Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2022
Софья Орлова (1938—2018) родилась в Москве, дочь многолетнего ответственного секретаря «Комсомольской правды» Рафаила Депсамеса и первая жена поэта Владимира Леоновича. С Золотой медалью и Красным дипломом окончила школу и филфак МГУ. Работала корреспондентом, в т.ч. «Литературной газеты», где неоднократно признавалась «Золотым пером». В середине 80-х «ушла в подполье» — занялась литературным творчеством, работала вахтёром и в охране.
Побег
Пишмашинка гремела как рояль. Вороватые зимние тени скрадывали фигуру человека, только тоненькая шейка белела да прыгал надо лбом чуб. Приоткрылась дверь, щёлкнул выключатель. Тени разбежались, оставив за машинкой человека лет пятидесяти с лицом морщинистого мальчика.
— Саввич! Чего можно насочинять в темнотище?
— А вот оцени-ка, Саввишна!
Лицо Саввишны на блюдечке воротничка выразило озабоченность школьницы.
— И только голубой цикорий… — Саввич сглотнул хрипотцу. —
И только голубой цикорий
На стебле, по-солдатски грубом,
Способен выпить горечь горя
Неслышным поцелуем в губы.
— Он как раз и пришёл, — Саввишна локотком указала на прикрытую дверь.
— Кто, цикорий?
— Нет, другой, в мундире.
— Солдат?
— Ты меня запутал. Выйди и посмотри.
Саввич отхлебнул чёрного чая, снял нарукавники, некогда тоже чёрные, нацепил их на металлическое изголовье кровати (комната забита мебелью в стиле пятидесятых годов, на этажерке даже патефон притаился, покрытый кружевной салфеткой). Саввишна стряхнула на Саввиче домашнюю хламиду.
В прихожей дул на пальцы молоденький милиционер.
— Сигнальчик об вас, гражданин. На какие доходы существуете? По профессии-то кто?
— Бухгалтер. Был бухгалтер, — заторопился Саввич, — лучшую часть жизни прощёлкал, а потом… потом…
— Танцевать со мной перестал, — помогла Саввишна. Она жадно слушала и поглядывала в зеркало, висевшее между Саввичем и милиционером, дешёвое зеркало, вырезанное в форме сердца.
— Была такая задумчивость! — весело вскричал Саввич. — Засомневался в предназначении… проще сказать, третий глаз у меня открылся — поэтический. Пришлось уволиться и купить пишмашинку.
Он взглянул на милиционера и заволновался:
— Вахтёром потом служил, шинель отработал, ушанку. Вот жена подтвердит.
— Жена? — насторожился милиционер и глянул в бумажку. — А отчество зачем одинаковое?
Саввич улыбнулся, плюнул на правую ладонь и пригладил чуб на левый глаз:
— Мы — дети войны, большой страшной войны, когда вас, товарищ, слава богу, не было… то есть, к сожалению, вы, товарищ, ещё не вылупились на свет божий… опять не тот оттенок. Ах, сколько муки со словом! Проще сказать, с этой очаровательницей в одном детдоме росли. Её подобрали на московской улице, меня привезли из городка на большой русской реке… никак к истокам не соберусь… Так вот, директор детдома Савва Варфоломеич презентовал нам своё светлое имечко вместо отцовского…
Саввишна перекинула на грудь рыжеватую косицу и в зеркале её разглядывала.
— А у вас, гражданка, какая профессия?
— Швейная.
— Патента, конечно, не имеете. Шли бы в ателье.
Саввич шагнул вперёд, милиционер попятился.
— Скажите, товарищ… Мог бы Пушкин отдать свою супруженьку в ателье?
Милиционер вздохнул:
— Дети-то хоть взрослые имеются?
— Как же! — обрадовался Саввич. — Есть дети! Много детей!
Исчез в комнате, вернулся, оставив дверь открытой, держа обеими руками кипу бумаг. Кипа изогнулась белорыбиной, листки со столбиками стихов запорхали. Саввишна ахнула, опустилась на корточки.
— Через неделю зайду, чтоб жили в законе, — сурово сказал милиционер и щёлкнул дверью.
— Вот вам и свобода личности! — вздохнул Саввич.
Саввишна захныкала.
— Он тебя обидел, да? — Саввич опустился на пол рядом с женой. — Скажи, обидел? Догоню!
— Не лезь в пузырёк! Ой! — прервала она себя. — Вот почему шью тебе просторное, стараюсь задрапировать… ну да, шейка тоненькая, плечико под углом девяносто градусов… ты и впрямь Пузырёк!
— Фи! Портняжно-парфюмерное сравнение! Но скажи, зачем плакала?
— В зеркале косичка такая жи-и-денькая, — и Саввишна опять захныкала, но муж крепко взял её за руку.
— Это потому, что в молодости у тебя была чересчур густая, соки высосала, а у тех женщин, у кого в старости густая, в молодости наоборот…
— Ой! — засмеялась Саввишна, — у тебя дебет с кредитом не сходится, товарищ!
И Саввич засмеялся, уткнулся ей в худенькое плечо, пофыркивали, сидя на полу, но вдруг дёрнулись в сторону комнаты. В незавешенное окно глядели квадратики чужих огоньков, чужих глаз.
— Как вкрадчиво подкрался вечер… — забормотал Саввич. — Звуки оригинальны, а, как тебе?
Саввишна вскочила, задёрнула занавески, поставила на письменный стол патефон:
— Потанцуем?
Закряхтел «Цветущий май», и тут же в дверь позвонили. «Цветущий май» захлебнулся.
— Извиниться перед тобой… милиционер… — Саввич всё ещё сидел на полу, лицо сияло. Но за дверью оказался парень в шапочке с кисточкой, которую нёс гордо, будто шляпу с полями.
— А, баушка с дедушкой! Сырьецо подходящее…
Сунул лист бумаги и пошёл к лифту, обернулся, сделал козу.
На листе значилось: «Побори страх — отдай жизнь в Госстрах!»
Они бесцельно стояли над так и не собранными страничками стихов. Меж неплотно сдвинутыми занавесками дрожал ломоть синего морозного воздуха.
— Госстрах вроде бы по домам не ходит, — прошептал Саввич.
— Помнишь Марию Робертовну, воспитательницу в детдоме? — сказала Саввишна. — Она обещала сделать нам пудинг — после войны. Не сделала, потому что не дожила…
— Так-так, — оживился Саввич.
