Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2022
Лейбов Борис Валерьевич родился в 1983 году в Москве. По специальности социолог. В 2008 году окончил Высшие кинематографические сценарные курсы (мастерская О.Дормана и Л.Голубкиной). Автор книг «В густой траве», «Лилиенблюм» и др. Печатался в «Иерусалимском журнале», «Дружбе народов», «Знамени». Живёт в Тель-Авиве.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2020, № 2.
Да тут не зима, а одно название.
Ужас. У детей сексуальное образование!
А.Дельфинов
Сейчас будет немного розового, потом всё. Солнце достанется тем, кто в самолётах. Тени пальм ложатся на стену гостиницы. Моя — на песок. Минуту горланят попугаи. Тени тянутся и тают. Принимается дождь. Птицы глохнут. На лужах зыбь. Я застёгиваю куртку, чёрную, без капюшона, и встаю с лежака. Рассвет окончен. День накрывается облачным одеялом, дальше он будет одноцветным.
Мелочь тянет карман, и надо бы в аэропорт, встретить Виктора, но билет на автобус отберёт половину. Это и хорошо, потому что куртка станет легче, и плохо, потому что вдруг приспичит выпить мускатного вина, а монеток не хватит. Опция выпить мускатного вина в любой момент — это удача. Держи её крепче. Это торт под вишней. Это привилегия, недоступная большинству землян. Большинство землян ежедневно проходит более мили до источника питьевой воды. Я уверенно занимаю следующую ступень на лестнице потребностей. Мне пришлось бы пересечь четырёхполосную улицу генерала Алленби и потратить половину всех денег. Но я придержу своё право выбора. Поеду в тяжёлой куртке.
С тех пор как я рассорился с деньгами, я стал везучим. Никаких контролёров. Пропускаю вперёд женщину. Она в чём-то размытом и войлочном. Что-то похожее на бурку. «Спасибо» не говорит. Таким, как я, никогда не говорят «спасибо». Она скользит мимо — под полой не видно обуви — и хмуро усаживается. Она обсуждает с подругой Ольгой Telegram-канал, посвящённый колбасе. «Там даже квадратные есть. Её можно резать квадратиками». Я прохожу в конец, чтобы никого не смущать. Несвежих не любят. Вот заселится Виктор, и я первым делом помою голову. С чистой головой я бы к ней подсел. Такие всегда после кормят.
Пару раз и у меня были деньги. И счастливым я не был. Всё время думал о них. Всё думал, как бы устроить так, чтобы они множились, переживал, как их сохранить. А когда их стало совсем мало, я разнервничался до того, что поехал на автовокзал. Решил купить у суданцев пистолет и застрелиться. Но денег хватило только на амфетамины. И я остался пожить.
Под утро он мне приснился, Виктор. Стоял, маленький, у нашего подъезда и кричал в сложенные ладони, как в рупор: «Тёть Марин, а Сироткин выйдет гулять?» Конечно, выйду, Вить. Я только и делаю, что гуляю. Жаль, что летит не ко мне, а к моей жене. Но где я и где страсть? Отвечаю. Я в автобусе № 193 с немытой головой, а страсть — в Витином сердце.
Остановились на долгом светофоре. Мысли тоже. На балконе низкого дома приседает со штангой на плечах мужчина с красным лицом и животом. Из его квартиры льётся: «Ты не ангел, но для меня, но для меня…» Да, в каждом мужчине должна быть загадка. В спортсменах их больше. Зачем они так? Это ведь всего лишь жизнь. Зачем так упрямо за неё цепляться?
