Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2022
Гриневский Александр Олегович — прозаик. Геолог, преподаватель МГУ им. М.В.Ломоносова. Автор книг: «Зыбкость» (2008), «Истории с приставкой “гео”» (2012), «Ненужные» (2016). Постоянный автор «Дружбы народов». Живёт в Москве.
Предыдущая публикация в «ДН» — авантюрный роман «Кыш, пернатые!» (2020, № 7).
Россия. 1996
Январь. |
Захват боевиками Салмана Радуева больницы в Кизляре. 3700 человек взяты в заложники. |
|
Март. |
Сбор подписей для выдвижения Бориса Ельцина на второй срок. МВФ выделил России самый большой кредит в истории — 6.9 млрд долларов. |
|
Апрель. |
Чечня. 245-й мотострелковый полк попадает в засаду. 53 погибших. |
|
Июнь. |
Москва. В вагоне метро на станции «Тульская» произошёл взрыв. Выборы Президента России. |
|
Июль. |
Борис Ельцин избран Президентом России. |
|
Август. |
Операция «Джихад» — боевики Масхадова захватили г. Грозный. Хасавюртовское соглашение. Приведён в исполнение последний смертный приговор. |
|
Сентябрь. |
Начался вывод войск из Чечни. |
|
Ноябрь. |
Взрыв девятиэтажного жилого дома в Каспийске. 67 погибших. |
Глава 1
Кондратьев
В дверь подъезда — плечом, сильно, так, что отдалось…
Вот он я, Мир! Принимай!
Мир предстал в виде голых кустов за низенькой железной оградкой, тянущих в стороны корявые ветки, сидящей на асфальте кошки и вереницы машин, припаркованных вдоль проезжей части. Серым был Мир: осенне-бесснежным.
Мне тридцать девять. Отягощён женой и ребенком.
Кошка — чёрная с белым.
Два шага — быстро. Не думать. Не смотреть по сторонам.
Ногой, с оттягом!
Кошка перелетела ограду, отделявшую кусты, распласталась в воздухе, перекрутилась телом и приземлилась на лапы. На секунду замерла, сжавшись в комок, и метнулась сквозь кусты к цоколю дома, вдоль него, и исчезла.
Только сейчас выдохнул. Что чувствую? Что чувствовал?
Всё-таки сделал, как хотел. Гадливость… к кошке? к себе? Нет… это я сейчас чувствую. А в момент удара? Оборвалось что-то. Пустота. И в этой пустоте — точка ярости. И… заполнение пустоты, будто клапаны открыли — всё могу!
Только сейчас огляделся. Никого рядом. В стороне, по тротуару шли люди. Кто? Какая разница? А если бы стоял кто-то возле подъезда — ударил бы? Если бы соседи?
А ведь тебе кошку жалко… Ну и что? Жалко. Но хотел же попробовать? Хотел что-то почувствовать? Почувствовал? Да!
Если бы ты, как обычно, вышел из дома, погладил мимоходом, ведь ничего бы не почувствовал? А сейчас? Смотри, ты до сих пор тяжело дышишь, словно стометровку пробежал.
С этой кошкой — интересно…
Кошка
Кошка появилась года два назад.
Красавица пушистая. Сразу видно, что домашняя: не шарахается, не убегает, испуганно распластавшись животом по земле. Усядется на спинку лавочки возле подъезда — хозяйка! Все с ней разговаривают, гладят. Марина — жена — её «королевишной» называла.
Почему наш подъезд облюбовала — загадка. Уже и подкармливать начали. На этажах, на лестнице — блюдечки с кормом и молоком выставлять. Потом выяснилось, что у кошки есть хозяева. Живут в соседнем подъезде на первом этаже, окно всё время открыто — вот она сутками и гуляет.
В один прекрасный день её постригли. Голова — как чёрный шарик с белыми пятнами, лапки в мохнатых унтах-сапожках, кисточка пушистая на кончике хвоста, а тельце выбрито до голой кожи. Сидит на спинке лавочки, ну как тут пройдёшь мимо? Весь дом соплями изошёл от умиления.
И тут-то и открылось, что не кошка это, а кот! Вовсе не «королевишна», а Феликс — такая же кличка, как у того котяры из рекламы.
Мне по барабану — кот или кошка. Другое задело. Не захотел народ признать реальность: для большинства соседей Феликс так и остался милой кошечкой, которую можно погладить, шейку почесать. Смотрю я на этого кота — всеобщего любимца-любимицу — и думаю: «Хорошо устроился, собака! Нашёл применение своей смазливой морде: и ласка со всех сторон, и пожрать всегда…» А где-то внутри понимаю, что похожи мы с ним чем-то. Я ведь тоже всех обманываю, стараюсь казаться не тем, кто есть на самом деле. Ладно, пускай и для меня кошкой остаётся…
Капюшон поверх шапочки — и побежали. Давай, втягивай воздух лёгкими, отпихивайся от асфальта. Утренняя пробежка — вот что заряжает на целый день. Профессиональные спортсмены — идиоты. Положить жизнь, чтобы развить в себе единственный навык управлять телом так, как другие не могут? Бред. Зачем?
Да чтоб тебя! Растопырилась со своей клюкой на всю дорожку, не оббежать.
Надо просто чувствовать тело, как сокращаются мышцы, как учащается дыхание и выступает пот на коже. Заставить тело поработать, чтобы потом, стоя под душем, ощутить себя целиком — плечом пошевелить и чувствовать, как напрягаются мышцы, словно волна под кожей прокатывается. Хорошо… Всего лишь требуется обрести гармонию между умом и телом.
Ладно, проехали. Вдох-выдох. Мимо магазина. Блин! Ещё не рассвело толком, а синюшные уже возле входа толкутся. Помрут, если не опохмелятся. Ненавижу алкашей! Моя бы воля — расстреливал бы без малейшего сомнения. К стенке этих сук и из пулемёта.
Теперь в проход между гаражами. А-а-а! Грязища какая! Кроссовки опять мыть придётся. Здесь — шагом — не разбежишься. Пути железнодорожные. Налево-направо посмотреть, капюшон с головы скинуть, а то поездом сметёт.
Вот он — лес. Осенний, неухоженный, пустой. Листва осклизлая под ногами. Банки пивные, пакеты полузасыпанные — выглядывают. Всё равно хорошо. Свежо и сыро. Дышится легко. Ну-ка, боксёрскую двоечку! Подбородок к груди, правой-левой, раз-два. Ветви у берёз чёрные, голые, капельки повисли. Промокли, бедные, насквозь. Вот и поляна сквозь деревья уже видна. Ещё двоечку: раз-два.
Лес
Лес я люблю. Там, где родился, он не такой — предгорье. Лезут деревья вверх по склону, кажется, до вершины хотят добраться. Не получается у них — голые стоят вершины. Да и какие это горы — так, холмы пологие с голыми макушками. Внизу, у самого подножья, речка течёт — мелкая, но широкая. Бурлит вода, облизывая камни, мокрыми горбами выпирающие посреди русла. Чистая, холодная, зачерпнёшь в ладонь напиться — зубы ломит.
Нет, здесь лес не такой… Какой-то он здесь старый, серый, голый. Может, потому что осень? Или потому что ёлок и сосен нет? Чернолесье. Берёзы да осины и ещё им подобные… Нет зелени, не радуется глаз. И молодняка нет. Зато светло и просторно среди отдельно стоящих стволов, что тянутся в серое дождливое небо. Тропинки не нужны — бреди куда хочешь, загребая ногами пожухлую листву, перешагивай через поваленные стволы. Я, когда Алиска родилась, часто сюда с ней ходил. Перетащишь коляску через железнодорожные пути (вот жена ругалась-то…), и кати, толкай её перед собой. Зато тихо — никого. Только птица порой вспорхнёт.
Блин! Денег же я с собой не взял! Обещал вчера Марине молока купить. Будет опять свои мюсли с утра замешивать. Как это жрать можно?
Возле железки пришлось ждать, пока пронесётся электричка. В Москву — набита под завязку.
Перешёл железнодорожные пути, оскальзываясь на крупном щебне.
Шпалы-то бетонные. Не то что у нас в посёлке — деревянные, грязно-чёрные, креозотом воняют. Ушлые мужики их воровали — на сараи, подсобки, а кто и бани строил. Они же вечные. Не гниют и не горят. А то, что воняют, так ко всему привыкнуть можно.
Между гаражами, по обломанным доскам, уложенным в грязи. А теперь снова бегом.
У подъезда кошка на спинке лавочки застыла чёрно-белым столбиком. Интересно, что будет?
Заметила, когда уже совсем близко подошёл. Спрыгнула. Замерла на мгновение, на асфальте распласталась, будто вжаться в него хочет, и метнулась в кусты, и дальше — вдоль цоколя дома.
Помнит, сучка! Или сучок…
Марина
Марина — она умная. Я её уважаю. Не прошло и года после свадьбы, она меня раскусила. Сволочь, говорит, ты, Кондратьев. Какая же ты сволочь!
Уже беременна была…
И говорит проникновенно, слова растягивает, будто сама к ним прислушивается, на языке катает: «Сволочь ты, Кондратьев…»
Я не разубеждаю, только смеюсь в ответ. Раз понимает — хорошо. Меня это устраивает, да и её… раз живёт со мной до сих пор. Вот за то и уважаю, что понимает.
Да, нужна была! В Москве надо было остаться. Любым способом зацепиться. Слово себе дал: кроме Москвы — нигде больше жить не буду. Сейчас, правда, о загранице подумывать стал: свалить из этого грёбаного совка навсегда. Жить там хорошо, но вот деньги-то здесь делать надо. Время сейчас такое… Там — только копейки собирать.
Марина — она москвичка. Из хорошей семьи. Единственная дочь. Мама, папа — всё как у людей. Квартиру нам сразу двухкомнатную купили.
Ребёнок через год.
Зацепился за Москву. Остался.
Любовь? Какая, к чёрту, любовь? Живём вместе, и ей удобно, и мне.
Дверь подъезда распахнулась. Навстречу молодая девушка — на порыве, в движении. Алиска! Вся в меня.
Остановился, улыбаясь, стянул капюшон.
— Привет, пап.
— Привет, дочь. Опять опаздываешь?
— Ага, — на ходу чмокнула в щёку. — Пока. Побежала.
Смотрел вслед. Крупная, не в Марину, в меня пошла. Чуть толстовата. Вон какую задницу отрастила. А так ничего. Куртка приличная, джинсы в облипку, рюкзачок. Только на хрена она всякие висюльки детские к рюкзачку привешивает? Марина оправдывает, говорит, ещё ребенок. Какой ребёнок? Скоро семнадцать. Я в её годы был голодный и злой. Общага. На одну стипендию разве проживёшь? За любую подработку хватался. Даже дворником. Джинсы мечтал хорошие купить. А эта — ухожена, папа, мама есть. Английский, музыкалка. Москва. Летом на море. Маринин ритуал: ребёнку нужно солнце и море.
Криво улыбнулся, вспомнив, как лет пять назад ездили на дачу к знакомым. Там речка рядом, пошли купаться. Алиска окунулась и закричала: «Мама, мама, здесь вода несолёная! Разве так бывает?»
Дом
Дом как дом. Девятиэтажка панельная, таких в Москве сотни. Подъезд ухоженный, лифт новый с огромным зеркалом. Хороший дом, но не мой. Квартира не моя. Продать к чёрту!
Квартиру тесть подарил на свадьбу. На Марину записана. Как-то сразу почувствовал: дочку они обустраивают. Я — так… потому что рядом прилепился. Радость показывал, благодарную улыбочку выжимал: что я, идиот, что ли? кто ж у дарёного коня зубы рассматривает? Спасибо, благодетели!
Молодой был, верил ещё во что-то… Рассказал Марине, какой вижу эту квартиру. Пустая, минимум мебели, дневное освещение — яркое, светом всё заливающее, кровать — низкая, почти на полу стоит. Никаких шкафов, книг, безделушек. Ковролин с высоким ворсом, чтобы босиком ходить. Обои светлые. Не дослушала.
— Кондратьев, — говорит, — ты что, в офисе жить собрался? Тогда не со мной.
Я и заткнулся.
Теперь у нас уют. Шкафы от вещей и от книг ломятся, картинки по стенам, обои в цветочек, бра над двуспальным супружеским ложем, жёлтым покрывалом застеленным. Не говоря уж про Алискину комнату — склад мягких игрушек.
И пыль — я чувствую её, — везде пыль.
Поднимался на шестой этаж по лестнице, стараясь не сбить дыхание.
Под душ. Пропотевшее скинул, потом на балконе развешу. Воду горячую включил — люблю, чтобы пар, чтобы зеркало запотевало. Бритва, пена для бритья — скребу щёки. Голый стою — тело своё чувствую. Хорошее тело, сорваться и бежать в любой момент готовое.
Столько лет прошло, а горячая вода всё чудом кажется. В любой момент включил, а она льётся. И экономить не надо — не кончится. Теперь зубную щётку в рот и контраст: холодная-горячая, холодная-горячая.
Зеркало запотело. Полотенцем. «Ну, здравствуй, Лёша!» Да… уже мужик… не пацан. Идёт время. Жирок поднакопился, живот наметился. Двигаться надо больше, иначе совсем заплыву… Что сутулишься? Развернул плечи, поиграл мускулами спины. И плечи какими-то покатыми стали. Роста бы добавить не мешало. Не красавец, одним словом. Приблизил лицо к зеркалу, взъерошил жидкие волосы — вот уже и залысины со лба пошли. У-у-у, морда рязанская! Круглая, как блин. Хорошо хоть не рябой… А вот взгляд злой, настороженный. Ну, это мы сейчас очочками поправим, уже проходили.
Посёлок
Вдоль реки дома часто. А вверх по склону разбросаны реже. Дорога гравийная по самому берегу.
Посёлок длинно вдоль реки вытянут. Ближе к краю — площадь, где останавливаются автобусы. Две двухэтажные бетонные коробки. Здание партийного руководства и магазин с рестораном на втором этаже. Ленин на постаменте рукой в просвет между горами тычет. Остальные дома — деревянные развалюхи — утопают в снегу, лишь тропинки от калитки к дверям протоптаны. Ещё котельная — приземистый кирпичный сарай с торчащей трубой и грудой угля у входа. В баню — в соседний город, два часа на автобусе. В котельной есть душ, можно договориться, но после душа выходишь ещё грязнее — весь в угольной пыли.
Время делилось на тепло и холод. В школу осенью пошёл — начался холод; кончился учебный год — тепло пришло, лето наступило — согрелись. Вечный насморк, зелёная сопля под носом. Зимы не такие и холодные — не Сибирь, даже не средняя полоса. В жизненном укладе всё дело было, в привычке, а может, и в повальной бедности — это я уже потом понял.
Дома хлипкие, из доски сколочены. Окна однорамные. Такие домики в Подмосковье летними называют. Тепло из них выдувается на раз. Печку топишь — тепло, протопил — через час — холод собачий. Мать, пока пить не начала, печку на автомате топила. Утром и вечером. Даже если жрать нечего было.
Зимой не раздевались, спали в одежде, в шапках. У меня круглая была, коричневая, меховая, на боку проплешина — на печке подпалили. До сих пор тесёмки, туго завязанные под подбородком, чувствую.
Мать первая вставала. Выбиралась из-под груды тряпья, охая растапливала печь. Я сразу просыпался, лежал, ждал, когда разгорится. Потом грелся возле открытой дверцы, пока мать не гнала умываться. Вода еле тёплая в ковшике. Пальцы намочишь — и по глазам: умылся. Хлеб с вареньем, чай. Ранец — и на улицу, на холод. Хлопнула за спиной дверь, заскрипел снег под ногами, а сам ещё пахнешь теплом и дымом. Идёшь, оскальзываясь по дороге, темно, тихо, снег не белым, а серым кажется, тени длинные от заборов, дымы из труб в чёрное небо, испещрённое звёздами, и только окна в домах весёлым светом.
Лес кругом, а дров вечно не хватало. Мы, ребятишки малые, щепки собирали, домой несли. Хоть чуть-чуть тепла добавить. Возвращаешься из школы — дорога ледяным накатом блестит, камушки чёрные из-под ледяной корки выглядывают, речка шумит, она зимой не замерзала, и по сторонам глазами шаришь: щепка, палка, вмёрзшая в снег, — всё сгодится. Самой лихостью у нас, у малолеток, было пяток полешек у кого-нибудь из поленницы спереть и домой притащить.
Марина вошла на кухню, когда я хлеб для бутербродов резал. Причёсана, улыбчива. Клетчатые красно-зелёные домашние шорты с бахромой, майка с глубоким вырезом — ложбинка видна между чуть провисших грудей.
Но я-то знаю… помню. Я на неё сейчас по-другому смотрю. Вчера она сразу заснула, а я маялся — не спалось. Ночник зажёг, книжку, что мне Лёля подсунула, взял. Читаю, разобраться пытаюсь в этих психологических премудростях. На жену случайно глянул — Господи! она же мёртвая! Умерла? Лежит на спине. Лицо белое, чуть в желтизну. Кожа натянулась. Глазные яблоки под веками — буграми. Рот приоткрыт, и губы — розовые гусеницы — в рот заползти пытаются. Я долго рассматривал… Чужая она. Почему я должен с ней рядом лежать?
Стараюсь в этой утренней Марине ту, ночную, разглядеть. Не получается. Спряталась мёртвая за живой…
— Кондратьев, — говорит, на меня не смотрит, в окно глядит, будто что интересное видит. За окном серость. В этой серости берёза голые ветви развесила. — Может, нам пора прекратить эти ночные игрища?
— Что это вдруг? Тебе вчера не понравилось?
Она последнее время всё чаще эту бодягу заводит. Сейчас злиться начнёт. Меня не прошибить. Сижу, посмеиваюсь.
Колбасу нарезал, на хлеб положил. Завтрак: чай, один с сыром, два с колбасой.
Марина повернулась, смотрит, как я жую с набитым ртом и чай прихлёбываю. Губы поджала. Как же она меня ненавидит, когда ем! За все годы привыкнуть не смогла.
— Понимаешь, Кондратьев… — оперлась о подоконник. — Наши постельные игры мне всё больше физкультуру напоминают. Для тебя это вроде как пробежка перед сном.
— А что, — говорю, — в спорте плохого? Спорт — это великая сила.
— Спорт-то да… Вот только постель к спорту не имеет никакого отношения.
Решил отмолчаться. Стою у раковины, посуду мою. На работу пора, а тут эти тёрки никчёмные. Я-то для себя давно всё решил. Ей кажется, что она выше, культурнее, образованнее, поэтому что-то решить сама может. А вот хрен тебе по всей роже — я буду определять, как тебе жить дальше.
— Заведи на стороне какую-нибудь бабу. Вот с ней спортом и занимайся.
Ведь умная же. Зарабатывать умеет. Подать себя может. Уже под сороковник, а вон как выглядит! Что же из неё это бабское прёт?
— Кондратьев, слышишь? Или я со стенкой разговариваю?
Я же знаю, что это только слова. Только дёрнись в сторону, такое получишь! В самой женской сущности заложено — поковырять, разбередить, чтобы набежали, приласкали, уверили, что ты единственная и лучшая. И никакая логика здесь не работает. Всё стирает это желание.
— Я тебя услышал. — А что ещё сказать? — Но зря ты так…
На меня не смотрит, в окно глядит.
Ну и ладно, думаю, может, ПМС у неё?
Женщины
Не складывается у меня с ними. Не понимаю — что там интересного? Любовь напридумывали… Может, она, конечно, и есть — не отрицаю. Но вот только я её не чувствую. По мне, так любовь — временный сбой системы, разжижение мозгов.
Нет, я придерживаюсь традиционных правил. Тут всё ясно, могу объяснить. Выбрал женщину — твоё! Ухаживай, береги — твоя! Рожайте детей — физиологическая совместимость заложена природой. Детей поднять и воспитать надо, чтобы по жизни не мыкались. Выполнили природную обязанность, удобно жить вместе — живите, нет — разойдитесь спокойно. В этом процессе присутствует логика.
Я не понимаю любовную дёрганку, эти метания-страдания. Женился, а через три года встретил смазливую бабёнку — и переклинило. Страсти шекспировские, заламывание рук, бессонные ночи, сопли и слёзы. Съёмные квартиры, трах по углам, вечное враньё. Семья — побоку, всё разваливается. Скандал на скандале. Дети заброшены.
Допустим, вырвался. Женился на этой, новой. И раз — года не прошло, она на сторону ходить стала. Теперь у неё любовь, а у тебя только ненависть и ревность. Дальше? А дальше — всё снова: страдания, поиск, влюблённость, обладание. Замкнутый круг.
Ну и зачем?
Слякотно на улице, серо. Спины чёрные. Обгоняешь, а новые впереди. Почему наш народ так любит чёрное?
Маршрутка до метро. Битком. В проходе, согнувшись в три погибели. Хорошо, что хоть подошла быстро. Ехать две остановки. На лица лучше не смотреть — каменные лица.
Месиво у входа в метро. Ещё не давка, но уже вот-вот… Просочился и стекаешь вместе со всеми по эскалатору, словно в воронку засосало. В вагоне светло. Качает. Ехать двадцать пять минут. Я люблю это время. Передышка. Думать можно о чём угодно. Ты один. Люди вокруг, а один. Модель общества: вроде все вместе — куда-то вперёд, а на самом деле, каждый сам за себя и на месте. В метро особенно чувствуешь отчуждённость и одиночество. Вот поэтому на машине и перестал ездить. Стоит во дворе, вросла в асфальт намертво. Ну и Лёля ещё подсказала…
У меня нет друзей — не нужны. В детстве приятели были. Сейчас и приятелей нет. Дружба — это что? Духовная близость? Враньё! Жизнь припрёт — никто не поможет. Сопливое сочувствие получить? Так его на хлеб не намажешь. Вот только Лёля выбивается из этой схемы. Лёля — она для меня кто? Не знаю… Не пойму.
Лёля
Странно познакомились. Странная женщина. Интересно: начинаю о ней думать — и сразу всплывает слово «странно».
На выставке. Случайно занесло: время пустое выдалось между клиентами в офис возвращаться не хотелось, морды эти видеть. Зашёл. Современная фотография. Хожу, картинки рассматриваю.
На неё сразу внимание обратил. Одета аляповато: юбка тёмно-красная, длинная и ярко-жёлтая кофта с широким коротким рукавом. А главное — перчатки чёрные по локоть. Не кожаные, а нитяные, тонкие, такие дамы в прошлом веке носили. Ещё бы шляпку с вуалью — решил бы: городская сумасшедшая. Только обычно это тётки, которым о-го-го сколько, а она молодая, лет тридцать, может, чуть больше. Причёска тоже странная: половина головы под мальчика острижена, на другой — волна тёмных волос почти до плеча. Лицо какое-то кукольное: скулы широкие, глаза распахнуты. Уже потом разглядел, что и губы у неё тоже накрашены необычно: чтобы рот маленьким казался.
Она первая заговорила.
— Вы, — волосы со лба отвела, пальцы тонкие, длинные, ногти фиолетовым покрашены, — фотографии пришли смотреть или меня разглядывать?
Честно скажу, растерялся. Только и сумел пошлый комплимент из себя выжать:
— Ничего более интересного, чем вы, я на этой выставке не вижу.
Хмыкнула и отвернулась. Ну, я и пошёл дальше вдоль стены с развешанными фотографиями.
В гардеробе столкнулись. Пришлось поухаживать. Помог надеть что-то короткое, широкое и меховое. Как это называется — не знаю. Может, пелерина?
— Что ж, — говорит, — весьма любезно с вашей стороны помочь незнакомой даме. Позвольте, в таком случае, пригласить вас на чашку кофе в ближайшем кафе, если вы располагаете временем.
Я прямо офигел от такой любезности. Не хотелось в какую-нибудь историю вляпаться — уж больно видок у неё странный, но любопытство разыгралось. А уж когда в кафе за столик сели и она мундштук длинный костяной из сумочки достала, — тут я приплыл окончательно.
Офис у нас в хорошем месте расположен. Площадь с одиноко стоящим Маяковским, перейти, вдоль Садового и во дворы. Там здание — четырёхэтажное, дореволюционной постройки, грязно-жёлтого цвета. Хорошее место: метро рядом и двор тихий. Детская разломанная песочница, тополя голые ветви по небу раскинули. Мамаши с детьми здесь не задерживаются, а вот бомжи — те наш двор любят. Но и бомжи свои, можно сказать, знакомые, привыкли уже к ним. Четверо. Предводительница у них — баба азиатской национальности: лет под сорок, морда круглая, как блин, глаза заплывшие — щёлки, вечный синяк на пол-лица, но мужики её слушают — авторитет!
Наша контора в полуподвале, зато вход отдельный. Жильцы дома другим пользуются. Окна на уровне земли, решёткой ржавой забраны. Никакой вывески на старых, c облупившейся краской, двустворчатых дверях. Ни к чему нам светиться. Кому надо — найдёт.
Внутри всё по-другому. За железной дверью — пост охраны. Стоит мальчишечка молодой в белой рубашке, бейджик к кармашку пришпилен. Вежливый, предупредительный. Он, конечно, не нужен, нечего у нас охранять, но мода пошла на охранников, ничего не поделаешь. Ну, а дальше — комнаты. Работники мельтешат. Столы, компьютеры, бумаги. Светло, картины по стенам. В каждой комнате мебель современная, по стилю подобрана. Словно в другой мир попадаешь. На окна только смотреть не надо — там, за решётками, всё другое: грязное, враждебное.
Москва
Я Москву не люблю. Зря сюда рвался. Тёмная, грязная, холодная. Разукрасят под Новый год, попьют-повеселятся неделю и сдерут праздничную иллюминацию, как кожуру с мандарина. Снова темень, ветер из подворотен и снежная слякоть под ногами.
Центр — ещё куда ни шло… Красная площадь, Тверская. Помпезно, вылизано — отголоски империи, которую походя развалили. А всё, что рядом, усыхает, скукоживается. Марина твердит с придыханием: «Старый Арбат, переулки, московские дворики». Это у них болезнь, у москвичей, такая — как о Москве заговорят, так сразу арбатские слюни пускают. Конечно же, Окуджава с его троллейбусом — и ну подвывать хором. Да ты зайди в любой арбатский двор — разруха! Нет… По мне так новостройки куда симпатичнее. Там всё понятно: бетон, стекло, — широко и просторно. От центра, от метро далеко? Плевать! Зато жить, дышать можно. Хотя… Этим воздухом лучше совсем не дышать — затхлый.
Не верю я, что в этой стране что-то изменится. Какая, к чёрту, демократия? Из застойного социализма в светлый капитализм за один день. На тебе свободу! Свободу грести под себя всё, до чего дотянуться сможешь. Высокие слова с трибуны, а вокруг шуршание — тащат, тащат всё что можно.
Москвичи — странный народ. Глубинка, та вообще застыла, не понимает ничего, судорожно выжить пытается. А эти нет! Всё им кажется, что с переменой власти блага на них посыплются. Ха! Идиоты! Ничто их не берёт. Вера вбита, что о них позаботятся. Раньше — мать родная партия, теперь — добрый дядя капитализм. «Чара», «Властелина», сейчас вот «МММ» — пора бы уже понять, что стригут как баранов. Так нет. На одни и те же грабли — раз за разом… А дефолт? Мало? Красиво! Всю страну кинули легко и непринуждённо. И это ещё не конец, что-то грядёт — чувствую.
Нет, сваливать отсюда надо. Без сомнений. Семью вывезти. Там лучше. Поездил, повидал. В Канаду хочу. Городок какой-нибудь тихий, и жить спокойно. Дом — свой, двухэтажный, со всеми удобствами. Чтобы лужайка перед домом. Две машины в гараже. Тихо и чисто. Главное — чисто! Бомжей этих поганых нет, ларьков, возле которых алкашня толпится. Чтобы снег белый, а не грязное месиво под ногами. Осенью там клёны повсюду жёлто-красными свечками.
Только мне отсюда никак. Сейчас здесь, в этой стране, можно лёгкие деньги делать. Время такое… Я чувствую. Моё время! Марину с Алиской отправлю — пускай обустраиваются, а сам здесь. Если что — с открытой визой всегда быстро свинтить можно.
Я в офис не вхожу — врываюсь. Это у меня стиль такой — спешу всё время, дел у меня невпроворот. Здороваюсь с теми, кто на пути попадается, прошу Лидусю-секретаршу чай приготовить и — к себе в кабинет.
Комнатка у нас небольшая. Двое нас, так называемых менеджеров высшего звена: я и Виктор. Прошу прощения — Виктор Виленович, он любит, чтобы по отчеству. Это я — Алексей или просто Лёша. Так общаться проще. Его стол сейчас пустует, вот и хорошо. Опять табаком воняет! Окно нараспашку. Ведь договаривались же, что курить он в комнате не будет.
Лидуся появляется в дверях с чаем и факсами. Интересная девица. Некрасивая, с нестандартной секретарской внешностью, но расторопная, доброжелательная. К тому же ещё и набожная — иконка над столом прилеплена. Я сначала не понял — зачем такая? Потом сообразил — молодец, генеральный! — никаких заигрываний, скрытых ухаживаний, интриг, утечки информации, и работник прекрасный.
Что тут у нас? — закопался в бумагах. Ага… просят смету прислать — ожидаемо. Сдвинулось. Теперь это забота генерального, пусть ребятишек напрягает и вместе голову ломают, кого нанять и как подешевле сделать. Моё дело — общение с клиентом. Определить общую сумму договора, а главное — сколько назад откатить с этой суммы лично в руки заказчика.
Фирма
Рассказывают, что сначала пытались раскрутиться на простых отделочных работах: двери, окна, потолки и прочая мелочь. Я этот этап не застал. Оказалось, геморроя больше, чем заработанных денег.
Ввели в состав новых учредителей со связями, и завертелось!
Образовалась посредническая контора — между крупными банками и строительными фирмами. Всё основано на личных доверительных связях с учётом интересов заказчика.
К примеру, открывает банк новое отделение. Работы море. Начиная от простой отделки до установки броне-конструкций. Заказчику (банку) проще иметь дело с одной фирмой, чем с десятью, — обращается к нам. Мы становимся основным исполнителем. Дальше — это уже наша головная боль, как подрядить различные фирмы, которые выполнят заказ. Кажется, всё просто, но это только вершина айсберга. Самое главное теперь — убедить заказчика работать именно с нами.
И вот тут на сцену выходит Его Величество Откат! Время такое: каждый хочет урвать кусок пожирнее. Со стороны банка работы курирует сотрудник, которому ничто человеческое не чуждо: вот он — шанс самому заработать на этом заказе. Но ведь страшно, а вдруг раскроется афера? Тут и начинается наша с Виктором работа: убедить, втереться в доверие, чтобы поверил нам — не кинем, всё пройдёт без сучка и без задоринки. Поверил? Дальше всё просто.
Допустим, ориентировочная стоимость работ — пол-лимона зелени, и это уже с учётом интереса нашей фирмы. Представитель банка, смущаясь, предлагает накинуть сверху ещё сотку и размазать по смете, а он будет лоббировать нашу фирму и способствовать получению заказа. Дело сделано.
На счёт нашей фирмы падает шестьсот тысяч, мы обналичиваем, и я откатываю сотку налом в конверте представителю банка. Все довольны, и я в том числе, потому что только я общаюсь с представителем банка, только мне он доверяет — никаких третьих лиц. А уж сколько при такой схеме прилипнет к моей ладошке — не ваше дело. Главное — не зарываться, и интересы всех будут соблюдены.
А вот и Виктор Виленович собственной персоной. В дорогой дублёнке нараспашку. Костюм-тройка, рубашка в тонкую полоску, галстук, дипломат Samsonite… Вальяжный, неспешный. Волосы назад зачёсаны, нос с еврейской горбинкой, губы поджаты, словно чем-то недоволен.
Руки пожали. Он на окно открытое покосился. Я промолчал — к чему день с брюзжания начинать? Да и без толку, я уже понял.
Ну конечно! Вот и Лидуся с чашечкой кофе спешит. Как же… Утренний ритуал Виктора Виленовича. Сначала кофе, все дела потом.
Мы не друзья и никогда ими не станем. Скорее соперники. Внешне это никак не проявляется и понять, кто на шаг впереди, невозможно. Он работает по своим банкам, я по своим. Кто сколько получает от сделки — не знает никто. Этим не хвастают. Можно только догадываться. Вот поэтому мы всё время приглядываемся друг к другу, стараясь уловить малейшие нюансы настроения. Только так можно угадать, насколько успешно идут дела. И мы оба зависим от генерального и учредителей: если зарвёшься и доходы фирмы поползут вниз, — вылетим со свистом. Незаменимых нет. Поэтому каждое действие, каждое слово — просчитаны и продуманы. Постоянное напряжение. Лёля говорит, не расслабляйся, не верь никому, и главное — никаких дружеских отношений. Заработаешь свой первый лимон — тогда можно думать, что делать дальше.
Лёля
Лёля — психолог. Пытался расспросить, где работает, — темнит. Сказала, что время от времени консультирует несколько фирм по разным вопросам. Туманное объяснение. В общем-то мне всё равно, чем она занимается.
Когда мы с ней встречаться стали, со мной что-то странное приключилось: я ей поверил. Я, который никогда и никому не верил! Почему так? Часто задумываюсь… не могу понять. Как нарыв гнойный прорвался. Нельзя ведь совсем одному? Эх, надо было собаку завести.
Какое-то странное ощущение: она мне родная. Всю жизнь чурался этого слова. Глупое. Чтобы я когда-нибудь с матерью, не говоря уж об отце, откровенно поговорил? Да и о чём с ними разговаривать? Как денег достать и где винище подешевле купить? Или с Мариной? О том, что я всё время на работе, семья заброшена? А с Лёлей можно обо всём: она слушает. Я, бывает, целые монологи закатываю, слюной брызжу, возмущаюсь, а она сидит и спокойно ждёт. Потом выдаст пару фраз, и всё мне ясно становится, успокаиваюсь.
Когда в первый раз к себе пригласила…
Квартира у неё странная, как и она сама.
Последний этаж старого обшарпанного дома, но подъезд вылизан до блеска.
Разделись в прихожей, в комнату зашли — берлога! Тёмная, все стены в книгах — пустого места не найти. Письменный стол с компьютером у окна, ещё один — низкий старинный на гнутых ножках, возле два огромных кресла в тёмно-коричневой коже и, главное, камин — настоящий, а не подделка электрическая, — с дровами, с трубой — через чердак, на крышу. Шторы на окне плотные, тяжёлые, свет не пропускающие.
Нагнулась к камину. Юбка чёрная, короткая, колоколом, ноги затянуты во что-то тёмно-малиновое. Всё так необычно… Чувствую — хочу её, как женщину хочу.
Она чем-то на дрова попрыскала, спичку зажгла — полыхнуло. Шторы задёрнула, свет погасила.
Сели в кресла, друг напротив друга. Отсветы пламени по корешкам книг гуляют. Лицо у неё при этом освещении чужое, отрешённое, вместо глаз провалы. Молчим.
Не по себе стало… давит. Вдруг печка — та, что дома была — перед глазами замаячила, дверца открытая — пламя гудит, мечется. Дымом, плесенью, тряпьём затхлым запахло. Стараюсь отогнать — не получается.
Почувствовала она, что со мной что-то не так, поднялась.
— Пойдём, — позвала, — квартиру покажу.
Дверь открыла, выключателем щёлкнула — белое! Потолок, стены белые, кровать огромная, белым мохнатым пледом застелена, тюлевые занавески на окне, даже платяной шкаф, и тот белый. Люстра на потолке распласталась — света много. В углу — трельяж зеркальный на низком столике.