— Чего так? Я о пудинге. Всю жизнь думала, он из творога, ну, знаешь, в столовках — «пудинг творожный». А тут вычитала в словаре, это кушанье из муки или риса, яиц, молока, изюма, пряностей. Никакого творога…
— Тонко, тонко! Я и сам считаю, бежать надо, скрыться ото всех…
— Да я о пудинге…
— Может быть. Но у меня ассоциация. Я ведь поэтишка, забыла? Бежать, скрыться ото всех! Ездят же в путешествие. Хочу опустить руку в воды родной реки. Только прокормимся ли?
— Иглой везде заработаю.
— А моё перо не в счёт? Ты как милиционер. Ещё тунеядцем обзови.
Саввич насупился. Но, увидев, как искривились бледные губы жены, прижал её к себе:
— А не вкусить ли жареной картошечки? Да с кислой капусткой? Да крепким чаёчком запить? Стихи после соберём, пусть они… пусть они, как листья, устилают пол…
Через несколько дней, тоже вечером, супруги вышли из подъезда. Он, в вахтёрской шинели и ушанке, нёс машинку в футляре. Она в пальтишке с капюшоном, с рюкзачком за спиной.
— Полетели, птички? — сосед, куривший на крыльце, подмигнул.
— Это он… стукнул милиционеру, — прошептала Саввишна, когда отошли на приличное расстояние. Пересекли ночную Москву, взявшись за руки, торопясь, словно от погони. Но на перроне Саввич замешкался, забормотал: «Бледна у девушки щека, и чуть дрожит рука…» Их толкали, Саввишна прикрыла собой машинку.
— Есть! Бледна у девушки щека, и чуть дрожит рука. У юноши горбом рюкзак, в глазах отчаянности знак. Это мы с тобой на вокзале. Похоже?
— Рюкзак не у тебя, а у меня…
— Супруженька! Подумаю, что ты не смыслишь в поэзии.
Недовольный, вошёл он в полупустой выстуженный вагон. В их отсеке сидел за столиком солдат и смотрел в окно.
— Ты чуял его, — шепнула Саввишна, — помнишь, у тебя в стихе — солдат на стебле сидит?
— Не солдат, а цикорий… на стебле, по-солдатски грубом, — тоже шёпотом поправил Саввич, но смягчился.
А когда поезд тронулся, весело вскричал: «А не справиться ли насчёт чаёчка?» — «А не навести ли красоту? — откликнулась Саввишна. — Вещички на солдатика кинем!»
Она вернулась первой. В отсеке было полутемно, стенки грохотали и тряслись, как в падучей, солдат сидел в той же позе.
— А где мой Пузырёк? — испугалась Саввишна.
Солдат повернул лицо, светло-детское, с покрасневшей кожей.
— Не знаю, где ваш пузырёк, м-мамаша, а мой при мне.
И вытянул из-под стола бутылку вина.
Когда Саввич вернулся в отсек, жена сидела рядом с плачущим солдатом, сама плакала, держа в руке кружку, а в воздухе реял запах «Агдама».
— Это как понимать, супруженька? — поразился Саввич. — С какой-такой радости? Да с посторонним мужчиной?
— Витя, не посторонний, у него горе, — объяснила Саввишна. — Человека убил.
— Господи! Так он… из тюрьмы?
— Нет, из Прибалтики. Понимаешь, Пузырёк, на их казарму напали эти… ну экстремисты, что ли, Витя толком не знает. Наши солдатики палить. Витина пуля одного и достала.
— А может, не Витина? Говоришь, вся казарма палила.
— Его! — всхлипнула Саввишна, — потому что из всей казармы Бог только Витеньку наказал. Назавтра после боя телеграмма пришла, что его родители грибками отравились. Мальчик свалился в горячке. Теперь вот едет, уж на могилку…
— Выпей с нами, батя! — взмолился солдат, вытаскивая непочатую бутылку «Агдама».
— Никуда не денешься! — вздохнул Саввич и, поплевав на ладонь, пригладил чуб.
Наутро проводник, собирая под их столиком пустые бутылки, косясь на Саввича, ворчал: «Скандалил… без чая, видите ли, не может…»
— Крепче чая не пью, — оправдывался Саввич и с укором глянул на жену, но та не отрывалась от окна.
— Будет тебе, батя, чай! — весело сказал солдат. — Вот приедем в наш с тобой городок…
Подкатывали. Зачернели плетни зимних огородов, потянулись вразнобой домишки, вросшие в снег. Задымила труба заводика. Солдат надел рюкзак Саввишны, взял в одну руку свой портфель, в другую пишмашинку и пошёл к выходу. Следом Саввишна. Саввич нарочно помешкал. Не оглянулась, не проверила, идёт ли муж. «Порвалась цепь сердец, — бормотал Саввич, поспешая за женой и солдатом, — не то… с тюремным отливом… порвалась нить сердец… это точнее».
Поезд остановился прямо в центре у старинных торговых рядов. Ряды облупились, обострились, на лавках повисли ржавые замки. Зато снег блистал таким великолепием, что они зажмурились.
— А речка далеко, Витя? — спросила Саввишна. — Мужу надо руку в неё опустить.
— Так она подо льдом, — ответил солдат, — но раз надо — пробуравим дырку…
Он вёл их мимо заплаканной от снега доски городских показателей, мимо купеческой кладки особнячков к пятиэтажному панельному дому. И вот они в однокомнатной квартирке на первом этаже.
— Отдыхайте, я к дружку за чаем и провизией. Дома и солома едома, — засмеялся солдат, скрываясь за дверью.
— Весел больно! — осудил Саввич.
— Пузырёк!
— Чтоб я не слыхал этого гадкого прозвища, супруженька! Я тебе не солдатик!
Саввич открыл дверь в комнату, шагнула и она, споткнулась, потому что он замер на пороге. Со стены надменно глядела юная пара — невеста в белом облаке и черноусый молодец. Под ними бастион былого семейного счастья: двуспальная кровать с металлическим изголовьем, с десятком подушечек. Тихонько прикрыли дверь, сели в кухне на лавку. Молчали. Явился солдат, всё горело в его руках. Нарезал сала, хлеба, заварил чай.
— Ну, батя и мамаша, со свиданием! — и заплакал, слизывая слёзы с губ. — Поживите со мной, ладно? Я вам дырку во льду пробуравлю… на баяне сыграю…
я здорово играю, девки с ума сходят.
Снова повеселел. Поев, заторопился:
— Сбегаю в военкомат, а вы отдыхайте.
И снова одни в чужой квартире.
— Бежать надо, супруженька, скрыться ото всех.
— А Витя?
— Не пропадёт твой Витя. Дружок имеется, девушку приглядит.