Тронулись. Сегодня будет неловко. Виктор обязательно потащит прямиком к жене, а за мной долг, и мелочи в кармане явно не хватит. И чего считать. Всё равно не отдам. Со своей второй ступенью потребностей мы так просто не расстанемся. Когда в последний раз виделись с ней, было ещё тепло, а в небе светились планеты и звёзды. Она была раздражена. Согласилась переводить Летова и упёрлась в труднопроходимое «винтовка — это праздник». Застряла. Стала рассеянной и нервной. Дала денег на мускатное вино и парацетамол, а я не вернулся. И какая она жена… Витина университетская любовь. Тогда деньги были нужны, не как обычно, а необыкновенно, и я торганул национальностью и увёз её как жену. Переехали к морю, где я купался и жил за её счёт два года, пока ей не выдали паспорт. А как выдали, стала мне гражданка осторожно намекать: «Сироткин, ты когда съедешь?»
Автобус выезжает на шоссе, и я кладу под язык успокоительное. Пополз тусклый вид благополучной загородной жизни: поливалки, дети, золотистые ретриверы. Уставлюсь лучше в пол. На белой равнине моего ума проступают проталины. Островки надежды. Приятности жизни, к которым ещё можно пристать. Да, между нами что-то было. Что-то хорошее. И хотя в очереди перед посольством мы пожали руки и договорились вместе не спать, сколько бы ни выпили, иначе запутаемся, секс по прилёте всё же был. Два с половиной раза. Первый был самым приятным. Стремительный и бойкий. Неожиданный, как авиаудар. Дождь шёл так долго, что перестал умещаться на улице и протёк с потолка. Я заделывал дырки в стене, сушил феном диван, найденный в переулке, и был всем доволен и всему рад. Но в одинокий ночной час поза «валетом» дала сбой. Большой, неотапливаемый мой нос потянул меня остального в сторону её шеи. Она наверняка была тёплая. Не то что холодные пальцы холодных ног. Я перелистнул себя и уткнулся в её кислое дыхание, и был превратно понят. А дальше, как говорят в моей внутренней Англии, — раз уж встал, сделай чай. Нельзя. Нельзя нарушать закон рукопожатия. Совсем скоро она спросила: «Ты что, правда вот совсем ничего не делаешь? — И следом: — Не хочешь рассказать, где пропадал?» Делить квартиру с упрёками я не мог себе позволить. У меня с юности нервы не строят. Я убежал как молоко, эффектно и неожиданно. Но возвращался, на полтора раза, а после — всё, только если занять.
Виктор стоит с вещами в пустом зале прилёта. Видимо, я опоздал. «Привет», — мы обнялись. В целом он похож на меня, только высокий и рыжий и окончательно богатый. Потому и вернулись мы на такси. Потому и отель встретил его метрдотелем в фуражке. Никто не знает, как зарабатывает Виктор. На вопросы иностранцев (обыкновенно за стойкой): «Так чем вы занимаетесь?» — Виктор отвечал: «Так… зис энд зэт». Ещё у него изумительное качество: говорить невпопад. Это водилось с детства. Мы сидели, разведённые завучем, и я, как многие, думал о грядущей перемене, в общем, был серостью, а он мог, не поднимая руки, ни к кому не обращаясь, вдруг выпалить: «Такой черешни, как тогда, в Туапсе, здесь не найдёшь», — и класс погружался в изумлённое молчание. Никто не знал, где Витя странствует, сидя на задней парте у окна. Мы подъезжаем к гостинице, я разглядываю распуганных дождём пешеходов и гадаю, почему так вышло, что за чем бы я ни ходил, всё одно возвращаюсь на городской пляж. Я погоде вполне соответствую. Светел в мыслях и грустен лицом. А он поворачивается ко мне: «Мой прадед был настолько крут, что у него даже рабы были белые». И, подумав в другую сторону, добавляет: «Я решил сегодня развязаться!»
Мы поднимаемся в лифте. Плохая эта затея. У Виктора с вином были такие же отношения, как у меня с жизнью, — любовь без ответа.
— Вить, тебе не стоит.
— Почему это?
— Потому, что ты напьёшься и ещё помрёшь, а у тебя дома дети.
— Ты тоже у кого-нибудь умрёшь, Сироткин. Однажды. Не бойся.