— Нравится? — спрашивает.
Я только ошарашенно кивнул.
— Давай тогда здесь устроимся.
На кровать легла, руки за голову закинула.
— Ложись, — говорит, — не стесняйся.
Чёрная на белом… Вот, думаю, и приплыл ты, Лёшка!
Тапочки скинул, лёг рядом. Никакого желания уже не чувствую. Как телка в постель уложили. Но деваться-то некуда — ситуация…
Повернулся к ней, руку на живот положил. Мне кажется, женщины любят, когда мужская рука у них на животе. По Марине сужу. Может, с деторождением как-то связано?
Она мою руку с живота сняла — не сбросила, аккуратно, рядом на покрывало положила.
— Лёша, ты уверен, что тебе сейчас это надо? Мне нет. Но если ты, правда, хочешь, я могу…
— Хорошо, понял, — пробормотал. — Давай не будем.
Больше мы к этому не возвращались: ни ей, ни мне не нужно было. Один раз, когда мы уже часто встречаться стали, спросил, как у неё с этим делом. Мне уже тридцать три, говорит, и замужем побывала, и попробовала всё. Тебе скажу. С мальчиками нравится, которые совсем молодые, у которых это в первый раз, понимаешь? Ничего не знают, не умеют, и меня и себя боятся — это заводит.
В тот первый день, в той белой комнате, рядом на постели, меня понесло… Как плотину прорвало. И про работу, и про Марину с Алиской. Только про детство не рассказал.
Она не расспрашивала, нет. Я сам.
У меня сегодня лёгкий день. Банк «Московский» окучиваю. Виляю хвостом изо всех сил, стараясь понравиться, а меня подозрительно обнюхивают. На пробу дали первый мелкий заказик: поклеить защитную плёнку на окна. Фирме этот заказ не очень интересен: так, рабочих подкормить. Но все понимают: пробный шар. На таком заказе и проверяется схема отката.
Сижу, смету на компьютере набираю. С генеральным мы вчера мельком переговорили: сколько сверху набросить. Здесь всё просто, даже сметчик не нужен, сам управлюсь.
Виктор вернулся. Когда я в офисе, он курить на улицу выходит. Сел за стол, в окно смотрит. Дождь моросит, капли на стекле.
— Слушай, — протянул. — Тут какие-то слухи нехорошие витают. Про дефолт, как в позапрошлом…
— Каждый день слышу. Напуган народ, сам себя стращает.
— Я не про народ. Серьёзные люди поговаривают.
Вот за это Виктора уважаю. Может напустить тумана в ясный день. Поза расслабленная, говорит не спеша, ручку пальцами вертит — сразу понимаешь: владеет человек информацией. Я так не умею и, честно говоря, завидую. Какие серьёзные люди? Что поговаривают? Ничего толком не сказал, а как весомо прозвучало. Здесь мне с ним тягаться сложно. У меня принцип общения на другом строится. Нет, Лёля молодец! Такой психологический образ для меня придумала. Вернее, даже не придумала — увидела, какой я, выделила нужное и построила образ. Работает! А главное — мне в этом образе удобно, напрягаться не приходится: моё это.
Лёля
— Вот смотри, Лёша…
Лето было. Гуляли с ней на Ленинских горах, смотрели, как внизу, по грязной Москве-реке пароходики взад-вперёд шныряют. Трамплин серый язык до воды раскатал, словно лизнуть хочет. Здание Университета гордо высится, окнами на солнце сверкает. На смотровой площадке не протолкнуться — рынок. Бурлят страсти, иностранцам матрёшки и шапки-ушанки с кокардами впаривают. Шум, гам, матерки летают. Пустые пивные бутылки под ногами перекатываются.
Толпу рыночную обогнули — вот и церковка обшарпанная, от неё — вниз, к реке. Тихо, людей нет, тропинки натоптаны между деревьев. Я здесь всё знаю. Университет заканчивал.
— Помнишь, когда мы первый раз встретились? Ты почему на меня тогда внимание обратил?
Устроились на лавочке под деревьями. Внизу — набережная гранитная, пустая. Солнце листву пронизывает, тени на траве.
— Не знаю… Наверное, одета необычно, стрижка…
— А что почувствовал? Только честно.
— Удивился.
— А ещё? Тут нюансы нужны. Вспомни.
— Я на тебя как-то сразу свысока стал смотреть. Ну… как на городскую сумасшедшую. Только они обычно старые, а ты молодая.
— Вот! — Лёля улыбнулась. — А теперь давай вычленим главное. Первое — тебе интересно; второе — ты сразу почувствовал, что ты «выше».
— Ну, допустим… — не могу понять, куда она клонит.
На тропинке появилась пара, совсем молодые, будущие студенты, наверное. Ведь и я так же когда-то… Какая эйфория была — поступил! Казалось, с прошлым: с домом, с интернатом — покончено навсегда. Вот он — шаг в новую жизнь.
Лёля замолчала. Ждёт, когда пройдут.
— Слушай, Лёль, а почему ты эти перчатки длинные перестала носить? Я, по-моему, ни разу больше на видел.
— Не знаю… Настроение было такое… достало всё. — И сразу же, меняя тему: — Помнишь, ты про Виктора рассказывал? Второй менеджер у вас на работе. Что на него походить хочешь, а не получается?
— Ну?
— Не получится у тебя. И не надо. Ты другой. И вести себя должен по-другому.
— Интересно. Рассказывай.
— Какие у тебя главные качества? Я работу имею в виду. Энергия, уверенность в себе, желание добиться результата. Их и надо облечь в подобающую форму. Ты только не обижайся, дослушай. Вот твой Виктор… Дорогой костюм, хорошая машина, вальяжность, умение себя подать. Он — москвич из хорошей семьи, он этим живёт, дышит — он по сути такой. А ты? Деревенский парнишка, осевший в Москве.
— Да… не слишком лестный отзыв, — сунула носом в прошлое, в деревенское дерьмо, и хочет, чтобы я остался доволен?
Пропустила мимо ушей. Смотрит задумчиво перед собой. На реке буксир баржу толкает. Медленно. Кажется, не движутся, застыли на месте.
— Москвичом стать у тебя не получится. Для этого не только прописка нужна. Нужно, чтобы мамки-няньки за тобой ходили: на ёлку на Новый год, на выставки, в театры, в музеи. Чтобы рядом в песочнице такие же, как ты, в голубых комбинезончиках, лопатками ковырялись.
Я молчу, слушаю, но уже потихоньку заводиться начинаю. Вот сука! — думаю. Говорит всё правильно, но ведь обидно!
— Тебе это и не нужно. Надо самим собой быть, и тогда всё получится. Я понимаю, что ты сейчас злишься, но не обидеть хочу — помочь.
— Чем ты мне поможешь? Опустила ниже плинтуса, правду-матку в глаза? Этим?
— Нет. Попробуй по-другому на всё взглянуть. Что происходит сейчас? Приезжает на переговоры молодой человек. Рожа, прошу прощения, деревенская, чёлка до бровей. Костюм сидит как на корове седло, машина — старенькая иномарка. Щёки надувает, солидного из себя корчит. И к тебе сразу вырабатывается определённое отношение. А теперь, к чему я весь этот разговор завела. Надо всё поменять. Никаких костюмов. Свитер, джинсы. Машина пока не нужна — на метро приехал. Ты простой парень в очочках, который хочет попасть в обойму, урвать свой кусок пирога. Ты понятен! Вот так на тебя будут смотреть сначала — это первое впечатление, самое важное. Твой визави несколько удивлён и сразу неосознанно свысока на тебя поглядывать будет — это здорово, это-то как раз и нужно. А дальше он вдруг с удивлением замечает: смотри-ка, а ботинки-то на нём — баксов триста, и часы на руке из-под свитера выглядывают — Rolex, похоже, настоящий, портфель-сумка через плечо — натуральная кожа. Ох, похоже, непростой парнишка… Разговариваешь ты с ним на понятном языке, щёки от важности не надуваешь и, главное, убедительно доказываешь, что всё легко, всё получится. Любые возникающие проблемы ты берёшь на себя. Ему нечего волноваться. У тебя ни тени сомнения. Тут — звонок по мобильному телефону. Представляешь? Их в Москве — раз-два и обчёлся. Достанешь, я в тебя верю. Извиняешься, важный разговор, отходишь в сторонку.
— Подожди, — тут я не выдержал, — а кто мне звонить будет? Что за фигня?
— Лёша! Не тупи. Секретарше велишь в определённое время твой номер с городского набрать. Проще простого. И последний гвоздь. В разговоре, может быть, не сразу, где-нибудь в конце… Университет, кандидат наук. Всё. Он твой!
Налетел ветерок, зашелестели листья, и уходящий в излучину реки буксир вдруг загудел — басовито, раскатисто.
Раскачивался вместе с вагоном. Лица пустые, тревожные. Самому не по себе, как вспомнишь о взрывах в метро, о подорванных домах. Действительно тревожно, хотя и понимаешь: это массовый психоз. Вероятность попасть в такую переделку предельно мала. Но это математика, а в жизни…
Огромная страна, отлаженная система госбезопасности, а горстку террористов уничтожить не можем. Это с нашей-то непобедимой армией? Сталин за сутки такие вопросы решал! Не демократично, зато действенно. А мы демократично русские города сдаём, ребятишек молоденьких на убой посылаем. Неужели всё так прогнило? Навалиться один раз, всем миром — раздавим! Что мешает? Ельцина на второй срок выбрали. И что? Так и будет всё продолжаться? Нет, это хорошо, что его переизбрали. Стабильность, стабильность — вот что сейчас необходимо. А кого ещё? Явлинского? Так слабак он, чувствуется. Я уж не говорю о других — клоуны.
Битком, а середина пустая. На лавочке бомж развалился, спит. Разит от него, как из помойки. Штаны мокрые — обоссался. Люди глаза отводят, жмутся друг к другу, а ему хоть бы хны. Вот оно — личное пространство. Отвоевал. Едет с комфортом. А что? Тоже ведь способ выживания.
Передёрнуло от омерзения. Это уже не человек. Избавляться от таких, не раздумывая.
Можно на машину пересесть — не видеть это быдло. Только там, наверху, не лучше.
Вспомнил, как полгода назад подрезала «пятёрка» с дочерна тонированными стёклами. Еле по тормозам успел ударить. На клаксон надавил, справедливо возмущаясь. «Пятёрка» встала, перегородив дорогу, и вывалились из неё трое молодых, стриженых, в спортивных штанах с бейсбольными битами наперевес. Ведь испугался… С этими не поговоришь, просто не успеешь. Постучали битой в стекло. «Какие-то претензии, мужик? — спрашивают. — Что разгуделся?» Лепетал что-то просительно в ответ. Не за себя испугался, драться в интернате научили. Машину, козлы, изуродуют. Уехали. До сих пор стыдно за испуг, за этот лепет.
Страна поделилась на слои. Нет единого целого. Комфортно лишь в своём слое. Задача — прорваться в следующий, верхний, обустроиться там. И никакое образование не поможет. Это раньше на что-то влияло. Сейчас только природная изворотливость и деньги — вот пропуск. И не дай бог оступиться, покатишься вниз — не остановить.
Станция. Двери со стуком разъехались. Спрессованную людскую массу выплюнуло наружу, в вагоне стало свободней.
Тётка в проходе, в чёрной деревенской кацавейке, платком по глаза замотанная, девочку лет семи за руку держит. Заголосила привычное: «Поможите, люди добрые…»
Когда вошла, и не заметил.
Отвернулся. Не интересно. У мамы платок такой же…
Таганка. Площадь, забитая гудящими машинами. Небо серое, площадь серая, люди серые. И кажется, не вздохнуть — ватой забито горло.
Сквозь строй бабок, мимо картонных коробок с разложенной жратвой, мимо расхристанных ментов с наглыми рожами, вдоль ларьков с орущей музыкой — пересёк площадь — в переулки. Здесь тихо. Вот и банк. Сверкает вымытым стеклом фасад, тяжёлые двери с огромными хромированными ручками. Потяни на себя, открой, войди — и ты в другом мире, чистом и светлом.
Мама
Пока был жив отец, она держалась. Как мы жили в такой бедности? Как вообще можно жить в такой бедности? Одна ведь тянула. В грязи, в холоде. Огород. Копеечная зарплата. Зимой на одной картошке сидели. Отец всё пропивал. Последние два года не работал нигде. Возле магазина тёрся с утра до вечера.
Сорвалась. Устала. Заездила её жизнь. Это я сейчас понимаю. А тогда? Что я мог тогда понять? Её словно выключили. Тумблер повернули, и кукла перестала двигаться.
Зимой темнеет рано. Я в школе допоздна — тепло. Домой идёшь — готовишься — знаешь, что увидишь.
Сидит в темноте за столом возле окна. Платком замотана, валенки на ногах — хорошо хоть сапоги, придя с работы, сняла. Чекушка и рюмка маленькая на пустом столе. Не топлено. Сама не ест, и я голодный. Спросишь — молчит, а если и отвечает, то невпопад. Мне порой казалось, что она уже и не думает ни о чём — просто сидит, ждёт. Смерти?
Печку растопишь, картошку в мундире варить поставишь — она всё сидит. Клюнет из рюмочки — и замерла.
В тряпки зарыться, пока тепло ещё держится, не выдуло, и замереть, согреваясь. Спрятаться от темноты за окном, от холода, снега, а она всё сидит…
Чувствую ли я свою вину? Не знаю… нет, наверное. Всё правильно сделал. Если бы с ней остался — пропал. Жизнь — она жёсткая. Её прогрызать надо, иначе задавит. Маму задавила…
В интернат в соседний город поехал. Сам с директором договорился. После восьмого — либо работать, матери помогать, спиваться вместе с ней, либо в интернат — доучиваться, в институт потом. Записку на столе оставил и уехал. Бросил её. Да и она меня тоже… Пока в интернате был, ни разу не навестила.
Даже не знаю, жива ли? Хотел деньги высылать, как зарабатывать начал, но понял: ниточка к ней потянется… сам себя на длинный поводок посажу. Вычеркнул.
Стеклянный куб на втором этаже — переговорная, сейчас это модно. С улицы сюда не попадёшь — только по рекомендации. Банковских трое. Все в костюмах, словно близнецы однояйцевые, лишь я в свитерке и джинсах. Сели за стол, бумаги разложили. Моя задача — вычленить главного, который проект вести будет, присмотреться к нему.
Ого! Что-то новенькое: хозяин хочет на первом этаже картинную галерею устроить. Лестницу на второй этаж надо заменить: мрамор и перила латунные, поменять остекление и входную группу, отделка ещё. Жирный заказ намечается. Ну… кто хозяин, мы, конечно, знаем. Не так их и много сейчас настоящих в банковской сфере. Березовский, Смоленский да Гусинский — вот они, финансовые столпы нашего времени. Ну, до хозяев нам как до небес… Нам бы кого попроще, пожаднее.
Что же Лидуся не звонит? Пора бы уже, самое время.
Ага. Вот и звонок. Отлично Лёля придумала.
Извинился, отошёл. Трубу рукой прикрываю, разыгрываю серьёзные переговоры. Сейчас главное — не переборщить со временем, а то эти раздражаться начнут.
Дальнейшее развитие событий? Теперь будем долго перебрасывать мячик через сетку: факсы, сметы, встречи, телефонные звонки. Они станут давить проведением тендера, мы — уныло прогибаться, занижать стоимость. Нарыв должен созреть, чтобы прорваться. Как только будет скромно озвучена сумма отката, всё быстро закрутится. Забудут о тендере, прикроют глаза на завышенную смету работ. Начнётся гонка: скорее сделать и, наконец, получить в руки аккуратную стопку новых зелёных банкнот, чуть маслянистых на ощупь.
Всё. Сегодня я отработал. Обнюхались.
Дождь моросит. Фонари зажгли, хотя и не стемнело. Пробка на Садовом. В свете фар капельная взвесь в воздухе. Не хочу в метро: толчея, час пик. Пешком до Курской. От Таганки вниз, к Яузе, потом — наверх — вот тебе и Курская. Идти-то — всего ничего… Я много пешком хожу — Москву ногами чувствую. Она действительно на семи холмах стоит. В метро или на машине этого не заметишь. Например, если от Университета — то вниз, к Москве-реке, потом вверх — на Пироговку, вниз — опять к Москве-реке, к Кремлю и дальше… к Проспекту Мира, а там снова вниз, к Яузе, и опять наверх, в сторону Мытищ. С горки на горку…
Иду, лужи обхожу, от зонтов уворачиваюсь. Ну конечно, возле моста через Яузу давка машинная — пытаются пролезть, просочиться с набережной на Садовое. Стоят впритык, только дворники время от времени туда-сюда по стеклу. Люди между машинами пробираются, и я — следом. Боковым зрением зацепил. Сидит на корточках, спиной к гранитной тумбе моста привалившись. Шапочка спортивная синяя с белым. Замер, и холодно, всему холодно, будто ледяным ветром дунуло. Отец?! И страшно на миг стало. Как он здесь? Почему?
Через секунду отпустило. Сознание прояснилось, мозг заработал. Присмотрелся. Бомж сидит. Картонку с надписью в руках держит. Я бы на него внимания не обратил… вот только шапочка на нём такая же, как у отца.
Отец
Солнечным был день. Небо синее, яркое, зимнее. Урок физкультуры на улице. Лыжня поблёскивает ледяным накатом, прямо со школьного двора за дома уходит. Лидия Сергеевна — толстая, в тулупе и валенках — командует. Мы толкаемся, орём, каждому хочется побыстрее отмучиться. Вон кто-то уже в снегу валяется. Лыжи у всех старые, крепления — кожаная петля на мысок да резинка на пятку. Только у Верки Приходько специальные ботинки и петля крепления с железным клювом. К Лидии Сергеевне жмётся — не любит её никто: плакса и воображала.
Последний урок был. Мы потом с пацанами пошли на горку. Часа два гоняли. Мокрые, как мыши — все в снегу. Потом гурьбой по посёлку, по домам. Весело. Солнце светит.
Подошёл к калитке — тропинка к дому натоптана, а снег вокруг на солнце подтаял, наст образовался — сверкает. Так и хочется шагнуть, проломить корочку.
Знаю, что никого дома нет. Мать на работе, отец, как всегда, где-то с дружками-пьяницами шляется. Прежде чем зайти в дом, пошёл в сарай лыжи поставить. Дверь на себя потянул — темно после улицы, свет сквозь щели тонкими лезвиями воздух режет. Нога в носке — на уровне лица, штанина… Валенок на полу, бутылка из-под портвейна блестит в луче света, этикетка яркая — на ней три большие семёрки. Полупустая мятая пачка «Примы», спичечный коробок на утрамбованном земляном полу. Наверх посмотрел. Висит. Отшатнулся, выйти хотел, о дверной косяк спиной стукнулся — по нему и сполз, сел на корточки. Глаза поднять боюсь, на бутылку эту смотрю…
Россия. 1997
Март. |
Первыми вице-премьерами назначены А.Чубайс и Б.Немцов — ветвь «младореформаторы». Б.Березовский утверждает, что олигархи должны править страной. Чубайс — правление страной на выборной основе. Оттеснение олигархов от власти. Мировой банк предоставил России займы на общую сумму 3,4 млрд долларов. |
|
Апрель. |
Подписан Договор о Союзе Беларуси и России. |
|
Май. |
Подписан договор о мире и принципах взаимоотношений между Россией и Чеченской республикой. Подписан «Большой договор» — Договор о дружбе, сотрудничестве и партнёрстве между Россией и Украиной. |
|
Июнь. |
Принят Закон «О приватизации государственного имущества и об основах приватизации муниципального имущества РФ». |
|
Октябрь. |
Массированная продажа российских акций иностранным инвесторами. |
|
Ноябрь. |
Отставка реформаторов |
|
Декабрь. |
Центробанк России раздвинул «валютный коридор». Валютный рынок и рынок государственных ценных бумаг залихорадило. |
Глава 2
Лёля
— Какая же ты всё-таки шлюшка, Лёля!
— Ага! Мне нравится такой быть. Но не Лёля, а Лялька — забыл? Вот из постели выберемся — снова Лёлей стану.
Всё-таки что-то со мной не так. Наплевать! Нормальных людей не существует. У каждого свои тараканы в голове. А как их приятно наружу выпускать! Пусть смотрят, головой качают, мол, с девочкой-то не всё в порядке. Что не в порядке-то?
Я часто на себя со стороны смотрю. Словно тело и душа — раздельно. Хотя нет… вру. Это сложно объяснить. Нас двое. Тело одно, а сознаний — два. Вот, например, сейчас. Я в стороне. Сверху? Да какая разница?
Смотрю на неё. Сидит голая на кровати, по-турецки ноги поджав, улыбается. Весело ей. Но это ведь тоже я! Это я сижу. И я же смотрю на себя со стороны. Оцениваю. Подсказываю, поправляю. Я — это она.
Мне она нравится. Раскрепощённая, бесстыжая: смотри, любуйся, впитывай. Сидит, ногу мужику поглаживает. Тот — лежит — руки за голову, отдыхает.
А мне в постели не только трахаться нравится. Мне разговаривать нравится. Глупости разные… Матом ругаться. И чтобы меня ругали. Не ругань это вовсе — откровенные постельные слова. Да, я такая и есть, открыто говорю. Я не Лёля сейчас. Я — Лялька!
Красивая? Есть в ней что-то притягивающее. Лицо неправильной формы — скулы широкие, а подбородок узкий. Губы припухлые, зацелованные. Глаза карие, с кошачьей желтизной. Странные глаза. Даже когда мимо смотрит, кажется, что всё равно тебя видит, душу твою рассматривает.
Смотри, как вписалась! Белое вокруг: стены, постель, тюль на окнах, свет из окна — и сама в белых чулочках. Покрывало — белым комом на полу. Только бутылка вина чёрным отливает, и два высоких бокала на тумбочке возле кровати.
Ах, как сидит! Худая, длинноногая. Волосы растрёпаны, грудь с маленькими сосками чуть провисла, и тонкая дорожка, выбритая на лобке, видна.
Стас лежит рядом — не укрытый, загорелый. Я его с детства знаю. Вот ведь как всё получилось… Можно сказать, в песочнице вместе играли. Хотя нет… он старше на пять лет, я на него снизу вверх смотрела. Вон какой стал… Широкоплечий, гибкий, руки сильные, подчиняться таким рукам хочется. А взгляд всё такой же шальной и весёлый. С ним легко.
— А что, Лялька, сделай-ка мне кофейку.
— Слушаюсь!
Стою, смотрю в окно. Жду, когда закипит кофе в джезве. Мне легко и бездумно. День набрал силу. Люди работают, куда-то спешат, нервничают. А мне хорошо! Постельное безвременье. Не люблю заниматься сексом вечером. Есть в этом что-то предопределённое и поспешное. Прибежали, выпили, одежду сбросили, слились, разлепились, под душ и спать. То ли дело утром… Нет, не проснуться вместе и… Проснуться одной, готовиться, ждать звонка в дверь. Встрече радоваться. Предвкушать и знать, что будет дальше. Главное — никуда не спешить: весь день впереди. Он наш, этот день.
Стоит у окна. Дом старый, подоконники широкие. Замерла, только время от времени ногами чуть-чуть переступает — холодный пол, тапочки возле постели остались. Может, ей совсем под мальчика подстричься? Да нет… Так хорошо.
Вот если задуматься — что она из себя представляет? В прошлом месяце исполнилось тридцать три. Возраст Христа. Интересно, а сколько Марии было в это время? Надо бы почитать… Что за спиной? Невнятная работа, неудачное замужество, беспорядочные влюблённости. Детей нет. Есть неудачный аборт и невозможность родить. Пустота.
Гнать эти мысли. Не раскисать — это потом, вечером, когда он уйдёт. Сейчас — не думать ни о чём, сейчас — праздник!
Муж
Смешное слово. Но к нему подходит. Сокращённое «мужчина». Пятый курс, институт ещё не окончили. Семья! Не знали ничего толком. Он у меня первый, и я первая у него. Время такое было… Время долгих ухаживаний, жеманства, неуверенности. А главное — негде встречаться. Ни к нему нельзя, ни ко мне. Родители. Разве что когда они на дачу уезжали. Три года в таком режиме. Свадьба. Всё как положено. Предки довольны. Мы тоже. Вот только до сих пор вопрос меня мучает: любовь юношеская привела к свадьбе или бытовые обстоятельства? Живи мы отдельно от родителей, думаю, до свадьбы дело бы не дошло.
С другой стороны — грех жаловаться. Москвичи. Как раньше было принято говорить — из приличных семей. Через год после свадьбы его родители отдельную квартиру нам построили — кооператив. Живи и радуйся, размножайся. Ага, как же…
Дальше — всё как в книжках по психологии. Со свекровью сначала душа в душу. А через полгода — достала своими поучениями. И вроде сюсюкает со мной, поддакивает, а её мальчик всё равно всегда прав. Если вдруг и случилось, что он виноват, всё равно я — плохая. Тоньше надо быть, прощать, понимать и жалеть. Домашнее насилие в скрытой форме. Сама так привыкла жить, и меня — под ноготь.
Ладно… всё-таки скоро своя квартира появилась. И что? Я по наивности думала, сейчас заживём по своим правилам. Нет. Сломалось что-то. Как будто вместе с мебелью воздух из родительской квартиры привезли — душно. У него своя жизнь, у меня своя. Я сижу дома как дура, так положено, родителями в голову вбито, а он гуляет: друзья, попойки. Может, и бабы какие были, но случайные — я бы заметила, если б влюбился. Просто неинтересны мы друг другу стали — чужие. И, как назло, беременность. Я уже видела, что дело к разводу идёт, не поправить ничего. Это сейчас понимаю: юношеский максимализм. Перетерпеть надо было года два, может, всё и сложилось бы, стало бы как у всех. А тогда не захотела.
Аборт встряхнул, исчезли розовые очки. Не стало больше девочки, которую все любят, за которой ухаживают и присматривают. Окунули в ушат унижения и боли. Вышла, огляделась по сторонам — одна под серым хмурым небом.
Да что вспоминать…
— Хватит валяться! Я кофе в «каминной» подала. Пойдём!
— А я в постель хотел. Думал, буду лежать, кофе пить, смотреть… а ты мной займёшься. Ох, как хорошо мне будет.
Не хочу сейчас его слушать.
Изогнулась. Майку, белую, длинную, через голову натянула.
— Не капризничай, вставай. Поговорить о делах надо. Перерыв у нас в половецких плясках.
— Тогда я под душ сначала.
— Кофе остынет.
— А, чёрт! — рывком вымахнул поджарое тело с кровати. Потянулся, поиграл плечами: — Вот раскомандовалась!
Уселись в креслах друг против друга. Отстранились. Перешли из белого и светлого мира в тёмный, зашторенный и тревожный. Молчали, приспосабливаясь.
Первым заговорил Стас.
— Ну, что там делается в нашем инкубаторе?
— В инкубаторе всё в порядке. Я не об этом хочу поговорить. Ты не чувствуешь: что-то витает в воздухе?
— О чём ты, Лёля? В этой стране просто воздух такой.
Как ему объяснить, что я чувствую?
— Я серьёзно, Стас. Что-то грядёт. Грязное, тёмное… Все как с цепи сорвались, злоба сплошная. Политики, банкиры, бандиты — не различишь. Всё развалилось, заводы стоят, в деревнях голодают, братва рулит. Взрывы эти… теракты… Приватизация, ваучеры — что? Ком на нас накатывает. Неужели не видишь? Всех сомнёт, раздавит!
Ну вот… выговорилась. Зачем? Сотрясение воздуха. Смысла никакого.
Он сидит, кофе прихлёбывает. И правильно делает. Всё уже переговорено, и план намечен.
— Лёля! Перестань истерить. Что случилось?
— Извини. Устала, наверное.
Потянулся через столик, чуть чашку не опрокинул, погладил по голому колену.
Вот что я перед ним сижу, душу наизнанку выворачиваю? Кто он мне? Подельник? Всё равно — приятно. Двое полуголых: она истерит по-бабски, он лениво успокаивает. Идиллия почти семейная. Дура ты, Лёлька!
— Вчера к своим заезжала… — медленно выговариваю, успокоилась уже. — Странное зрелище. Знаешь, кого они мне напомнили? Рыбок в аквариуме. Плавают по своей квартирке, в своём мирке, пялятся сквозь стекло — снаружи какая-то жизнь идёт, что-то происходит… Не понимают, да и не хотят понимать. Насыпали им крошек — вот и хорошо, живут дальше. И знаешь что? Они ведь и раньше так жили. Просто тогда им усиленно в голову вбивали, что это и есть настоящая жизнь. Они гордились своим «аквариумом». А теперь спрятались в нём — боятся, что придёт злой дядька и сольёт последнюю воду. Задохнутся.
— Ох, Лёля… Не нравишься ты мне сегодня. Нельзя сейчас раскисать, знаешь же. Пойду-ка я за вином схожу, раз такое дело…
Встал, халат нараспашку.
Зачем рассказала? Ему всё это до лампочки — слушает, потому что положено слушать. Заканчивай ты, Лёлька, эту бодягу. В соседней комнате светло по-праздничному и постель нараспашку. Посмотри, какой мужик тебя ждёт!
Бокалы — высокие, пузатые, на тонких ножках, вино чёрным кажется.
Пьёт как воду. Кадык на шее перекатывается.
— А ты знаешь? — произнёс задумчиво. — Мы такие же рыбки в аквариуме, как и они. Единственное отличие — мы из этого аквариума в море перебраться хотим, а они смирились. Тут ничего не поделаешь. Нельзя научить хотеть — изнутри должно распирать. Хотеть, желать что-то очень сильно — это и значит жить.
Предки
Семья была правильной до оскомины. Папа, мама, дочка.
Папа работал в НИИ со сложным техническим названием. Парторг — уважаемый человек. Мама — учитель литературы в школе.
Интересно, как можно учить литературе? Математике, русскому языку обучать можно, там есть правила, которые необходимо знать. Какие правила в литературе? Всё очень индивидуально, на уровне чувств — понимаешь или нет, принимаешь или нет, любишь или нет.
Трёхкомнатная квартира в кирпичном доме на Большой Грузинской. Хрусталь в серванте. Даже машина, жигули пятой модели, ярко-красного цвета, была. И гараж во дворе, под раскидистыми тополями.
Вот только дачи не было. Вместо дачи — обязательный выезд в дом отдыха всей семьёй, по профсоюзным путёвкам. Как же я ненавидела эти поездки! Мне нужны были подруги, компания, а не чинные прогулки и храп отца на соседней кровати. Но дети — бесправные заложники представлений родителей о том, как надо…
Сейчас у бандюков появилось выражение «ровно». Мол, отношения между ними спокойные: ни эксцессов, ни претензий друг к другу. Вот и у нас в семье отношения были «ровными». Отец, как и положено, глава семьи — за ним последнее слово. Мама — серый кардинал — это культивировала, но только в том случае, когда была с ним согласна. На самом деле медленно и неспешно гнула свою линию, ткала семейную паутину. Со временем отлучила от дома друзей отца, оставив лишь одного — для «дружбы семьями». Отошли в прошлое лихие попойки и походы в баню. Однако понимала, что нельзя мужика совсем уж привязать к юбке: взбрыкнёт, отдушина нужна, свободы глоток. Но и этот глоток должен быть под контролем. Отцу был позволен «субботний гараж».
Обычный будний день в семье складывался из утренней суеты, работы и школы, обязательного семейного ужина. Потом я делала уроки (я ходила в школу с английским уклоном) или валялась с книжкой, а родители усаживались перед телевизором. В одиннадцать — отбой.
В субботу, за завтраком, у отца уже горел глаз: сейчас он пойдёт в гараж заниматься машиной, общаться с мужиками. Мать понимающе собирала ему нехитрую закуску, складывала в целлофановый пакет. Отец смущённо отнекивался, утверждая, что выпивать не собирается. Единственно, что она неукоснительно требовала — в три часа и ни минутой позже явиться домой к субботнему праздничному обеду. И я не помню, чтобы он когда-то опоздал.
Возвращался весёлым, мыл руки, садился во главе стола. Шутил — не смешно, было видно, что пьяненький. Мать, в переднике, разливала суп по тарелкам. Пахло пирогами. На столе уже стоял графинчик с водкой на донышке, на пару рюмок отцу. После обеда ложился спать. Вот и всё — праздник заканчивался. В воскресенье — поход по магазинам за продуктами, запастись на неделю.
А дальше случилось то, что случилось… По первости, когда Горбачёв объявил перестройку и ускорение, отец ещё ходил гоголем. Но валом посыпались разоблачительные статьи в газетах и журналах о роли родной коммунистической партии в уничтожении собственного народа, и он завял. Страна разделилась на тех, кто хотел как раньше, и тех, кто хотел жить по-новому. Он остался посередине, раздираемый противоречиями, не понимая, к какому берегу метнуться.
Дальше хуже. Развал НИИ, в котором работал. Ещё числился, но ходить туда уже не имело смысла. Мизерная зарплата, на которую не прожить. Ушли в прошлое субботние походы в гараж. Распалось мужское братство — переругались. Стал выпивать по вечерам. Мать не противилась, следила только, чтобы не больше четвертинки за вечер.
Она легче переносила свалившиеся невзгоды. Семья всегда была для неё главным. Жизнь изменилась — надо просто подстроиться, сохранить себя и близких в новых условиях. Моральные метания оставить в стороне, пропитание и атмосфера в семье — вот главное. Какая зарплата у учителя? Крутилась как могла: с утра до ночи.
Отец сдал. Постарел, обрюзг. Приходил вечером ко мне в комнату и затягивал бесконечный монолог: «Как же так, доча? Я же ничего не знал. От нас скрывали правду». И всё в таком духе. Пьяненький, жалкий, он стал вызывать у меня брезгливость. Молчала, делала вид, что занимаюсь. Он уходил.
А что я могла ответить? Что сам не хотел ничего знать? Я ещё в десятом классе «Архипелаг» — перепечатку на папиросной бумаге — прочла. Он увидел — глупостями себе голову забиваешь, сказал. Так что ж сейчас-то плакаться, мол, обманули?..
Спина у него красивая… Не люблю, когда он ко мне приходит. Лучше я к нему. Пресыщение наступает. Сразу после хочется одной остаться. Но ведь не выгонишь. Если я у него, бывает, даже под душ не иду — быстрей домой.
Вот и сейчас — чего он тянет? Вышел из ванной — полотенце вокруг бёдер, — подошёл, обнять попытался. Отстранилась.
— Слушай, я у тебя в холодильнике мясо видел, давай приготовлю? Есть хочется.
Ну вот, так и знала. Это ещё часа два он здесь будет…
— Давай.
Зажёг газ. Загрохотал сковородками. Готовить он умеет — тут ничего не скажешь. Только посуды грязной после его готовки — тьма. А мыть мне придётся. Такое уж у нас неписанное правило: он готовит, я — мою.
Зашипело мясо. Надо открыть окно, иначе вся кухня будет в дыму. Он на большом огне любит готовить.
Интересно всё-таки я устроена. Ждёшь, когда он придёт, фантазируешь, сочиняешь, как будет… Придумываешь, что на себя надеть, как встретить… Праздник придумываешь. И вот он приходит — радость! Вместе — здорово! Всё так, как и хотела. Он чуткий, для него важно, чтобы мне хорошо было, поэтому — всё для меня, он потом… Вот оно — счастье. Улетаешь!
И… раз, словно воздух выпустили. Ведь у других не так? Девчонки рассказывали: нежность, благодарность испытывают, прижаться хотят. Может, я не только рожать, может, я и любить теперь не могу? Вместе с ребёночком и любовь вычистили?
