неподалёку
от посольства
Украины
тополь воссиял.
Чуть ли не один на всю Москву
в глубине двора многострадальный
тополь золотой пирамидальный
блещет ни о ком и никому.
* * *
Всю ночь одна и та же лошадь
месила в переулке слякоть,
не в силах выскочить на площадь,
где начал дождь под утро плакать.
Куда ты ехал, смутный всадник,
которого не полюбили,
и кем ты был, ночной лошадник
на неподкованной кобыле?
Была судьба к тебе сурова,
и, для тебя недостижима,
лежала площадь, как подкова
с копыта старого режима.
Гони коней по всей вселенной,
по колокольной, прямоствольной
возлюбленной первопрестольной,
в расщелине кривоколенной.
* * *
Снова или не снова в пене седых широт
ходит «Любовь Орлова», праздничный теплоход.
Молния смотрит зверем, реет алчба окрест.
Списан или потерян — скажет морской реестр.
Тянется дней резина, хочется волком выть,
и негритёнка Джима в Штатах давай ловить.
Качка или не качка, слава её труду —
сталинская циркачка в тридцать шестом году.
Ливень, в лохани моясь, хлынет как из ведра.
Снова споёт Михоэлс мимо её бедра.
Встанет высотный терем вместо гнилых трущоб,
списан или потерян этот летучий гроб.
Снова его загонят замертво за бугор,
ибо поэт не понят и перед бурей гол.
Снова его на гвозди сплавят, но он нейдёт
ни на парад, ни в гости, где инвентарь не тот.
Выйдет живая сила из молодых сердец,
дрогнет душа буксира, лопнет стальной конец.
Ни иудей, ни эллин тленья не убежит.
Списан или потерян. Лыком железным шит.
Снова или не снова в пене седых широт
ходит «Любовь Орлова», мать мировых сирот.
* * *
Я ни разу тогда не подумал,
уезжая с вокзала на Брест,
что вокзал улетучился, дунул
до горы от вокзальных невест.
Что в глухой исторической яме,
где стояли сухие дожди,
то ли кривичи, то ли древляне
ожидают грозу впереди.
Не видать ни германца, ни турка,
в новый храм устремилась толпа —
в недострое летит штукатурка
на виссонную ризу попа.
Вереницы берёз поредели
до того, как свинцом посекло
обожжённый кирпич цитадели,
защищающейся тяжело.
Что за притча? Поющие пещи.
Что за песня? Стара и проста.
Это в огненной роще трепещет
и трещит на ветру береста.
Полк времён положило от сглазу
в том раскопе, в разбитом строю.
Я тогда не подумал ни разу,
что на Брестском вокзале стою.
* * *
Сколько пропито, прокурено — забыто,
было весело, а стало веселей,
а в прихожей столько разного забыто
набегающими волнами гостей.
Не забыто, а подарено — предметы
типа зонтика от солнца и дождя
нам оставили пролётные поэты
и, по-видимому, плачут, уходя.
Были кольца, а на кольцах аметисты,
а бывало — бирюза или берилл.
Слишком точно не рифмуют акмеисты,
и никто нам аметистов не дарил.
Тем не менее вполне благоговейно
видим в сумраке, оставшемся густым,
розу Рыжего и пепельницу Рейна,
а в прихожей густо вьётся только дым.
* * *
Здесь книги живут. А при них
присутствует пара смотрящих,
стоглазых читателей книг,
смотрящих не только лишь в ящик.
Теснятся, куда ни шагни,
тома, как дома на проспекте.
Здесь книги живут, лишь они,
а нам с тобой, в общем-то, негде.
Шумит и камыш, и ковыль,
и лес человеческий — где-то.
И стали мы книжная пыль,
и стали мы прошлое лето.
Врастая в читательский стаж,
нагрета затылком подушка,
не рухнул покуда стеллаж,
восточно-немецкая стружка.
Европа гуляет в огне,
пожарище жёлтых жилетов,
до нас достигают оне,
известный закат фиолетов.
Токсичный закат языкат,
зане стопудовая проза
заточена на книгопад —
бессмертью прямая угроза.
* * *
Не думала о пайке, о копейке,
о ноте и мазке,
когда в своей мутоновой шубейке
металась по Москве.
И ты, и я, и жители Китая
плодимся и снуём,
запоем Боратынского страдая
в клоповнике своём.
Москва стоит на старых аксиомах,
творящих компромат
на уличных знакомых — насекомых
меж каменных громад.
И ты по зебре, бедная свобода,
перебежав одна,
оставила меня у перехода
без хлеба и вина.
* * *
Проспал на уличной скамье
свой сон, волшебный самый,
о человеческой семье,
свой жребий несказанный…
Ещё страшней небытия
она была бы — жизнь твоя,
продлись она поныне.
Не возвращайся, сыне.
* * *
На грани подлинной свободы
жизнь оказалась недлинна,
но старый ямб — зачинщик оды:
ты — гениальная жена.
Не воркованьем голубиным
местечко в высях застолбим.
Держусь на голосе любимом,
твоим дыханием храним.
От бедной синевы небесной
до медицинской западни
дни зависания над бездной —
мои счастливейшие дни.