— Ото всех бежишь, Пузырёк, и от плохих людей, и от хороших.
— Видала в комнате?
— Портрет?
— Не портрет, а мебель. Как у нас дома. Даже патефон на этажерке.
— Ну и что?
— Будто нас вернули. Убежать не дают. Это рабство ещё в поезде возникло, когда выпили. Свет притушен, каждый в своей ячейке, на своей полке, нас везут, волокут…
— Но ведь по собственному желанию…
Саввич расхохотался и встал с лавки:
— Тонко, тонко! Ну да, мы, русские, даже умираем по собственному желанию. Умна, супруженька! Казённый штамп использовать в философском смысле — эдакая лапидарность Достоевскому не снилась! Жаль, скверносущна ты, как все женщины. Идёшь или вдребезги любовь?
Он надел шинель, взял пишмашинку, помедлил (Саввишна чертила пальцем по клеёнке) и осторожно прикрыл за собой дверь.
Он шёл по улице, скорей по дороге, бугристой, обледенелой, безлюдной. Шёл оглушённый. Кто-то бежит сзади. Шажки лёгкие. Нет, собака. Обогнала, не удостоив взглядом. Ноги Саввича — чугунные ядра. Остановился, и тут нежнейшая на свете ручка уцепилась за шинель, личико в горьком ребячьем отчаянии: «Нехороший!»
Звонкая радость взмыла в душе Саввича, прижал жену к шинели, гладил рюкзачок на узенькой спине: «Родничок родненький!» Мир зашевелился, ожил — захрюкало, застукало, зацокало. В домишке напротив из-за занавески глазело чьё-то любопытство.
— Где у вас тут речка, молодушка? — обратился Саввич к женщине, укутанной до глаз платком.
— За огородом, с откоса спустимшись…
Шли да шли, от белизны в глазах уж искры проскакивали. Солнце укуталось серыми облаками. На душе погрустнело. Но вдруг под ногами пологий склон, внизу тёмно-белая лента реки, за ней простор.
— Степь да степь кругом! — заорал Саввич и стал осторожно спускаться. Саввишна же скинула рюкзачок и съехала на нём, как на санках. По льду вихрился снежный хохолок.
— Полный вперёд! — скомандовал Саввич. Заскользили, взявшись за руки, река всё петляла — туда, сюда, ветерок усиливался, толкая то в грудь, то в спину.
— Здесь что, подлёдным ловом не занимаются? Дырки не вижу! — с усилием говорил Саввич. — И снег не московский. Ну-ка, Саввишна, ищи сравнение — какой здесь снег?
— Нескрипучий.
— Три с минусом. Снег здесь как… как порох!
— Ты ж пороха не нюхал!
— Пять с плюсом! — возликовал Саввич.
И тут ветер швырнул к их ногам сноп снега.
Саввишна остановилась и всхлипнула:
— Пудинг! Не попробовать уже.
— Что за паника?
— Изюм на Кавказе растёт… Кавказ теперь заграница… — захлёбывалась слезами и ветром Саввишна.
— Завёл я тебя, супруженька! — встревожился Саввич. — Обратно!
Повернули, и тут вдруг стемнело, будто свет выключили, а ветер завыл по-волчьи. Кто-то, сидя на небесном пульте, забавлялся их беспомощностью.
Бежали, катились по льду.
— Прости… дурака… другую тебе… долюшку…
— Что за… Полюшка?
— Рюкзак… бросай… на откос… в город…
Ветер сорвал с него ушанку, хлопнул капюшоном Саввишны.
— Не в ту сторону… Пузырёк.
Он поймал её мокрое лицо:
— Не су-пер-речни-чай!
Карабкались изо всех сил по склону. Никто не знает, сколько они ещё боролись с метелью. Нашли их назавтра в степи, на противоположном от городка берегу. Две фигурки, прижавшиеся друг к другу. Мужчина держал в одной руке ладошку жены, другой вцепился в пишмашинку.
Тревогу поднял солдат, он же и хоронил их. Плакал, сидя на телеге, прислонившись к гробам. Играл на баяне неузнаваемое, надрывное. Ронял голову на грудь, вскрикивал: «Я сею смерть! Я сею смерть!»
А в Москве квартирку супругов, говоря по нынешнему, приватизировал сосед, который на них настучал.
Труба
Алла Павловна объявилась в сентябре. Сентябрь в Москве особенный. Нигде такого нет, уж Зоя Ивановна знает, помоталась по стране. Сдержанно-солнечный, с ласковым ветром и кроткими дождиками. Школьный сентябрь.
И познакомились они в сентябре на школьном дворе. Давненько, в сорок пятом предыдущего двадцатого века. Отгремели победные марши, страна погрузилась в тяжёлую повседневность, но в сентябре детей снарядили в школу, как положено.
Благодаря Алле Зоя запомнила себя на школьном дворе — черноглазую, худенькую, в форменном коричневом платье на вырост, белом фартуке, сшитом из наволочки, в резиновых тапочках. Так же выглядели остальные одноклассницы. Одна выделялась. Приталенное шерстяное платьице, шёлковый фартук, ножки обуты в чёрные лакированные туфельки. Как залетела редкая птица в фабричную школу за окружной дорогой? Зоя так и не узнала.
Мелкие камешки заскрипели под чёрными туфельками. Алла разглядывала её холодными серыми глазами. Решительно перекинула на грудь толстую белокурую косу.
— Будешь сидеть со мной за одной партой, Маня.
— Я не Маня, я Зоя.
— Неважно, я буду звать тебя Маней.
Твёрдая ладошка сжала Зоины пальцы. Страх перед школьной неизвестностью сменился торжеством. Она уже отмечена, её выбрала в подруги принцесса, у которой всё не так, как у остальных, даже лицо загадочной белизны.
Позже Зоя поняла, загадки в белизне нет. Жила принцесса в отдельной квартире с ванной и горячей водой. Отец, генерал, привёз из Германии, помимо прочих трофеев, арсенал ароматных моющих средств, притираний, одеколонов. Фабричные дети, и Зоя тоже, ютились в бараке, где на всех один кран, мылись простым мылом, соблюдая экономию. Во взрослой жизни Зоя не выносила его постный безнадёжный запах.
Сейчас, узнав Аллу Павловну, Зоя Ивановна не испытала ни капли детского пиетета, напротив, осознала, тот пиетет носил оттенок холопства. И рассердилась: «Стерва, увела у меня первого мужа, пропала на целую жизнь и смеет…» Надо проявить строгость. Не успела.