Я ужаснулся набитым роскошью номером. Все эти гнутые ножки, агнцы на потолке, вензелёчки, и кисточки, и перевязанные шторы. Всё это не вязалось с большой водой за окнами. Вазы с фруктами и сладостями стояли повсюду. Я представил декоратора. Представил его в детстве, в сельской школе под Бухарой, с несуществующей библиотечной книгой о путешествии Людовика в древнюю Грецию.
— На вот. Халва.
Я протягиваю другу детства золотой поднос, впору для жертвенной головы.
— Зачем мне халва?
— В раю халвы точно не будет.
Условились ехать к жене, как только он разошьётся, а я помою голову. Наковыряв себе из Витиного чемодана чистые трусы и носки, я выкинул своё бельё в мусорку под столиком с телефоном и стал гадать, какая из белых дверей с ручками в виде виноградной лозы ведёт в ванную. «Не стесняйся», — сказал Витя вслед моей заднице и стал набирать «скорую».
Вернувшись чистым как Адам (горячая вода просто не заканчивалась), я обнаружил неприятного человека, сидящего на краю кровати. Это был врач. Он сносно говорил по-русски, как говорят дети эмигрантов или люди среднего ума, прожившие более декады за пределами родной речи. Доктору страшно не повезло с лицом. Губы его были тонкими, зубы мелкими, а улыбка широкой.
— Но зачем у вас в попе яд? Я не понимаю.
— Чтобы не пить, — Виктор был сдержан и учтив.
— А почему просто не пить?
Виктор сдержался и не ответил ударом, как следовало.
— Я вам дам номер клиники, мой друг — очень хороший специалист…
— На «очень хороший» у меня нет времени. Упростим задачу. Вы расшиваете меня сейчас. А через три дня возвращаетесь и зашиваете. Догадываюсь, это очень дорого, но…
— Но нет. Записывайтесь в клинику. Вам нужен другой специалист. — И он вышел.
Равнодушный, как Бог. Он бы смог, но не захотел, и оставил нас в обруче грусти. Виктору теперь ехать к любимой трезвым, по-медвежьи неуклюжим и по-заячьи трусливым.
Мы покурили дважды у моего старого подъезда. Разговор не вязался. Виктору не доставало уверенности для шага. Мне не доставало портвейна для всего. Шли по лестнице и останавливались. Каждый думал о том, что надо бросать курить, и о том, что ещё успеется. Я отдышался и нажал на опалённую кнопку звонка. Он не работал. Где-то глубоко, под мелочью, лежал ключ.
— Неудобно как-то, — сказал Виктор. Он был слишком нарядным для такого облезлого, мерцающего подъезда, где постоянно что-то капает и шуршит. Пиджак и букет были чужеродными.
— Нормально. — Я отпер двери и понял, как далеки мы сейчас от «нормально».
В коридоре на четвереньках стоял полный голый китаец. Голова его была спрятана в кожаной лошадиной маске. Позади свисал крапчатый хвост из ремешков. Держался он не на честном слове. Седоком на китайце была жена. На её голом теле, на плечиках, сидел военный китель. Трусов не было. Были сапоги. Блестящие. Со шпорами.
— Сироткин? Витя?
Виктор возложил к её ногам цветы, и мы тишайше ретировались. Дальше только автобусная станция. Только суданцы. Никаких других опций жизнь не оставляла. Хватит заигрываний.
Парень в платье с вырезом завёл нас за ржавый внедорожник и собирался было сесть на корточки, но Витины жесты и мой английский достучались до него — мы пришли не за любовью, не за скорой радостью. Нам бы чего покрепче и побеспрерывней. Он ушёл в подъезд. Его не было несколько сигарет. Вместо него выкатился накачанный гигант, голиаф цвета затмения, пересчитал дважды деньги и тоже ушёл.
— Нам сегодня не повезёт трижды? — Витя грустно спросил меня, хотя скорее — Вселенную.
— Так не бывает, — ответил я за неё. — Бог любит хороших людей.
Большой парень вернулся с контейнером сухих грибов.
— Это что? — спросил я, зная ответ. — Мы хотели посерьёзней.
— Это серьёзней.