Стас
Родители семьями дружили. Дача у них была. Мы как-то летом приехали в гости. Это одно из моих первых детских воспоминаний. Утро солнечное, нежное. Я возле открытой калитки стою, а выйти опасаюсь: там, на улице, всё незнакомо. Трава у забора зелёная, высокая, в ней одуванчики жёлтые головки прячут. Мне пять лет. Косички мама утром заплела, платьице белое в горошек, короткое, носочки красненькие, сандалии. Стою, смотрю, скучаю. И тут — трое мальчишек, идут по тропинке вдоль забора. Один впереди, двое за ним, чуть отстав. Целеустремлённые, куда-то спешат.
Тревожно стало: мальчишки — привяжутся! Они почти взрослые, лет по двенадцать. Но смотреть интересно. Стою, где стояла, если что, в дом побегу. Гляжу исподлобья.
Стас первым идёт, ногой старается жёлтые головки одуванчиков сшибить. Я его сразу узнала. Вчера вечером, когда приехали, за столом вместе сидели. Мама его ругала всё время, чтобы не вертелся.
На меня посмотрели как на пустое место и мимо прошли.
Я вот помню… А его спросила — не помнит ничего.
Нет, я тоже потом забыла. Вспомнила, когда второй раз увидела, лет через десять. Мне пятнадцать только исполнилось. Импрессионистами увлеклась. Читала про них, книги в библиотеке брала.
Дружба между родителями стала сходить на нет, почти не общались. Но тут отец вспомнил, что у них библиотека хорошая — позвонил, выяснил, что есть какая-то серия про художников, договорился — и я поехала.
Дверь открыл Стас. Днём дело было, один дома, уходить куда-то собирался. Я застыла. Молодой парень, да нет… уже мужчина. Волосы длинные, волнистые, лицо узкое. Джинсы на нём клешёные, рубашка, приталенная по тогдашней моде, расстёгнута, на животе узлом завязана, длинные рукава с расстёгнутыми манжетами. Стоит в дверях, улыбается. У меня внизу живота заныло. В первый раз со мной такое случилось. Растерялась, ничего не соображаю.
Что-то спрашивал. Отвечала. Книжки смотрела, отобрала что-то… Правда, потом выяснилось, что две из них читала. Я ж говорю, не соображала ничего. От него какой-то уверенностью веяло. Лёгкостью, весёлостью. Как будто из другого мира, не из моего — домашнего, школьного.
Чай на кухне ещё пили… Тогда он и спросил:
— Сколько ж тебе лет-то?
— Пятнадцать.
Я на него не глядела. В чашку уткнулась. А тут глаза подняла.
Он улыбается, а смотрит жёстко, с прищуром.
— Жаль, что ещё такая маленькая, — говорит.
В окно ветви берёз лезли — ещё голые, но почки уже набухли. Весна. Чуть-чуть подождать, и слизнёт прорвавшаяся из-под земли зелень грязь на газонах, солнце высушит тротуары, ветер будет заметать пыль вдоль бордюров. Вечером свет фонарей сквозь листву. Скорее бы! Лета, тепла хочется. Уехать…
Ну что ты в окно уставилась? Посуду иди мой. Размечталась.
Он ушёл полчаса назад, уже темнеть стало.
Стою, смотрю, как струя течёт из крана. Посуда грязная на дне раковины. Выключила воду: не хочу мыть. Потом.
В комнату. Постель распахнута, одеяло комом. На тумбочке круглый винный отпечаток от бокала. Чулок белый на полу съёжился. Где второй? Ага, вот он — между подушками.
Всё убрать. Будто ничего и не было.
Люблю ли я его? Нет, наверное, хотя могла бы. А он меня? Дело не в любви, в свободе. Он самец — красивый, уверенный в себе, мечта многих. И я могу быть с ним. Свободна от всего. Одна.
Что ты на меня смотришь сверху? Да, могу!
Колечко, которое нравится, от которого на цыпочки привстаёшь, купить могу? Позволено? Пускай ненужное, но дух от красоты захватывает — моё, хочу! Вот и здесь так же… И не завидуйте, дуры, у меня свобода есть: ни мужей, усталых и пьющих, ни детей — я могу получить то, что хочу! На вас не оглянусь…
Что тебе ещё надо? Эй ты, смотрящая сверху?
Все праздники похожи. Новый год. Ёлка. Наряжаешь. Огоньки. Ждёшь. Веселье, конфетти цветное на полу, хлопушки, мишура. Шампанское, маски дурацкие, танцы. Из гостей — домой, тёмными ночными улицами, пустыми и тревожными. Светает уже. Усталость. Спать до обеда. Одиночество, включённый телевизор без звука — кончился праздник. Ещё неделя, и ёлка осыпаться станет — на помойку её. Всё!
Вот и сейчас прибираюсь — словно сухую хвою выметаю.
А как ты хотела? Долго, и счастливо, и умереть в один день? Не смеши. Тебе это надо? С ним?
Никто мне не нужен. Сама справлюсь.
Комнату за комнатой… с тряпкой в руке — чтобы следов не осталось.
Посуду помыла.
Куртку накинула, сигарету в мундштук, окно нараспашку. В доме напротив окна жёлтым в темноте светятся.
Не раскисай. Делом займись.
В кресло, поджав под себя ноги. Блокнот раскрыт, кончик карандаша прикусила.
Так… Что там в нашем инкубаторе делается? Хорошее название Стас придумал.
Чиновник, Строитель и Кондратьев. Надо бы Кондратьеву тоже какую-нибудь кличку дать… да не приклеивается пока. С первыми двумя — ясно, прозрачные, они, как стекло. Их хоть сейчас в разработку. Но это пускай Стас решает, я своё дело сделала. А вот Кондратьев… По сравнению с этими двумя он мелочь пузатая. Я бы с ним не связывалась, мороки много, а выход нулевой. И Стасу об этом говорила, но он почему-то вцепился. Верит, что всё получится, что не ошибся, как тогда с Игнатенко.
Кондратьев
Не просчитывается слабое место. Настолько беспринципен, что ухватить не за что. Ускользает…
Хорошо, давай ещё раз по порядку.
Деревенский мальчишка, приехавший покорять столицу. За спиной — тяжёлое детство. Учился хорошо, но в багаже — культуры ни на грош.
Целеустремлён. Интуит. Повадки зверя — знает, что нужно лезть наверх, не задумываясь, зачем это делать.
Здоров. Женщинами на стороне не интересуется. Чувство любви к ближнему полностью отсутствует. На семью — плевать.
Абсолютно неприхотлив в быту. Неважно, что есть и где спать.
Жадный? Вроде нет… Скорее безразличный. Потребности минимальные, поэтому не сравнивает себя с другими.
Цель? Сейчас деньги. Но тоже как-то странно… Деньги не для того, чтобы что-то приобрести, поменять образ жизни, а деньги как некая абстракция — чем больше, тем лучше. Нечто подобное, как я понимаю, было, когда он занимался наукой: защититься, занять ответственный пост — лезть вверх по карьерной лестнице. Зачем? — такого вопроса перед ним не стояло. Интуитивное понимание: так надо — не требующее осмысления. Наука как таковая его не интересовала.
Ну, вот и за что здесь зацепиться?
Чёрт! Что за привычка грызть карандаш? Когда я от неё избавлюсь?
Чаю хочется. Горячего, крепкого.
Чашка белого фарфора, блюдце — кажутся настолько тонкими, что вот-вот звонко треснут, не выдержав тяжести налитого чая. Поднимается пар, закручиваясь дымчатой размазанной спиралью.
Первый глоток обжигает.
Я, конечно, могу его уложить в постель. Только зачем? Он и так открыт. Да ему и скрывать-то, похоже, нечего.
Надо с другого края зайти… Чем он гордится? Почему себя любит?
А вот это интересно. Гордится своей беспринципностью. Для него обмануть, схитрить, подсидеть, украсть плохо лежащее — подвиг, победа над идиотами и лохами, которые позволяют ему это делать. Ничуть не смущается, откровенно рассказывает, взахлёб. Сам про себя говорит: «Я такое говно, ты даже не представляешь!» Но как говорит! С гордостью: он не такой, как все, он — особенный. Вот это его греет.
И что мне сие даёт? Ничего…
С теми всё понятно. Один над карьерой трясётся, для другого семья — свет в окошке. А с этим как? Со Стасом поговорить. Надо выводить Кондратьева из разработки. Зря тратим время. Не на чем его подцепить.
Одна. В кровати. Калачиком. Стены расступаются, пропадают. Поднимаюсь в воздух, плыву комочком белым в темноте. Обступает ночной город. Я пушинка, подхваченная весенним ветром, плыву медленно. Тишина — ни звука. Над тёмным пустым переулком… Выносит на Садовое. Бесшумный поток машин внизу, тротуары, освещённые витринами, фонарные столбы согнули шеи. Редкие прохожие — тенью. Вижу капли, дождь моросит. Вижу, но не чувствую. Блестит чёрный глянец. Родное, знакомое, привычное. Пересекаю. Во дворы, над дворами — тёмными и бесконечными. Соты, лабиринты — пустые и одинокие. Жёлтый свет в окне. Мимо. В темноту. Растворяется город, и я растворяюсь.
На что похоже утро? Утро похоже на море. На море под солнцем: тёплое, спокойное, ласковое. Я моллюск, лежащий на песке, на мелководье. Лучи солнца пробивают толщу прозрачной воды, по песку бродят лёгкие тени от ряби на поверхности, поднимаемой ветерком, дующим с гор. Створки чуть приоткрываются — это я открываю глаза. Свет! Утро.
«Вставай, Лёлька! — говорит мне та, сверху. — Тебя ждут великие дела!»
У многих утро не вызывает радости. Они просыпаются уже уставшими. Им нужно время, чтобы прийти в себя, соотнести себя с миром, в котором вдруг оказались. Они напуганы и раздражены. Мне их жалко.
Утром я не надеваю тапочки. Мне нравится шлёпать босыми ногами по полу, когда иду в душ. Голыми ступнями я проверяю твёрдость окружающего пространства. Вода льётся по лицу, заставляет закрывать глаза, не позволяет дышать — стекающая по груди, спине, с шелестом падающая на дно ванны, — ещё одно подтверждение реальности мира. Я — открыла глаза, я — живу! Я — моллюск. Один на песчаном дне — и это прекрасно!
Кофе. Каждый раз, глядя на кружку, наполненную ароматной чёрной жидкостью, говорю себе: «Лёля! Хватит! Не нужно этого делать. Пей, как все, жидкий зелёный чай. Пора уже о себе подумать — не маленькая…» А удержаться не могу. Как можно отказаться от кофе утром? Сидеть, греть о кружку руки, смотреть в окно, но ничего не видеть — думать о том, что предстоит сегодня сделать, выстраивать схемы передвижения. Сейчас я расслабленный спортсмен перед стартом, погружённый в себя, не замечающий ничего вокруг. Я ещё моллюск под водой на песке… но это — последние мгновения. Пора начинать двигаться.
Что у нас сегодня? Ха! Родительский день. И ещё овца — жена чиновника из мэрии. Тяжёлый будет день. Тупой и тяжёлый…
Овца
Середина дня. Мы сидим в «Грузине» на Маяковке, на террасе, выходящий во дворик, и шум Садового здесь почти не слышен. Это я настояла. Не хочу в зале, который сейчас почти пуст, под взглядами официантов, жмущихся по стенам. На террасе, кроме нас, никого. Тепло, солнце пригревает. Но она всё равно кутается в норковую шубку с широким рукавом. Рукав открывает худую руку с тонким золотым браслетом на запястье и кольцами на пальцах: обручальное и в стиле модерн из белого металла, в виде узкого длинного листа какого-то растения со скатывающейся капелькой росы из прозрачного зелёного камушка. Я не люблю украшения и не разбираюсь в них. Колечко красивое, но уж больно крупное для её пальца. Не могу понять, что ею движет: цепляет на себя вместе золото и серебро? Уж это-то просто… Хотя, вполне подходит, как дополнение к манерно оттопыренному мизинцу, когда поднимает чашку с чаем.
Овце нет и двадцати пяти, поэтому не отказалась пока от сладкого — ковыряет ложечкой здоровый шмат торта на большой белой тарелке, занимающей половину стола. Я маленькими глотками отпиваю красное вино из высокого бокала. Она тарахтит, а я — далеко. Смотрю, как меняет цвет вино под лучами солнца, если слегка вращать бокал, лениво переругиваюсь с той, что сверху, которая ворчит: «Что-то ты, Лёля слишком много выпивать стала».
Овца меня не интересует совсем. Мне нужен её муж. Нет, не как мужчина. Мне нужно разобраться, что он за человек. Какие слабости, чем дорожит? Смелый или слизняк? Моя задача — построить психологический портрет. Найти больное, незащищённое место. Туда вцепятся зубами намертво.
Вот я и слушаю эту дуру, стараясь выловить по крупицам нужные мне сведения.
Работа. Стас выявляет фигуранта, показывает мне. А дальше… как я с ним познакомлюсь, как вотрусь в доверие — моя забота. Считается, самое эффективное — через постель. Но это не моё. И, например, с её мужем не прокатит. Есть мужики, которым это просто неинтересно. Поэтому сейчас мы подруги. Дома я у них бываю, там с ним встречаюсь, разговариваю, наблюдаю. Да и у овцы язык без костей — всё выкладывает.
Стас — мужик весёлый, лёгкий, на первый взгляд. На самом деле это не так. Продумано у него всё. Насколько хорошо — не мне решать. Нечаев для него — свет в окошке. Как-то разоткровенничался… Обычно молчит как рыба, слова лишнего не вытянешь, а тут понесло. Основы конспирации, говорит, давно придуманы. Историю надо знать. То, чем мы занимаемся, может повлечь существенные негативные последствия со стороны криминала и органов власти. Поэтому, чем меньше мы друг о друге знаем, тем лучше. Нечаев в одном ошибался: не пятёрки нужны — это слишком громоздкая и рыхлая структурная единица, — а двойки… ну тройки, на крайний случай. И все они должны быть завязаны лишь на одного человека. Интересно, сколько у него ещё таких «Лёль»?
Иногда та, наверху, утверждает, что я обычная проститутка да ещё и с криминальным уклоном. Пусть. Где-то она права. Хотя… не так много у меня мужиков было. А для дела, для работы, всего с одним… Не оправдание, понимаю. Обиднее другое — когда та заводит свою бодягу, что я такая же овца, как эта, что сидит сейчас передо мной. Вот это пугает, потому что приходится с ней соглашаться. Все мы — овцы. Я делаю свою часть работы, но не вижу картины в целом. Стас не допускает. Да и сама не стремлюсь: так легче жить. Но мне приходится ему полностью доверять и в финансовом отношении, и в смысле физической безопасности. Не знаю, сколько они берут денег, не знаю, как давят на фигуранта. Я винтик в этой схеме. Выходит, что овца, а Стас — пастух. И пусть! Смирилась: это даёт возможность верить в мечту, верить — не лопнет, как мыльный пузырь, есть ничтожный шанс осуществления. Ради неё и мараюсь этим дерьмом.
Сейчас овцу зовут Вероника. А родилась Верой. В подмосковном городишке: то ли Лобня, то ли Одинцово, я не запомнила. Отучилась восемь классов, и за прилавок. Тут перестройка грянула — хватило ума в столицу податься. На что жила, чем занималась — дело тёмное, рассказывать не любит. Впрочем, и так понятно. И тут подскакал принц на вороном «мерине». Сбылась мечта: минуя стадию принцессы, сразу в королевы.
Извилина у неё одна, но очень прямая и глубокая. Не зря за прилавком отстояла. Чёткий товарообмен. Она — себя, ей — достойную, по её представлениям, жизнь. Слово «любовь» произносит легко и часто, но, по-моему, никогда не задумывалась, что же это такое. Прогулялась по рукам, нашла того, кто взял замуж, — значит, любовь. А что? Её папика это устраивает. Молода, глупа, длиннонога. Не то что прежняя… С этой можно и на люди выйти, и в постели покувыркаться — ценник на всё определён.
Мне не тяжело с ней общаться, просто скучно до оскомины. Но приходится. Мы «подруги» скоро год. И всё это время разыгрывается незамысловатая партия престарелой девочки, стремящейся выйти замуж, и молодой светской львицы, которой всё удалось в жизни. Она упивается ролью. Смотрит свысока, презрительно обучает эту московскую неумёху из хорошей семьи азам женского выживания. Младше меня на десять лет, а разыгрывает из себя умудрённую жизнью матрону.
Вот и сейчас… я ловлю периферийным слухом в сотый раз повторяющуюся сентенцию о том, что взяла мужика за яйца — не отпускай! Делай, что он хочет, стелись под него, а сама медленно и методично гни свою линию, заставляй его привыкнуть, чтобы комфорт почувствовал, свыкся, и только тогда…
Я снова отключаюсь. Сижу, опустив глаза, и мелко киваю — этого вполне достаточно для поддержания разговора. Куда интереснее наблюдать за вороной, которая боком, опасливо, мелкими скачками подбирается к какой-то дряни на газоне. Замерла. Головой вертит. И быстро клювом — раз, другой. И опять из стороны в сторону головой завертела. Где опасность? Нет? Подхватила клювом и сразу на крыло, полетела среди редких деревьев, скрылась.
— …Мне кажется, назревают какие-то неприятности. В политике — я не знаю… может, с деньгами… Но ты учти, в это время мужик нервничает, злым становится. Может не звонить по нескольку дней. Не вздумай обижаться, наоборот, ещё больше ласки надо дать, чтобы почувствовал, как ты ему нужна.
Так! Это что-то интересное. Уж если Вероника почувствовала, что что-то назревает… Включаюсь. Разыгрываю недоумение.
— Не пугай меня! Неужели опять всё подорожает? — вскидываю на неё удивлённые глаза. — Это Валерий Иванович сказал?
— Нет. Это я сама чувствую. Нервничают все. Покупают… как будто от денег хотят избавиться. Алка, подруга моя, своего на такое колье бриллиантовое раскрутила — закачаешься! Раньше бы он ей никогда не купил. Жмот потому что.
Нет, надо её останавливать, разговор в нужное русло переводить. Про шмотки и украшения она может трендеть бесконечно.
— А Валерий Иванович что по этому поводу говорит?
— Моему сейчас не до этого. У них запарка на работе. Какие-то деньги пришли. Распределяют. До ночи не появляется. Я уж забывать стала, как он выглядит. Зато знаешь, что пообещал? Если, говорит, всё пройдёт, как я думаю, — поедем с тобой в Эмираты на пару недель. Отдохнём, оторвёмся по полной.
Вот оно! По-моему, Стас этого ждал. Созрел клиент. Только хорошо бы самой убедиться, а не только со слов этой клуши.
— …Там золото, знаешь, какое дешёвое! Алка была…
Не слушаю. Думаю. Повод нужен в гости напроситься, и хорошо бы в воскресенье, чтобы сам был дома.
Я стою на Садовом кольце. Мимо медленно ползут машины. Приближается конец рабочего дня. Знаменитая московская пробка — свернувшаяся кольцом, огромная механическая змея, пожирающая свой хвост, воняющая выхлопом. Оттопырилась металлическая чешуйка, заглотила Веронику.
Я стараюсь на такси одной не ездить — мне страшно. Днём ещё куда ни шло, а вот вечером… Уж больно лица у людей стали нехорошими. И в метро стараюсь как можно реже спускаться. Бомжи.
Сегодня мне везёт. Везде пешком. Центр, старая Москва, здания, переулки. Чтобы жить в этом городе, нужно полюбить его. Я люблю, я здесь родилась.
На той стороне Садового, если зайти в подворотню, — офис, где работает Кондратьев. Заходила к нему как-то раз, нужно было приглядеться, как он себя среди сослуживцев ведёт. А по Красина, в сторону зоопарка, выйдешь к Малой Грузинской — там школа, в которой училась, чуть дальше — родительский дом. Туда я сейчас и направлюсь.
Только приезжим кажется, что Москва большая. Может, и правда, большая… Но для меня она вся состоит из знакомых островков — отдельных и связанных между собой тонкими перешейками, — застывших среди раскинувшегося до горизонта массива серых зданий. Я островитянин. Я живу на этих островах.
Предки
Подхожу к дому, стараюсь что-то почувствовать. Специально стараюсь. Здесь моё детство прошло: дворики, игровые площадки, школа в глубине за деревьями, костёл на вечной реставрации, как и раньше, забором огорожен. Во двор вхожу — окна нашей квартиры на третьем этаже. Отцовского гаража отсюда не видно, но знаю: он вон там… Мел, крошащийся об асфальт, классики, резиночка, мороженое в вафельном стаканчике, сандалии на плоской подошве и школьная форма. Здесь я упала, коленку разбила, кровь текла, а я ревела от страха. Ничего не чувствую. На той лавочке с будущим мужем сидела, никак нацеловаться, расстаться не могли. Умиление должно быть… сладкая горечь, что всё кануло в никуда. Дом, отчий дом… Почему не чувствую? Странно.
Квартира, в которой последние два года живу, не моя — Стаса или кого-то из его друзей, я не знаю, меня это не касается. Он сказал: «Пока вместе работаем — живи здесь». Вот и живу… Думала, вместе жить будем. Попробуем — вдруг получится? Нет. Он редко появляется, пару раз в месяц. Но так даже лучше…
Смотри-ка, у родителей дверь в подъезде поменяли — теперь железная с кнопками кодового замка. Но замок всё равно не работает — приоткрыта. Копаюсь в сумке, ищу ключи. Тяну за ручку, оглядываюсь на двор — пустой, словно вымер. Только старуха на дальней лавочке сидит, на палку опирается. Перестали детей одних гулять во двор выпускать.
Своим ключом открыла. Кричу:
— Это я!
Куртку вешаю. Вот и мама — из кухни, в фартуке. Располнела, оплыла. Всё те же химические кудряшки. Сейчас начнётся.
— Лёленька! Как хорошо, что ты пришла! Я фарш говяжий вчера купила. Котлеток наготовила. Садись, сейчас я тебе подогрею.
— Мама, мама, успокойся. Я не хочу есть — не голодная. Мы с подругой в кафе были.
И так каждый раз. Кажется, что мамин мир сократился до размеров кухни: достать продукты, приготовить, накормить. Даже школа отошла на второй план.
— Давай мы с тобой чаю попьём. А папа где?
— Отдыхает.
Губы поджала. Значит, папа опять выпивал за обедом. Разрушилась воскресная разрешительная система — теперь папа выпивает и по будням.
Кухня окнами во двор. Ветви деревьев — рукой достать можно. Подоконник уставлен банками и кастрюльками с едой, никогда раньше такого не было — как я это ненавижу! Всё какое-то неопрятное, словно квартира постарела. Постарела вместе с родителями.
— Что у папы с работой?
— Всё то же… Зарплату не платят уже почти полгода. Да и что это за зарплата? Курам на смех.
Я молчу — сказать нечего. Слова о том, что надо потерпеть, что скоро всё изменится, давно сказаны. Вздыхаю — показываю, что переживаю вместе с ней.
— Знаешь, Лёля, — перестала чай наливать, повернулась, заговорила тихо, проникновенно, словно тайну мне открывает, — если бы не частные уроки, мы бы не выжили. Только они и спасают. И за тебя очень волнуемся. Мы-то своё прожили… А ты как? Ведь ничего не рассказываешь. Что у тебя на работе, зарплату платят?
Жалко её. Я сколько раз предлагала деньги — куда там… Руками машут, отказываются. Ты молодая, говорят, тебе нужнее, тебе жизнь строить.
— Мама! У меня всё хорошо. Зарплату, хоть она и небольшая, выплачивают регулярно, мне хватает. У нас частная фирма, не государство… Ну, ты же сама видишь: одета, обута, не голодаю. Расскажи лучше, что у тебя в школе делается?
— Ой! Зря ты про это… Плохо всё. Учителя разбегаются, платят-то копейки. Марья Ильинична ушла. И Верочка, да ты её помнишь, химию вела, — тоже. Преподавать некому. Но это — ладно, это временные трудности, не выдерживают люди. Я их не виню. Но ты мне вот что скажи… Сейчас обсуждение идёт — программа внеклассного чтения… Знаешь, кого рекомендуют? Ерофеева! Эти его «Москва — Петушки». Представляешь? Этот бред алкоголический! Зачем про это надо детям знать? Чему там можно научиться? У меня руки опускаются.
Что ей ответить? Что литература бывает разной и пишется не для всех? Не поймёт. Начнёт приводить в пример своего любимого Толстого. Хотя… здесь я с ней согласна, Ерофеева девятиклассникам — какой в этом смысл?
Хлопнула дверь. Папа встал. Мама замолчала сразу. Обернулись, ждём. Вот и он. Лицо после сна красное, редкие волосы растрёпаны, след от подушки на щеке. Кофта растянутая о трёх пуговицах, спортивные штаны, раздутые на коленках, шлёпанцы. Помятый, неухоженный. По-моему, он с каждым годом всё меньше и меньше ростом становится.
— Здравствуй, доча! — нагнулся, поцеловал в затылок. Обдало несвежим, затхлым: — Налей-ка, мать, и мне чайку.
У него в последнее время манера появилась передо мной бодрячка-балагура разыгрывать, мол, всё ему нипочём. Плохо получается.
— А что, дочка, может, мне в челноки податься? — прихлёбывает из чашки жадно, обжигается, пить хочет.
Я молчу, жду продолжения. Он всё ещё изображает главу семьи, который держит ситуацию под контролем. На маме всё держится, и он это понимает, и она. Игра, оставшаяся с прежних времён.
— Вон, Геращенко с Витковским, из нашего отдела, уже раз пять в Китай смотались, шмоток разных навезли, продали. Теперь у нас же в НИИ помещение арендовали, компьютерами, говорят, будут торговать. Начальный капитал нужен…
Я жду, что мама на это скажет, но она молчит.
Не понимаю, всерьёз он это говорит или так, воздух сотрясти, пофантазировать. Смотрю на него: смешно — какой из него челнок? С его-то интеллигентностью… Его же любая баба с клетчатой сумкой через плечо затопчет. А бандиты? Сбыт на рынке? Ограбят и разведут, как лоха. «Черкизон», «Лужа» — это же ад кромешный.
— Папа, — говорю, — поверь мне, время челноков прошло. Теперь уже вагонами из Китая барахло возят. Надо было год назад начинать, а сейчас — поздно.
— Да, доча. Наверное, ты права.
Не расстроился ничуть. Всё-таки это фантазии. Вот и хорошо.
Темнеть за окном стало. Надо бы свет зажечь, но сидим так. Может, чтобы лиц не видеть? Стыдно нам друг перед другом? За то, что поменялось всё, что мы такими стали?
Я не такая! Я — не сдалась. Это они сдались. Жалко их, но что я могу сделать? Только навещать и следить, чтобы глупостей не наделали.
Ага, пожалела. Ты лучше себя пожалей.
Это та, что наверху, проснулась, голос подала.
Посмотри на них — они жизнь прожили, тебя родили. Теперь от тебя внуков ждут. Продолжения своей жизни. А ты их жалеешь. Они по общечеловеческим правилам смогли прожить, это не они сдались, а ты!
Уже и свет зажгли, и говорили они что-то, теребили меня…
Захлестнуло — ушла от них в свою комнату. Там всё по-прежнему, словно живу здесь. И полка с книжками, и даже куклы мои старые на кровати сидят, на меня таращатся, и лампа на столе возле окна.
Слёзы к глазам подступают. Сдерживаюсь. За стол села. Смотрю на своё отражение в чёрном стекле. Кто я? Зачем?..
Ладно. Слёзы вытри, пора уходить. Темень за окном несусветная.
— Мама, папа! Мне пора, я ухожу, — кричу им из прихожей, надевая куртку.
Забегали. Прощание, топтание в прихожей. Мама со стеклянной банкой в руках. Тёмная масса с прослойками грязно-белого жира.
— Лёлечка! Я тебе котлеток положила, дома разогреешь на ужин.
— Да-да, спасибо!
Запихнуть в сумку и скорее на улицу!
Тёмный двор. Шаги — гулко. За спиной бабахнула дверь — доводчик не сработал. Вздрогнула. Я не из боязливых. Скорее фаталистка — будь что будет, поэтому обычно в панику не впадаю. Но тут что-то другое — странное ощущение: двор словно поджался, превратившись в чёрный сгусток за спиной, в кошку, переступающую лапами, — готовится прыгнуть, вцепиться в спину.
За угол дома. Редкие фонари и деревья вдоль проезжей части. Машины — слепящий свет фар — одна за одной. Пронеслись. Пустынно и тихо. Надо выбираться отсюда. Время девять, а людей не видно, словно вымерли все.
Мимо дома Высоцкого. Громадный чёрный контур костёла навис справа. Даже руины могут быть величественными. Грязный дощатый забор, что на тротуар заваливается, с проломанными досками, облепленный рваными объявлениями, — он тоже руины, но из другого мира. Даже разруха может быть разной.
Машина притормаживает. Тёмно-красная, старая. Что за марка? Не разобрать. Музыка в салоне ревёт — окно нараспашку. Харя молодая скалится, и голая рука с сигаретой наружу. Соседнее стекло тоже поползло вниз. Ещё один высунулся — с чёлкой до бровей.
— Эй, красавица, садись, покатаем! — и ржут, будто что-то остроумное выдали.
Иду, делаю вид, что не замечаю, а сама руку в сумку, там газовый баллончик. Если не обдолбанные, поржут, покуражатся и отстанут. А вот если совсем вдрабадан…
— Х… выёживаешься? Садись, тебе сказали, подвезём.
Машина медленно катится рядом.
Останавливаюсь. Улыбка во всё лицо.
— Excuse me! I have lost may way, how can I go to metro station? I need to find Canadian embassy.
Почему Канадское? Как-то само вырвалось. Может, и хорошо, пусть знакомое слово услышат.
Недоумение на харях, но быстро проходит.
— Слышь, Хлоп, никак иностранка! — Тот, что на заднем сиденье, опомнился первым: — Кайф! Я иностранок ещё не…
— И не будешь! На … нам этот геморрой? Такой кипеж из-за этой шмары поднимется. Тебе что, своих блядей мало?
Вот на что я и рассчитывала. У этого в голове на одну извилину больше, и он, видимо, потрезвее. Отвернулся, я ему уже не интересна. А второй так и ест глазами.
С визгом шин сорвалась машина с места. Вылетел окурок, рассыпался по асфальту искрами. Пронесло.
Огни впереди — Пресня. Светло, машины, жизнь!
Встала на углу, закурить хочу, а руки дрожат.
Пресня
Пресня — странное место. Вроде обычная Москва, даже не центр. Вот, напротив — приземистый куб спортивного магазина «Атлант»; универмаг возле метро «Девятьсот пятого года»; а если к Садовому — зоопарк с бронзовой пантерой, вытертой до блеска, на старой территории — ни один ребёнок мимо не пройдёт, залезет; вот и сталинская высотка шпилем в небо уткнулась. Это Пресня — мирная. Но есть и другая… Отрезок булыжной мостовой возле высотки. У «Девятьсот пятого» — памятник кубанскому казаку, как его называют в простонародье. Облепила свора разъярённых рабочих всадника, стараясь сдёрнуть со вставшего на дыбы коня. Чуть в стороне — Ваганьковское кладбище, сгусток темноты внутри Москвы, усеянный могилами. Белый дом гордо выступает впереди из-за спин девятиэтажек, освещён прожекторами. Эта Пресня дышит разбоем, беспорядками, вывороченными из мостовой булыжниками, выхлопами танков, цоканьем копыт и шарканьем тысячи ног. Кровавая Красная Пресня.
Усмехнулась. Как же быстро всё забывается, стремительно уходит в прошлое. Спокойная жизнь будто ластиком стирает кровавые пятна с асфальта, оставляя едва заметные штрихи в памяти. Прошло-то совсем ничего…
Дым от сигареты висит в воздухе. Опять пальцы табаком будут пахнуть — не люблю. А мундштук доставать на улице — как-то не так…
Действительно каша в голове. Какие-то отдельные кадры — как вспышки от фотоаппарата. Защита Белого дома, захват Белого дома — всё перепуталось.
Экран телевизора… и эти сидят. Старые, каменные. «Лебединое озеро» уже отыграло — зажались все. Не суть в том, что говорят, суть в том, что всё изменится сейчас. И чёрт с ним, что продуктов в магазинах нет, зато вздохнули свободно.
Не верится, что это было здесь и совсем недавно. Кабак огнями светит. Машины на светофоре стоят. Люди. Вон крашеная на мужике виснет — пьяная. Мужик руку вскинул, такси ловит. Уедут сейчас. Вдвоём останутся.
А ты, Лёля, придёшь домой, и никто тебя там не ждёт.
Ну вот, завела волынку. Давай, пожалей себя. Слезу ещё пусти, бедная одинокая девочка. Распричиталась. У тебя мечта! Забыла? Ты же знаешь, что делать.
Знаю — окурок надо выбросить, а урны поблизости нет. Ладно, сейчас найду.
Дом, милый дом… только не мой. Да мне этот и не нужен. Мой дом будет не здесь! Просто нужно немного подождать и доделать все дела. И чтобы повезло. Мне очень нужно, чтобы повезло! Я смогу, знаю. Раньше — это при Брежневе, когда родители молодые, а я — маленькая… — не мечтали. Смысла не было. Хотеть — да. Хотеть машину, отстояв многолетнюю очередь, хотеть новую квартиру — опять очередь из таких же, как ты сам, привычно ждущих, что кто-то добрый и всемогущий швырнёт крошки со своего стола.
Поднимаюсь по лестнице на пятый — лифт отсутствует, зато лестницы широкие и чистые. Шаги гулко в тишине. Цветы на подоконниках. Коляски стоят. Тётки их на себе по лестнице туда-сюда тягают — материнская физкультура.
Железная дверь. Мода в Москве появилась железные двери ставить. Если так дальше пойдёт, бронированные ставить будем и стёкла на окнах пуленепробиваемые. А что? Кондратьев по знакомству сделает — как раз его профиль.
Свет — в прихожей и на кухне. В комнатах пока не зажигать. К пространству нужно привыкать постепенно, начинать обживаться в малом. Чайник заурчал — вот и хорошо.
Куртку — на вешалку, джинсы — на вешалку, свитер — на полку в шкаф, колготки — стирать. Рубашку мужскую, тёплую, большую до колен — накинуть. Волосы за ухо. Всё. Чай и с ногами в кресло, смотреть в распахнутое зево камина. Ты на него, он на тебя. Блин! Котлеты мамины в холодильник убрать забыла. Ладно, потом…
Дурацкий день. Только утро было хорошим. Потом овца, родители, уроды на машине… Ноги гудят, и в голове пусто. Надо спать ложиться.