— Маня? Ты жива? Слава богу! Жду тебя завтра в полдень на нашем мосту.
Гудки. Идти — не идти? Разумеется, она пойдёт, решила Зоя Ивановна, сжимая в руках остывающий голос Аллы Павловны. Узнать, как сложилась её жизнь с Игорем (не сложилась, раз вспомнила о ней!), а главное, посмотреть, во что превратилась самоуверенная блондинка. Уж над возрастом она не властна, никто не властен.
В классе их считали подругами. Это было не так. Говорили мало и по делу. К себе Алла не звала. Однажды в класс заглянула генеральша — шестимесячная завивка, на широких плечах спит чернобурая лиса.
— Это и есть твоя Маня?
— Я не Маня, я Зоя.
— Неважно! — и увлекла дочку в коридор.
Сближению мешало социальное неравенство (не при советской власти будь сказано!), которое Алла бестактно подчёркивала. На большой перемене демонстративно стелила на парте накрахмаленную салфетку, выкладывала ломоть белого пушистого хлеба со сливочным маслом и ароматной колбасой, загорелый персик или гроздь лилового винограда. Зоя вставала и шла в коридор, не решаясь вынуть кусочек чёрного хлеба, скупо посыпанный желтоватым сахарным песком.
Почему Алла тогда, на школьном дворе, выбрала именно её, всю жизнь ломала себе голову Зоя. Со временем она стала обгонять Аллу в учёбе, оказалась более грамотной и начитанной (благодаря бабушке, вдове священника). На диктантах Алла «ночевала» в тетради соседки. Но разве Алла могла предвидеть, что Зоя окажется полезной? Почему же выбрала? Почему?
Этот вопрос закружился над ней и сейчас, когда она в синем банном халате покойного мужа, с мокрыми серо-седыми волосами сидела у телефона, держа трубку в руках.
Нашла над чем ломать голову! Она засмеялась и положила мокрую трубку на рычаг. «Завтра в полдень». Хорошо, не в полночь!
Мост, который упомянула Алла, возносился над окружной дорогой. У них образовалась привычка вместе выходить из школы, подниматься на мост и в любую погоду дожидаться появления первого поезда. Провожали поезд глазами, пока он не исчезал в грустно-золотистой, снежной или фиолетово-весенней дымке. Потом Алла шла дальше, а Зоя возвращалась в фабричный посёлок.
Мост был деревянный, трогательно-дачный, со множеством ступенек по обе стороны дороги. А середина, неплотно устланная досками, дрожала под их ногами.
В первые минуты Зоя каменела от страха — вдруг мост рухнет. Потом, осмелев, вглядывалась в перепутанные рельсы, которые блестели в любое время года, струились, разбегались. Алла всегда молчала, и это молчание позволяло Зое мечтать. Однажды они с Аллой сядут в такой поезд и поедут далеко-далеко. В купе Алла, наконец, скинет равнодушную маску, и они заговорят обо всём на свете, как настоящие подруги.
Впрочем, со временем Аллу из купе вытеснил Игорь. В Москве случилось невероятное. После смерти Сталина мужские и женские школы слили. В их классе появились мальчишки. Выделялся Игорь, сын директора фабрики. У него был мужской басок, ореховые кудри и широкая ласковая улыбка.
Девчонки повеселели и подобрели друг к другу. Игорь шутил со всеми, но чаще всего задерживался возле их парты. Алла тоже изменилась. Стала кривовато улыбаться, в разговоре появилось несвойственное ей мурлыканье. В один прекрасный день пришла без косы. Лицо обрамляли кольца белокурых волос.
Все ахнули. Увесистая коса Аллы была, как выражаются нынче, брендом класса. Учителя заподозрили — не сделала ли шестимесячную завивку? Но генеральша заверила их, кудри у дочери естественные, а косу велел отрезать врач, высасывает, дескать, из организма соки, нужные для учёбы.
Потом поползли слухи. Кто-то видел Аллу с Игорем в Нескучном — целовались на скамейке. Но в школе Зоя ничего такого за ними не замечала. Разговаривали всегда втроём. Ближе к окончанию школы все трое стали мечтать о поступлении в университет на факультет журналистики. Надоумил Зоин успех. В «Московском комсомольце» напечатали её заметку о шефской поездке класса в колхоз. Зоя даже гонорар получила, сводила Игоря и Аллу в кино, угостила газировкой с печеньем.
Приняли в университет Зою и Игоря. Алла провалилась. И резко, как всё, что делала, исчезла из жизни Зои. Виделся ли Игорь с Аллой? Зоя не спрашивала. Их закружила студенческая жизнь. Но дружескую связь не порывали. На лекциях и в библиотеке сидели рядом. К концу учёбы обнаружилось, у всех семья есть или намечается, а Игорь с Зоей одиноки. Никого не удивило, что они решили пожениться.
Зоя окунулась в счастье. Оказывается, она без памяти любит Игоря. Он такой сильный и ласковый. А ореховые кудри не надоест распрямлять до конца дней.
От счастья отвлекали мысли о работе. Без опыта их не брали ни в одну столичную газету. Блата не было. Отец Игоря, директор фабрики, в газетной сфере влияния не имел.
Подвернулась возможность поехать в Сибирь в многотиражку на строительство завода. Они легко собрались. И вот в поезде, молодые, влюблённые. Сбылись мечтания Зои на памятном мосту. Сбылись? Она-то представляла, сядут в купе у окна, прижавшись друг к другу, и будут говорить, говорить… А Игорь бродил по вагону, улыбался проводнице, улыбался пассажирам, с одними играл в карты, с другими пел студенческие песни. Лишь изредка заходил к нахохлившейся жёнушке. Он испортил картину, нарисованную ею на мосту.
«Испортила тебя Алка, заразила деспотизмом», — говаривала мать. Алка? Лучше бы ехать сейчас с Алкой, а не с Игорем, сердилась Зоя.
Приехали. Обида на мужа улетучилась, переживания в поезде стали казаться пустяковыми. Окунулись в работу. С новенькими удостоверениями мотались по гигантской стройке, вверх по ненадёжным лесам, вниз в котлованы, «потрошили» строителей, писали цветистые репортажи.
Им дали отдельную однокомнатную квартиру. Правда, была в ней только широкая двуспальная кровать с металлическими шишечками на грядушке да керосинка в кухне. Ели либо на подоконнике, либо в постели, подложив под спины подушки. Игорь, к удивлению Зои, умел и любил готовить. Коронным блюдом было рагу из говядины. «Такое, брат, рагу — ну просто не могу!» — говаривал Игорь, снимая сковородку с керосинки. Зоя морщилась.