Больше он ничего не сказал. Через двор мальчик кричал в сторону дома на непонятном языке, в окне появилась женщина с полотенцем на плече и на том же непонятном языке его отругала.
В день неторопливо возвращались краски. Мы спускались по бульвару к набережной, жевали сушёное крошево, запивали его трупный запах сладкой газировкой.
— А как ты понял, что он китаец? — спросил я. — По коричневым соскам?
— Не. По орденам на мундире.
Мы ещё какое-то время жевали и шли.
— А я ведь влюбился, — Виктор остановился. — Как писатели в описание природы.
— Ауч, — я не знал, как лучше поддержать подраненного друга. Я почти что слышал его обиду. У неё был глухой стон фагота.
— А помнишь соседского мальчика, который качался на стуле, упал, разбил голову и умер? — Виктор пытался сменить тему. Увести нас от тяжёлых мыслей. — Как его звали?
Я пожал плечами. Вообще-то я такого соседа не помнил. Разбившийся мальчик мне казался вымыслом наших мам. Они хотели, чтобы мы сидели ровно. В ответ я вспомнил другого нашего соседа, настоящего. Дядя Серёжа, который жил под нами, на третьем.
— Грибника помнишь?
— Дядю Серёжу?? Да!
Мы доели всё, что было, и искали мусорку. Искали мусорку и вспоминали дядю Серёжу. Дядя Серёжа мрачных чувств, как моя жена, за собой не волок. Однажды он поехал на электричке за грибами. Должно быть, был выходной день, возможно, суббота.
— За Люберцы он ездил.
Я упустил начало спора.
— Говорю, за Люберцы, — настаивал Виктор.
— Да какие Люберцы, какие Люберцы, — мне было странно застать себя говорящим всё это. Собственные ответы доходили до меня медленнее, чем до Виктора. — В Загорск он ездил. Он вернулся с полной корзиной. Пожарил грибы с луком.
— И картошкой, — вставил Витя.
— И картошкой, — я решил примирить нас, хотя знал, что никакой картошки не было. Картошка и дядя Серёжа? Да ну бросьте! Да никогда в жизни. Сел грибник ужинать. И жену посадил тоже, ужинать. Он успел выпить чуть больше половины бутылки водки, пока не упал без чувств.
— 0,75? — уточнил Виктор.
— Нет. По-моему, тогда 0,5 были.
— Да. — Витя мечтательно посмотрел вверх, вспоминая «тогда».
Проснулся дядя Серёжа в Первой градской, где узнал, что его спас спирт, а жену лжеопята таки забрали. Потом все взрослые передавали эту историю во дворах и на кухнях и пили, пили, во спасение и в оправдание.
— Поганки, — переглянулись мы с Витей и тотчас, как они, побледнели.
— Водка! — напросилось коллективное решение.
Внезапно стало не до неба и радуг. Мы бежали на красный свет в сторону киоска с вывалившиеся из выгоревшей вывески буквой. В «аленькой Одессе» мы взяли противоядие. Два противоядия. И спрятавшись за углом дома, как в детстве, пили тёплую водку из горлышка наперегонки и косились на окна чужих квартир, будто бы за ними стояли родители. Отдышались. Поплевались. Пили дальше. А когда остановились, внешний мир взял и обнял внутренний. Серая зима зазеленела. Луч и ещё один луч прорезались сквозь тучу. От дождя осталось одно напоминание — дрожь на луже от одинокой капли, скатившейся с платанового листа. Повыходили из подъездов женщины. И закружились вокруг нас. Разные, но хорошие, родные женщины. Я представил, как вожу с ними хороводы. Как старюсь с ними в душном коттедже у трассы. Как вымазываюсь мёдом. Как развожу трясогузок…
Виктор вдруг остановился. Многозначительно замер как памятник самому себе. До набережной, до гостиницы, до праздника оставалась несчастная сотня шагов. «Ох и не подвёл суданец», — я всё ещё улыбался, и мне казалось, что моя улыбка растянулась от дома номер восемь до дома номер девять, через весь приморский бульвар.