Если лечь на бок, свернуться калачиком, а одеяло натянуть так, чтобы ухо прикрыть, то и дышать можно, и сама как в домике, но одновременно и снаружи. Я люблю так… Наверное, что-то потаённое из меня лезет — вторая сущность. Как улитка, только чуть-чуть выглядываю — готова сразу спрятаться. Мне дом, свой дом нужен, чтобы прятаться. Только не здесь. Зима, серость, у людей в глазах злоба плещется. Солнца, тепла хочу! И чтобы океан или море. Песок на пляже. Жизнь спокойная, неспешная. Испания или Италия? Домик — пускай маленький, но деревья вокруг листвой шелестят. И чтобы она просыпалась и меня будила. Сидела бы в кроватке и игрушки перебирала, разговаривала бы на своём птичьем языке. И солнечные пятна на полу в комнате. Я бы босиком шлёпала, кашу ей варила. Гулять на берег моря. Меня за палец держит, переваливается на толстых кривых ножках с детскими складочками. Медленно идём, ходить учимся. Сбудется? Стас говорит, сейчас всё возможно. Деньги нужны, очень много денег. Он поможет. Обещал. Выехать и дом купить — не такая и проблема. А вот ребёнка усыновить и вывезти — это уже посложнее. Но, опять же, будут деньги — всё решаемо, особенно при нашем бардаке, где всё продаётся. Уехать и забыть про всё и про всех, затеряться. Нет меня — пропала. Никаких мужиков, только я и она. Жить и смотреть изо дня в день, как растёт, меняется… косички ей заплетать, книжки читать перед сном. Хорошо бы океан дышал за окном, волны о песок тёрлись, чтобы каждый день был солнечным и был похож на предыду…
Россия. 1998
Январь. |
Террористический акт в Москве на станции метро Третьяковская. Для сдерживания инфляции проведена денежная реформа. |
|
Март. |
Отставка Черномырдина с поста Председателя правительства РФ. Финансовая пирамида ГКО зашаталась. Задержка по выплатам зарплат. Акции протеста с требованиями отставки президента и правительства. Противостояние Ельцина и Госдумы по поводу назначения премьер-министром Кириенко. |
|
Апрель. |
Назначение Кириенко Председателем правительства РФ. |
|
Май. |
Шахтёры «сели на рельсы». |
|
Июнь. |
Палаточный лагерь шахтёров на Горбатом мосту, Москва. Под их давлением депутаты создают комиссию по импичменту Ельцина. |
|
Июль. |
В Петропавловском соборе Санкт-Петербурга захоронены останки царской семьи. |
|
Август. |
Резко обострился экономический кризис — обвальное обесценивание рубля. Торги в РТС пришлось остановить, цены на российские ценные бумаги обрушились до небывало низких отметок. Финансовый обвал принял неуправляемый характер, курс рубля вышел за рамки валютного коридора, остановить его падение правительство не в состоянии. Отставка правительства. |
|
Сентябрь. |
Инфляция возросла с 3.7% в августе до 38% в сентябре. Госдума утвердила Примакова премьер-министром. |
|
Ноябрь. |
Депутат Старовойтова расстреляна в подъезде своего дома в Санкт-Петербурге. |
|
Декабрь. |
Девальвация рубля обрушила сбережения населения. Тем, кто хранил сбережения в долларах, девальвация дала шанс подняться. |
Глава 3
Кондратьев
Происходящее вызывало радостное недоумение. Это чувство было замешано на неверии в реальность — этого не могло, не должно происходить, ан нет — вот оно перед глазами! И возникал пугающий вопрос: что дальше?
День был солнечным, по-августовски жарким. Девять утра, а никакой утренней прохлады нет и в помине. К обеду Москва раскалится, захлебнётся выхлопами стоящих в пробках машин, пропотеет. Сейчас дышать ещё можно.
Сигаретный киоск, рядом ещё один: продуктовый. Люди останавливаются, переговариваются, никто ничего не покупает — смотрят. Ценники завораживали. Во сколько же раз всё подорожало со вчерашнего дня? Почти в четыре раза, ничего себе! Обалдеть! Вот молодцы! Что же они с нами делают? Доигрались… Интересно, какой курс доллара?
Завернул за угол, прошёл вдоль дома — в торце, в подвале, обменник. На вынесенном рекламном щите цифры отсутствовали. Железная дверь, которая всегда приветливо нараспашку, заперта. Ладно… возле метро ещё один есть.
Началось! — затолкалось в голове. Говорили про это, говорили… Вот, похоже, и произошло. Не паникуй, спокойно. Деньги у тебя в долларах, в банковской ячейке.
Шёл к метро пешком, через Воронцовский парк. Навстречу — молодые мамаши с колясками да старушки с сумками. И так хотелось пробежаться, упруго отталкиваясь кроссовками от асфальтовой дорожки, почувствовать сокращение мышц, напряжение сухожилий, но мешал туго набитый бумагами портфель, болтавшийся на плече.
Почему я перестал бегать по утрам? Образ жизни изменился? Да. Теперь один. Но ты же всегда этого хотел? Вот и делай то, что считаешь нужным, что не так?
Съёмная квартира. Спартанская обстановка. В комнате — старый диван, стол и стул. Даже шкафа нет, одежда в сумках, чемодане и на стенной вешалке возле двери. Про кухню и говорить нечего… Плита, стол, две табуретки. Телевизор, правда, есть — маленький, чёрно-белый — «Юность». Сплошные помехи на экране, если включить. Такая жизнь ему нравилась. Убогое существование не давало расслабиться, позволяло ощутить себя на перепутье, работать — собирать деньги.
Всё сделал, как и планировал. Марина с Алиской в Канаде. Уехали в начале июня. Обживаются. Им пока нравится. Дом у них вроде ничего, не жалуются, по крайней мере. Марина на работу должна вот-вот выйти. Этот дом мы с ней приглядели, когда весной ездили. До Торонто меньше получаса на электричке. Квартиру продали. Деньги — им, на обустройство. Денег, конечно, извели много. Так хотелось себе отщипнуть от той суммы, но сдержался. Не моя это квартира, пусть забирают.
Какое-то странное ощущение возникло и не отпускает. Вроде семья, дочка — просто уехали, расстались на какое-то время. И вместе с тем — свобода, нет никакой семьи, один. Раскачивающиеся чаши весов. Скучаю по ним? Хочу поехать, воссоединиться, так сказать? Нет! Сейчас совсем не хочу. Мне и здесь одному хорошо. Там — мирный тыл, запасной вариант, если приспичит или прижмут…
Обменник возле метро тоже закрыт.
Люди хмурые, спешащие. Дверь придержать, чтобы не зашибло, и под землю.
Стоял в набитом людьми вагоне, держался за поручень. Под стук колёс в голове бессвязно толклось: это дефолт, очередной дефолт. Насколько всё серьёзно — сейчас не определить. Кинули народ, суки! Рубль обесценится. Повальная нищета. Как бы до голода дело не дошло. Крик поднимется: кризис, экономический коллапс, — перетерпеть, Россия ещё не то переживала, возродим экономику на новом уровне, — и прочую лабуду станут гнать. Про мировые кризисы вспомнят, революцию…
Мужик грубо протискивался к выходу, расталкивал плечами стоящих. Злость накатила: какого хрена? Ты что, козёл, аккуратнее не можешь? Напряг спину, закаменел телом, мешая пройти.
В Москве-то ещё ладно, как-нибудь. А в глубинке? Зарплаты? Ведь всё встанет. Старики? Пенсия? Нет… это эпидемия! Экономическая эпидемия, охватившая всю страну. Всех коснётся, никто в стороне не останется. Вовремя Марину отправил, как чувствовал. Да, конечно, ещё и не такое случалось, понятно. Чума в Европе, население повымерло. Но ведь возродилось заново? Какое мне дело, что и когда возродится, если я сдохну? Плевать мне на мир и народы, на высокие слова. Я жить хочу! И не просто жить, а хорошо жить.
Маяковка встретила глухим шумом проезжающих машин и солнцем, бьющим в глаза. Псевдофилософская дребедень, что лезла в голову, осталась внизу, на эскалаторе. Ага, вот и ларьки. Ну-ка глянем… Ё-моё! Это цены так за час прыгнули, пока ехал? Или это центр? Здесь всегда дороже.
Офис. Участливо-жалостные глаза Лидуси. Столы пустые, только экраны компьютеров светятся. Голоса с кухни доносятся — там, похоже, все собрались, обсуждение идёт.
— Генеральный у себя? — спрашиваю.
Вскочила.
— Был с утра и сразу уехал. Ему Емельянов позвонил… — шёпотом говорит, словно тайну выдаёт.
— Хорошо, — говорю. Делаю вид, что так и предполагал, мол, знаю, о чём у них разговор пойдёт. Ни хрена я не знаю. Понимаю только, что забегали все, как тараканы, когда в комнате свет зажгли.
К себе в кабинет вошёл. Накурено. Виктор Виленович, собственной персоной, с сигаретой во рту. Пепельница перед ним окурками топорщится. Глаз прищурил, смотрит сквозь дым. Ждёт, наверное, что я возмущаться стану.
Не сегодня. Сегодня мы это дело на тормозах спустим.
— Привет, — говорю. — Ты что? Домой не уходил?
— Почему так решил?
— Вон в пепельнице окурки не умещаются, — не удержался всё-таки.
— А… Это… — рукой неопределённо махнул. Через стол перегнулся, окно стал открывать. Что за идиот? Почему он раньше не догадался это сделать?
— Начальство ни свет ни заря позвонило. Пришлось ехать.
Ага, значит, ему позвонили, а мне нет? Это мы примем к сведению.
Он, как всегда, недоговаривает, многозначительно слова произносит. Да пошёл ты! Сам сейчас расскажешь.
Ручкой по столу постукивает, в окно смотрит.
— Да… Похоже, приплыли…
— Не мы одни, — говорю, — вся страна приплыла.
— Страна-то ладно… выживет как-нибудь. А вот фирма, похоже, накроется. Так что присматривай новую работу.
— Что-то ты очень пессимистично настроен.
— Сам посмотри… У нас в работе шесть крупных отделений, не считая разной мелочёвки. Деньги нам проплачены. С нас спросят по полной… не отвертишься, никаким дефолтом не объяснишь. А с некоторыми подрядчиками договоры ещё не заключены. Значит, что? Если останутся на плаву, — заломят цену согласно новому доллару. А наши-то деньги уже тю-тю! Сгорели, растворились.
— Тебе начальство объяснило, когда утром вызвало?
— Это и ежу понятно, объяснять не надо. А вызывали, чтобы переговоры с заказчиками срочно начинать. Понимать надо, какие настроения… Тебе тоже звонили, но ты недоступен был.
Точно! Я же звук у телефона на ночь выключил.
— Сам-то куда уехал? — спрашиваю.
— Собрание учредителей. Экстренное. Ладно… считай, что в курс дела я тебя ввёл — работай, флаг тебе в руки.
— Так конкретики никакой…
— Ты не конкретику выясняй, а настроения. Общайся, говори с людьми. Обещай, выкручивайся. Да что я тебе объясняю, сам всё знаешь.
— Ладно. Сейчас кофе выпью…
Лидусю напрягать не стал, сам на кухню пошёл. А там Вова Ильин и Серёга Молоцкий за столом расселись, оба технари от бога, начальство за них держится — они у нас за строительством на объектах следят. Говорят на повышенных тонах. На меня ноль внимания. Только и слышно: а чем семью кормить? да где сейчас ты другую работу найдёшь? Димон — разъездной шофёр — тут же у стеночки притулился. Разброд и шатание. Время — одиннадцатый час, а они здесь прохлаждаются. Пока кофе наливал, понял: выпивают. Вон бутылка за холодильником спрятана. Похоже, мир действительно рушится. Молоцкий — он же вроде как непьющий?
Лидуся мышью проскользнула, на этих покосилась. Она тихая, слова лишнего не скажет. Ко мне обратилась:
— Алексей Валерьевич, вам Колупаев из «Кондорбанка» звонит.
Ага. Договор-то подписан. С одной стороны, это хорошо — возможно, дело сдвинулось с мёртвой точки, готовы проплатить, с другой — какие деньги? Ведь ясно же, что все сметы пересматривать надо. Рубль рушится и когда остановится, неизвестно. Сейчас никакие решения принимать нельзя. И главный, как назло, уехал. Ладно… будем время тянуть, посмотрим, что скажет?
Разговор ошарашил. Не было привычного хождения вокруг да около, только конкретика. И конкретика довольно жёсткая. Готовы встретиться и проплатить наличными по договору сегодня в 12:00. Попытки сослаться на отсутствие начальства, в связи с происходящим экономическом коллапсом, были отметены как пустой звук. Уже понимая, что его продавливают, заставляют принимать решение — всё же сделал попытку настоять, чтобы сумма была в долларовом эквиваленте. Только рубли — последовал однозначный ответ.
Думать надо было, думать!
Во двор, побыть одному.
Сидел на лавочке, в тени раскидистого тополя, смотрел на перепрыжки воробьёв возле мусорного бака, ждал, что вот-вот выйдет Лидуся: скажет, что дозвонилась до генерального, позовёт. Двор как вымер — пусто. Тени застыли, деля мир на светлый и тёмный.
Позвонить Лёле, посоветоваться? А что она может сказать? Нет… здесь надо самому решать.
Что мы имеем? Сначала по этому договору… Сумма большая. Двадцать, а то и тридцать процентов теряем только на конвертации. Даже если работу выполним, то прибыли никакой. И не надо забывать, что я сейчас исхожу из того, что происходит сегодня. Что будет завтра — одному богу известно.
Банк старается избавиться от наличных рублей — это понятно. И рыбку съесть, и на ёлке покачаться — все свою выгоду ищут. Возьмём деньги — вся ответственность на нас, не возьмём — потеряем заказ. На этом они и играют.
Не то… Всё не то! Не об этом думать надо. Не о банке, а об общей ситуации: как жить дальше?
Фирма прогорит. Может, какое-то время и останется на плаву, потрепыхается. Но! Заказов новых не будет. Банки либо зажмутся, либо тоже прогорят. Значит, фирма зарплаты будет урезать, народ разбегаться. Тупик. Придётся искать новую работу. Меня что-нибудь здесь удерживает? Люди? Отношения? Да плевать мне на них. Деньги держали, а сейчас их не будет. Это генеральный всё время щёки надувает, талдычит, мол, мы одна команда, надо чувствовать ответственность за каждого работягу, мы обеспечиваем рабочие места. Идиот! Романтик от бизнеса.
Так может… всё к черту? А что? Страна будет вылезать из этой задницы не один год. Пора сваливать.
Контуры паззла наметились, разрозненные бляшечки ещё не нашли свои места, но картина в целом начала вырисовываться.
А может, не торопиться? Вдруг всё наладится?
Квадрат двора с редкими тополями, туго сжатый уходящими вверх стенами домов. Убогая детская площадка с разломанным остовом песочницы. Шум машин с Садового просачивается через тёмную арку, выводящую на улицу. Оконные стёкла поблёскивают на солнце. Он один, замерший на низкой лавочке. Вытоптанная земля у ног, разбросанные окурки.
Неожиданно всплыл Ленин. Уж сколько пришлось проштудировать его работ и в Универе, и в аспирантуре. Везде: «Материализм и Эмпириокритицизм», «Шаг вперёд, два шага назад», и прочее, и прочее… Как там говорил ВИЛ? Вчера ещё рано, а завтра будет поздно? Так, кажется. Похоже, для меня «сегодня» наступило. Интересно, почему Ленин из подсознанки вылез? А почему бы ему и не вылезти? Молодец, мужик! Знал, что делает. Ни на кого ни оглядывался — гнул свою линию жёстко. Если по головам идти к цели надо, значит, по головам. Цель оправдывает средства. Это тебе не Фёдор Михайлович с его божеским слюнтяйством.
Посмотрел на часы. Уже опаздывал на встречу.
Ладно… надо ехать. Посмотрим, что скажут. Как там Наполеон говорил? Главное — ввязаться в бой, а там посмотрим… Как-то так. Что-то у меня сегодня одни цитаты на языке.
Вестибюль банка встретил необычной суетой и деловым гулом. Отсутствовала привычная неспешность и вальяжность персонала. Даже охранник на входе нервничал — раскачивался с пятки на носок, стреляя глазами из стороны в сторону.
В переговорную не пригласили, и это тоже насторожило. Колупаев спустился сам. Предложил пройтись. Был он весь такой крепенький, сбитый, и чувствовалось, что позавтракал хорошо, и зарядку, наверное, сделал. Костюм на нём тёмно-серый, а не чёрный, как у общей массы банковских клерков. Пиджак нараспашку, галстук отсутствует, верхняя пуговка на рубашке расстёгнута — вот она, свобода среднего звена, дослужился, вскарабкался на ступеньку, занял своё место. Пёрло из него это самодовольство. Но! Надо же соответствовать моменту. Поэтому, никаких дружеских похлопываний по плечу и радостных улыбок — губы скорбно поджаты: тяжёлое, сложное время настало. Будем работать ещё больше! Что ж, пришлось принимать новые правила игры, подстраиваться. Пошёл рядом молча, даже на часы раз взглянул, показывая, что тороплюсь.
Перед старым особняком, вылизанным реставрацией, небольшой садик. Зашли в приоткрытые резные ворота. Встали возле лавочки. Сесть он не предложил.
— Алексей, здесь полная сумма, согласно смете, без оговоренной нами части. Ну… вы понимаете? — поставил на лавочку целлофановый пакет, приоткрыл — там ещё один, увесистый, туго перемотанный скотчем. — Пересчитывать не надо — всё точно.
Брать или нет? А как тут не возьмёшь? Деньги — вот они. Сказать, что должен посоветоваться с начальством? Детский лепет. Не поймёт. Надо брать. Только не показывать растерянность, держаться как обычно.
— Хорошо. Владимир Иванович, но вы тоже должны понять — ситуация, конечно, далека от форс-мажорной, но с поставками комплектующих могут возникнуть проблемы.
Что я несу? Какие поставки?
— Это может сказаться на сроках выполнения. Но в любом случае мы будем держать вас в курсе и сделаем всё возможное.
— Лёша, я думаю, этот бардак скоро закончится, и всё войдёт в привычное русло.
Вот хорёк! Расслабился, повеселел. Свой кусок он получил, а дальше не его забота. Если что-то не так пойдёт — это уже наша вина.
— Будем надеяться, — отвечаю.
— Ну, раз консенсус достигнут, поставьте свой автограф.
Папка, лист бумаги, ручка.
Сумма цифрой и прописью, большая сумма… Ногу на лавочку, папку с распиской на колено. Подмахнул.
— Что ж, Алексей, желаю успехов! Всего хорошего.
Вот теперь улыбка у него на лице закрепилась.
Пожал протянутую руку.
Смотрел на удаляющуюся спину, пакет сиротливо стоял на лавочке. Вдруг понял, что с самого начала смущало. Выпадение из реальности! Всё было не так, как надо. Будто во сне, вязком и тягучем, когда от тебя ничего не зависит, и ты неведомой силой втянут в развёртывающийся вокруг тебя сценарий непонятного действа.
Потряс головой. Так… деньги — вот они. Огляделся по сторонам. Всё не так! Большие деньги доводилось получать и раньше, но обставлено было иначе. Кабинет или переговорная, охранник в дверях банка, офисная машина на выходе. Домчал до офиса, сдал генеральному, и ты — победитель, все радуются, руки пожимают. А сейчас? Один — и пакет на лавочке. Уходить отсюда надо! А если Колупаев кому шепнул? Подойдут сейчас…
Выныривал из этого дурного сна, словно липкую плёнку с себя сдирал.
Подхватил пакет, вышел из садика и по переулку — не в сторону метро, в противоположную. Куда? И сам не мог сказать. Главное, уйти подальше. Заставлял себя не оглядываться. Не получалось. Переулок голый, пустынный, лишь несколько прохожих застыли вдалеке, казалось, не движутся. Шёл быстрым шагом, почти бежал. Вдруг ощутил, что струйки пота текут по спине под рубашкой, что лоб мокрый. По правую руку, во дворе, заметил нежилой аварийный дом, зияющий провалами выбитых окон. Оглянулся — ничего подозрительного. Свернул во двор.
Затхлая темнота за деревянной обшарпанной дверью, болтающейся на одной петле, груда мусора на ступенях. Тишина и прохлада, только хруст отвалившейся штукатурки на полу, под ногами. Захламлённая мусором комната. Подошел к окну — распахнутая створка, с косым и мутным осколком стекла, распахнута. Встал сбоку — нужно видеть вход, но самого чтобы с улицы не было видно. Сейчас он напоминал зверя, который интуитивно чувствовал опасность, не сознавая, в чём она выражена, не понимая, что нужно делать, но всё равно был готов в любой момент сорваться и бежать. Тихо. Не обращая внимания на пыль, устилавшую обломки строительного мусора, поставил портфель и пакет на пол. Из коридора принёс деревянный ящик — заметил, когда шёл, — поставил на попа, кое-как обтёр носовым платком.
Сидел, смотрел через окно на прожаренный солнцем кусок двора, вдыхал запах пыли, успокаивался, думал. Скорее не думал, а перебирал, как чётки, возможные варианты действия, пытаясь просчитать последствия. Отвезти деньги в офис? Потянуть время, ожидая, что придёт правильное решение? Позвонить, вызвать из офиса машину, чтобы не шарахаться по городу с такой суммой? Или кардинально: рвать с фирмой — и в бега? Это значит, надо уезжать из страны и надолго. Готов к этому? Нет, пока не готов.
Постепенно выкристаллизовалось решение, позволяющее потянуть время. Курс рубля падает. Нужно срочно перевести рубли в доллары. Немедленно! Это надо сделать в любом случае. Возвращаю деньги на фирму или нет, сейчас неважно. В конце концов, фирме можно и в долларах вернуть. В крайнем случае схлопочу за самоуправство — ну и что?
Куда звонить? В обменник на Красина? Стрёмно. Сумма слишком большая и как-то там всё… Давай-ка попробую в Сбербанк — Шихареву. Если есть возможность,— должен помочь.
Вот когда мобильник пригодился!
Дозвонился, пообщались…
— Только поспеши, — говорит. — Сам понимаешь, чем дольше едешь, тем больше теряешь, — хохотнул невесело.
Стало легче — появилось дело. Принимать решение потом.
Решил ехать на метро: чем незаметнее, тем лучше. По дороге встретился цветочный магазин — осенило — зашёл, купил три герберы, ярко-красные, в глаза бросающиеся, сунул в пакет, чтобы головки наружу торчали. Хорошо получилось. Словно пакет с подарком девушке несёт.
Удивительно, он, который всегда любил и умел считать деньги, сейчас относился к туго завязанному брикету в пакете как к некой абстракции. Не пытался перевести сумму в доллары — знал, что курс меняется ежечасно. Этот тугой свёрток, обмотанный скотчем, имел какую-то ценность, как, допустим, слиток золота непонятно какой пробы или старинное украшение — ясно, что дорогое, но насколько дорогое? Вот она, экономическая диалектика в действии.
И только выйдя из Сбербанка, уже не обременённый пакетом — пачки долларов легко уместились в портфеле, — почувствовал магическую притягательность зеленоватых купюр.
Ветерок перемешивал массу раскалённого воздуха. Гудели машины. Дети ели мороженое, и густые белые капли срывались со дна вафельного стаканчика и падали на асфальт. Обнимались влюблённые возле фонтана. Пацаны накручивали педали велосипедов. Старуха, сидя на лавочке, разбрасывала хлебные крошки, голубиное месиво копошилось возле её ног. Словно оказался на съёмках кинофильма — массовка в центре Москвы. Набранные статисты исполняют свои роли, заученные, навязанные кем-то перемещения, а он — сам по себе — случайный прохожий, угодивший внутрь этой массовки.
Резче обозначились тени домов, распластавшиеся по асфальту, движение замерло, деревья перестали шелестеть листвой, конфетный фантик, подхваченный ветром, застыл в воздухе. И пришло понимание, ещё не облечённое в слова: деньги он не отдаст!
Стряхнул наваждение. Зашумела Москва, задвигалась.
В голове навязчиво завертелось: теперь, главное, не ошибиться! И сквозь это «не ошибиться» стал медленно выстраиваться план дальнейших действий.
Из страны надо сваливать. Во-первых, будут искать. Пропажу таких денег на тормозах не спустят. Во-вторых, дефолт, экономика рухнет, и сколько страна будет вылезать из бардака, который начнётся, одному богу известно. Сваливать — однозначно! Куда? Тоже ясно. Просто надо продумать техническую сторону отъезда. Когда? Как можно скорее. Сегодня, я почти уверен, ничего не всплывёт. Завтра — уже под большим вопросом… А вот послезавтра меня точно начнут искать. Значит, завтра нужно улететь.
Так… подстраховаться… вести себя естественно.
Телефон. Звонок на фирму, на ходу. Это хорошо, пускай видят, что спешу, работаю. Тыкал пальцами, не попадая по кнопкам телефона.
— Лидуся, привет ещё раз. Генеральный появился?
— …
— Нет? А что вообще на фирме делается? Виктор Виленович?
— …
— Так, и этот уехал… Лидусь, вернётся генеральный, передай, что я с Колупаевым на объект поехал. Они какие-то изменения в смету хотят внести, надо на месте посмотреть. Если и появлюсь в конторе, то только вечером. Будет что-то срочное — звоните на трубу. Всё. Пока.
Телефон в боковой кармашек портфеля. Застегнуть. Есть хочу. Кофе…
Нет! Сначала в банк, деньги — свои деньги — забрать из ячейки и домой. Нельзя с такой суммой по городу мотаться.
Пельмени склизко елозили по тарелке. Ни сметаны, ни хлеба, только масло. И чай с сахаром. Ел жадно, обжигаясь, хватал открытым ртом воздух, стараясь остудить, по подбородку текло. Рядом с тарелкой, на столе — три пачки долларов, перехваченные красными канцелярскими резинками. Две пухлые, одинаковые, и одна чуть потоньше — посторонний, может, и не заметил бы, но он знал… И было немного обидно, не дотянул до круглой суммы.
Вернулся домой часа три назад. Скинул кроссовки в прихожей и босиком прошёл в комнату. Стянул пропотевшую рубашку, швырнул на пол. Сидел на кровати, раскладывал, пересчитывал купюры. Двести пятьдесят одна тысяча — банковские и сорок две — свои. Семи тысяч до трёхсот не хватало. Ещё осталось порядка восьмисот долларов мелочью, на билеты.
Лежал поверх покрывала, руки за голову, глаза закрыты. Улыбался. Чтобы собрать такую сумму, ему бы пришлось лет пять вкалывать, если не больше. А она — вот — на полу, только руку протянуть. Канада. Новая страна, новая жизнь. Можно свой бизнес попробовать закрутить или в банк положить под проценты. И пошли все на… Заснул как провалился.
Сейчас за окном всё залито жёлтым светом — солнце садится, но ещё не сумерки. Стемнеет часа через два. Станет прохладнее, зажгутся окна в доме напротив. Поднимется лёгкий ветерок и станет трепать занавеску на окне.
Надо всё-таки заехать на фирму, попрощаться… — усмехнулся. Компьютер нужно почистить. Там переписка с Мариной. Может, и канадский адрес есть. Не помню. Ни к чему хвост оставлять. Кто же знал, что всё так быстро случится? Сегодня они будут до ночи сидеть — это факт. Значит, ехать надо после двенадцати, тогда есть шанс никого не встретить. А пока… позвонить Лёле.
Телефон отозвался гудками.
— Алё.
— Привет, это я.
— Привет… — слово растянулось, прозвучало по-домашнему. И он представил, как она сидит, забравшись с ногами в кресло. В комнате полумрак, горит лампа на столе. — Давно тебя слышно не было.
— Так кручусь, сама знаешь. У тебя что нового?
— Кондратьев, зачем спрашиваешь? То же, что у всех, — смотрю, как рубль падает, и гадаю: выживем мы или передохнем с голода.
— Да ладно тебе нагнетать. Ещё и не такое бывало.
— Бывало… Знаешь, как надоело? Мы не живём, выживаем. Достало!
— Вот поэтому и звоню, Лёля.
— Уезжаешь, что ли? — не дала договорить, сняла с языка. — К жене, к детям?
— Да, Лёль. Нечего здесь ловить в ближайшее время.
— Ну и правильно! Поезжай.
И замолчали, и говорить больше не о чем. Не получалось разговора.
— Когда едешь?
— В порту уже. Через час вылет. И — как там говорится? — «Прощай немытая Россия!» — хохотнул.
Что-то зашуршало. Показалось, что с кем-то заговорила, прикрывая трубку. Зачем я ей соврал? Сразу концы обрубить. Чтобы не перезванивать больше.
— Ну, тогда счастливо. Пиши письма.
А голос у неё грустный, усталый.
— Лёль, я сказать хотел… — замялся, — спасибо тебе за всё.
— Кондратьев! Перестань мутатой заниматься. Не на век расстаёмся. Пока!
В трубке заметались гудки.
Зачем я ей соврал, что уже в порту? Покрасоваться захотелось, что всё схвачено, всё правильно сделал, есть куда отступить в трудный момент? Или потому, что враньё стало второй натурой? Да какая разница. Попрощался, чтобы больше к этому не возвращаться, чтобы не висело… И так дел по горло!
В контору решил ехать на машине. Поздний вечер — пробок не должно быть, а обратно уж тем более. Бросать машину было жалко. Продать не успеваю, да и сколько за неё можно получить? Долларов восемьсот? Вряд ли тысячу. Сейчас, когда в духовке, среди сковородок и кастрюль, лежал свёрток с почти тремястами тысячами, сумма, которую можно было выручить от продажи машины, казалась совсем незначительной. Усмехнулся. Смотри-ка, я начинаю мыслить другими категориями. Может, её Лёле отогнать — в подарок? А что? Выпишу генеральную доверенность, пусть катается. Можно ещё красивее сделать — оставить у офиса, с ключами и документами. Записку какую-нибудь написать… Пока ехал, проигрывал в голове варианты, хотя знал, что ничего делать не будет — суета это. Нельзя сейчас на это время тратить.
Припарковался на Садовом, во двор заезжать не стал. Из «Сатиры» к метро валил народ — спектакль закончился. Рано приехал. Сидят ещё, наверное…
Раззявленная чёрная арка, шаги гулко, двор пустой, тёмный. Ни одной машины. Неужели разъехались? Да! В окнах света нет.
Чтобы войти с парадного входа, там, где сидит охранник, нужно обогнуть здание, но есть ещё чёрный ход, через него удобнее и незаметней. Три ступеньки вниз, обшарпанная дверь. Долго жал на кнопку звонка. Наконец, с лязганьем отъехал засов, железная дверь приоткрылась и показалось насторожённое лицо парнишки-охранника.
— Привет! Ты один? Все разъехались?
— Да. Сергей Михайлович и Виктор Виленович полчаса как уехали.
— Жаль, что не застал. Иди отдыхай. Мне с бумагами поработать нужно.
Шёл по офису, зажигая свет в комнатах — не любил, когда темно. Пустая кухня, немытые чашки в мойке — Лидусе на утро работа.
Заквохтал чайник, пар из чашки, запах кофе.
Сидел за столом, смотрел в стену. Монитор светился синим. Сколько раз приходилось вот так же сидеть по ночам, разбираясь со сметами, срочно подготавливая письма, которые нужно отвезти лично, с утра. Всё-таки живая была работа, и коллектив подобрался хороший. Ладно… всё ещё будет, всё впереди!
Удалить свою директорию — дело двух минут. Что ещё? Служебные записи, сметы, письма, договоры, которые вёл, тоже удалить. Блин, ведь не поможет! Найдутся умельцы… — восстановят. Нет, так дело не пойдёт, надо кардинально.
Сходил к охраннику, взял отвертку. Раскурочил компьютер и вытащил винт. Убрал в портфель. Разломать или может ещё пригодиться? Потом решу. Кое-как поставил крышку на место, прихватил одним винтом — сойдёт. Ну что? Поиграем в сентиментальность? Пройдёмся по офису — простимся?
Директорский кабинет. Как всегда, у него весь стол в бумагах, — места пустого нет. Как он во всём этом разбирается? Да… видать, сегодня тяжёлый денёк у них был. И дальше, я подозреваю, легче не станет.
Так… давай-ка посмотрим, что в сейфе делается?
В сейфе хранились папки с «чёрной» бухгалтерией, деньги на текущие расходы: на кофе, чай, на бензин для разъездной машины и на всякую прочую мелочёвку. Код сейфа знали трое: генеральный и они с Виктором. И ещё Лидуся, конечно.
Папки, папки, железная коробка из-под печенья с рублями, а тут что за конверт? Доллары! Ну-ка, ну-ка, сколько здесь?
Присел на корточки, раскладывал в стопки по десять купюр, прямо на ковролине. Одиннадцать тысяч! Это откуда же, с какого заказа? Что-то я пропустил… Или это зарплата работягам? А впрочем, уже неважно. Как там в «Иване Васильевиче»? — «Это я удачно зашёл!»
Раскачивался, сидя в директорском кресле. Пухлый конверт лежал перед ним на столе среди бумаг. Надо брать. Как раз круглая сумма получится. Только время… Банковская махинация завтра, может, ещё и не всплывёт, а если возьму эти деньги… И что? Утром в аэропорт, билет на самолёт — не достанут. А если что-то не так пойдёт? Не улечу? У генерального завязки в Шереметьево: он работал там раньше. Проверят по спискам — тормознут. Не дай бог какую-нибудь наркоту подсунут. Подстраховаться надо — вот что!
Выгреб из сейфа папки с «чёрной» бухгалтерией. Включил ксерокс — замигал огоньками, заурчал довольно.
Стоял, как рабочий у станка: открыть крышку, положить лист, нажать кнопку — отксеренные страницы с шуршанием ложились в бумагоприёмник. В подсобке нашёл пустую картонную коробку. С трудом, но всё поместилось. Вот теперь и поторговаться, в случае чего, можно.
На часах почти два. Домой! Надо хоть пару часов поспать — и в аэропорт.
Сидел в машине, нервное напряжение не отпускало. Пустые, залитые светом витрин тротуары, чёрная лента Садового кольца, отмеченная красными огнями удаляющихся машин, невысокие редкие деревца, воткнутые в асфальт по краю проезжей части. Коробка с документами стояла рядом, на переднем сиденье.
Вот и всё. Назад пути нет. Смотри, смотри на этот город. Неизвестно, когда сюда вернёшься.
Повернул ключ, выжал сцепление, чуть надавил на газ — переваливаясь на бордюре, съехал с тротуара на проезжую часть.
Катил по Садовому — американское посольство, в туннель, Смоленка — здание МИДа над Старым Арбатом, мост через Москву-реку, Парк Культуры, ушёл на «дублёра», поворот на Ленинский, справа — вычурные столбы ворот Академии наук, площадь с памятником Гагарину, словно из рогатки запущенному в небо… Как ни старался разбудить в себе прощальную сентиментальность, город оставался чужим. Знаковые места, мимо которых сейчас проезжал, — будто магнитики, налепленные на холодильник.
Впереди замигал светофор — Ломоносовский, Университет…
Не расслабляться. Осталось последнее дело — важное — перебросить деньги на Маринин счёт. Канал есть. Уже так делали, через Латыпова, когда она уезжала. А почему на её счёт? Нужно свой открыть. Совсем ни к чему, чтобы она про деньги знала. Утром сразу этим заняться. И тут же брать билет на ближайший рейс — вечерний.
Зачем-то включил «дворники» — щётки всухую проскребли по стеклу.
С утра из фирмы трезвонить начнут. Охранника потрясут и быстро выяснят, кто ночью приходил. Придётся прятаться. Адрес квартиры, где сейчас живу, в конторе не знают. Только телефон… Могут по номеру определить местонахождение? Не уверен… Симку сменить первым делом, завтра с утра.
Повернул с освещённого Ленинского на утопающую в темноте улицу Новаторов — и в переулок, петляющий среди тёмных девятиэтажек. Место возле подъезда нашлось, машину поставить повезло. Настроение выправлялось — всё завтра быстро сделаю, и валить отсюда. Подхватил коробку с документами, хлопнул дверцей, пискнула сигналка.
Глава 4
Лёля
Эти дни она будет гнать из памяти, но они будут возвращать снова и снова. Два дня неразрывно сольются в один — длинный, контрастный, с резким переходом из света во тьму. Словно с горки заскользила, и не остановиться, а внизу, на выкате — грязь. Липко, не отмыться.