Лето пролетело незаметно, а в сентябре (чёрт-те что, опять в сентябре!) появилась Алла. Явочным порядком. Постучала в дверь. Как она нашла их? Оба страшно обрадовались. Как раз собирались на работу, пошли вместе, Алла устроила в редакции пир горой из московских деликатесов. Сидела, положив красивые ноги одна на другую, в Москве уже вовсю носили мини. Мужики, хлебнув «Плиски», пялились на ноги приезжей. Добряк-редактор вспомнил, в штатном расписании есть ещё одна машинистка, кто-то звонил в женское общежитие, клянчил для Аллы отдельную комнату.
«Наконец-то наговоримся», — мечтала Зоя, но всё не было времени, пока однажды разом не рухнула её семейная жизнь.
В тот день Игорь остался дома отписываться. Она лазила по стройке, в столовой увидела любимые пирожные Игоря — тёмно-коричневую вязкую «картошку». Конечно, это были не те «картошки», что продавали в Москве в Столешниковом, и всё же… Решила заскочить на минутку домой, побаловать мужа, он всегда старался накормить её.
От входной двери сразу видна кровать. А на ней… Сильные загорелые плечи Аллы, сигарета в зубах, а рядом полуголый Игорь, опершись на подушки, ест любимое рагу, определила по запаху Зоя. Проголодался, сволочь!
Увидев её, Алла не двинулась с места, продолжая спокойно курить, а Игорь уронил на одеяло вилку и с глупой улыбкой сказал: «Такое брат, рагу — ну просто не могу!»
«Лишь бы не быть смешной», — думала Зоя, роясь в углу, в чемоданах, выбрала маленький, сложила туда вещи, не удержавшись, швырнула в кровать ключи и пакет с «картошкой» (парочка не шелохнулась) и хлопнула дверью. Заплакала уже возле добряка главного редактора. Он молчал, не знал, как утешить, мял в руке её заявление об уходе.
В поезде на пути в Москву она почувствовала неожиданное облегчение. Сама себе хозяйка, не надо переживать из-за общительности Игоря. К тому же, подумала с неискренней справедливостью, Алла имеет на Игоря такие же права, как она. Может, большие, если правда, что они целовались на скамейке в Нескучном.
Игоря она увидела ещё раз, в загсе, когда разводились — без обычной улыбочки, молчаливого, «как в рот воды набрал», говорила матери. Об Алле ничего не знала, общих знакомых не было. Но думала о ней часто — без злости, с непонятной тоской.
И вот Алла собственной персоной, и опять в сентябре. Что ей нужно? Терялась в догадках.
В тот день, проснувшись, Зоя Ивановна долго лежала в постели, глядя, как в рамке открытой балконной двери стоит сентябрь. Не шелохнувшись, светит ласково. Нехотя поднялась и стала собираться. Думала принарядиться, потом махнула рукой. Надела плащ образца восьмидесятых, расклешённый, реглан, повязала косынку…
Не осталось, конечно, ни фабрики, ни школы. Мост искала по часовенке — старой, поросшей травой. Снесли? Нет. Вот она, возле моста. Но где же железная дорога? Вместо неё широкий проспект, поток машин. А мост? Того моста, деревянного, тоже не было. Над дорогой на шершавых цементных лапах стоит другой мост. Цементное брюхо, на нём колпак из толстого стекла. Стекло и бетон. Мост — не мост, труба какая-то. Зоя Ивановна остановилась. Внутренность моста просматривалась, там не было ни души. Принцесса опаздывает.
Кругом пусто. В домах готовят обед, в учреждениях разгар рабочего дня. Но вот мимо Зои Ивановны торопливо прошла пожилая женщина и, прежде чем подниматься по ступенькам в трубу, перекрестилась на часовенку. Зоя Ивановна медленно пошла за ней, а перед этим, оглянувшись, тоже на всякий случай перекрестилась.
Она остановилась на середине трубы и сразу увидела летящую к ней с другого конца светлую фигурку. Господи, Алка! Слёзы навернулись на глаза. Та подошла — седые кольца волос, серые скорбные глаза, бледные губы. Зое Ивановне захотелось обнять её и поцеловать, но сдержалась. Не сдержалась Алла Павловна. Стиснула её плечи, открыто заглянула в невыцветшие чёрные глаза.
— Знаю, у тебя ко мне сто вопросов. Задавай, Маня, родная!
— Почему ты назвала меня Маней? Я Зоя.
Алла Павловна вынула «Приму» и закурила:
— В детстве у меня была любимая кукла Маня. Мы сидели в песочнице, налетел дворовый пёс, стал рвать Маню. Я в крик. Прибежала мать, отняла Маню, точнее, то, что от неё осталось. С тех пор я перестала играть в куклы. Ты похожа на Маню. Её я не сумела защитить, тебя поклялась не давать в обиду.
— И обидел сама. В Сибири.
Алла Павловна отрицательно махнула сигаретой:
— Наоборот, защитила. Игорь славный, но пустой. Надо было тебя от него оттаскивать. Испортил бы тебе жизнь.
— Не Игорь, так другие испортили, — сообщила Зоя Ивановна, и они засмеялись, но ещё неуверенно, врозь.
— Почему ты бросила меня, Маня? — спросила Алла Павловна, глядя ей прямо в глаза.
— Ничего себе! — возмутилась Зоя Ивановна. — Кто кого бросил?
Они опять засмеялись, на этот раз вместе. И так хорошо стало Зое Ивановне, так тепло. Так важны, оказывается, для неё отношения с Аллой, с которой не виделась целую жизнь, что слёзы навернулись на глаза, и она сказала:
— Надо бы хоть раз посидеть по-настоящему, поговорить, но я живу далеко.
— А я там же, — и Алла Павловна бледной рукой с длинными пальцами показала — там…
Они взглянули, оттуда шли несколько подростков с разгорячёнными лицами. Женщины как по команде взглянули в другую сторону. То же самое! Их «брали в клещи», излюбленная тактика мелких шакалов, промышлявших в трубе.
— Не бойся, Маня, я сумею защитить тебя, я вооружена.
* * *
В вечерних телевизионных новостях сообщалось, в таком-то районе, на таком-то виадуке ограбили и убили двух пенсионерок: бандиты скрылись, лишь один остался на месте преступления. Одна из пенсионерок, защищаясь, воткнула ему в грудь портняжные ножницы. «Истекающий кровью бандит с радостью встретил появление стражей порядка», — закончил телеведущий. Пришлось прибегнуть к чёрному юмору, чтобы смягчить рассказ о тяжёлой криминальной обстановке в Москве.