— Сироткин, я же зашит, — Витя приложил ладонь к шее. Он считал пульс, но выглядел так, будто затыкает кровоточащий укус. Затем он лёг. Лёг и остался лежать, продолжая считать удары.
Незадолго до рассвета меня выпустили из Яффского СИЗО. Мне бывало и прежде мучительно стыдно, я совестливый с детства, но к стыду не привыкнешь. Можно привыкнуть к чему угодно, к любому неудобству, но к утреннему стыду, к стыдливой сутулости, к виноватому шагу — никогда. Почему я ударил полицейского? Почему кричал, что Витька не такой? Почему не отличил искусственное дыхание от похоти? Нет, винить грибы — себя оправдывать. Грибы ни при чём. Грибные мысли, как грибной дождь. Грибной дождь — не ливень, ничего плохого в нём нет, даже если ты на улице и без денег, сигарет и любимой. Но это и не я. Я никого не ненавижу. Я ведь всю жизнь как всё тот же грибной дождь. Есть я на свете — неплохо, нет меня — тоже хорошо. Водка всё… нельзя тёплую водку. Нельзя, как нельзя чужую жену. Карман всё же полегчал. Без сладкой газировки до гостиницы мне не дойти. Через неделю суд. Пускай. Провожу Витьку и сяду. Пересижу до весны. Поработаю, пообдираю плодовые, подкоплю и выйду с тяжёлыми карманами и верну жене долг. Всё отдам. И станет легче. И мне, и куртке. Тяжёлое выбрала ремесло. Поломает её. Как же всё-таки стыдно…
Под занавес ночи, где-то час назад, я открыл глаза и чуть было не расплакался от стыда, вспомнив вечер. Я повернулся к стенке, и пока сокамерники спали по-настоящему, я стал притворяться, что сплю. В самом деле, я лежал, и клял себя, и пытался вспомнить: когда всё пошло не так и с чего у меня в глазах слёзы. Похожие слёзы навернулись однажды в юности. В поликлинике имени Семашко. Я попал на приём к урологу, женщине средних лет. На вешалке висело широченное её пальто. Сама она была округлая и безжалостная, а я ещё верил, что люди, за редким исключением, добрые. «Больно не будет», — обманула она, а когда спросила, есть ли ощущение капли, я ответил: «Да, конечно… в каждом глазу». Вскоре после того посещения я выпил первую свою бутылку портвейна в компании себя на крыше, застланной рубероидом. А надо было слушаться мамы. Надо было сидеть ровно, думал я, а сейчас я сижу лёжа…
Так я мучился под тяжестью вопросов, обращённых к самому себе. Скоро зарозовел потолок, и меня выгнали обратно в город, с повесткой, в тяжёлой куртке и с чужими сигаретами, выданными по ошибке (говорю же, счастливчик). Я попросил у охранника проходной телефон. «Витя жив», — узнал я. С такой новостью намного проще вынести стыд. Его выписали из больницы Вольфсон немногим раньше, чем освободили меня. «Паническая атака, — скажет он мне при встрече, — торпеда пустая, плацебо вшили». Стыд — это пустяк. «Главное, все живы», — так говорила мама, когда мы прибегали побитые соседним двором.
Друга я узнал издалека. В непогоду набережная пуста. Да и нет у нас таких светлых людей, что сидят на корточках возле пустой скамьи с козырьком, в шаге от фойе своей гостиницы. Витя покачивается на мысках и, как птица, ловит потоки ветра. Я сажусь рядом, но не могу удержаться, как он. Бриз меня сильней и валит. Витя передаёт портвейн. «Паническая атака, — говорит он, — торпеда пустая, плацебо вшили». И красиво, далеко-далеко, плюёт.
— Вить!
— А?
— Я помою у тебя в номере голову ещё разок?
Сейчас будет немного розового, потом всё. Солнце достанется тем, кто в самолётах. Тени пальм ложатся на стену гостиницы.