Проснулась поздно — разбудил телефон. Стас. Сказал, что сейчас заедет, что дело на сто миллионов. Чтобы деньги, какие есть, готовила.
Положила трубку. Потянулась всем телом, руки вверх, привстав на цыпочки. Майка с коротким рукавом задралась, обнажая полоску живота, помеченную пупком, над ночными шортами. Прошлёпала босыми ногами обратно в комнату, забралась в кровать, запахнулась одеялом. Комната залита светом, словно и нет задёрнутых штор на окнах. Там, за стеклом, день наливается жарой, пыльной духотой, шелестеньем листьев на слабом ветру — это во дворе, под домом… а что делается в городе, на улицах, среди увязших в пробках машин, думать не хотелось.
Может, его так в постели и встретить? А что? Сонная я, сплю ещё. Может? Хочу?.. Нет. Глупости. Сейчас он приедет, весь деловой, что-то придумал — одни деньги у него на уме. Придётся Потапыча распороть.
Потапыч — это медведь, большой, плюшевый. Игрушка из детства. С квартиры родительской забрала — вон, в углу на полу сидит, смотрит на меня. Странно… я с ним и не играла никогда. С куклами — да. Но они все куда-то пропали. Медведь этот… вроде подушки — под спину подложить, когда на диване валялась. Куклы растворились, а он — вот. Не волнуйся, миленький, я аккуратно, больно не будет.
Уселась на постели поудобнее, медведя пристроила на коленях, в руки — маникюрные кривые ножнички. Потерпи, потерпи, милый… Аккуратно, нитку за ниткой, вскрывала шов у Потапыча на спине. Извлекла увесистую пачку долларов, туго замотанную в целлофан и схваченную резинками. Задумчиво подержала в руках и сунула под подушку. Потапыча на место, в угол, пусть пока посидит.
Под душ бы надо… но ведь как назло, только воду включишь, тут в дверь и позвонят. У него же есть ключи от этой квартиры, почему он ими не пользуется? Ладно, просто умыться и скорее кофе!
Стас ввалился в квартиру — шумный, возбуждённый — не один, а с Димоном, которого недолюбливала. Димон при Стасе то ли шестёрка, то ли правая рука — не разберёшь. Молчаливый, коренастый, неухоженный какой-то. На него бы спортивный костюм натянуть — точно бы за бандюгана сошёл, не на крутого, а который в своём дворе верховодит. И кепочку бы ещё…
— Ботинки снимайте! — велела, проходя обратно на кухню.
— Лёля! Не мелочись, — Стас, не обращая внимания, прошёл следом. Димон остался в прихожей, стаскивая с ног кроссовки. — Ага. Кофе! И мне налей. Димон, кофе будешь?
— Нет. Вы разговаривайте, я в комнате посижу.
— Лады, — Стас присел за стол, дожидаясь, пока налью ему кофе.
Доволен. Рот до ушей.
Стояла, караулила, чтобы кофе не убежал. Не выдержала:
— Рассказывай, с чем заявился? Сияешь, как медный пятак.
— Лёля, ты молодец! Вернее, мы все молодцы. Строитель-то наш — хорёк ещё тот! Умный мужик оказался. И жадный… но это даже хорошо. Всё как ты и предполагала. Он сразу фишку просёк.
— Подожди. Рассказывай по порядку.
— Встретились с ним вчера. Всё, как и планировали. Поговорили… Он выслушал. — Стас, обжигаясь, отпивал из чашки мелкими глотками. — Я опасался — крик, угрозы будут. Ничего подобного. Лицом только закаменел. Сидит, молчит, просчитывает. Я ему начал было втирать, что при разводе он всё равно всё потеряет, но он меня остановил. Не надо, говорит, всё ясно. Что вы хотите? Я ему бумажку с цифрами — через стол. Он глянул и обратно вернул. У меня встречное предложение, говорит, это вы даёте мне деньги. Честно тебе скажу, тут мне не по себе стало — уж больно спокоен был.
— Ну не томи! Чем дело закончилось?
— И сделал он нам, Лёля, предложение, от которого грех отказываться. Карт-бланш мы получили! Инвестируем деньги в его фирму, он вводит одного из нас в состав учредителей. Деньги идут на постройку элитного коттеджного комплекса на Пироговском водохранилище — это по Дмитровке. Работы там уже ведутся. Через полгода — сдаём объект и делим прибыль. По моим прикидкам — это много, даже очень много! И главное — совершенно законно. Ну, что скажешь?
— А если кинет?
— Не должен. Здесь прямая выгода и нам, и ему. В общем, я для себя всё решил, а ты сама думай — вкладываться или нет. Да, на какое-то время останемся без денег, зато потом всё вернётся с лихвой. Считаю, нужно рискнуть, и это притом, что большого риска не вижу. С юристом я уже встретился. Бумаги подпишем сегодня вечером и сразу передадим деньги.
— Ты мне вот что ещё скажи… Сколько я смогу получить от этой сделки через полгода?
— В три раза от той суммы, которую вложишь. Это я гарантирую. Может, и больше.
— Подожди.
Прошла в спальню, забрала пакет из-под подушки.
Всё отдать или часть оставить? Всё отдавать страшно. Привыкла, что есть… хоть и лежат мёртвым грузом. Зато защищённость чувствую. Если что… Без них как голая. Так и будут лежать? Они работать должны. Чего боишься? Не доверяешь? А кому ещё доверять, как не ему? С детства знаю. Одним делом занимаемся. Сплю с ним. Надо рискнуть. Или всё-таки оставить немного на всякий случай?
Вернулась, положила пакет перед ним на стол.
Взвесил увесистую пачку на ладони.
— Ого! Сколько здесь?
— Сорок три.
— Всё, что ли, выгребла? На чёрный день не хочешь оставить?
— Не хочу. Ты же сам сказал — ситуация под контролем.
— Лёля! Ты человек взрослый, знаешь, в какой стране живёшь. Стопроцентных гарантий здесь никто дать не может. Чай не Швейцария…
— Ладно, Стас, не пугай. Ты знаешь, зачем мне деньги нужны.
Они ушли, она осталась. Слонялась бездумно по квартире, а день набирал силу. В открытые окна дул ветерок, пока ещё принося мнимое ощущение прохлады. Знала, что через час город раскалится, задышит жарко и хрипло, окна придётся закрыть.
День был пустым — заняться нечем. Можно почитать, постирать, пройтись по магазинам, наконец… но лень. Даже не лень, а просто день такой — ничего делать не хочется, и это не тяготит.
Шуршание занавески, колышущейся на окне, детские крики со двора, неясный гул разогретого солнцем города — обволакивали, вызывали оцепенелое забытьё. Внутри образовались пустота и спокойствие. Теперь нужно ждать полгода, и тогда…
Наличие денег, хоть сумма и была явно недостаточна, заставляло перебирать варианты, сомневаться — пора или нет? Сможет она организовать ту жизнь, о которой мечтает? Теперь, когда их не стало, пришли облегчение, лёгкость. Можно спокойно жить, ждать и пока ни о чём не думать.
Из оцепенения вывело жужжание мухи, бившейся о стекло. Окна вымыть! Давно собиралась.
Сейчас мы устроим… Музыку! Вот, Дасен, — пусть мурлычет. Только бы кассетник опять плёнку не зажевал. Таз с мыльной водой, губка, ворох старых газет. Окно настежь, взобралась на подоконник. Подальше от края. Осторожнее, Лёля. «Ма-ма мы-ла ра-му». При чём тут рама? Хотя… раму тоже надо протереть.
Дальше время рассыпалось на сотню мелких осколков: пол вымыть, раз уж взялась за уборку, сходить в магазин — в ближайший, рядом с домом, сварить суп из цветной капусты, заняться руками — снять лак, нанести лак — и вот уже и вечер, и ночник горит, и она, небрежно прикрытая простынёй: жарко — в постели с книжкой в руках. Не читалось. Думалось.
Целый день одна. Стас с утра забегал — это не в счёт, это по делам. А так… Ни мне никто не позвонил, ни я никому. Почему? Меня это тяготит? Нет. Никто не нужен. Раньше, когда только развелась, тогда звонили. Подруги поддержать старались. Им всё казалось, что я страдаю: как же — без мужика осталась, не проживу. Оказалось, легко. Стас появился, работа, я словно в другой мир шагнула, на ступеньку поднялась. Да, здесь бывает пусто и одиноко, но зато дышится свободно. И мечтать здесь можно, и верить, что мечта сбудется.
Ждала звонка Стаса. Но он так и не позвонил.
Не засыпалось. Ворочалась. То сбрасывала простыню — жарко, то укрывалась снова. Под утро приснилось что-то несуразное. Граница леса и поля. Поле заросло сухой высокой травой, грязно-жёлтой, поломанной и спутанной. Муж, стоя на коленях, с остервенелым лицом накачивает паяльную лампу, из раструба которой с глухим гулом рвётся едва видимое пламя, готовое плавить и жечь. Она рядом с ним, с ведром, в котором плещется вода — сразу тушить готова. На ней почему-то мужские трусы, широкие, спадающие, поддерживать всё время надо, а ведро мешает, нельзя воду расплескать. Гул пламени усиливается, истончается и преобразуется в телефонный звонок.
Открыла глаза — комната залита светом. Телефон заливался, настойчиво разрывая утреннюю тишину.
Да чтоб тебя, Стас! Была уверена, что он. День сурка какой-то. Вчера разбудил, сегодня… Путаясь в простыне — с кровати. Чёрт бы тебя побрал!
Мамин голос. Плачет. Ничего не разберёшь. Холодом окатило — отец! Всегда боялась такого звонка. И уже у самой слёзы подступают. Собралась. Рявкнула в трубку:
— Мама! Подожди! Говори связно. Что случилось?
Молчание — секундное — и полилось на всхлипе:
— Что же они с нами делают? Как можно? И так денег совсем нет. На всём выгадываем. Отцу зарплату полгода не платят. А на мою учительскую как прожить? И тут опять — это! В гроб хотят нас вогнать, чтобы передохли все!
Отлегло сразу — не отец. Фигня какая-то…
— Успокойся, ма, объясни связно, что произошло? Перестань плакать.
— Да ты что, ничего не знаешь? Я только что из магазина. Греча, хлеб, сахар — всё в шесть раз! В шесть раз! Я не знаю, что делать. Мы не сможем так жить.
— Ну, подожди… Подожди! Всё образуется. Может, это просто всплеск такой… Спекуляции или что-то ещё.
Вот и дождались. Говорили об этом, говорили… Опять дефолт. Совсем эти суки там, наверху, оборзели. Гробят страну. Ничего не могут, только воровать. Как теперь ей объяснить, что всё к этому шло?..
Почему всегда всё одно к одному? Вчера ещё была спокойная жизнь, размеренная и привычная. Но появился Стас, осталась без денег, вложила всё в какое-то сомнительное предприятие. И тут дефолт. Сейчас всё замрёт, вцепятся в накопленные кровные, выживать приготовятся. А мне как? Ни работы, ни денег. И в разработке у нас никого.
Стас не отвечал ни по-домашнему, ни по мобильному.
Решила дойти до ближайшего магазина. Нужно самой оценить размеры бедствия, а не полагаться на мамины истеричные оценки.
На улице — жара, ни ветерка. Дышать нечем. Липкая испарина по телу. Шла, стараясь держаться в тени домов.
У магазина толпятся люди. Крики, свара. Кадушкообразная баба в сарафане-балахоне, потрясая жирной рукой так, что отвисшая кожа болтается, орёт на всю улицу:
— Сволочь Ельцин, сволочь! Мы за него… Верили! А он? Что с нами делают, сволочи!
— При чём здесь Ельцин? — вопрошает распалившуюся бабу интеллигентный мужичок затрапезного вида. — Ельцин всё правильно делает. Команда у него не та. Кириенко — ставленник Госдумы. Вот откуда ноги растут.
— Да пошёл ты со своим Кириенко! — напирает на интеллигента работяга в синей выцветшей робе. — Кто правит? Ну? Кириенко твой? Ельцин, что ли?
— Кто же, по-вашему?
— Гидра у нас трёхголовая, ети её! Березовский, Гусинский да Смоленский — вот кто!
Молодой ментёнок застыл чуть в стороне. Худосочный, форма на нём, как на вешалке. Морда деревенская, детская, глупая. Рот приоткрыл, впитывает.
— Все сволочи! — снова заголосила тетка.
В магазине духотища неимоверная и рыбой воняет. Народ толпится возле витрины, гул невнятный. Продавщица застыла с опрокинутым бледным лицом. Теребят, спрашивают — молчит, перед собой смотрит. Только руки механически что-то режут, завёртывают, складывают. В дверях подсобки азер застыл. Весь в чёрном, с мобильным телефоном в руке. На него внимания не обращают, ни о чём не спрашивают, будто и нет его тут.
Прочь из этого бедлама. Домой!
Телефоны Стаса молчали.
Навалилась апатия. Задёрнула шторы, разделась догола и легла, укрывшись простынёй. Заснуть не получалось. Вертелась. Перебирала в голове что-то несущественное и мелкое, стараясь не думать о том, как жить дальше.
Телефон. Вставать не хотелось. А вдруг Стас? Сорвалась с постели. Схватила трубку.
Нет. Кондратьев. Тоска зелёная! Вот уж кто сейчас не нужен. Уезжает он… Из аэропорта звонит. Конечно, побежали крысы с корабля. И он в числе первых. Естественно. Спинным мозгом беду чувствует. Ну и катись к чёрту!
Лежала, смотрела, как едва колышется занавеска, прикрывающая открытое настежь окно. Было обидно. У этого всё хорошо — уезжает из нашего бардака. Там семья, ребёнок, другая страна. А она остаётся. Мечта опять отодвинулась на неопределённый срок. Всё упирается в эти поганые деньги, и ничего не поделаешь, только ждать.
Если честно, я ему даже завидую: делает только то, что ему выгодно. Предаст не задумываясь. Кого угодно — жену, ребёнка, друзей, которых нет. Таких людей ещё не встречала. Этим и интересен. Да ещё и обучаем. Придумывала для него образ. Лепила — податливый материал. Слушался.
Как мужчина не волнует. Да и я ему, похоже, не особо нравлюсь. Наплела какую-то хрень про молодых мальчиков, от которых без ума. Проглотил не задумываясь. Роковая эмансипированная женщина. Таких этот деревенский вахлак и в глаза не видел.
Улыбнулась.
И всё же есть в нём что-то симпатичное, какая-то детская открытость: большой ребёнок, для которого хорошо только то, что он хочет. Дай — и всё! Получить желаемое любой ценой. Но в главном он её переиграл. Не на чем было его развести. Единственная ценность — деньги. И ясно было — деньги не отдаст. Если брать, то только с кровью. А они так не работают. Стас ещё в самом начале объявил: физическое воздействие — табу! Только шантаж — умный и тонкий. Все согласились.
Почти год она провозилась с Кондратьевым. Только зря время потеряла. Уговорила Стаса вывести его из разработки.
Телефон. Опять мама. По поводу цен уже успокоилась. Как же быстро она перестраивается. Ничем нашего человека не проймёшь. Зато теперь треволнения по поводу отца. Позвонил сослуживец — и побежал папа в свой НИИ обсуждать стратегические проблемы выживания в период становления анархического капитализма. «Ведь опять пьяный вернётся, доча! А завтра давление подскочит». Снова успокаивать. Как же всё это достало.
Такая жара, что даже есть не хочется. Чаем налилась под завязку, кажется, уже в горле плещется. Надо что-то съесть, надо… Яичница. Как раз один помидор в холодильнике завалялся. Газ, сковородка. Помидор порезать. Смахнуть ножом с доски на сковородку. Так… Теперь воды из чайника добавим — пусть выпаривается в кашицу. Посолить. Два яйца сверху. Перемешать, накрыть крышкой. Как же жарко у плиты!
Со сковородки — не буду тарелку пачкать. Сыр порезать… Одеться всё-таки надо. Буду сидеть и не спеша ковырять вилкой…
В кухне, за столом, в одних шортах. Ещё полчаса и навалится темнота — конец августа, конец лета.
Телефон. Да чтоб вас всех! Не хочу никого слышать. А если Стас?
Нет…
— Привет, ты даже не представляешь, мой совсем ох..л, орёт целыми днями и пьёт без продыху, а я-то здесь при чём, чем виновата? Может, про Вадима узнал? Не может быть! Мы же шифруемся, да и сказал бы уже давно… — Овца, вот только её не хватало.
На одном дыхании шпарит, слово не даёт вставить, да ей мои слова и не нужны. Отодвинула от уха. Подхватила телефон, пошла в комнату, легла. Трубка рядом — на подушке. Голос кажется тонким, писклявым. Это надолго. Она может говорить час не переставая. Надо только время от времени «ага» вставлять. Подругой меня считает. Какая я ей подруга? Из-за меня её мужика на деньги развели. Вот он и бесится. Знала бы она… Никакой вины я за собой не чувствую. Он — ворует, мы — отбираем. Порочный круг. Нет, не круг — цепочка.
За окном темно, в комнате темно, и свет зажигать не хочется. Почитать что-нибудь? Лень. Может, это у меня такая защитная реакция организма на внешние раздражители? Как в детстве: ладошки над головой сложила — я в домике. А ведь действительно в домике. Хорошо мне здесь и уютно, и выходить наружу совсем не хочется.
Переборола себя, встала, щёлкнула выключателем. Задёрнуть шторы или пусть так?
В дверь звонят. Стас! Что за манера — не предупреждая. Позвонить сложно? На ходу подхватила со стула майку, надела. Пригладила волосы. Распахнула дверь. Кто-то незнакомый, за ним — ещё… Спросить не успела. Выбросил вперёд руку. Сграбастал ладонью лицо, смял, палец на глаз нажимает — больно! Шагнул через порог, толкая перед собой.
Её будто поршнем выдавливало через коридор в комнату. Успела заметить, как следом в квартиру входили незнакомые люди.
Пихнул. Упала на кровать, но тут же села, опираясь на руки. Услышала, как один из вошедших произнёс:
— Гляди-ка, хата-то какая!
— Да и бикса, я смотрю, рабочая… — ответил кто-то со смешком.
Не различала лиц, не могла собрать происходящее воедино, но уже испугалась. Испугалась так сильно, что почувствовала резь внизу живота.
Четверо незнакомых и Димон, застывший в коридорном проёме. Плечи ссутулены, синяк заливает подглазье, нос распух. На неё не смотрит, в пол глядит. Он привёл! Поняла, но страх не ушёл, из острого превратился в тяжёлый, душный, безысходный.
Трое — молодые и коротко стриженые — как братья. На всех майки и штаны спортивные с лампасами, одинаковые. Морды наглые, бандитские. Хозяевами жизни себя чувствуют, как волки в стае. Прикажет вожак — порвут. Шестёрки и короли одновременно. А вот тот, что постарше… Слаксы светлые, рубашка светло-коричневая с коротким рукавом. Он и ростом ниже, и не накачанный, да и причёска аккуратная. Печатка на пальце. Кожа на лице серая, словно солнца не видевшая, и глаза серые, снулые, ничего не выражающие.
Казалось, всю комнату заполнили. Старший чуть впереди, а эти за спиной и по бокам.
Не рассматривала, не запоминала — просто видела, как чужое отражение в зеркале. Не поняла, да и не нужно было… кто хватал её за лицо, заталкивал в комнату. И говорить, спрашивать сил не осталось — только сухость во рту, кажется, язык о зубы ободрать можно.
— Шнифт, забирай этого… — Старший, не оборачиваясь, чуть повёл головой в сторону Димона. — Не нужен больше. Ждите в машине. Версача, стул организуй.
Неожиданно смешная кличка «Версача» позволила вынырнуть из кошмара происходящего — не до конца, чуть-чуть, только судорожно глотнуть воздух, прежде чем снова погрузиться в страх.
Димон мельком на неё глянул, когда уводили. Без жалости, будто и не знакомы вовсе.
Громко, с металлическим щелчком захлопнулась входная дверь.
Версача принёс стул из кухни, поставил возле старшего, а сам смёл на пол всё, что было на столике перед трельяжем, присел на край. Его действия были настолько по-хозяйски обыденными, что не вызвали у неё никаких эмоций.
Старший уселся, закинул ногу за ногу, не спеша достал сигареты, зажигалку, прикурил и, выпуская дым, негромко спросил:
— Паспорт где?
Сначала не поняла, что обращается к ней.
— Зачем? — выдавила из себя и тут же поняла, что сморозила глупость. — В прихожей, в сумке.
Оставшийся безымянным парень как-то очень уж услужливо метнулся в коридор и вернулся с паспортом и кошельком.
— Смотри-ка, не наврал… — старший рассматривал штамп прописки. — Квартира-то не твоя. Тогда что ты здесь делаешь?
— Живу, — и только сейчас заметила, что мизинец у него на руке мелко и противно подрагивает. Квартира… вдруг убьют? — окатило животным ужасом.
— Живёшь, значит… — старший замолчал, задумался. — Слушай меня, соска, — начал жёстко, неторопливо. Глазами своими стеклянными уставился, а кажется — мимо смотрит: — Ты сейчас пасть свою поганую не разевай, просто внимательно слушай. Повторять не буду. Кивни.
Заворожено глядя на узкие, почти не разжимающиеся губы, кивнула.
— Мужик твой, Стас, деньги у нас взял. Хорошие деньги. Должен был нашего человека свести с клиентом и пропал. Со вчерашнего дня найти не можем. Где он заныкался? Теперь говори.
Стас им нужен. Не квартира, не я! — заполошно пронеслось в голове. Пугает! Раз пугает, надо бояться, показать, что действует… Но вместо того, чтобы скривиться лицом, пустить слезу, само-собой вырвалось:
— Не знаю! Он мне о своих делах не рассказывает.
Лучше бы молчала…
— Версач, трахни её, — произнесено было так обыденно, что не среагировала на услышанное. И только когда тяжёлая ладонь обхватила шею и больно сдавила пальцами, до неё дошел смысл происходящего. Детский страх тёмных подворотен, шагов за спиной в подъезде — здесь и сейчас! Нет! Нельзя!
— Пожалуйста! Не надо! Я всё расскажу! — потекло из глаз по щекам, само…
— Не вздумай орать. Придушу, — отвернулся.
— Что задёргалась, овца? Тебе понравится, — ухмыльнулся Версача, уводя её в соседнюю комнату.
Шла молча, не пытаясь вырваться. Какой-то туман в голове — это не она, это не с ней… Сонная нереальность, оцепенение и невозможность противиться. Еле перебирала ногами, больно шее… Услышала, как безымянный спросил:
— Сергей Иванович, может, я тоже…
— К машине спустись, коньяк принеси, — последовал ответ.
Память услужливо стёрла подробности самого действа, подложив вместо — запах пота и алкогольный выхлоп. Этот запах преследовал её долго… и месяц спустя чувствовала его на себе, казалось, впитался в кожу.
Версача привел её обратно в комнату голой, но старший поморщился и велел одеться. Сидел, потягивая коньяк из пузатого бокала, спокойный и отрешённый. Машинально отметила, что бокал взяли из шкафчика на кухне.
Тупое безразличие, как после болезненной, страшной операции — вот она прошла, и всё позади. Навалилась усталость — лечь бы и уснуть. Пусть всё скорее закончится. Думала, что самое страшное позади. Что ещё могут сделать? Не убьют же?
Её, как и раньше, пихнули на кровать. Тонкогубый сидел напротив, и когда он заговорил, стало ясно: то, что уже случилось, — всего лишь прелюдия. Знала, что говорить нельзя — слушала.
Сначала ей объяснили, что если утаит или соврёт, заберут с собой, а пацанов в бригаде много. Найти Стаса в её же интересах, иначе долг ей придётся отрабатывать на пару с Димоном, а как отрабатывать, она уже знает.
Рассказала всё. Про Стаса… про схемы, фигурантов, полученные деньги. Попыталась объяснить, что сейчас в разработке никого нет — затишье. Такое и раньше бывало. О проекте Стаса вложить все деньги в строительство коттеджного посёлка. Устало рассказывала даже о том, о чём говорить совсем и не требовалось. Долго… Старший слушал внимательно, не перебивал, вопросов не задавал.
Наконец, поднял руку, мол, всё, замолчи.
Вычленил то, что ему важно сейчас. Выцедил:
— Подробнее про этого… как его… — поморщился, — Кондратьева. Адрес знаешь? Машина? Где ставит, под домом?
От неожиданности чуть не улыбнулась. Кондратьева вам подавай? Пожалуйста! Сколько хотите. Не достать вам его. В самолёте он, летит отсюда куда подальше. Ловите!
Рассказала всё, что знала. Только про отъезд промолчала.
Потом Версача с напарником перетряхивали квартиру в поисках спрятанных денег. На неё не обращали внимания — пустое место. Ждала, когда всё закончится и они уйдут — не может плохое продолжаться бесконечно. Зря ждала.
Тонкогубый распорядился:
— Версача, забирай её, вези на базу. Присмотри. Пока не трогайте.
Вскинулась:
— Как? Вы же обещали!
— Кто тебе что обещал? Радуйся, что пока не трогают. В эту квартиру уже не вернёшься. Вещи потом заберёшь, если отпустим. И молись, чтобы Стаса твоего нашли. Ты поняла?
— Да, — опустила голову. Не отпустят… даже если Стаса найдут, не отпустят. — Переодеться можно?
Раздолбанная коричневая девятка словно никогда не знала глушителя. Версача велел сесть рядом на пассажирское сидение. Машина прокурена насквозь — тяжёлый тошнотворный запах от окурков, не вмещающихся в пепельнице. Под ногами перекатывалась пустая бутылка. Подсвечивая асфальт одной фарой, вырулили из тёмного двора в переулок.
Врубил радио. Громко. «Наутилус» — «Крылья». Не понравилось. Переключил. Зашипело. Копается в бардачке, кассеты перебирает. Швырнул обратно. Нервничает. Что-то с ним не так…
Сознание раздвоилось. Вот привычно несётся навстречу знакомая улица — редкие прохожие, деревья хмуро выглядывают из провалов дворов, витрины — ярко… В голове — по замкнутому кругу: «Где твои крылья, которые нравились мне?..» А вот он — рядом, с сигаретой во рту — дым уносится в приоткрытое окно — одна рука небрежно на руле, другой — щетину на щеке дерёт, незнакомый, воняющий потом… везёт куда-то, он теперь главный, завишу от него, не вырваться. Будто из одной жизни в другую переезжаю.
— Слышь, подруга, да не переживай ты так. Подумаешь… дело житейское. Да тебя и не убудет, — хохотнул. — Что молчишь?
— Тебе спасибо сказать?
— А что? Можно и спасибо…
Весело ему. Развлекается. Поговорить хочет.
— Куда меня везёшь?
— Приедем — увидишь.
Нет, не разговорить. Так теперь и будет… всякое быдло станет командовать, и ничего не поделать.
— Куда ты лезешь, баран! — ударил по тормозам, и ну сигналить что есть мочи. — Не! Ты видала? Понаехали… Сама откуда будешь?
— Из Москвы.
— А я из Долгопы. Из Долгопрудного, — пояснил, увидев, что не поняла.
Ведь совсем молодой парень-то. Сколько ему? Двадцать? Двадцать пять? Только неухоженный, прокуренный и пропитой уже… Плечи-то какие… Что у него за душой? Восемь классов, ПТУ, армия — в бандиты? Раньше бы в милицию подался или на завод.
— А что до этого… Не бери в голову. Сергей Иванович приказал, я сделал. Сама виновата. Ты же баба, зачем в такие дела лезешь? Терпилой сделают, вот и будешь отрабатывать за своего мужика. Да не реви ты! Может, всё и обойдётся. Нет, всё-таки бабы — дуры.
Притормозил возле ларька. За стеклом, забранным решёткой, бутылки, сигареты, пакеты и пакетики со всевозможной заморской дрянью.
— Во! Пацанам — «Рояль», блядям — «Амарету»! — пошутил радостно. — Подожди, отоварюсь… — вывалился из машины, захлопнул дверцу.
Вздрогнула, словно проснулась. Запах — окурки, разогретое масло, железо. Из приоткрытого окна — свежестью с ночной прохладой. За ручку двери — подалась, открывается. Он — рядом — головой в окошко влип. Задница какая большая… Медленно. Дверь не закрывать. Смотреть на него. Медленно, шажок за шажком… Только бы не обернулся. Голова — по плечи в окне. Не увидит! Не спешить. Обогнула ларёк, присела у задней стенки, замерла. Жёсткая, холодная. Не видел! Сейчас искать кинется. Не должен сюда… Тупой. По улице побежит, по дворам. Писать хочу. Только не двигаться. Ждать, когда уедет. Господи, мама, пусть он уедет!
Глава 5
Кондратьев
Гулкая пустота подъезда. Череда газетных ящиков на стене, как ниши колумбария. Разъехались в стороны двери лифта. Представил, как сейчас устало сядет на кухне, привалившись спиной к стене, будет ждать, когда закипит чайник. А на столе — туго спелёнутый целлофановый пакет с деньгами. Пакет надо ещё достать… — спрятан в кастрюле, в духовке — но это минутное дело. Аккуратно развернёт и доложит те деньги, что взял из сейфа в офисе. Ещё раз пересчитает, чтобы всё точно было.
Лифт остановился, поползли двери в стороны. Лампа дневного света под потолком привычно жужжала и помигивала. На ступеньках лестницы, свесив голову и привалившись плечом к перилам, спал пьяный мужик. Пустая бутылка из-под водки валялась возле ног. Передернуло от омерзения. Как же достали эти бомжи и алкаши! Хотя раньше в подъезде их не было — код на двери стоит, да и жильцы вроде приличные — чуть что в ментовку звонят. Странно. На бомжа не похож. Молодой, спортивные штаны, майка. Кроссовки хорошие. Соседи празднуют?
Мужик всхрапнул, пошевелил ногой, устраиваясь поудобнее, задел пустую бутылку — звякнула о ступеньку.
Да пошёл он! Сейчас привяжется, как банный лист. Шагнул к двери, полез за ключами, перехватил коробку с документами — мешала. Два оборота, язычок замка туго вышел из паза. Ручку — вниз, дверь — от себя. И всё — его не стало.
Темнота взорвалась болью — красной, горячей. От шеи к уху и по всей голове. Боль была всеобъемлющей, смешиваясь с темнотой, составляла субстанцию, подобную студню, в котором начинало медленно ворочаться сознание. И первым осознанным проблеском был страх — детский, ночной, кошмарный, — всплыло загадочное слово «инсульт». Ещё не включились память, моторика — желание открыть глаза, двинуть рукой, — а страх уже пронёсся вихрем, колыхая сгусток боли и темноты. Мгновенный промельк комнаты, слабо освещённой слепым от грязи окном, груда тряпок на которых стонет, иногда дико вскрикивая, привязанный к кровати дед. Худой до желтизны, с лысым черепом и заросшей седой щетиной щеками. Толстая врачиха — боком на стуле, непонятное и оттого ещё более страшное слово, повисшее в полумраке комнаты, среди монотонного жужжания мух, бьющихся в стекло. Дед умер, не приходя в сознание. Рвался и бессвязно кричал перед смертью так, что он — пятилетний, сопливый пацан — бился в истерике, отказываясь ночевать в доме, в одной с ним комнате. Донельзя вымотанная усталостью мать стелила ему в сарае на сене, и он, зарывшись лицом в душный отцовский ватник, служивший подушкой, изо всех сил жмурил глаза и затыкал пальцами уши, чтобы не слышать этот вой, доносящийся из дома.
Этот промельк страха заставил пошевелиться, открыть глаза, вынырнуть из всё затапливающего безволия. Он лежал на кровати, ничком — перед глазами горбом складка одеяла. Со стоном приподнял голову. Резкой болью отдалось в ухе, сморщился, давя стон.
Ворох бумаг на полу — тех, что из офиса; одежда вывалена из чемодана. Диван, на котором лежит, развёрнут, подушку отшвырнули в угол. Две пустые бутылки из-под пива. Опрокинутый стул. И навалилась усталость понимания. Уже зная, что увидит, заставил себя встать — медленно, сначала на корточки, потом выпрямился. Пальцами к голове, за ухом, где пульсировало болью — здоровая шишка и, похоже, ссадина. Кончики пальцев измазаны кровью, но не течёт — запеклась коркой.
Застыл в дверном проёме. Черный провал окна и чуть сбоку — плита с распахнутой дверцей духовки, пустая кастрюля и клочья целлофана на полу.
Присел за стол. В голове пустота и боль. Хотелось плакать. Надеждой легко промелькнула бредовая мысль о милиции, но мгновенно затерялась среди горестного понимания: всё, что копил, собирал последние годы — коту под хвост! Отняли и не вернуть. Не важно, кто… Об этом он подумает после. Даже если знать — ничего не изменишь. Произошло. Сохранить не смог. Смотрел на распахнутый холодильник, но сил прикрыть дверцу не было, да уже и не имело смысла. Часы? Часов на руке не было. И накатила обида, детская, безысходная — жалко! Отдайте! Игрушка любимая, а их так мало в его жизни было. С Лёлей покупали. Она выбирала. «Сейка» — настоящая, родная, не какая-то китайская подделка — стоит немерено. Скривился, но удержал слёзы.
Кухонное полотенце — под струю холодной воды. Выжать. Приложить к саднящей ране за ухом. Потекло за шиворот. Что там… на столе? Что за обрывки? Загранпаспорт. Страницы выдраны и разорваны. Где обложка? Почему-то стало важно найти обложку. Под столом? Под столом валялся выпотрошенный портфель, на полу рассыпанная мелочь. Да где же она? А ключи от машины?
В прихожей одежда с вешалки сброшена на пол. Топтались по ней — видно. Поднял джинсы — ключи должны быть в кармане. Пусто. А это что? На гвоздике, вместо ключей от квартиры, наколота двадцатидолларовая бумажка. На приступку под зеркалом брошен российский паспорт.
Глава 6
Лёля
Услышала, как витиевато выругался. Хлопнул дверцей, но мотор не завёл — машина не двинулась с места.
Сейчас по улице метнётся, по дворам искать станет. Куда мне?
Не раздумывая, не сопоставляя с тем, что только что промелькнуло в сознании, отклеилась спиной от холодной стенки ларька и ринулась в тёмный провал арки, ведущий во двор. Только бы проходной!
За угол. И снова присела, прижалась к стене. Тихо. Не видел! Не бежит следом.
Огляделась.
Тяжело застыли стены домов, смотрели сверху глазами редких освещённых окон. Занавески. Словно прищурились. Злые!.. Деревья тяжело обвисают листвой в темноте. Туда надо — в темноту, под ветви.
Заметила, что прямоугольник нависающих стен в углу разломан — не соединяются. Проход между домами. Туда!
Переулок. Где я? Парочка идёт в обнимку по проезжей части. Машины замерли вдоль.
Бегом через дорогу, в проезд между домами, и снова во двор. Тупиковый. Прохода нет. Обратно. Оглядеться. Пусто. Бегом. В соседний. Насквозь, не останавливаясь.
Судорожным стежком бега сшивала лоскуты московских дворов, пока не вынесло на широкую улицу, ярко освещённую, запруженную машинами. Что за улица? Не узнаю… Неважно. И здесь не останавливаться. Пересечь. Он сейчас станет на машине круги выписывать — высматривать. Слава богу! — зелёный зажегся вовремя. В переулок. Снова во двор. И в следующий…
Всё! Успокоиться. Я уже далеко. Не найдёт. Если только случайно… Всё равно страшно. Что впереди? Переулок — вниз… к Москве-реке? К Яузе? Ничего не узнаю.