Чужое окно
Идею подглядывать в чужие окна кинула мне тухлая шестидесятница, моя мамаша. Разумеется, облекла её в благородные одежды: «Отвлекись от себя, посмотри, как люди живут». Обычно, сплеча отвергает её советы. Насоветовала. Сижу, сорокалетняя, в инвалидном кресле. Её вина, пусть косвенная. Ноги отнялись от «хорошей жизни». По её наводке окончила никчёмный филфак и оказалась в школе, где перестроечные детки трахались и потребляли наркотики. А пошла бы на экономический, спокойно заколачивала бы баксы. По мамашиному благословению вступила в ненужный брак с Виктором («Что может быть возвышенней любви, выросшей из детской дружбы!») Только нервы истрепала. Пришлось разводиться. Мамаша — эксперт по мужикам! Папочка сбежал от неё до моего рождения и пропал. Не осуждаю.
«Наблюдения — пища для литературных занятий», — прошепелявила она (зубы вставить не на что), собираясь на работу в захудалую районную библиотеку. К старости стала похожа на метлу: тощая, юбка колоколом, волосы в разные стороны, на шее переплетение стеклянных бус всех форм и оттенков. А в шестидесятых, судя по фотографиям, была пухленькая, аппетитная, обожала юбки выше колен. Да, внешне изменилась. Но не внутренне. Всё та же «мечтательница».
«Этот чёртов дом напротив небо загораживает», — проворчала я. Но когда мамаша ушла, подкатила кресло к окну. Что если в самом деле заняться литературой? Способности есть, времени вагон. Николай Островский в ещё более плачевном состоянии взялся за роман. Но нужен оригинальный материал.
В лучах восходящего летнего солнца окна противоположного дома отсвечивали пустотой. Люди на работе. Но чей-то пристальный взгляд впился в меня. На третьем этаже (мы на пятом) бабка в белом платочке. Сидит у подоконника между горшками с зеленью и выполняет, так сказать, рекомендацию моей мамаши. Смотрит на меня неотрывно, даже к стеклу приникла. Бабку надо изжить, иначе отравит моё восприятие. Но как? Подумаем. Подожди-ка… Взяла палку, стоящую возле кресла, выставила в окно и вроде прицелилась. Бабка, насмотревшаяся американских боевиков, с ужасом шарахнулась. Теперь из-за горшка подсматривает. Ладно, хозяйка пространства всё-таки я.
На шестом из приоткрытой створки выглянула чёрная кошка и спокойно прошлась по наружному подоконнику. С грацией пантеры. Не упала. А у меня голова закружилась. Упасть бы вниз и никаких проблем. Но я не кошка, не смогу даже подняться из кресла. Затопила обида на весь мир.
«Не ищи в селе, а ищи в себе», — всплыла любимая мамашина сентенция. Всё знает! Разве я виновата, что родилась в неудачную эпоху? Впрочем, на эпоху жалуются все поголовно. Хемингуэй назвал своё поколение «потерянным». Мамашино поколение беспозвоночное. А наше? Душа расколота пополам. К двадцати пяти годам сформировались по-советски, перестройка, как снег на голову. Парализовала. Парализованные мы. В переносном смысле. А я к тому же в прямом.
Окошко, тоже на пятом, заполнила парочка. Он уселся на подоконник. Её взгромоздил себе на колени, губами прижался к золотистому затылку. Замерли. Неужели нельзя посидеть таким же манером на диване в глубине комнаты? Напоказ. Прямо картина в раме.
Во мне закипела злость, но тут крякнул замок, мамашин голос. Не одна. Ну, разумеется, с Виктором. Не с принцем же датским. Вот он на пороге комнаты: покатые плечи, унылый мясистый нос. Хорошо хоть голову бреет, как я велела, а то при жалких островках волос не голова, а глобус. А портфель, господи! С этим портфелем его дед, счетовод, небось, на партсобрания ходил.
Увы, Виктор не похож на того черноволосого, поджарого, что баюкает на коленях блондинку.
Бросила грозный взгляд на мамашу:
— Я же просила… посторонним вход сюда запрещён.
— У Виктора для тебя сюрприз, — пропела мамаша.
Бывший муж откашлялся:
— Чтоб не забыть… Климов из десятого «б» привет передавал, клёвая, говорит, была учительница. Ты, и правда, Капочка, умела заинтересовать…
Я усмехнулась. Дылда Климов на перемене шепнул мне однажды: «Потрахаемся?»
— Это и есть сюрприз?
— Виктор предлагает тебе руку и сердце, Капочка! — выпалила мамаша.
Я расхохоталась:
— Ничего себе сюрприз! И рука давно знакомая, и сердце, и так далее.
Приятно наблюдать, как по лицу Виктора расползалась краска нафталинной стыдливости.
— Видишь ли, дорогая, я прошёл тест… получил грант… короче, через полгода еду в Америку преподавать… если поженимся… там тебя вылечат…
— Боже, как благородно! — закатив глаза, прошептала мамаша и стала шарить по карманам в поисках носового платка, хотя прекрасно знала, оных в нашем доме не водилось.
И всё же они меня удивили. Вот так Виктор! Попыталась оценить его посторонними глазами. Знания в области языка и литературы обширные, с детьми терпелив и тактичен, настоящий психолог, в совершенстве владеет английским. Жёсткости не хватает в характере, а стало быть и во внешности. Но тем не менее востребован! И меня в силах поднять с инвалидного кресла. Мать на моё выздоровление не заработает, да и медицина в России отсталая.
— Поздравляю, Виктор! — миролюбиво сказала я. — Надо бы обмыть.
Просияв, он достал из портфеля бутылку кагора. Считает, женщине приличествует это сладкое пойло. Надеюсь, в Америке кагора нет. Хочется хлебнуть виски.
Мамаша ринулась на кухню готовить единственное блюдо, в котором преуспела, — картошку на сале. Заскворчала сковорода.
Придвинули к окну круглый стол, мамаша накрыла его белой скатертью, я с трудом различила бабушкину ювелирную штопку. После первой рюмки будто свежий ветерок пронёсся над столом. В доме напротив загорелись окна, хотя нужды в том не было, летний вечер отказывался догорать. Обрывки мелодии, мерцание телевизионного экрана. И вдруг взволнованные голоса. Что-то случилось. Ага, на седьмом.
Виктор полез в пресловутый портфель, с которым не расставался даже за столом, достал здоровенный бинокль, им пользовался другой его дед, боцман. Протянул мне.
Из открытой створки вылез парень в белой рубашке и чёрных брюках и, держась за раму, встал во весь рост на наружном подоконнике. Посмотрела в бинокль. Он так приблизился ко мне, что, кажется, я услышала скрип тонкого железа под его ногами. Парень был красен, на взводе, за стеклом толпились гости, а у створки, прижав к груди тонкие голые руки, стояла молодая женщина в синем открытом платье. Я разглядела шёлковый узор на ткани и сложное выражение её лица. И боится за мужа, и злится на него, и деланную весёлость перед гостями изображает.
Гости гомонили за стеклом, то ли подначивали, то ли уговаривали вернуться, но тут парень оступился, одна нога повисла в воздухе, жена протянула к нему руки. Через несколько секунд он уже был за столом, тоже придвинутом к окну.
— Жаль, не грохнулся, — сказала я, откладывая бинокль.
Виктор с матерью переглянулись. Я научилась использовать преимущество своего положения. Все чувствовали себя передо мной виноватыми.
— Это негуманно, — всё же произнёс Виктор.
— А жене нервы трепать гуманно?
Мамаша понесла посуду в кухню.
— Бинокль тебе в подарок. Зажечь свет?
— Не надо.
Он подхватил остатки посуды и тоже скрылся в кухне.
Сумерки стали одолевать световой день, я сидела у окна, было хорошо. Впервые со дня постигшего меня несчастья.
За окном шептались кроны деревьев, в кухне шептались Виктор с мамашей, а я думала об Америке. Не о той, сусальной. Какую знала по Марку Твену. Я думала об Америке, какую увидела по фильмам, наводнившим экран. С откровенным сексом, с яростной борьбой за существование. Она грубая, иногда некрасивая, но энергия, бьющая из американцев, как донорская кровь, укрепляет мои ослабшие вены. Во мне появляется желание бороться с болезнью, я бы как червь извивалась, тянулась, чтоб встать, пойти, побежать, по-иному, чем раньше, построить свою жизнь. Да здравствует Америка!
Но приподнятое настроение продержалось недолго. Потянулись будни, я коротала время в одиночестве и уже не верилось в чудо. Не помог и бинокль. Ну, разглядела жёлто-коричневый узор на бабкином платке, белый треугольничек на груди у чёрной кошки. Посочувствовала молодой женщине с седьмого этажа. Сидит у окна как в воду опущенная, разглядывает свои тонкие ручки. Невесело, дорогуша, иметь мужа-весельчака? А может, он уже испарился?
Раздражала пара, та, что напротив. Как появятся дома, сливаются, точнее, слипаются в одно существо. У нас с Виктором так не было. Да и как, простите, слипнешься, если с молодых лет он обзавёлся объёмистым животом. Вообще наши интимные отношения проходили, как бы сказать, под бесстрастным надзором сознания. Перед разводом была такая сцена. Он возится с одеждой, я лежу готовая под простынёй, наблюдая сиреневый вечерний свет, который льётся сквозь зимнее стекло. Вдруг вспоминаю, сегодня Виктора в школе не было, а завуч Серафима Никаноровна просила передать ему то-то и то-то. Не забыть бы…
Приподнимаюсь на локте: «Серафима Никаноровна то-то и то-то…» Взревел как ошпаренный: «Ты меня не хочешь!» Врубил люстру зачем-то. Увы, аппетита он у меня действительно не вызывал. Допустим, в Америке встану на ноги и уже из благодарности до конца дней — Виктор?
На подоконнике общая тетрадь в клеёнчатой обложке, мамаша положила: «Наблюдения надо фиксировать». Что толку в одних наблюдениях? Найти бы сюжетный ход. Но его не подглядишь.
Мои голубки с пятого снова слиплись. Погодите-ка… Я схватила бинокль. Он обнимал не блондинку, а брюнетку. Вот сволочь! Блондинка, если даже не официальная жена, постоянная сожительница. Завтракают вместе, ужинают, она штопает его джинсы. А эту вертихвостку вижу впервые.
Вот и сюжетный ход. Затрёпанный, правда. Сколько написано о супружеской измене. Ладно, сойдёт с горчицей, как говорит мамаша. Но что дальше? Блондинка может не узнать о брюнетке. Мой долг — настучать. Ради литературы.
Меня охватил охотничий азарт. На тетрадный лист стала наклеивать буквы, вырезанные из московской газетки под названием «Метро». Анонимку сочинила нарочито примитивную: «Муж обманывает вас с красивой брюнеткой». У мамаши в столе конверты. Надписала: «лично хозяйке». Заклеила.
На следующее утро как можно небрежней сказала мамаше:
— Опусти письмо в почтовый ящик вон той квартиры, мне нравится блондинка, может, подружимся.
Мамаша обрадовалась, завела о «родстве душ», но я не позволила растекаться мыслью.
Теперь я глаз не сводила с квартиры на пятом этаже. Шёл день за днём, ничего не происходило. Голубки по-прежнему ворковали, брюнетка не появлялась. Может, письмо перехватил муж? Или мамаша сунула его не в тот почтовый ящик? Неделя, другая, мне уже наскучило следить за подопытными супругами. Но однажды обнаруживаю на знакомом подоконнике двух черноголовых ребятишек, а в глубине комнаты родители кавказской национальности расставляют мебель.
Еле дождалась мамашиного прихода. «Не знаешь, куда подевалась моя блондинка?» Та смотрит в сторону: «Не хотела тебя расстраивать, во дворе только и разговоров об этой драме. Блондинка отравилась, кто-то сообщил ей об измене мужа».
Будто гром грянул над головой. Почудилось, сейчас ворвётся ураган и вместе с креслом вышвырнет меня с пятого этажа. Страх сжал сердце, слёзы сами потекли по лицу.
— Мама, обними меня.
Всхлипнув, она стала на колени рядом с креслом, обхватила мои плечи руками. Родное тепло успокаивало.
— Плачь, доченька, плачь, это хорошо…
— Прости, мама, я часто обижаю тебя. — Жгучее раскаяние, как бальзам, смягчило мою ожесточившуюся душу. Хотелось проявлять великодушие. Я вспомнила о Викторе. — Я не поеду в Америку, мама. Не воспользуюсь добротой Виктора. Он найдёт жену, которая будет любить его по-настоящему.
— Ты добрая, доченька…
Она рыдала всё сильней.
— Нет, нет! Я не добрая. Если б ты знала, как я виновата.