Тёмная полоса деревьев, освещённое здание. Да это же цирк! Старый цирк. Рядом тёмная громада центрального рынка. Бульварное кольцо! И только сейчас вдруг осознала, что вырвалась. Не найдут. Затерялась. Навалилась усталость. Трясёт — то ли от холода, то ли от нервов. Неважно… нужно посидеть, закрыть глаза, успокоиться. Подумать, как дальше.
Снова двор — узкий, как пенал. Кусты неряшливые — по центру. Бревно какое-то… Подошла. Вытоптано, окурки, бутылки пустые, шприц валяется. Дом справа, старый, смотрит пустыми глазницами выбитых окон. Бомжатник. Центр Москвы, и такое… Вдруг почувствовала, что не страшно. Успокоилась. Прежде к такому месту никогда бы близко не подошла, а сейчас… как будто в другой жизни, и в этой жизни стало возможно всё, что раньше казалось нереальным. Нет, теоретически она знала, что кого-то могли изнасиловать, заставить заниматься проституцией; кого-то могли разыскивать бандиты, заставлять прятаться и скрываться. Но этот «кто-то» не имел к ней ни малейшего отношения. Поменялось в одночасье. Теперь «кто-то» — это она. Хотелось на улицу, на свет. Чтобы машины — мимо, чтобы безразличные люди — мимо. Чтобы затеряться. Быть вместе с ними и одновременно одной, как привыкла. Чувствовать себя под их прикрытием, в безопасности. Отпихнула ногой бутылку — покатилась. Присела, съёжилась, прикрыла глаза. Что имеем? Думай, Лёля, думай!
Увидела со стороны. Сидит. Скорчилась, жалкая. Ну, давай, выкручивайся! Попала в передрягу, как выползать из неё будешь? Домой нельзя. У них твой паспорт, адрес знают. Захотят найти — найдут. Родителей нельзя подставлять — не переживут.
Только бы их не тронули! Не должны… Это уж совсем беспредел. Позвонить надо, предупредить, что уезжаю. Куда? Куда я уезжаю?
Не истери! Придумаешь. Тоже мне, проблему нашла. Посмотри, может, где мелочь завалялась?
Обшарила карманы — джинсы, ветровка — ни копейки. Ни денег, ни документов. Вот и живи теперь…
Не раскисай. Определись, кто сейчас наиболее опасен. Это главное.
Бандиты… И менты. Денег нет, документов тоже. Привяжутся — проблем не оберёшься.
Правильно. Вот их и бойся.
Стас? С ним-то что?
Забудь про Стаса. Нет его и никогда не было. Сунешься выяснять, разыскивать — пропадёшь. Поняла? Уезжай.
Куда?
Ты совсем, Лёля, поглупела. Куда угодно. Подальше отсюда. Через месяц вернёшься.
Месяц… Без денег и документов… Недалеко… К Ванштейнам, в Затеево! Давно звали. Хорошо у них. Водохранилище рядом. До «Проничей» — на электричке, потом пешком. Четыре километра всего. Доберусь как-нибудь. Ленка там сиднем с детьми сидит. Купаться вместе ходить будем.
Вот видишь, всё просто. Главное — не паниковать. Ну что? На три вокзала?
Да.
Встала, запахнула ветровку.
Лёля! Только аккуратно. На Садовое не суйся. Бережёного бог бережёт. Переулочками…
Москва если и спит, то в полглаза. Под утро, часа в четыре, затихает, забывается тревожным сном, но готова пробудиться от первой поливальной машины, вышедшей на линию. Сейчас ночь — нервная, сумбурная, разлившаяся по городу шныряющими такси, музыкой из ларьков, круглосуточно торгующих спиртным, стайками проституток на центральных улицах, пьяными выкриками и яркими светом, стекающим на асфальт из окон ресторанов.
Площадь трёх вокзалов — особое место: это сердце громадного мегаполиса, а сердце обязано биться без перебоев. Но если организм болен, то и сердце начинает сдавать, не выдерживая нагрузки. Два монументальных здания (рядом — куб метро), напротив, через площадь — ещё одно, забиты людским месивом. Провонявшие потом залы ожидания — на скамьях, обтянутых драным дерматином, на полу, на вещах, сидя и вповалку спят люди; усталые, унылые, кажущиеся бесконечными очереди к билетным кассам; перроны, по которым волокут свой скарб отъезжающие и приехавшие. Запах разогретого железа, машинного масла, смешиваясь с ночной темнотой, нависает над длинно застывшими поездами. Дешёвой бижутерией, украшающей сейчас площадь, — освещённые ларьки с пёстрым ширпотребом да фары машин, мечущихся по проезжей части: московские бомбилы на раздолбанных «пятёрках» ищут лоха, чтобы прокатить от одного здания вокзала до другого через всю Москву. На трёх вокзалах можно затеряться, можно жить — день, неделю, месяц, а то и год. И живут… Нужно только неукоснительно соблюдать законы и правила этого «общежития». Обычному человеку здесь надо быть вдвойне осторожным. Жизненный вектор этой территории направлен на отъём и отбор денежных средств у перемещающегося по нашей необъятной родине населения. Люди, покинувшие свои дома и ступившие на дорогу, наиболее беззащитны.
Она подходила к трём вокзалам со стороны Садового кольца. Мимо каменно-застывшего среди листвы Лермонтова, мимо закрытых дверей метро, мимо высотки, по тёмной улице — вниз, под путепровод… — вот и площадь. От Казанского, по грязному и гулкому подземному переходу, к Ленинградскому. Потолкалась у входа, возле расписания пригородных поездов. Первая электричка без четверти шесть. На часах — четыре с копейками. Надо ждать.
Завернула за угол — не стоять же у входа? Неудачно. Здесь, прямо на асфальте, развалились бомжи. И не разберёшь — одни мужики или бабы среди них тоже есть?.. Шарахнулась, прошла дальше, и сразу пусто — ни людей, ни машин. Только глухая стена здания грязно-жёлтого цвета, освещённая одиноким фонарём. Неуютно, тревожно. Впереди кто-то сидит на корточках, привалившись спиной к стене. Бомж? Да нет, не похоже. Что-то едва узнаваемое — на уровне интуиции — было в облике сидящего. Полуопорожнённая бутылка кефира возле ног, батон хлеба в руке и знакомый кожаный портфель на асфальте рядом. Он? Здесь?! До конца не веря, — ещё несколько шагов. Он!
— Кондратьев! Ты почему здесь?
— А? — ни малейшего удивления, словно договорились здесь встретиться. — Привет.
Блёклый какой-то… не в себе.
— Ты же улететь должен.
— Не улетел, как видишь.
Отхлебнул из бутылки. Усы кефирные отёр рукой. Движения замедленные, механические.
— Будешь? — бутылку протягивает.
— Нет, не хочу. Спасибо.
Присела на корточки, в глаза снизу заглянуть попыталась.
— Кондратьев! Что случилось? — уже догадалась, но гнала догадку, не хотела её принимать, надеялась, что не это…
— Отобрали всё, Лёля. Ограбили.
— Да говори ты толком! Кто? Что?
Поднял глаза. Словно проснулся.
— Просто, Лёля, просто. По голове шандарахнули, когда дверь открывал. Всё забрали. Я же улететь собирался — деньги в квартире были. Паспорт заграничный… тоже, — усмехнулся. — Вот и…
— Сколько забрали? Много?
— Много, Лёля, много. Всё. Двадцать баксов в насмешку оставили. А кто? Какая разница? Сама знаешь, как эти деньги доставались. Но мне кажется, это случайность — урла блатная. Ночь была… сам подставился.
Замолчали.
Прислушивалась к себе. Что чувствует? А ничего. Усталость. И вроде ясно, что виновата, но вины за собой не ощущала. Мясорубка. Просто эта мясорубка перемолола сначала её, а потом затянула в своё жерло Кондратьева. И что будет дальше — одному богу известно…
Вдруг он словно опомнился:
— Ты-то почему здесь?!
— Неприятности. Уехать на пару дней из Москвы надо.
— А-а-а… — вот и вся реакция. Снова замкнулся в себе, опустил голову. Даже обидно стало.
Нет, всё-таки растормошить его надо:
— И куда ты теперь?
— Куда… Загранпаспорта — нет, денег — нет. В Канаду не свалишь, да и не ждёт там меня никто… такого… В Москве оставаться нельзя. Поеду домой, отсижусь пару месяцев, может, что и придумаю. На родину поеду.
Носильщик вынырнул из темноты, с грохотом толкая свою тележку. Ждали, когда пройдёт, будто может их подслушать.
— Кондратьев, возьми меня с собой.
— С собой? — удивился. — Там ничего хорошего… Пожалеешь.
— Только у меня ни денег, ни паспорта, — не слушала его. Всё сложилось. Вот куда я поеду!
— Что, так прижало? Расскажешь?
— Потом.
Впервые за последние часы почувствовала: к ней возвращается уверенность, делает всё правильно. Сама принимает решение, а не кто-то за неё. Лишь бы не отказал. Не откажет. Знала: он привык её слушаться.
— Ну, пойдём за билетами в очереди толкаться, — отлип от стены, подхватил портфель, легко выпрямился, улыбнулся даже. — На плацкарту денег хватит. Только, боюсь, в разных вагонах придётся… Хорошо подумала?
— Поехали!
Круги на воде
Стеклянная матовая дверь подалась с усилием. Доводчик перетянут, — машинально отметил про себя. Комната захлёбывалась светом. Светло-коричневый Т-образный стол, казалось, сочился медово-жёлтым лаком — вот-вот закапает с краёв. Белое кожаное кресло с высокой гнутой спинкой.
В комнате двое.
Молодой, лет тридцати пяти, развалившийся в кресле, худой и малорослый, с серым нездоровым лицом, со странной стрижкой: виски и затылок почти выбриты, а то, что осталось сверху, светлой волной зачёсано набок. Пёстрая гавайская рубаха с коротким рукавом, поверх — чёрная расстёгнутая жилетка. Сразу видно — дёрганый, нервный. Дурацкая мысль промельком: если на него чёрный кучерявый парик надеть, за цыгана сойдёт. Это начальство — сынок… И за глаза его Сынком кличут.
Второй — сбоку, за длинной частью стола — застыл, положив руки со сжатыми кулаками на столешницу, в окно смотрит, вроде нет ему дела до вошедшего. Плотный, чуть обрюзгший, со стеклянным взглядом. Далеко за пятьдесят. Костюмчик серый на нём, ничем не примечательный. Лицо в оспинах. Лысина, разрастающаяся со лба, прикрыта тонкой прядью пегих волос.
Знал, кто это. И знал, зачем он здесь.
— Колупаев? — обратился сидящий во главе стола к пожилому.
Тот молча кивнул.
— Ну, рассказывай, мил-человек, что там у тебя приключилось? Только, — поднял зажатый в тонких пальцах карандаш, — коротко и внятно.
Швырнул карандаш на стол, и он покатился, покатился… и застыл.
Вошедший понимал, что сейчас решается его судьба. К этому разговору он готовился со вчерашнего дня, поэтому заговорил сразу короткими рублеными фразами. С армии впитал, что начальству такие доклады нравятся.
— Тверская, 23. Строительные работы по отделению № 7. Общая стоимость работ…
— Ещё короче. Все выкладки я и сам вижу, — приподнял, показывая, тонкую папку и бросил обратно на стол. — Что с деньгами?
— Вся сумма была передана фирме «Бронезащита» через представителя этой фирмы.
— И?..
— После телефонного разговора с генеральным директором фирмы выяснилось, что их сотрудник исчез вместе с деньгами.
— Как отреагировала фирма?
— Ищут.
— Я не о том, — поморщился. — То, что ищут, — понятно. Как расценивают сложившуюся ситуацию?
— Разговор не был конкретным. Прозвучали слова о том, чтобы отложить начало работ на неопределённое время до прояснения ситуации, а также было осторожно предложено рассматривать произошедшее в качестве форс-мажора. Но я думаю…
— Вот уж чего от вас совершенно не требуется. Константин Евгеньевич, ваши вопросы? — обратился к пожилому, который всё так же безучастно продолжал смотреть в окно.
— Почему была передана вся сумма? К чему такая спешка? — спрашивает лениво, головы не поворачивая.
— Согласно установке, полученной свыше от Прокопьева — максимально быстро… — замялся, подбирая слово, — избавиться от наличности в рублёвом выражении.
— Проплачивать всю сумму — это ваша инициатива?
Сука! Копать начал. Конечно, знает, как такие дела проворачиваются. Мне свой откат нужно было получить. А как? Только со всей суммы можно взять.
— Да. Это моя инициатива. Я посчитал…
— Стоп! — молодой поднял руку. — Константин Евгеньевич, продолжайте.
— Ну… Осталось всего два вопроса. Кроме этой филькиной грамоты, — вопросительно посмотрел на сидящего в кресле — тот достал из папки лежащую сверху расписку и показал Колупаеву, — больше никаких документов, подтверждающих передачу денег? И второй вопрос: кто-то ещё присутствовал при передаче денег?
Совсем плохо! — почувствовал приступ панического страха. Они что, на меня хотят повесить?
— Больше никаких документов нет. Никто больше не присутствовал. Это обычная практика…
Договорить не дал главный.
— У меня вопрос к вам обоим. В сложившейся ситуации эта фирма сможет выполнить заказ и остаться на плаву. Да или нет? Колупаев?
— Если серьёзно нажать, — выполнит. А вот останется ли на плаву — не знаю.
— Константин Евгеньевич?
— Фирма мелкая, без своего производства — посредник. В сложившейся ситуации банкрот на девяносто процентов. Наш заказ выполнить не сможет.
Резюме прозвучало резко и однозначно.
— Колупаев, с тобой будем разбираться позже. И учти, если что выплывет… никакой родственник в лице Прокопьева не поможет. Ещё и с ним разберёмся. Устроили семейную богадельню. Работы должны быть выполнены в срок! Вы за это отвечаете. Константин Евгеньевич, подключайтесь. Разберитесь с деньгами. Потрясите фирму, выясните — не сказки ли про беглого? Если одиночка, — деньги вернуть и наказать, думаю, что вам это по силам. Выяснится, что деньги всё же попали на фирму — введём штрафные санкции. Все свободны.
Садовое было забито. Молчали. Колупаев — за рулём, тупо смотрел на вспыхивающие стопы впереди стоящей машины. Как назло, кондиционер опять не заработал. Ведь новая же машина, года нет… Жаркий воздух с примесью выхлопных газов хлестал по кабине, врываясь через полностью раскрытые окна. Гаранин К.Е. сидел рядом на переднем, то и дело поправляя жидкие волосы, с которыми забавлялся ветер. Ехали на фирму — разбираться.
Колупаев понимал, нужно собраться, сбросить отупение, срочно попробовать наладить отношения с Гараниным, постараться вызвать у него сочувствие, мол, вот как бывает… попал на ровном месте. И в то же время знал, не выйдет ничего, лучше даже и не пробовать — только навредишь.
С Гараниным раньше напрямую сталкиваться не приходилось. И слава богу! Одна кличка чего стоила — Абортарий. Легенды о нём ходили, шептались за спиной. Начальник службы безопасности. Где-то служил, где-то воевал…
Изнывая от жары, вползли в туннель под Маяковкой. Ушли от раздражающего солнечного света в полумрак.
— Совсем ничего осталось… Из туннеля выползем — вот и приехали, — проговорил Колупаев, обращаясь к ветровому стеклу.
— Слушай, как тебя там… Владимир Иванович, заруби на носу — я таких, как ты, насквозь вижу. Ручонки липкие суёте, куда не следует, радуетесь, когда прилипает по мелочи. Умными себе кажетесь. Смотри… выяснится, что ты с этим… таким же умным, на пару сработал, — закопаю.
Колупаев вскинулся, собираясь заверить, что он здесь ни при чём, что он ни сном ни духом… Не успел.
— Помолчи! Мне твои объяснения ни к чему. Сам всё выясню.
Россия. 1999
Май. |
Отставка правительства Примакова. Назначение Степашина председателем правительства РФ. |
|
Август. |
Отставка Степашина. Назначение Путина и.о. председателя правительства РФ. Ельцин назвал Путина преемником. Взрыв на Манежной площади в ТЦ «Охотный ряд». |
|
Сентябрь. |
Буйнакск (Дагестан) — взрыв пятиэтажного дома. 61 погибший. Москва — взорван дом на Гурьяновской улице. 94 погибших. Москва — взорван восьмиэтажный дом на Каширском шоссе. 121 погибший. Волгодонск — взорван девятиэтажный дом. 18 погибших. |
|
Декабрь. |
Заявление Ельцина о досрочной отставке с поста Президента РФ. |
Глава 7
Лёля
Снег старый, ноздреватый, с оплывшими вмятинами следов. Весна ранняя, солнце светит, но не греет. Небо налито синью. А вот радости нет.
Калитка нараспашку. Опять не закрыл. Ведь просила же… Забор совсем сгнил. Кажется, только снег и держит. Сойдёт снег — завалится. Наплевать. Кому надо, тот пусть и чинит.
Утро. Петухи орут, собаки лают, дети мимо в школу идут, бесятся: орут, толкаются, лупят друг дружку рюкзаками, трактор тарахтит где-то поблизости, и надрывно заходится кашлем сосед, вышедший курить на улицу. Жизнь продолжается, но какая-то не моя жизнь.
Стояла на крыльце, зябко кутаясь в пуховый платок, — идти некуда, а возвращаться в дом, в затхлое тепло и полумрак не хотелось. Но и себя обманывать бессмысленно: хорошо, если простоит здесь пять минут… дальше — скрип закрывающейся двери за спиной, разбухшая грязными боками печь, стол, заставленный немытой с вечера посудой, и тусклый свет, пробивающийся сквозь слепые окна. Сидеть и ждать. Вот только чего ждать? Кого? Не его же? Не знаю… Просто надо ждать. Единственное, что осталось.
Странная проходит жизнь, — усмехнулась, — спячка. Всю зиму. Медведь? Нет, едведю лучше — лапу сосёт и сны видит. А у меня затянувшийся с открытыми глазами сон, в котором ничего не происходит. Говорят, весной природа просыпается. А я проснусь? Интересно…
Посуда, посуда… Печь растопить. Слава богу, щепу он с вечера приготовил, не забыл — тогда быстро… И сидеть, смотреть на ярко-красную полоску поверх дверцы, ждать, когда закипит вода в баке. Кстати, вода-то в нём есть? Есть. Почти половина. Но к колодцу всё равно идти придётся. Позже. Не хочу мёрзнуть. Что за тупая крестьянская жизнь? Животное выживание. Жрать, гадить и спать. Только сон и остаётся отдушиной, единственным развлечением. Но, прежде чем тебе позволят окунуться в небытие, обязана работать — зарабатывать жалкие копейки или вести убогое хозяйство, чтобы иметь возможность жрать всякое дерьмо и испражняться им же, поддерживая существование. Только тогда — получи сон в награду! О, какими словами ты, Лёля, заговорила, раньше себе такого не позволяла. Забудь что было раньше. Плюнуть и растереть. Я бы его и на метр к себе не подпустила, а теперь сплю с ним, говорю, как он, скоро чавкать начну. А про размножение забыла? Вот именно что размножение… Правильное слово. Любовь? Смешно. Моемся раз в неделю. Это мы. Остальные, я думаю — раз в месяц. Своих бань здесь нет. Не заведено. Одна на всех — общественная. Сходила раз. Эти как уставились — подумаешь, подбрита — проститутку увидели. А ещё говорят: в бане все равны. Ну и чёрт с вами. Дома в тазу помоюсь. Он пускай ходит, если нравится. С каких это пор ты, Лёля, эту хибару домом называть стала? Ладно… Оговорилась. Не придирайся.
Давай вставай. Начинай крестьянское существование. Сама здесь осталась, винить некого. В любой момент уехать можешь. Если он денег на билет даст… Даст, конечно, куда он денется?
Когда приехали, интересно было. Экскурсия? Да. Похоже… Дом вскрыли. Доски, что на окнах набиты, вдвоём отдирали. Мать его, оказывается, уже два года как умерла. А он и не знал. Во мужик даёт! Я бы так не смогла. Надо бы своим позвонить. Как они там? Почта на другом конце посёлка. Пусть зарплату получит, тогда и схожу. Мама опять будет рваться приехать, навестить. Ага, вот интересно, что сказала бы, увидев, где обитаю. Думает, я в городе, с мужиком, за которого замуж собралась, как сыр в масле катаюсь. Надоело врать. Перестань! Всю жизнь врёшь, должна привыкнуть. Давай-ка, Лёля, переодевайся в рабочее, бери вёдра и шуруй к колодцу.
Штаны с начёсом — надевать страшно, но тёплые, кофта без одной пуговицы внизу, телогрейка, побелевшая от долгой носки, валенки на резиновой подошве, если платок ещё повязать, то баба бабой, от деревенской не отличишь. Вот вам! Не дождётесь. Лыжную шапочку — синюю с красным. Готова! Четыре ведра — бак наполнить — и два — на кухню. Давай, Лёля. Пошла! Дело сделаешь, а потом можешь сиднем сидеть и себя жалеть.
Колодец — общий на четыре дома, старый, почерневший. Деревянный барабан с намотанной цепью со сплющенным ведром на конце. Крути ручку, наматывай цепь. Хорошо, что вода близко. Главное — не облиться, переливая из ведра в ведро. Плеснёшь в валенки, полдня сушить будешь. До дома недалеко, но два ведра зараз не унести — тяжело. Вот и приходится по обледенелой тропинке: туда-сюда.
Весна — это хорошо. Тепло скоро станет, деревья листвой зашумят. Надоела зима. Никак не ожидала, что так тоскливо будет. В шесть уже темно. Чем заняться? Телевизора нет. Десяток книжек, что он притащил, давно прочитаны. Разговоры разговаривать? С ним? Нет уж, лучше молча лежать, в стену смотреть. И холодно! Бесконечное ощущение холода. Присядешь на корточки у печки, дверцу приоткроешь — вроде согрелась, даже жарко. Отойдёшь на два шага — опять мерзнёшь. Только и остаётся, лежать, свернувшись калачиком, навалив на себя кучу тряпья. Лежать и думать, что зима никогда не кончится, что прошлая жизнь — всего лишь сон, а настоящее — вот оно, под кучей вонючего тряпья.
Может, я просто наказываю себя? А что ты, Лёля, натворила такого уж плохого в той, прошлой, жизни? Натворила… Людей обманывала, бывало, спала не по любви. И всё? Родителям мало помогала. Перестань! Время такое. Посмотри вокруг — если хочешь жить, а не выживать, как сейчас, зубы нужно стиснуть и рвать свою копейку. Это ты и делала. И жила! Ну хорошо… Свалим всё на время. А аборт? Что замолчала? То-то…
Давай ещё раз по порядку: как здесь начиналось? Почему осталась? Ведь и в мыслях не было. Думала, месяц — это крайний срок. Уляжется всё в Москве, и вернусь. Дом этот деревенский… Начала в хозяйку играть. В вещах старых копаться интересно. Своих-то нет. Матери его одежду примеряла — смешно было. Готовить на печке, самой растапливать — ведь раньше ни разу не пробовала. Тепло было, на солнышке грелась, на деревенскую жизнь смотрела. Москву не вспоминала, бандитов этих… а потом сентябрь, дожди заполоскали, похолодало. Родители паспорт прислали. Мамина ученица бывшая в паспортном столе работает, через неё паспорт и восстановили. Человеком себя почувствовала. Уезжать собралась. Пора. Кончился отпуск. Вот тогда мы с ним серьёзно и поговорили.
Я ему:
— Кондратьев, пора возвращаться. Нечего в этой дыре делать. Нужно как-то жизнь налаживать.
Он на меня смотрит, а будто не видит. Вечером дело было, на крыльце сидели.
Я опять за своё:
— Знаю, что денег на билеты нет. Но, может, займёшь у кого-нибудь? Или на электричках попробуем добраться.
Молчит.
— Ну хочешь, я родителям позвоню, попрошу прислать? Навру, что парень мой подлецом оказался, бросил в чужом городе. Пришлют.
— Не надо никому звонить, — заговорил всё-таки. — Деньги на билет я тебе через пару дней достану.
— Подожди! Почему только мне? А сам?
— Я остаюсь. До следующего лета точно, а дальше — посмотрим, — твёрдо говорит, не сомневается. Выходит, давно решил. Обидно стало. Почти месяц здесь мыкаемся: денег нет, на одной картошке сидим, уже видеть её не могу, — а решение принимает, со мной не советуясь.
— Ну и оставайся, — говорю. — Околеешь тут с голода.
— Всё нормально, — отвечает, — не околею. Я на работу в школу устроился. Аванс должны на днях выдать.
Оба-на! Ещё одна новость.
— Ну, как знаешь… — говорю. — Тогда одна поеду.
— Лёля, ну что ты обижаешься, как маленькая. Я тебе уже объяснял: нельзя мне возвращаться, да и некуда… Ищут меня. На большие деньги попал. И люди серьёзные с меня спрашивать будут.
— Подожди, Кондратьев, так ты что, не только у фирмы деньги забрал? Рассказывай, давай!
Молчит. В сторону смотрит. Я не тороплю. Бессмысленно давить. Не захочет — не скажет, я его уже изучила. Это в Москве мне в рот смотрел и слушался, а здесь — за главного.
Рассказал всё-таки.
Про фирму я и раньше знала. А вот то, что он банк кинул, только сейчас услышала.
Сижу, молчу, перевариваю. Что тут скажешь? Действительно, нельзя ему возвращаться. Квартиру продал, деньги потерял. Нечем расплачиваться. И опять во мне сомнения зашевелились: виновата я в том, что это по моей наводке его ограбили? Уже решила для себя, что нет, а тут опять полезло… Он же сам позвонил, сказал, что улетает. Его не должно было быть в Москве, он в самолёте в это время должен был быть. Откуда я могла знать? Нет. Нельзя ему об этом рассказывать. Если узнает, кто… как бы глупостей не наделал. Да я толком и сама не знаю, что это за бандюки. Версача, козёл вонючий из Догопрудного — вот и вся информация.
Совсем стемнело.
— Пойдём в дом, — говорю, — поужинаем. Подожди, что-нибудь придумаем…
А что тут придумаешь?
Сели за стол. Над головой лампочка под самодельным картонным абажуром на перевитом шнуре болтается. Свет от неё неживой, тусклый. И так называемый ужин у нас — чай с хлебом. Чай по кружкам разлила, два куска хлеба отрезала — себе поменьше, ему побольше. Кружки все в выщерблинах. Мама такую посуду сразу выкидывает дома — примета плохая.
— Поезжай, — говорит, — действительно, нечего тебе здесь делать. Дом, родители, на работу через месяц устроишься. Наладится жизнь. Тебе есть куда вернуться.
Я молчу, на чай дую — горячий. Что он знает? Думает, я с начальством разругалась и работу потеряла. Сама ему эту версию озвучила. Считает, я сюда нервы успокоить приехала, блажь такая на меня напала. Надо ему хоть часть правды рассказать. Таким, как он, когда им плохо, нужно, чтобы и другим тоже плохо было, — это их успокаивает. А меня не убудет… Версача так говорил.
— Знаешь, Кондратьев, меня ведь бандиты изнасиловали. Да если бы только изнасиловали… Проституткой хотели сделать, чтобы деньги, которые у них мой начальник увёл, отрабатывала. Сбежала по дороге. Паспорт забрали, знают, где прописана. Поэтому я здесь.
Голову вскинул, лицо страшное — свет от лампы так падает, тени чёрные под глазами. Вот только жалеть меня не надо. А чтобы не жалел — на! С подробностями, как за шею брали и согнутую в комнату вели. Получи! Не одному тебе плохо. Не одного тебя зацепило. Злость проснулась, и чувствую, на него злюсь, словно он во всём виноват. Сидит такой несчастный… жизнь ему поломали.
— Лёля, а ты уверена, что тебе стоит возвращаться?
Вот какой, блин, заботливый. Конечно, не уверена. Конечно, боюсь. Повезло сбежать в тот раз, в следующий — не убежишь.
— Кондратьев! Ну откуда я знаю?
Произошло что-то… отодвинулись друг от друга. Испарилась игривая лёгкость борьбы с убогим бытом, навалилось будущее, и было оно безрадостным. Расползлись по своим углам, по постелям. Лежали в темноте, и каждый думал о своём.
Утром молчали. Он ушёл, не сказав, куда. Я выгребла заначку — мелочь копеечную, которая осталась от походов в магазин, и пошла на почту, домой звонить. Пусть деньги на билет вышлют. Не хотела у Кондратьева брать. Зарплата учителя — слёзы. Может, хоть поест по-человечески. Раз решила вернуться, всё равно придётся объяснять родителям, что случилось. Стану брошенкой. Пусть жалеют.
Номер набрала, трубку к уху прижала, «здравствуй, мама» не успела сказать — сразу получила:
— Лёля! Хорошо, что позвонила! Какой-то странный мужчина приходил. Ну… как бы сказать, на бандита похож. Синяк под глазом, представляешь? Плюнул прямо на пол. Я испугалась!
— Мама! Что он хотел?
— Про тебя спрашивал, — зачастила. — Сказал, что тебе прятаться не надо, а надо позвонить по телефону. Бумажку мне дал, на которой номер написан. Тебе продиктовать? Лёля, кто это? Что случилось? Почему он говорит, что ты прячешься? Мы с папой волнуемся! Почему ты молчишь?
— Мама! Остановись! Ты мне слово вставить не даёшь.
А сама, что сказать, не знаю. И холодом мурашки по спине, как тогда… когда за волосы меня держал и тянул. Опять! Выбросила из головы, забыла. Снова… Надо говорить что-то, объяснять.
— Алло! Алло, Лёля, ты здесь?
— Здесь, мама. Не волнуйся. Это просто недоразумение. Конечно, я не прячусь. От кого мне прятаться? Я здесь с Лёшей. У нас всё хорошо. Мы машину стиральную купили. — Какую машину? Что я несу?! Только не останавливаться. — А, поняла. Я телефон мобильный перед отъездом потеряла. Этот человек нашёл. Деньги за него, наверное, получить хочет. Не обращай внимания. Мне Лёша новый уже купил. Расскажи лучше, как папа? Что у него с работой?
Она говорила. Я не слушала. Деньги кончились, связь прервалась. Так и осталась сидеть в душной кабинке за стеклянной дверью, сжимая трубку в руке. И вдруг захотелось к Кондратьеву, чтобы был рядом.
Глава 8
Кондратьев
— Дети растут идиотами! Сопляки- шестиклассники! Мы такими не были — это я точно помню. Представляешь, делаю перекличку в классе. Называю: «Волосова». Молчание. И тут Пилепенко — пакостник мелкий, от горшка два вершка с вечной соплёй под носом: «Нет её. У неё эти!» — говорит, а сам от смеха давится. Я не понял сначала. «Какие «эти»?» — спрашиваю. Уже полкласса ржёт — особенно мальчишки радуются. Но и девчонки некоторые улыбаются тоже. «Ну… эти… Сами знаете». Такой злобой окатило! Подойти бы и затрещину этому говнюку! Я его за шкирку — и к доске. Стоит весь перекошенный, голову опустил, но ногу отставил — старается независимым казаться. «Ну, давай, рассказывай нам всем, что это за «эти»? Просвети, раз ты такой умный». Молчит. И класс притих, но вижу — интересно всем, чем дело кончится. А я стою и что делать не знаю. Не рассказывать же им, как женский организм устроен. Но говорить-то что-то надо. Спрашиваю: «Мамку любишь?» Удивился. Голову вскинул, смотрит… «Ну…» «Что — ну?» «Ну… люблю», — носом шмыгает. — «Так вот, у мамки у твоей — тоже «эти». И у сеструхи. И у бабки тоже. У всех женщин! Если бы их не было, и тебя бы, сопляка, на свете не было. Да и вас всех тоже…» это я уже классу. «Спасибо должны сказать природе, что «эти» существуют. Понятно вам?»
В парты уставились, на меня не смотрят.
«Иди, — говорю, — садись на место». И только тогда почувствовал — схлынула злоба. Смотрю на них — дурачки малолетние. А ведь барахтаются… Этот Пилепенко, он же не просто так сейчас выступил. Ему нужно девочку унизить, чтобы на её фоне постараться среди сверстников на иерархическую ступеньку повыше подняться. Всё как у взрослых. Скажешь — не так?
Ничем не проймёшь. Кому рассказываю? Сидит напротив, а как будто нет её здесь. Не слышит, а может, не слушает. Ну и чёрт с ней!
Поднялся, накинул телогрейку, вышел на крыльцо. Дверь прикрыл аккуратно — словно крышку гроба опустил.
Весна, весна рвётся наружу. Выворачивается из-под наброшенного зимнего тулупа. Ещё неделя — и заскачет, забарабанит капелью, растечётся ручьями и лужами, залижет до голой земли снежные заносы. А там, глядишь, и лето. Отмотал срок, пора на волю. Ладно… сейчас об этом думать рано.
Прохватило ознобом. Запахнул ватник. В дом возвращаться не хотелось. Синее небо над головой требовало действия. И самому хотелось размяться, почувствовать тело — чтобы заиграло мышцами, согрелось, залоснилось потом.
По ледяному накату тропинки, оскальзываясь, — к сараю. Ногой в обрезанном валенке сбил снег с чурок, что с осени были навалены под хлипким навесом. Кидал по одной к колоде, стоящей среди раскисшей щепы. Колол. Промороженные чурки легко разваливались, с треском и едва слышным звоном. Запахло деревом. Поглядывал на сучковатое, лежащее сбоку. Примерял к себе. Браться за него не хотелось, оставил на потом.
Гнать её! Только мешает. Такие мысли посещали не впервые. С силой, с оттягом, пробуждая в себе злобу, опускал колун на угодливо подставленное темя чурбака. Тот безропотно принимал удар — разваливался.
Это там, в Москве, она была недостижима. Казалась умной, да даже мудрой, всё понимающей и знающей: что делать и как выжить в этом мире денег, влиятельных людей, офисов, дорогих машин, постмодернистской литературы, картинных галерей и дорогих ресторанов. Здесь она сдулась, превратилась в ничто. Всего-то и надо — пересидеть, переждать год. Всего год! Стиснуть зубы и приспособиться. Мне по первости в Москве было ничуть не легче. Но ведь не раскис, как она.
Зачем она здесь? Почему я должен её кормить, деньги тратить, которых и так нет? Кормить-то — ладно. А вот видеть её кислую рожу… С утра — лежит, из школы придёшь — лежит. Сплю с ней? Этим повязала? Бред! «Чистые четверги» выдумала. Секс по расписанию. На хрен мне это надо? Я, может, сейчас хочу! Вот сейчас, пойти и трахнуть. Распалял себя. Но знал, что не пойдут. Что-то удерживало. И злился не на неё, а на то, что его удерживает… Она сломалась. Кукла сломалась. Помнил, какой эта кукла была раньше.
Не понимаю. Ведь проще простого… Ну да, жрать было нечего, но через месяц-то более-менее наладилось. Подумаешь, горячей воды нет. Можешь хоть каждый день себе греть и в тазу мыться, если баня тебя не устраивает. В чём проблема? Холодно? Ты ещё не знаешь, что такое «холодно»!
Для него всё было ясно с самого начала. Как только схлынула оторопь от событий, произошедших там, в Москве, как только закачался на верхней полке внутри плацкартного вагона среди пахнущих и храпящих тел, понял: наступил новый этап жизни. Продолжительность этого этапа в лучшем случае год. Забыть, стереть из памяти всё, что было. Начинать заново. Крутиться, устраиваться. Стараться заработать деньги, чтобы снова вырваться из болота, куда закинула судьба. Врать, изворачиваться, цепляться зубами. Один раз получилось, сможет и во второй.