Она оторвала лицо от моего плеча:
— Не ты виновата, успокойся. Я вскрыла твоё письмо и разорвала на кусочки. Блондинка твоего письма не получала. Кто-то другой…
— Что?!
Я оттолкнула её, и она поднялась на ноги, недоумевая. Стала шарить по карманам в поисках несуществующего платка.
Я молчала. Буря во мне утихла, душа лежала в развалинах.
— Должна радоваться, что не ты причина…
— Я радуюсь, мама, радуюсь. Но какое право ты имеешь вскрывать мои письма?
Трофейный эрос
Лето сорок пятого было громким. Гремели грозы. Грохотали победные марши из чёрного репродуктора. Тарахтело металлическое колесо, которое я гоняла по двору, управляя «держалкой» из толстой проволоки. И в это героическое время я впервые задумалась о том, чем занимаются мужчина и женщина, оставшись наедине. И всё благодаря трофейному кино.
Обыденность не могла разбудить воображение. Мужчины для меня располагались на двух полюсах, одинаково далёких. На одном — кривой водопроводчик дядя Паша и его сын прыщавый Колька, на другом — князь Серебряный из бабушкиной книги, бесполый такой князёк, безгрешный, с мягкой бородкой и виноватой улыбкой.
Грустная зависть охватывает, когда читаю у писателей (чаще «вспоминают» дореволюционные писатели-мужчины), как у них загорелась кровь чуть ли не в колыбели от шелеста шёлковой юбки кузины, от волшебного запаха французских духов.
В то победное лето мне стукнуло восемь. Июньский день. С улицы плывёт нагретый солнцем запах цветущей липы. Моя старшая подружка Зоя сидит во дворе на лавочке, лениво грызёт травинку и листает Тургенева, а прыщавый Колька устроился рядом, искоса на неё посматривая. Я гоняю колесо вокруг лавочки.
— В «Авангарде» трофейное кино. Побежали? — говорит Колька.
— Про что? — бросает в пространство Зоя.
— Про то самое, — Колькины прыщи багровеют.
«Будто кипятком ошпарили», — с интересом думаю я, ловлю колесо и приближаюсь к лавочке.
— Без Машки не пойду, — кивает на меня Зоя.
— До шестнадцати нельзя, проскочим ли мы с тобой…
— Без Машки не желаю, — капризничает Зоя.
Колька глянул на меня с ненавистью, потом щёлкнул пальцами и скрылся в доме. Вернулся с ворохом тряпок.
— Надевай! — стал напяливать на меня кофту своей матери тёти Дуси. Кофта, разумеется, велика, но самое скверное, впереди повисли два длинных пустых мешочка. Груди у тёти Дуси, как хвастал дядя Паша, «на ять».
Колька не смутился. На эти мешочки он, оказывается, и возлагал надежды. Набил их тряпками, и вскоре у меня выпирали «груди», похожие на гигантские огурцы. Кофта, кстати, из ярко-зелёного ситца.
Зоя засмеялась, я тоже. Я подпрыгнула, покачивая «огурцами», Зоя захохотала.
— Некогда! — Колька схватил её за руку. — А то билеты раскупят.
И вот наступила ответственная минута. Мы приблизились ко входу в фойе кинотеатра. Первыми протянули билеты Зоя и Колька. Контролёрша, пожилая женщина в белой косынке и круглых очёчках, подозрительно их оглядела: «По-моему, вам нет шестнадцати!» Тут, оттолкнув Зою с Колькой, смело протянула билет я (такой сценарий разработал Колька). Контролёрша ахнула: «Совсем дитё! И туда же!»
— Разуй очки! — нагло ввязался Колька и указал на торчавшие «огурцы». — Титьки «на ять»!
Контролёрша остолбенела. Сняла очки и начала протирать стёкла уголком косынки. Воспользовавшись её замешательством, мы ворвались в дверь и скрылись в толпе.
Засветился волшебный экран, и потекла совсем другая жизнь. Всё было незнакомым и прекрасным. Ухоженный парк, старинный дом, хрустальная люстра, великолепная мебель и посуда, длинные платья и сверкающие дамские украшения, элегантные кавалеры. Герой и героиня ели, пили, танцевали, кокетничали, но того самого…
— Где же твоё «то самое»? — шёпотом спросила Зоя.
— Сейчас, сейчас, — пробормотал Колька.
Наконец, на экране мелькнула голая женская нога, и героиню мы увидели уже в ванне, причём торчала одна голова, причёсанная у парикмахера, остальное по горло укутано мыльной пеной.
— Откуда столько пены? — дёрнула я Зою. — Мыло так не взобьёшь!
— Заткнись, дура! — прошипел Колька.
Открылась дверь ванной комнаты, вошёл герой в строгом костюме, стал шутить, смеяться, героиня вынула из пены ручку и швырнула в него воздушный комочек.
Затем мы увидели ту же пару выходящей из церкви, в окружении родных и знакомых. В зале зажёгся свет.
— Где же твоё «то самое»? — насмешливо спросила Зоя.
— Наши вырезали, не иначе, — извиняющимся голосом сказал Колька. Зоя резко встала, стул сложился, будто выстрелил. В молчании выбирались из толпы.
Я была непривычно взволнована. Сцена в ванной, в которой Зоя ничего такого не усмотрела, меня, напротив, смутила до крайности. Если б не удалось взбить такую пену, думала я, герой увидел бы героиню совершенно голой. Я услышала, как застучало моё сердце. Он в чёрном костюме с красным цветком в петлице, на ногах блестящие узконосые ботинки. Он протягивает к ней руки, она встаёт, пена осыпается с голого тела. Это неравенство в одежде страшней, чем если б… если б он тоже был голым… Тут я даже споткнулась на ровном месте. Не могла себе представить, как выглядит голый мужчина. Господи, да я ни разу в жизни не видела голого мужчину!
Сколько лет пролетело. Как выглядит голый мужчина, для меня давно не секрет, а сейчас вообще достаточно включить телевизор, чтобы увидеть…
Но до сих пор помню то первое волнение. Красный мазок усталого летнего заката над Калужской площадью, несколько неубранных ещё военных «ежей», мы трое гуськом возвращаемся из кинотеатра «Авангард», который потом зачем-то взорвали. Впереди беленькая Зоя в синем ситцевом платьице, рукава фонариком. За ней, понурив голову, Колька в широких неопределённого цвета штанах и защитного цвета кителе, купленном на рынке. И, наконец, я в тётидусиной кофте с торчащими «огурцами», с грешными мыслями в голове, о которых нельзя рассказать никому, даже бабушке.