Они сошли с поезда ранним утром. Предпоследний вагон. За спиной, из серой предрассветной мути выползало приземистое здание вокзала. Им туда не надо. Им — вдоль путей, вдоль мокрых и блестящих от росы рельсов, через переезд, и — вот она, петляющая по берегу дорога к дому.
Из соседнего вагона, цепляясь за поручень, неуклюже спустились по лесенке две тётки. Длинные юбки, куртки, платки — одинаковые, не различить. Обе приземистые, раздутые, видно, что пожилые. Подхватили на плечо перевязанные в ручках сумки. Всё как раньше: из города, продукты добывали. Одна всё время оборачивалась, смотрела в их сторону, отставала.
— Далеко идти? — спросила Лёля.
Резкий, короткий гудок. Лязгнули, сдвинувшись с места, вагоны. Не расслышал.
— Что?
— Я спросила: далеко идти? — прокричала в ответ Лёля.
— Полтора километра. Недолго…
Поезд прогрохотал мимо, навалилась ватная тишина. Едва различимый шум уходящего поезда только подчёркивал. Начал накрапывать дождь, и казалось, что рассвет уже не наступит; мир, в котором они оказались, так и останется серым.
Нагнали медленно идущих тёток. Та, что шла сзади, остановилась, дожидаясь, когда подойдут. Произнесла с удивлением:
— Лёшка, ты, что ли? Ну и ну… Иванна, погоди! — окликнула подругу.
— Я. Здравствуйте.
Лицо тётки было смутно знакомым, а вот имени вспомнить не получалось. Вроде, мать Серёги Коржука, одноклассника, а может, и нет… Тётя Маша — точно!
— Где ж тебя носило-то? Клавдию два года как схоронили. Даже на похороны не приехал.
Первое, что почувствовал — облегчение: всё сложилось, свободен.
О матери он думал, пока трясся в поезде. Жива или умерла? Если жива — какая она? Лежит больная, не встаёт с постели? Спилась окончательно? В одном доме с ней он жить не сможет. Куда тогда деваться? Лёле ничего не говорил, а она и не спрашивала.
Надо было что-то отвечать, объяснять этой тётке.
— Далеко я был, тёть Маш, в Африке. Пять лет. Связи не было. Папуасы одни кругом. Вот… только вернулся.
Враньё лилось легко, будто заранее готовился. Главное — говорить, не останавливаться. Даже что-то вроде вдохновения ощутил, представляя себя в африканских джунглях с мачете в руке, но случайно переведя взгляд на Лёлю, осёкся. Удивлённо смотрела на него, по-бабьи прижав кулачок ко рту.
— А с тобой-то кто? Жена? — всматривалась в стоящую чуть в стороне Лёлю.
Вот оно, извечное крестьянское любопытство: кто помер, кто чем болеет и кто с кем спит.
— Жена, тёть Маш, жена. Лёлей зовут. Вот, приехали… посмотреть — что да как? Да почему стоим-то? Давайте сумки. В город за продуктами ездили?
— Не надо, Лёша. Не тяжёлые… мы сами… привычные.
— Тёть Маш, без разговоров! — отобрал сумки, перекинул через плечо. Портфель отдал Лёле. Двинулись вдоль железнодорожных путей под моросящим дождём. Подстраивались под неспешную ходьбу тёток. Вдруг понял, что испытывает возбуждение, даже радость. Это было странно: сюда он не собирался возвращаться никогда.
Лёля шла последней. Прислушивалась, о чём говорили Кондратьев и тётя Маша. Устала. Вымотала дорога, вымотали бесконечные вопросы — как и что дальше? Хотелось поскорее дойти и лечь. И чтобы одной — никого рядом. Злилась на Кондратьева за его интерес и непрекращающиеся вопросы. Как живёт Серёга (сын тёти Маши)? Цел ли дом? Работает ли почта — можно позвонить в Москву? И когда услышала:
— Маму где похоронили? — вздрогнула.
— Рядом с отцом твоим, где же ещё? — удивилась вопросу тётя Маша.
Дом показался маленьким, раньше он был больше… Чёрный и кособокий. Окна досками забиты. Рубероид на крыше скукожился и мхом покрылся там, где ветви ивы нависают низко. Пристройки как бородавки. Крыльцо совсем сгнило, наступить страшно. Забор вот-вот завалится. На картофельном поле, что за домом, трава по пояс.
— Ну вот, Лёля, это наше пристанище теперь, — старался открыть калитку, вросшую в землю. Не получалось. Наконец образовалась щель, в которую можно протиснуться: — Прошу! — и первым зашагал, приминая высокую траву, к дому.
С крыши капало. Дверь забита намертво. Инструмент нужен, а он в доме, если не растащили. Сарай, он же курятник, — там тоже что-то должно быть. Замок на соплях держится, петли прогнили. В запале рванул посильнее, выворотил, обламывая ржавые гвозди. Распахнул дверь. Пригнул голову, чтобы не зацепить притолоку. Шагнул и замер. Пахнуло затхлостью и холодом. Свет распластался кособоким прямоугольником на земляном полу с ошмётками гнилой соломы; валяется бутылка из-под портвейна, отсвечивая зелёным боком, и вскрытая пачка «Примы». Задохнулся. Моргнул. Пропало.
Лёля присела на крыльцо, с краешка, привалилась плечом к стене. Глаза закрыла, ждёт. За закрытыми веками в черноте закружились головки золотых шаров. Вот они, у самого крыльца, рукой можно дотронуться. Единственное украшение этого запущенного места. Вымахали в человеческий рост, покачивают жёлтыми головами на тонких стеблях.
Первую неделю занимались домом. Выгребли хлам, вымыли окна. Лёля в старой детской ванне бесконечно стирала занавески, затхлое бельё, перебирала и проветривала одеяла и куцую одежонку. Смеясь, показывала покрасневшие от стирки руки: вода холодная, колодезная. Протянули от сарая до дома верёвки, бельё тяжело свисало, роняя редкие капли. Он косил траву во дворе ржавой косой, которая нашлась в сарае. Получалось не очень, но это неважно. Понимал, что для неё это только игра. Ну и что? Пускай. Даже старался подыгрывать. Помогает сейчас с домом — и ладно. А сам думал, перебирал в голове варианты. Не хватало информации. Нужно было устраиваться на работу. Куда? Кем? Она поиграется и через неделю уедет в Москву, а ему тут жить. Зима впереди…
Сходил на кладбище. Ползая на коленях, обрывал траву с едва заметного могильного холмика, украшенного деревянным крестом с двумя металлическими пластинками друг под дружкой. Ничего не почувствовал.
С кладбища, вниз по косогору, к реке. Замывал грязные штаны. От холодной воды ломило пальцы. Конец лета — вода низкая; камни, камни — вдоль узкого русла, по которому несётся поток. Осенью — дожди, вода немного поднимется, а тут и зима — схватятся льдом лужицы между камнями, перекинутся в узких местах снежные мосты через поток. Не хватит сил у зимы, не затянет реку льдом — вырвется, будет всё так же нестись вода вниз, выдыхая морозный туман. А уж весной разрезвится, разольётся вольготно, затопит камни и валуны, подступит к дороге, что проходит вдоль берега, лизать станет. Придут самосвалы, вывалят очередную груду камней там, где вода подойдёт совсем близко. Будет ребятня сидеть на этой куче и швырять камни в воду. Это он помнил… Сидел, смотрел на воду.
Заходили соседи. Он извинялся, что не приглашает в дом: идёт уборка, сами понимаете… Сдержанно кивали, мол, конечно, всё понимаем. С интересом рассматривали подходившую поздороваться Лёлю. Те, что помоложе, оценивали городскую, примеряли к себе — бесхитростно, открыто. Присаживались на брёвна, сваленные бог знает когда у забора, вросшие в землю. Уже через минуту звучал основной вопрос: «Надолго ли приехали? На постоянку или так… отдохнуть месяцок?» Вспоминали мать и отца, но в основном присматривались: что за люди объявились, с кем придётся жить рядом.
Потом — как с горки покатилось… Почти месяц она играла в игру под названием «Наш дом». Надоело. В Москву засобиралась. Я к тому времени о работе в школе договорился. Деньги, конечно, смешные, но на первых порах сойдёт. Потом что-нибудь ещё придумаю. Не удерживал — пусть едет. Мне легче будет. Одному всегда легче. Злила она меня всё-таки… Расхаживает хозяйкой по дому, указывает, что надо сделать. Кто она такая? Шлея бабе под хвост — приехала на недельку… Потом она в Москву позвонила — и словно кожуру содрали, обнажился нерв. Легла. Сдулась.
Я-то думал, она сильная. Наносное всё: городское, московское. Не стержень внутри, а только обёртка снаружи. Откуда ему взяться? Папа, мама, квартира — жизнь не била.
Да понимаю я всё! Попала в передрягу — поиздевались над ней по полной. Сломалась. Вот одно мне непонятно: что сломало? Ведь вроде ожила после того, как её там… Месяц вида не показывала. Выходит, сломалась, потому что к маме с папой вернуться не может? Только и всего? А перетерпеть?
До ноября ещё как-то тянулось, а потом — всё. В один день туман с гор сполз, растёкся по долине. Заволокло, крыш соседних домов не видно. Морось повисла в воздухе. Чёрные ветви из тумана в каплях прозрачных. Только нереально громко вода журчит, если на берегу стоять, — вырывается из ниоткуда, из серой мути, и течёт в никуда.
Она словно в этот туман нырнула, захлебнулась, пошла ко дну, утонула. Сначала думал — заболела. Может, женская хворь, о которой не рассказывает? Приставал, расспрашивал. Без толку. Молчит. Отвернётся к стенке и лежит. Злился первое время, так хотелось ударить, пинка дать, задницу выставит — так и просится! Нельзя распускаться. А как её ещё встряхнуть? Орал… Не помогает. Снулая. Смотрит, а в глазах пусто. У меня к тому времени налаживаться стало… Школа, суета, зарплата. Дом потихоньку в порядок приводить начал.
Идёшь домой — в окнах темно, знаешь: лежит там одна, в стенку смотрит. Понимаю умом, гнать надо: обуза, не дай бог, что с собой сделает… Надо мне это? Жалко…
А потом из этого тумана — снежинки ворохом, в одночасье землю покрыли. Растаяло к утру. Холод и слякоть. Только в сапогах и можно ходить. К вечеру — снова полетели. Раскачиваются зимние качели, никак не остановятся.
Что-то там внутри неё происходило. Вынырнула раз перед Новым годом. Я уже и не ждал. Лучше бы не выныривала… такую хрень понесла!
Прихожу — сидит за столом — даже чай заварен и чайник горячий.
— А давай, Кондратьев, выпьем? — говорит.
Здрасьте! — думаю, вот уж что-что, а выпивать — это не по мне. Ну ладно, раз хочет…
— Только самогонка есть. Макаровне дверь перевесил — теперь закрывается. Расплатилась.
Пошёл, достал бутылку, заткнутую газетной пробкой. От одного вида передёргивает.
— Наливать? Учти, я не буду, — предупредил.
— А наливай! — чашку подставляет.
— Подожди, сейчас тебе закусить что-нибудь соберу.
Хлеб, капусту квашеную — на стол. Сковороду со вчерашней картошкой на печь разогреваться поставил. Ждать не стала. Пока копошился — выпила, сморщилась, рот ладошкой прикрыла.
— Вот гадость! — выдохнула.
Развезло сразу. Платок развязала, с головы на плечи сбросила, кофту расстегнула — жарко ей. Сидит, тупо в стол смотрит. Лицо серое, круги под глазами.
— Лёля, — говорю, — плохо выглядишь. На свежий воздух тебе надо — гулять, а не самогонку трескать.
— Подожди, Кондратьев. Не до моралей. Знаю, что тебе надоела. Скажи: ты жену любишь? Как её? Марина? А дочь?
Началось. Понеслась душа в рай! Только пьяных бабских выяснений отношений мне не хватает. Придётся слушать… или уйти?
— Что ты молчишь? Если ты их любишь, почему ты здесь, а не там?
— Сама знаешь, обстоятельства так сложились… Давно бы уехал.
— Ты бы к ним уехал или просто уехал?
— Какая разница? Главное, свалить отсюда.
— Вот и я о том… Тебе не к ним надо, тебе туда надо, в жизнь красивую. Никого-то ты, Кондратьев, не любишь: ни жену, ни ребёнка. Себя ты любишь. Зачем семью заводил?
Злиться начал. Какого хрена привязалась? Кто ты вообще такая?
— А тебя просят в моей жизни копаться? В своей разберись. Любовь найти хочешь? У себя поищи… От большой любви ты со мной трахаешься? Ну, что молчишь?
Глаз не поднимает, ковыряет капусту вилкой.
— Ну… мы — дело особое… Нас только двое на необитаемом острове. И не о том речь…
Эк как всё повернулось! Оказывается, мы на острове, да ещё и на необитаемом. Что в голове у бабы? Ум отлежала. Люди вокруг, дети-идиоты, Лариса, что у младших ведёт, глазки строит, и меня к ней куда больше, чем к тебе, тянет, — нашла остров!
— Кондратьев, ты не заводись. Я же просто понять хочу.
— Что понять, Лёля? Что?
— Только не злись и не смейся. Сама знаю, что вопрос глупый и ответа на него нет, но всё-таки… Для чего ты живёшь?
Ха! Нашла вопрос. Я для себя давно эту формулу вывел и не заморачиваюсь. А ведь раньше умной бабой казалась…
— Свобода, Лёля, свобода! А свобода — это деньги. Всё просто. Будет много денег — станешь свободным. Делать можно что хочешь, брать что захочешь. И как жить, будет только от тебя зависеть.
— Красиво… А я ещё выпью.
Плеснула чуток в чашку.
— Не смотри, — попросила.
Торопясь, закусывала картошкой — подцепляла вилкой со сковородки, подставляла ладошку, чтобы не уронить на стол. Научилась… совсем по-деревенски.
— А что? Без денег свободы не бывает? — спросила.
— Конечно, нет. Деньги — первичны. Я же говорю тебе, а ты не слышишь. Сначала деньги — потом свобода.
— Нестыковочка… Критериев в твоих рассуждениях не вижу. Сколько нужно денег для свободы?
— Чем больше, тем лучше.
— Подожди, не перебивай, дай сформулирую. Смотри… на твоём примере. Гол был, как сокол. Москва, институт, квартира, дочь, жена, работа, бизнес — деньги. Деньги-то у тебя уже появились. И кой-какая недвижимость была. А свобода-то твоя где? У тебя вместо свободы — крутёж, чтобы ещё больше денег стало. Круг замкнутый, не вырваться. И смысл жизни уже — не обретение свободы, а тупое зарабатывание денег, которых всегда будет мало.
— Глупость, Лёля, глупость! Деньги дают свободу — это я точно знаю. Об одном жалею: опоздал. Надо было науку раньше бросить, в самом начале, когда только закрутилось, — кооперативы первые, компьютеры, обналичка… Легко подняться можно было. Если бы тогда начал, у меня бы сейчас уже свой банк был. А я опоздал. Всё, хватит этих пьяных разговоров, давай укладываться.
Лежали в темноте. В окно сочилась мутная белёсость от свежевыпавшего снега.
Может, мы и правда на необитаемом? Нас только двое здесь… Но всё равно мы порознь — чужие. Судьба так распорядилась. Прибило волной к берегу.
— Ты печку проверил? — из темноты её голос.
— Да. Заслонку закрыл.
Тихо. Снова тихо до звона в ушах. И темно.
— Кондратьев? Не спишь?
Вот неймётся-то…
— Нет.
— Хочу тебя спросить: у тебя что-нибудь похожее на любовь в жизни случалось?
Не хочу отвечать.
— Хотя… какая у тебя может быть любовь? Ты же только о себе думаешь, о своей свободе. Вот и у меня не было… Это я только сейчас отчётливо поняла. Привязанность, благодарность, восхищение, даже гордость, что так могу, испытывала — но всё это не любовь. Мешанина из чувств, которым можно найти объяснение, разложить по полочкам, подправить, подретушировать. Понимаешь? Эй, Кондратьев? Как у тебя с женой было?
Рассказать ей или не стоит? Зачем? Но ведь помню… Нет, не жалею. Сколько уже прошло? Десять? Двенадцать?
— Могу рассказать… если хочешь. Это не про жену… с женой всё просто происходило. Про другое… Только я не хочу слово «любовь» употреблять, не уверен, что это то самое было. Ну… понимаешь?
Молчит. Это хорошо, что молчит.
— Алиске четыре исполнилось… С Мариной всё ровно — довольны друг другом. В институте, где работал, тоже всё хорошо — предзащита прошла. Карьера засветила… Кандидат, загранка, поездки, а там, глядишь, и завлаб. Я к чему это говорю — к тому, что жизнь спокойная и размеренная шла, перспективы были… И доволен я был этой жизнью, и никаких эксцессов и треволнений мне не требовалось. На улице её встретил. Просто на улице. Никогда так не знакомился. А тут… стоят две девицы, на меня посматривают и смеются. Возле метро «Кропоткинская» дело было. Август. Жара. Что меня толкнуло подойти? Мне бы уйти сразу, а я остался. Подруга её ушла.
— Подожди, Кондратьев. Извини, мне надо…
Свет не зажигала, копошилась в темноте. Дверь заскрипела. Звякнуло что-то в сенях. Представил, как она, оскальзываясь на ледяной тропинке, придерживая рукой распахивающийся ватник, спешит к туалету. Самому холодно стало.
— Рассказывай дальше, мне правда интересно.
— Да нечего рассказывать. Встречаться стали. Нет, не то. Какое-то сумасшествие на меня нашло. Затмение. Всё, чем жил до этого дня, из головы выдуло. От встречи до встречи жил, ни о чём другом думать не мог. До того дошёл, что на работу к ней приезжал, стоял в подворотне, ждал, когда появится. Со мной встречалась, спали, когда квартира подворачивалась, а у самой парень был, который год за ней ухаживал — знаешь, из этих… не мытьём, так катаньем, упорный и правильный. Ха! И фамилия у него была подходящая — Иванов. Жениться хотел. Вот я и смотрел из подворотни, как он её встречает, как она его в щёку целует. В общем, крышу мне сорвало по максимуму. И ты знаешь, никакой ревности не испытывал. Это как приложение к ней шло. Не до ревности. Главное — её увидеть, пусть она с другим даже… До сих пор не понимаю, как со мной могло такое случиться. Это ведь ненормально. Нет, не то я тебе рассказываю. Не это главное. Я видел, какая она… Никогда мне такие женщины не нравились. Плотная, коренастая. Волосы русые, растрёпанные всё время. Лицо круглое. Веснушки. Рот большой. Кисти рук большие. Деревня деревней. Откуда-то из-под Вологды она, год как в Москве, медсестрой в больнице. В общежитии жила. Я сам такой же, но за пятнадцать лет в Москве пообтёрся. Веселится всё время, смех дурной, натужный, ужимки… Чуть что не так — губы надует: «Я женщина, мне можно!» — твердит. Всё это вижу, понимаешь? Не моё это! Ну никак не моё. А ничего поделать с собой не могу. Хочу к ней, хочу с ней — и всё тут. Словно под гипнозом, когда хочешь слово вымолвить, а не можешь. Умом всё понимаешь, а произнести не получается. Вот и я так… Уже про химию, про запах этот женский, про который говорят, думал… А что толку? Тянет меня к ней, и всё. Видел, понимал, что только меня так безудержно тянет. А для неё что я, что этот Иванов — так… развлечение.
Устал, выдохся. Не получалось рассказать. Не подбирались правильные слова. Замолчал. Лежал с закрытыми глазами. Хватит разговоров на сегодня.
— А дальше что?
— Всего три месяца встречались. Потом у неё на работе какой-то конфликт мутный случился: то ли уволили, то ли с начальством поцапалась — я уже сейчас не помню. Уезжать в свою Вологду собралась. Говорит: «Бросай жену, снимай квартиру, тогда останусь, вместе жить будем. А нет — уеду». И смеётся, как всегда… легко ей. Умом понимаю — ясно понимаю, никаких сомнений нет: приступочка я для неё, наступит, оттолкнётся и дальше пойдёт, так же посмеиваясь. Нельзя с ней связываться. А сам уже планы строю, как жить вместе будем. И жена, и Алиска маленькая отодвигаются куда-то — не до них. Головой потрясу, очнусь — сам себе твержу: что ты делаешь? Остановись! Нельзя свою жизнь рушить. А в глубине души: не хочу, чтобы уезжала, хочу, чтобы рядом была. Всегда считал себя прагматичным, а тут… в омут с головой готов. До последнего не знал, как поступить. На вокзал провожать поехал — всё решить не мог. Ключи в кармане от пустой квартиры — у приятеля взял. Качели, весы — туда-сюда, туда-сюда. Полный раздрызг чувств.
Замолчал. Темнота вязкая, осязаемая. Казалось, можно руками мять.
— И что?
— Что — что? Уехала. И никакая это не любовь… Сумасшествие! Другого слова я не могу подобрать. Всё. Пустой разговор. Спать давай, — заворочался, поправляя старый тулуп, наброшенный поверх одеяла.
— Любовь — не любовь… спорить не буду. Не знаю я, какая она. Только… всё равно, завидую тебе, Кондратьев. У тебя хоть такое в жизни было. Слушай, а может, от невозможности любить и рождается сама любовь?
— Нечему тут завидовать. Спи!
Утро определилось звоном будильника. За окном всё та же ночь. Заворочалась укрытая тряпьём Лёля.
— Кондратьев, дай воды! — попросила, тихо постанывая.
Принёс. Привстала, опираясь на руку. Взяла из рук кружку. В тусклом свете настольной лампы лицо казалось одутловатым, серым.
— Кондратьев, анальгина у нас нет? Голова сейчас лопнет.
— Откуда?
— Тогда убей меня, — завозилась в постели, затихла.
В школе задержали допоздна. Потемну из дома, потемну домой. Я уже и забыл про вчерашний разговор, и о ней не вспоминал — отлёживается, наверное. Прихожу — сидит, ворох бумаг исписанных на столе разбросан. Дом протоплен. Неужели и пол вымыла? Рта не успел раскрыть, как она выдала:
— Кондратьев! А я тут рассказ написала. Как бы про тебя. Хочешь послушать?
— Подожди, — говорю, — дай я разденусь, поем… С утра ничего не ел.
Метнулась к печке, загремела кастрюльками. Смотри-ка, неужели пожрать сготовила? Медведь в лесу сдох. Щи из кислой капусты. С тушёнкой! Пар от тарелки поднимается. Сижу напротив, хлебаю, обжигаясь, вижу: не терпится ей, перебирает исписанные листы, ручку взяла — вычёркивает, дописывает что-то.
— Ладно, — говорю, — читай свой рассказ.
— Сейчас. Только я его пока не закончила. «Пятнадцать минут» называется.
Волнуется. Удивительно. Не ожидал от неё.
— Ну, слушай:
«Худым стремительным телом ввинчивался в толпу рывками, почти бежал, обгонял, уворачиваясь от сумок, баулов, чемоданов, что лезли под ноги, спешил.
Освещённое пространство вокзала наполнено людьми и неясным гулом.
Табло, далеко впереди, выводило на чёрном фоне ядовито-зелёные цифры — 19:40.
У меня пятнадцать минут. Да за пятнадцать минут я… Что я могу? Надо сказать, надо ей всё сказать! И никуда она не уедет, просто не сможет. Ведь не могу без неё. Как я здесь буду? Сама она — как? Зачем ей всё это? Нет… не то. Надо душу вывернуть наизнанку, уговаривать, убеждать, не дать уехать, и всё. Пятнадцать минут — это много, это ой как много, успею.
Люблю и не смогу без тебя. Нам надо быть вместе. Детей нарожаем, и там остальное… Всё устрою, всё переверну. Сделаю так, что будешь счастлива. Только не уезжай.
Спаренные рамки металлоискателей.
Сбились в очередь. Суют сумки, толпятся. Какие-то иностранцы крутят головами, вцепились в длинные ручки чемоданов на колёсиках.
Ну, скорее же!
А может, пусть едет? Да и хрен с ней. Спокойнее будет. Что я, не переживу? Только надо сразу для себя решить — всё! Никаких писем и звонков. Умерла так умерла. И ей сказать… Тяжело будет, конечно, поначалу. Как я тут без неё? Но зато ведь спокойно? Думать не надо, дёргаться не надо. Свобода. Что я, замену не найду? Да как два пальца…
Не такую… Такую, как она, не найду.
Вон уже двери — туда-сюда. Темнота за ними. Перрон уже… поезда. Сбоку, пёстрым промельком, ларёк с журналами, ещё один с едой, а на табло — зелёным — 19:43.
А если оставить всё как есть? Может, ничего страшного и не происходит? Уедет — приедет. Ведь можно рассматривать этот отъезд как проверку временем. Что страшного? Просто подождать. Одумается. А не одумается, ну так что ж… судьба, значит.
Ну?! Ну?! Да иди ты, что раскорячился? Блин! Не обогнать. Что ты смотришь? Спешу я!
Какая, к чёрту, судьба?! Самому надо… Не отпускать и всё. Ведь люблю её.
Вот есть у тебя пятнадцать минут, так расшибись, наизнанку вывернись, но не дай ей уехать!»
— Ну как? Концовку ещё не придумала.
Что ей сказать? Хрень какая-то бабская. Сопли и переживания. Не так всё было. Она по полочкам разложила: вернуть; наплевать; пустить всё на самотёк. Не было у меня таких мыслей, не мог ничего сформулировать. Растерянность захлёстывала — пусто в голове.
— Ничего так… Мне понравилось. Хотя, сама знаешь, я в литературе… но ярко, образно… только это не про меня.
— Почему, Кондратьев? Мне показалось, ты вчера об этом рассказывал.
Как бы поаккуратнее… Чёрт меня дёрнул разоткровенничаться.
— Лёля, мы же с тобой похожи. А в твоём рассказе сплошная бабская сентиментальность, ты уж меня извини. Откуда это взялось? Ты же циничная, жёсткая, знающая, что от жизни хочешь. Сама же в Москве учила: отсортировать главное, взвесить риски, принять решение и действовать. Куда это ушло? Что ты лежишь целыми днями? Делать что-то надо. Помнишь про лягушек в молоке? Так барахтайся!
Понимаю, что завожусь на ровном месте, а остановиться не могу. Орать начал.
— Вот и поговорили… — сникла, словно ударил, сгорбилась.
Бумаги собрала, на корточки возле печки присела, дверцу щепочкой открыла, суёт по одному листы в пламя. Вспыхивают, свёртываются.
Смотрю на неё — и жалко, и злюсь одновременно.
— Ладно, — говорю, — проехали. Извини, был неправ.
Молчит.
С рассказом, что она написала, какая-то странная хрень происходила: ещё раз всплыл, прямо в Новый год. И опять руганью закончилось. Отдельная история. Оливье крошили: она — картошку, я — морковь и огурцы. Злой был, как собака. Ещё и палец порезал. Два дня её уговаривал Новый год в гостях отметить. Ни в какую… Дома — и всё. А мне уже этот дом — во где! Надоело друг на друга пялиться, даже телевизора нет. Думал, один пойду… школьные пригласили. Остался.
Промаялись весь вечер. Она какой-то старый журнал мусолила, я с приёмником возился, всё пытался музыку весёленькую поймать. Время подошло — за стол сели. Как положено, пробку в потолок. Шампанское и кой-чего из жратвы я заранее прикупил — не скажу, что богато, но всё-таки празднично. Выпили, пожелали, чтобы следующий год по-другому отметить. «А теперь подарки!» — говорю. Пакет красивый у меня заранее был приготовлен. Протягиваю.
Раскрыла. А там — бельишко женское, бордового цвета. У нас коллектив в школе бабский, они и уговорили купить. Не хотел сначала, а потом подумал: а вдруг встряхнётся, порадуется? Я же не знаю, что у неё внутри происходит. Повертела в руках. «Спасибо!» — сказала. И обратно в пакет.
— Может, примеришь? — спрашиваю, растормошить её хочу.
— Кондратьев, ты это для себя купил? Тебе на меня в этом смотреть хочется?
Я смешался. Не ожидал такого вопроса. Мямлить что-то начал, мол, это ей, мне по барабану, что на ней надето. Понёс какую-то околесицу, до сих пор стыдно.
— Вот то-то и оно… — тянет задумчиво, — что тебе ничего не надо.
Как из ковша холодной воды в морду плеснули. Я же для неё… как лучше хотел.
— Ладно, — говорит, — не расстраивайся, устроим тебе ночь Клеопатры.
Что там с этой Клеопатрой? Надо бы у школьных спросить, да всё забываю.
— Подожди, — из-за стола вышла и на улицу.
Снеговичка маленького на деревянной подставке принесла — заранее из снега слепила. Вместо рук — веточки еловые.
— С Новым годом, Кондратьев! И пусть все наши проблемы растают, как этот снеговик. В центр стола поставила. — Давай смотреть, как таять будет.
Сидим, ждём, каждый о своём думает.
— Кондратьев, — говорит, — у меня для тебя ещё подарок есть. Я рассказ тот дописала. Помнишь?
Достала листок. Развернула.
— Тут всего несколько строчек. Слушай:
«Где-то высоко, под потолком, заворковал динамик: “К сведению провожающих и опоздавших: в связи с неблагоприятными погодными условиями скорый поезд «Москва — Зурбаган» отправлен со второго пути на четверть часа раньше назначенного срока”».
Сижу, тупо в стол смотрю. Ничего не понял. Злостью наливаюсь. Умная, да? Тонко чувствующая? А мы, значит, лаптем щи хлебаем? И понесло меня:
— Какие метеоусловия, Лёля? Что за бред? Поезд это, Лёля, поезд! Что за город? Никогда о таком не слышал.
Вздохнула тяжело, из-за стола встала.
— Есть такой город, Кондратьев. Только ты о нём не знаешь…
Глава 9
Лёля
Я лежебока… Странное слово, хотя подходит. Что-то вроде диагноза. У меня лежебокость второй степени. Это когда встать ещё можешь, но совсем не хочется. Вот у Ильи Муромца была лежебокость последней, третьей степени — сам встать уже не мог. Правда, потом поднялся… Может, и я так? Ещё немного полежу, потом как!..
В комнате полумрак и вонючесть, только окно яркой прорехой в другой мир, в весну, но туда совсем не хочется — там двигаться надо, делать что-то, говорить, смотреть. Капель с крыши, как будто часы тикают. Это если глаза закрыть и слушать. С перебоями — то чаще, то реже.
Ощущение липкости после вчерашнего. Воду надо согреть, вымыться. Что он после говорил? Звал куда-то… В город. Да, в город. В интернат, где учился, съездить хочет и меня с собой тянет. Надо мне это? Не хочу, пусть сам…
Интересно, сколько это состояние будет длиться? Ведь не тяготит… Комфортно. Он уйдёт — и свобода. Свобода лежать и ничего не делать. Даже не думать. Полудрёма наваливается, образы какие-то неясные: родители, школа, куда-то иду, солнце, деревья, море, муж и Стас порой всплывают, какие-то мужики незнакомые — то ли из фильмов, то ли случайно встреченные, но это редко. Хорошо. Всё размыто, нет чётких контуров и конкретных действий. Плыви…
Вставать надо.
Медленно, по-старушечьи, спустила ноги с кровати, сидела, чуть раскачиваясь. Ночнуха перекрутилась в поясе, мешала.
Обрезанные валенки — на ноги, с гвоздя — телогрейку. Сначала до туалета добраться, мыться, одеваться — потом.
Замерла на пороге, так и не прикрыв за собой дверь. Весна. До весны дожили. Ещё холодно, ещё снег, но уже солнце высвечивает по-утреннему белёсое небо, на котором ни облачка. Туманная дымка стелется над землёй. Дымы из труб тянутся вверх. Тихо и бессмысленно радостно. Только капли, срываясь с крыши, бьются в заполненную водой, пробитую ими же канавку во льду.
Теперь растопить печь и согреть воду. Ватник не снимала: выстудился дом за ночь. Со скрежетом отъехала заслонка. Щепа, газета, спичка — загудело, заметалось пламя. Четыре полешка: два вниз, два сверху — утренняя протопка, экономить надо.
К печке она относилась уважительно, даже побаивалась её. Казалась почти живым существом, хозяйкой дома, от которой зависит их жизнь. Если что не так, может и наказать — как тогда, на второй день после приезда. Кондратьев до ночи возился во дворе по хозяйству, уработался до такой степени, что засыпал во время ужина. Лёг сразу, успел только буркнуть, чтобы за печкой присмотрела, и отрубился. Она тоже устала, поэтому прикрыла заслонки, чтобы тепло не выдувало, и легла следом. Очнулась в сенях, куда её выволок Кондратьев. Дико, до крика, болела голова, глазные яблоки, казалось, вывалятся из глазниц, и тошнило. Угорели бы насмерть, но повезло. Топчан, на котором спал Кондратьев, стоял возле окна — в окне щель, в щель дуло. Проснулся. Сообразил сразу, подхватил под мышки, волок по полу, она уже ничего не чувствовала. С тех пор сам следил за печкой, ей не доверял.
Воду в чайник. Электрический чайник — это первая совместная покупка. Прежний, Кондратьев говорит, как и многое другое, растащили соседи. Из сарая принесла детское оцинкованное корытце, прислонила к тёплому боку печки — пусть хоть немного согреется. Хорошо, что много воды не нужно, вчера мылась, сегодня так, подмывка. Плеснула горячей на дно корытца, чтобы не стоять босыми ногами на мёрзлом железе. Ночнуху не сняла — холодно, подобрала и завязала узлом на животе. Присела.
Несмотря на навалившуюся апатию и безразличие ко всему происходящему, два правила она соблюдала неукоснительно. Никакого ночного поганого ведра — только туалет, неважно, что темно и холодно, а порой, и страшно. Второе — близость раз в неделю и обязательно после мытья. (Вот так и появились чистые четверги, как их называет Кондратьев. Он — в баню, она — в корыто. Знала, что если хоть раз отступит, то покатится вниз необратимо.)
Вот кто ты, Лёля? Проститутка? Нет. Не за деньги же… Но живёшь-то в его доме, он кормит. Нет, не то. Здесь другое. Но ведь без любви? А там, в Москве? Стас мне нравился. С ним хорошо, весело было. А любовь? А с тем, которого разрабатывали? Так один раз всего… Такой экземпляр — настоящий мужик: здоровый, злой, уверенный в себе. Никогда у меня с таким не было… Интересно, попробовала. Просто случилось так… После «чистого четверга» накатывала «пятница самокопания». Привычно, как затёртую колоду карт, перебирала свои постельные отношения с мужчинами, пытаясь понять: почему с ними?
Кондратьев… Случилось, когда решила остаться, до этого даже в мыслях не было. Ровные приятельские отношения — от слова «дружба» он как чёрт от ладана шарахается. После звонка в Москву всё безразлично стало: где я, с кем я, как дальше? Аморфное состояние: скажешь идти — пойду; скажешь сидеть — сяду. Хотела только одного: чтобы в покое оставили.
Сидела на крыльце, смотрела, как дрова колет. Голый по пояс, потный, белый, как сметана. Мышцы на спине перекатываются. Последнее время всё чаше замечала, как сквозь московский налёт проступает что-то крестьянское, земляное… В том, как походя, не задумываясь, по-хозяйски подпирает укосиной завалившийся забор, как вытирает руки после работы первой попавшейся тряпкой, как, умываясь, споласкивает не только лицо, но и обязательно шею. Это вызывало смутное уважение, но и отодвигало его, делало незнакомым. Это «незнакомство» и побудило задуматься о своём статусе. Кто она ему? Почему с ним? И ещё… смутно… не могла себе связно объяснить. Сейчас она чувствовала в нём мужика, который крепко стоит на земле, который, не сознавая, живёт по правилам, придуманным задолго до его рождения. И эти правила подразумевают женщину рядом — помощницу по хозяйству, по жизни. А кто она? Для всех считается женой, а на самом деле? Эти мысли метались в сознании, пока однажды вечером не оказалась возле его постели. «Подвинься, Кондратьев», — произнесла в темноту.
Он всё же уговорил, чуть ли не силой заставил поехать.
Шли к станции. Он впереди, она чуть подотстав. Злилась на него, на себя. В город! Москва — это Москва, Питер — это Питер, а это — просто город. Как и то место, где они сейчас живут — просто посёлок. Безликое скопление людей и домов, затерянное в пространстве. И мы полностью соответствуем безликости, бредя по блестящему накату дороги, где сквозь протаявшие дырки во льду чернеют разбросанные камушки.
Раннее утро, семи ещё нет. Тепло и влажно. Тает. Туман вязкий, серый, затопил округу. В двух шагах очертания предметов размываются, в десяти — белёсый занавес опустился. Тихо, даже собаки не лают. Мы в пустом прозрачном шаре — туман сюда не проникает, а за пределами уже ничего нет. Бредём внутри этого шара, наступаем на стенки, и катится он вместе с нами. Здесь ещё можно дышать. Лопнет — и навалится туман, забьёт ватой горло, пропадёшь, исчезнешь, как и всё вокруг.
Стояли на перроне, блестели уходящие в никуда рельсы. Понятие «перрон» — условное: полуметровая изогнутая дугой приступка из бетона, выползающая из тумана и ныряющая обратно. Пусто, никого больше… Мёрзли ноги в кроссовках. Не в сапогах же ехать. Длинно прокричал поезд, казалось, помощи просит. На серой занавеси тумана медленно проступало изображение, как будто чёрно-белую фотографию печатали. Лязгнул железом, остановился.
Этот поезд местные называют смешно — «Кукушечка». Три вагона, пропитанные запахом половой тряпки. Скамьи из обшарпанной по краям фанеры, покрашенные коричневой краской. Сидела нахохлившись, отрешённо смотрела в окно. Кондратьев напротив — спит, запрокинув голову и приоткрыв рот. В вагоне ещё двое. Мужик в ватнике, похоже, мающийся с похмелья: волосы на голове как войлок, вертится на лавке, то так сядет, то эдак, никак не устроится; и тётка, замотанная платком, лица не видно, — в сумке своей копается, перебирает что-то. На стекле капли, за стеклом серая муть. Куда-то еду… Зачем? Проплыли приземистые строения с выбитыми окнами, бетонный забор с обрушенной секцией, поезд выполз на простор, и из тумана мутно проступил тёмный контур леса, разреженный белыми стволами берёз. Закрыла глаза — не на что смотреть.
Город определился площадью, открывшейся за зданием вокзала, запруженной разномастными автобусами, редкими машинами, едва ползущими по разбитому асфальту, залитому талой водой, ларьками с облупившейся краской, остатками сугробов, покрытых чёрной коростой грязи, и хаотично пробирающимися среди луж людьми, обременёнными поклажей. Солнце, разогнавшее туман, весело поливало светом.
— Пешком или на автобусе? — спросил Кондратьев.
— А далеко? Сколько по времени?
— Пешком — минут сорок.
— Пошли.
В привокзальную площадь упиралась центральная улица. Четырёх- и пятиэтажные дома старались стыдливо укрыться голыми ветвями деревьев. Вывески магазинов; словно игрушечный, стадион в глубине; детская площадка, обрамлённая остатками снега, с вытаявшими боками бутылок; широко раскинувшиеся ступени, ведущие к проходной какого-то производственного здания; вереница побелённых стволов деревьев вдоль проезжей части. Не так всё и плохо… — подумала. — Просто ранняя весна — вся грязь наружу. Зазеленеет, уютно станет. Похоже, симпатичный городишко. И километра не прошли, как дома стали терять этажность. Пошли барачного типа, двухэтажные, почерневшего дерева. Два ряда окон, в каждом третьем — герань на подоконнике. А они закончились — раскинулся низкорослый частный сектор, поделённый проездами и проулками, закрывшийся от чужих глаз глухими заборами.
Дорога протяжно забиралась в горку и наконец уткнулась в распахнутые настежь, вросшие в землю створки ворот на монументальных кирпичных столбах, тронутых временем. Впереди, за частоколом мощных сосновых стволов, возвышалось трёхэтажное здание. Именно возвышалось — гордо смотрело окрест вытянутыми арками окон, а две полубашни по краям делали его похожим на средневековый замок. Козырёк над входной дверью, куда вела широкая лестница, покоился на двух колоннах, и вверх, на два этажа, до самой крыши — огромная арка с затейливой мозаикой сверкающего на солнце стекла. Здание казалось застывшим, безжизненным.
Никак не ожидала. По его рассказам представляла интернат обычным зданием школьного типа — казённым и серым. А тут такое! Почти замок! Постмодерн с налётом готики.
— Ну как? — спросил Кондратьев.
— Да… Слов нет. Неожиданно… Это усадьба чья-то?
— Да, дворянская усадьба, только не помню, чья. Спросим. Когда учился, мне это совсем не интересно было. Знаю, что после революции здесь размещалась психбольница для неизлечимых, а во время войны — госпиталь. Интернат уже после… Нам, пацанам, всегда было любопытно — куда психов дели, когда война началась? Колька Свищ божился, что их в парке закопали, и директриса знает, где.
Створка двери медленно приоткрылась — в образовавшуюся щель просочились двое мальчишек в одинаковой форме мышиного цвета. Слетели вниз по лестнице, смешно размахивая руками.
— Пацаны курить за угол побежали, — пояснил Кондратьев, — всё, как и раньше. В туалете не покуришь — отловят. Мы тоже на улицу бегали.
— Ты же не куришь.
— Пару раз, за компанию, пробовал. Гадость!
— Пойдёшь? — спросила с усмешкой. — Или издали поностальгируешь?
— Зайду. Зря, что ли, ехали? Посмотреть хочется, что и как… С Марией Николаевной поговорить — это директриса. И ещё… завхозом Надежда Валентиновна была… она меня почему-то выделяла, наверно, жалела. Даже домой на выходные забирала — подкармливала домашним. Хорошая тётка.
— Кондратьев! Ты бы хоть тортик захватил, а то с пустыми руками.
— Не подумал как-то… не сообразил.
Видно было, что расстроился. Стоял, ковырял слежавшийся ноздреватый снег носком кроссовки. Исчезла привычная уверенность к себе. Сейчас, в старой кургузой курточке неопределённого грязно-серого цвета, он походил на зашуганного интернатского пацана-переростка, который опять провинился, сделал что-то не так.
— Пойдёшь со мной?
— Нет. Здесь подожду. Прогуляюсь. Ты надолго?
— Полчаса.
Легко взбежал по ступеням, потянул за ручку двери. На фоне монументально застывшего здания казался маленьким.
Медленно огибала «замок» по круговой дорожке. Наткнулась на куривших ребят. Заметив её, спрятали дымящиеся сигареты, ждали, когда пройдёт.
Солнце пригревало, но ноги в кроссовках мёрзли — машинально притоптывала время от времени. Всё-таки это парк — только уж больно неухоженный. Если от молодняка, что разросся среди больших деревьев, очистить, то просторно станет, красиво. Снег здесь и не думал таять, лежал плотным настом, обсыпанный рыжими сосновыми иглами и сбитыми ветром сухими ветками. Только возле стволов образовались круглые проталины, заполненные свинцовой водой, будто закопанные в землю кадки, куда когда-то давным-давно посадили слабые саженцы, а они со временем налились силой и вымахали до самого неба.
Обогнув здание, удивилась, увидев Кондратьева. И пятнадцати минут не прошло, что-то он быстро…
Махнул рукой, она ответила.
Рядом стояла женщина, едва достающая ему до плеча, в накинутом на плечи потёртом мужском пальто с каракулевым воротником — полы почти до земли. Из-под пальто — белый халат, надетый поверх фиолетовой кофты. На ногах толстые шерстяные носки и галоши — сто лет таких не видела! Полная, с выпирающим животом. Шестьдесят? Семьдесят? Не определишь. Нет возраста — пожилая. Лицо широкое, доброе. Морщины по лбу и возле глаз. Улыбается открыто. Жидкие волосы с обильной проседью собраны в «дульку» на затылке и прихвачены аптекарской резинкой.
— Это моя жена, Лёля. А это — Надежда Валентинна. Я тебе говорил…
— Да, да! Лёша много о вас рассказывал, вспоминал с теплотой, спасибо вам! — затараторила, включив дежурную улыбку на лице.
Смотри-ка, всё как и раньше, не разучилась.
— Какие же вы молодые и красивые! Молодцы! Теперь детишков вам надо… ну да успеете, какие ваши годы. Ухватила за рукав, в глаза заглядывает. И ведь радуется, видно, что по-настоящему рада — вон как с гордостью посматривает на Кондратьева. Удивительно! Есть же люди, которые его любят. Хотя… тогда он маленький был…
Медленно шли по дороге, блестящей ледяным накатом, обильно посыпанной жёлтым песком. Надежда Валентиновна держала Кондратьева под руку, висла на нём, а он склонялся к ней, что-то отвечая.
Она шла сзади. Было немного завидно, совсем чуть-чуть. Это была не её жизнь. Его…
Едва заметный промельк возле ближайшего дерева. Остановилась. Белка! Серая спинка с рыжей подпалиной, пушистый хвост. Ловко перебирая лапками, цепляясь коготками за кору, взлетела по стволу на два метра, замерла, распластавшись.
— Белка, Кондратьев, белка! — старалась не кричать громко, чтобы не спугнуть.
— Где? — обернулся.
— Вон! Правее. На дереве!
Белка вертанулась на месте, зигзагом, вниз головой, ловко скользнула вдоль ствола и скрылась на противоположной стороне.
Ну вот… спугнули.
— Тут их много развелось, — объяснила Надежда Валентиновна. — Есть которые прямо из рук семки берут, не боятся.
Белка появилась неожиданно. Невесомым пушистым комком заскакала по насту до ближайшего дерева, метнулась по стволу вверх, затерялась среди ветвей.
— Когда здесь жил, их не было, — с сожалением произнёс Кондратьев.
— Много чего изменилось… — уклончиво произнесла Надежда Валентиновна. — Дальше я с вами не пойду, вы уж сами, а мне ещё бельё раздавать — банный день сегодня, — пояснила. — Лёша, ты же помнишь? Вниз по этой дороге, прямо в дэцэпэшный и упрёшься.
Распрощались. Расцеловались трижды. Стояли, смотрели вслед. Не торопила. Его время. Вдруг почувствовала, что довольна сегодняшним днём: парком, белкой, солнцем, этой женщиной, простой и доброй. И всё хорошо, и улыбаться хочется, даже смеяться, вот только ноги замёрзли.
— Кондратьев, а пойдём куда-нибудь погреемся?
— Замёрзла? Сейчас, тут недалеко…
— Нет, только ноги. А дэцэпэшный — это что?
— Дети дэцэпэшные лежат, ну… больные. Корпус больничный небольшой здесь, на территории.
— Зачем нам туда?
— Директриса, которая меня в интернат устраивала, сейчас там работает. Из интерната то ли сама ушла, то ли её ушли… Тёмная история. Я пока не понял. Но повидать надо. А потом домой поедем.
Впереди показалась женщина в дутом малиновом пуховике, толкающая перед собой коляску. Поравнялась. Девчонка — двадцати нет — лицо серое, измождённое, в прыщах. Коляска старая: корытце, где ребёнок лежит, проволокой к раме прикручено, в колёсах спиц не хватает. На нас не глядит, как и нет никого здесь. Толкает с остервенением коляску по ледяному накату. Бормочет что-то. Не на ребёнка, перед собой смотрит. «…Этому козлу…» — донеслось, когда проходила мимо.
Тоскливо стало под синим небом.
— Кондратьев, это то, о чём говорил? — разворотом головы указала на удаляющуюся мамашу с коляской.
— Да. Куда только мы с пацанами не залезали… Но к этому корпусу никто не подходил. Табу. И не потому, что страшно. Просто… — замялся, подыскивая слова, — там было совсем плохо… ещё хуже, чем у нас. Никто не хотел на это смотреть.
Показалось длинное одноэтажное здание, выкрашенное жёлтой краской, под металлической крышей, блестящей на солнце. Рядом беседка весёлой расцветки, две припаркованные машины возле возвышавшихся сугробов. Удивилась — пластиковые окна?! Они в Москве-то редкость. Вынесенный входной тамбур с закрытой дверью, обитой старым дерматином. Пусто, людей не видно, спросить не у кого. За зданием, почти вплотную, бетонный забор с приоткрытыми воротами — цепь и замок, но щель довольно широкая.
— Рассказывали, здесь раньше конюшня была, а теперь под больницу приспособили. Как-то неудобно с чёрного хода соваться, — неуверенно проговорил Кондратьев. — Давай через ворота выйдем и зайдём как нормальные люди? Там проходная должна быть.
Протиснулись, посмеиваясь над собственной неуклюжестью. Действительно, проходная рядом. Деревянная времянка, выкрашенная выгоревшей на солнце белой краской с розоватым оттенком, окно, забранное решёткой, за которым ни черта не видно, железная дверь с глазком и грязным вертикальным потёком, чёрная пуговка звонка сбоку. Самодельная скамейка на ножках-чурках под окном. На стене казённая вывеска: «Детская психоневрологическая больница» — золотыми буквами на синем фоне.
Перед проходной — раскатанная машинами до грязного месива площадка, дальше дороги нет — конечная…
Охранник с толстым лицом, таким же мятым, как униформа, грыз семечки, щелуха налипла на нижнюю губу, мешала говорить. Лениво стараясь сдуть её, объяснил, как найти заведующую. Лязгнула дверь за спиной.
Они оказались там, откуда пришли, только с другой стороны здания. Двустворчатая входная дверь. Маленький тесный тамбур, проход и ещё одна дверь в большую квадратную комнату — по стенам и посередине рядами шкафчики, как в детском саду. Знакомые до боли картинки на дверцах: ёлочки, яблочки, вишенки. В приоткрытых дверцах видна детская одежонка. Закуток — кладовка, с уложенными друг на друга чемоданами и набросанными сверху куртками, пол заставлен обувью — не детской, взрослой. Теснота и сырой запах одежды.
— Раздеться, наверное, надо…
Разделись, тщательно вытерли ноги о мокрую тряпку из грубой мешковины, разложенную перед дверью.
Коридор, куда попали, выйдя из раздевалки, казался бесконечным — туннель, труба. Окно в торце с расстоянием теряло форму, превращалось в светлое размытое пятно. Редкие плафоны на потолке, казалось, установлены не для освещения, а лишь для обозначения длины коридора. Двери, многократно повторяющиеся белые двери по обе стороны — закрытые и распахнутые. Женщины в цветных домашних халатах, с детьми на руках, в броуновском хаотичном движении заполняли пространство. Многоголосый шум, прорезанный редким детским плачем. Тёплый застоявшийся воздух со сладковатым запахом мочи и медицины обволакивал, мешая свободно дышать. Инородными телами, безликими и незамечаемыми, уступая дорогу, добрались до конца коридора, к двери с латунной табличкой: «Заведующий отделением».
Мария Николаевна была женщиной дородной, с пугающим размером бюста. Вереница деревянных, отливающих чернотой бус струилась железнодорожным составом по холмистой местности. На широком расплывшемся лице, казалось, навсегда застыла гримаса презрительной усталости. Скала среди набегающих пенных валов неразрешимых проблем: либо разобьются и отхлынут, либо, огибая, покатятся мимо.
— Лёша! Да неужели?.. — тяжело поднялась из-за стола.
Смотри-ка, улыбаться умеет. Неприязнь почувствовала сразу. Заложено судить о людях по первому взгляду. Сработало определение «свой-чужой». Всегда интуитивно чувствовала: с этим человеком возможен духовный контакт, а с этим — нет. Ошибалась часто, но ничего с собой поделать не могла. Вот и сейчас… Сидящая за столом шестидесятилетняя женщина с распирающими синий жакет телесами и застывшим властным лицом явно относилась к категории тех, кого она не понимала и не любила. Такое выражение лица и осанка бывают у продавщиц в продуктовых, у администраторов гостиниц, в паспортном столе, в бухгалтерии. Люди, которые умеют легко сказать «нет», навязать в приказном порядке свою волю, требовать неукоснительного выполнения правил.
Опять дежурную улыбку на лицо, опять при нём… опять жена, не являясь женой. Предложили сесть, один стул для посетителей возле стола, остальные вдоль стены — опять в стороне, у него за спиной, разговаривают, меня нет, скучно и противно.
— Прошу прощения, — вклинилась в разговор, ждать, когда закончат, сил не было, — если позволите, я на улице Алексея подожду? Что-то нехорошо мне… душно.
— Я сейчас форточку открою, — участливо предложила Мария Николаевна, но с места не сдвинулась.
— Нет, что вы, не надо! Я пойду… — тихо затворила за собой дверь.
Коридор опустел. Из-за закрытых дверей раздавались детские голоса, где-то, не разобрать за какой, ребёнок монотонно выплакивал одну и ту же ноту. Несмотря на обволакивающую духоту, на улицу выходить не хотелось, ноги всё ещё не согрелись. Встала у окна, опёрлась локтями о широкий подоконник. Сквозь мутное стекло проглядывал угол строения с зарешёченным окном, ствол дерева в морщинистой коре, криво воткнутая в сугроб детская лопатка с красной ручкой. Словно пули, промелькнули птицы.
Шаги за спиной. Обернулась.
В перевалку, по-утиному, приближалась пожилая тучная женщина в криво сидящем белом халате.
Что-то не так с ногами — болеет или инвалид.
Морщинистое лицо с большой коричневой бородавкой под глазом оживлял взгляд — смотрела цепко, c интересом.
— На усыновление? У заведующей была? Первый раз, что ль?
Ошарашила вопросами. Здороваться не сочла нужным. Сразу на «ты».
— Да. Вот жду… — договорить не успела.
— Пойдём, покажу, что ж с тобой поделаешь? Халат только тебе надо… Сейчас, в шкапчике… Приходють, уходють, цирк развели. Сучкины дитёнки не виноваты, что мамашки сучки. А ведь и верно, кто спросит-то? Ох ты, горе горькое… За этими хоть уход, а те так и лежат окатышами.
Пошла за ней, как привязанная, подстраиваясь под неспешную валкую походку. Бубнёж завораживал. В голове образовалась звонкая пустота.
— Сама-то откуда будешь, приезжая, што ль? На, держи… — кряхтя, согнулась в пояснице, держась рукой за открытую дверцу тумбочки у стены. Сунула в руки сложенный белый халат. — Можешь не надевать, накинь просто. А бумажек-то, бумажек сколько нужно… ах ты, Господи! Но ты с Марией-то поговори, поговори… она такая… Вот ведь получается: одним Бог даст, да не берут, другим… на всё воля Божья. Вон, гляди, какие окатыши, — распахнула одну из створок высокой двери под потолок.
Как во сне, смотрела на руку в старческих пигментных пятнах, на матово поблёскивающую медную ручку скобой, на потёки белой краски, застывшие возле замочной скважины.
Комната большая, светлая. Три окна, забранные жалюзи, широкие подоконники. Стены выкрашены бледно-зелёной масляной краской, высокий белый потолок. Возле двери раковина со следами ржавчины, торчащий сосок крана, украшенный вентилем. И кроватки… Металлические кроватки с решётчатыми бортиками. В каждой, посередине, на застиранной до невидимых цветочков простыне, лежал ребёнок, запелёнутый, только головка видна. Перекинутое через спинку шерстяное одеяльце в клетку — грязно-синее с белым. Закутанные полешки, окатыши, как их определила тётка, среди прозрачных воздушных кубометров пустой комнаты, в застывшей тишине казались ещё не родившимися, а только ждущими своего появления на свет.
— Как много… — выдавила из себя.
— Шесть. Больше таких не берём — полна коробочка, — показалось, произнесла с гордостью, как грибник, скупо гордящийся собранными белыми. — Посмотрела? Это не для тебя, да и не нужно такого… выживет ли, а если выживет — какой будет? Ох, отказнички, отказнички… Пойдём, девка, я тебе других покажу, старшеньких. — Неуклюже развернулась, задев раковину умывальника. Ребёнок в ближайшей кроватке сморщил личико, задвигал губами, ловя что-то невидимое в пустоте.
Пропустила «девку» мимо ушей, приняла как должное.
Шаркающие шаги внутри коридора. Ещё дверь.
Показалось, комната больше, хотя, наверное, такая же. Восемь кроваток насчитала — первое, что сделала, когда вошли. На детей не смотрела, лишь мазнула взглядом, боялась увидеть. И только потом… Разные. Кто сидит, вертит в ручонках игрушку, кто стоит, держась за решётку. Одинаково коротко стриженные, где мальчик, где девочка, сразу не различишь. Вон тот, странно держит голову, наклонив набок, словно шейка не разгибается, и взгляд бессмысленный, подбородок в слюнях, мокрый. В ближайшей кроватке — лежит на спине, распорки между ног, теребит ручонками, комкает простыню. Мальчик, девочка? Те, что стоят, держатся за спинки-решётки. Колготки приспущены, с вытянутыми у стопы пустыми концами, похожими на червяков. Сверху то ли кофточки, то ли платьица короткие надеты, застиранные до безцвета. Вон тот лежит на животе, игрушку жёлтую сосёт, ножки между прутьями решётки — наружу.
— Ах ты батюшки, опять ножки выпростал. От, егоза! Не лежится ему, — подковыляла, подхватила под мышки, уложила. Ребёнок никак не реагировал — так игрушку изо рта и не выпустил. — А ты что слюни пускаешь? — это она тому, с повёрнутой шеей. — Вон, мокрень какую развёл! Так и останешься на мокром лежать, никто тебе простыню менять не будет, — рукавом халата отерла слюну.
Вдруг поняла, что пугает, не даёт ступить в комнату, подойти к детям: тишина! Даже приход посторонних не вывел их из внутреннего оцепенения. Казалось, каждый поглощён только собой, и нет им дела до внешних раздражителей.
Так и застыла в дверях. Присматривалась к каждому — разные и в тоже время одинаковые. Одинаковость во взгляде — пустом и скорбном. Детское одиночество.
В кроватке возле окна, вцепившись ручонками в прутья решётки, стояла девочка. Что это девочка, определила сразу, несмотря на короткую стрижку и такую же одежонку, как у всех: обвисшие на попе колготки, кургузая байковая рубашечка в бледно-зелёных разводах. Худая, болезненно худая. Тонкие ножки засунуты в огромные чёрные ботинки, высокие, под колено. Воткнули её в эти ботинки и поставили. И шага в них сделать не сможет — будет стоять, пока не снимут. На измождённом бледном личике огромные скорбные глаза, грустные, как у спаниеля. На нас не смотрит, в окно глядит. Только видит ли она там что-то?
Подошла, встала рядом с кроваткой. Надо бы на корточки присесть, чтобы глаза в глаза, на одном уровне. Что-то мешало. Так и осталась стоять, глядя на стриженую детскую макушку, на ручки, вцепившиеся в решётку, на пальцы с крохотными ноготками.
— Это у нас Таня, — протяжно пояснила нянечка из другого конца комнаты. — Таня у нас упрямая и ленивая. Да, Таня? Ходить Таня не хочет и разговаривать Таня не хочет. А ей уже почти два годика, — многократное повторение имени звучало как мантра, рушащая безликость, но девочка не реагировала, так же отрешённо смотрела в окно.
— Вот вы где! — заполнила дверной проём Мария Николаевна. Из-за плеча смешно торчала голова Кондратьева. — Кузьминична, ты зачем её сюда привела?
— Так, Мария ж Николавна, я ж думала, дитёнка брать хочет. За этим пришла… Вот…
Неудобно. Словно через замочную скважину чужую жизнь подсматривала, а они поймали. К выходу! Уйти отсюда!
— Да, да, пойдёмте. Извините, что так получилось. Спасибо вам, Мария Николаевна, до свидания!
Женщины остались стоять в дверях палаты, о чём-то беседуя. Ухватила Кондратьева за рукав, потащила за собой на выход, к двери. На улицу, скорее! Прочь от этих пустых взглядов, запахов, гулкой тишины детской палаты.
Скучающий толстомордый охранник с горстью неизбывных семечек показался родным — он из этого мира, из привычного, не из того… Захлопнулась дверь, щёлкнул замок. Запрокинув голову, стараясь сдержать слёзы, вдыхала холодный воздух, смотрела на высокое синее небо, на голые ветви деревьев, чуть раскачивающиеся на ветру. Что-то говорил Кондратьев. Не слышала, не слушала. Мир обрушился — черепаха нырнула, слоны утонули.
— …Автобуса дождёмся, через двадцать минут должен подойти, — прорезался голос Кондратьева.
— Подожди меня, я сейчас… — обратно к двери, надавила на кнопку звонка.
Глава 10
Кондратьев
Вдоль забора, по узкой тропке… Грязь чавкала под ногами. Пахло оттаявшей землёй и сыростью. Апрель разлился лужами по дорогам, освободил пучки прошлогодней сухой травы от навалившегося снега, пробудил реку — забурлила, понеслась, загудела, перекатывая по дну камни. Дневное солнечное тепло тормозило всякое движение — хотелось замереть, закрыв глаза, подставляя лицо льющемуся свету. Замельтешила птичья мелочь. В одночасье возникли вездесущие сороки — заполошно орали, перелетая с ветки на ветку, скакали по крышам. Вечерами апрель отступал, наваливался промозглый ночной холод. Вот и сейчас: солнце ещё не зашло, а уже пробирало до лёгкого озноба. На сапогах по пуду налипшей грязи. Раздражал целлофановый пакет с кроссовками — как в детстве, «сменка» в школу — рука мёрзла. Через плечо портфель, всё тот же — московский, но уже потёртый, оплывший, с белёсым нестираемым пятном от жвачки — прилепили малолетние уроды! Ничего… уже недалеко, там тепло протопленной печки и яркий свет лампы под абажуром над столом. О том, что ночью придётся плестись домой по этой же грязи в темноте, не думал. Это будет потом.
Головой повредилась — точно. Всё-таки бабы — это нечто отличное от мужиков. Хрен просечёшь, что у них на уме. Зачем ей это нужно? А может, и к лучшему, из ступора выйдет? Тебе-то что? Почему злишься? Сам же хотел, чтобы валила отсюда, уехала. Не, ну а как она директрису развела?! Ведь кремень-баба была, насквозь всех видела. Постарела, что ли? Умеет! Этого у Лёли не отнимешь. Без мыла, в любую щель… Хотя… на такую копеечную зарплату хрен кто работать пойдёт. Но всё равно… Нянечка при дебилах. Карьера, твою мать! Подвижница. Мать Тереза. Или так достало совместное проживание? Тогда валила бы в свою Москву. Почти месяц уже прошёл, как она там сидит безвылазно. Съездить, что ли? Поглядеть на эту дуру. Сама сбежит, не выдержит. Чего я о ней думаю? Кто она мне? Пошла на…!
Шёл к Ларисе. Сошлись через неделю, если это можно так назвать, после возвращения из города. Она давно на него глаз положила. И раньше не смущало, что женат и дома ждут. Простенькие ужимки, якобы случайные касания, горячее дыхание возле уха, когда склонялись над столом, разбирая в учительской детскую писанину, — приторно, смешно, навязчиво. И было неудобно: коллектив маленький, все видят и замечают, посмеиваются. Пока рядом была Лёля, внимание на это не обращал. Лариса не обижалась, но и примитивных ухаживаний не прекращала. Добилась всё-таки своего, сучка! Усмехнулся, стряхивая ошмёток прилипшей грязи с сапога. Прусь теперь к ней… А что? Дома одному лучше, что ли?
Затянуло, как в омут. Сразу. Зазвала к себе домой — и всё… Да, в общем-то, и не сопротивлялся, свысока посматривал на эту дурёху, посмеивался про себя. Проста, как правда. И так же скучна.
А в доме — светло, тепло и телевизор урчит. Тарелки на столе. Салатница с оливье, хлеб порезан, в хлебницу аккуратно сложен — ломтик к ломтику. Мясо скворчит на сковороде, дух мясной по всей комнате. Бутылка красного вина, рюмочки, и фигуристки мечутся по льду на экране. Смешно смотреть на её потуги — готовилась, волнуется, но так приятно расслабленно сидеть, вытянув под столом ноги, чувствуя себя желанным гостем. Да и не уютом она взяла… а тем, как слушала. Развезло, разморило после еды в тепле и понесло — начал рассказывать. Про Москву, как учился в Универе, про защиту, про фирму, деньги и квартиры. И привирать не требовалось, рядом с ней крутым себя чувствовал. Только про Марину с Алиской не рассказал. Слушала. Приоткрыв рот, внимательно. Видно было, и половины не понимает, да и не нужно понимать ей… но остановиться не мог. А она, то ногу на ногу положит — халатик распахивается, обнажая полное бедро, спохватится, одёрнет, то грудь поправит, будто что-то тянет там, то до руки дотронется — сопереживает якобы и при этом в глаза смотрит.
Лариса разведёнка. Молодая, тридцати ещё нет. Красивая? Может быть, по деревенской мерке… но не в моём вкусе. В платьях всё время ходит, а ноги толстые. Ей бы в брюках… Лицо широкое, улыбчивое, но из-за того, что всё время с учениками… хмурится по привычке, серьёзность на лицо нагоняет. Оттого и ранние морщины на лбу. Светлая родинка над верхней тонкой губой. Крашеные рыжие волосы — то распустит, то — в пучок на затылке. Туфли на низком каблуке. Учительница, одним словом. В руках указка, под мышкой — журнал. И этот стандартный образ строгой училки тщательно поддерживается.
Улыбнулся, вспомнив: одногруппник Васька Пестов, отслуживший в погранвойсках кинологом, частенько характеризовал определённый тип женщин едким «уральская низкожопая». Лариса, пожалуй, из той же породы. Удивительно, но это её не портит, скорее, наоборот, добавляет своеобразную сексуальность. Странно, что детей нет. Спросить? Лучше не лезть. У них здесь как? Замуж — и рожать сразу.
О муже бы узнать… почему разошлись? Ладно, потом как-нибудь…
Про постель тогда и не думал. Думал — просто посидим, о делах школьных побеседуем. Не пошёл бы к ней, но сам подставился, случайно похваставшись, что немного разбирается в технике. Вот и вляпался сразу.
Посуду со стола убирала, а я всё соловьём заливался… Сзади подошла, навалилась, прижалась, обвила руками. Грудь мягкую шеей почувствовал, дыхание горячее возле уха. И уже не дёрнешься. Не отпихивать же? Глупо. Замолчал. Делать что-то… Руками обхватил за задницу. Почувствовал под халатом резинку трусов, врезавшуюся в мягкое.
— Сейчас, — прошептала, — подожди.
Легко освободилась. К стене. Щёлкнула выключателем. Темно. Только поблёскивает стекло в окне — фонарь со двора светом оглаживает.
За руку потянула, заставляя встать со стула.
Постель. Поверх покрывала… И закрутилось бесстыже и открыто. Словно не в первый раз, словно в тридцатый — вожделенный. Целовала, ласкала, шептала слова — без остановок, без пауз, заставляя отвечать, поддаваться этим рукам и губам, податливому и раскрытому телу. Такого с ним ещё не случалось, не подозревал, что можно так бездумно провалиться в слепое блаженство. Лёгкость единения вымывала остатки разумной оценки происходящего. Только потом дошло… учили пользоваться дозволенным, а дозволено было всё.
Ни с Мариной, ни с Лёлей такого не было.
Марина… Как-то сразу, само-собой разумеющимся, установились правила семейной жизни — что в быту, что в постели. Это — можно, а вот это делать не следует. И со временем, выстроенная по чужому проекту стенка не становилась тоньше, наоборот — превращалась в монолитную. Каждый обитал на своей территории. Результат предопределён. Но как же красиво она меня кинула! Может, не она? Может, это я их?.. Какая, к чёрту, разница, кто кого!
Захлестнуло злобой на жену, на себя, дурака. Вспомнил телефонный разговор с отцом Марины — засел саднящей занозой. Тот говорил с ним словно нехотя, не скрывая презрения — это ещё можно понять, не давал о себе знать почти полгода. А вот информация огорошила: Марина не хочет его видеть и просит при первом же удобном случае оформить развод. Да, у них всё в порядке — обустроились, Марина работает, Алиса учится. И гудки в трубке. Вот тебе и прикрытый тыл. Сам всё неправильно сделал. Нельзя было всю сумму от проданной квартиры ей отдавать. Поделить. Чтобы на подсосе была, от меня, от моих денег зависела. Хотя, как тут поделишь, квартира-то на деньги тестя куплена.
С ожесточением тряхнул ногой. Ошмёток грязи, прилипший к подошве, тяжело отлетел в пожухлую траву, торчащую из снежного наста у забора. И вдруг увидел себя, улыбающегося, идущего рядом с Лёлей по освещённой огнями реклам улице, среди спешащих людей, мчащихся машин. Асфальт под ногами, огни отражаются в лужах. Усмехнулся. Пропало. Выбирал, куда поставить ногу, чтобы не соскользнуть в грязь.
Лёля… С ней совсем непонятно. Вернее, наоборот — прозрачно так, что глаза режет. Обстоятельства швырнули, вот и сплелись волей случая, стараясь уберечься от одиночества. Без любви, без тяги, без желания — физиологическая механика приспособленных друг для друга тел.
Ха! Интересно. Это ведь я её мысли пересказываю, а кажется, что свои… Во, как вошло! Лёля ещё в Москве объяснила, почему семьи разваливаются и откуда любовники и новые жёны берутся. Из-за стенки этой. В кафе тогда сидели. Злой был. С Мариной поругался. Достала! Ну и рассказал…
— Кондратьев, — говорит, — что ты как маленький? Сядь, подумай, проанализируй, попробуй на эту ситуацию со стороны посмотреть. Вместо этого ты обижаешься, скандалы закатываешь. Бессмысленно, поверь мне. Ситуация проста, как варёное яйцо. Хочешь, рассмотрим классический случай? Если не против, можно и на твоём примере.
— Ну, давай, — буркнул неохотно.
Сигаретой в пепельнице потыкала, а до конца не загасила, дымок от окурка вверх тянется. Не люблю я этого. Вообще не люблю, когда курят. Но Лёле говорить бессмысленно. Не нравится — твоя проблема, уходи.
— Двое. Он и она. Молодые. Чувства. Семейный опыт — ноль. Встречаются. Отношение друг к другу трепетное и уважительное. Свадьба. Совместная жизнь, состоящая из мелких бытовых проблем и притирки в половых отношениях. Что ты вскинулся? До этого вы в постели кувыркались — раз, два и обчёлся? Или я не права?
Промолчал, всё правильно пока говорит.
— Вот вы и начали строить семейную жизнь, основываясь на чужих представлениях о ней — как надо, и на трепетно-уважительных отношениях, которые сложились до. К чему приводит? К правилам. К распределению обязанностей в быту и введению дозволенного в постели, потому как любой несанкционированный выход за рамки может унизить партнёра. Тут между вами и возникла стенка, и со временем она только крепла. Каждый проживал комфортно на своей территории, изредка соприкасаясь. Волевым решением разрушить её практически невозможно. Иногда некоторым удаётся чуть расширить свою территорию, но это редкость. Как правило, эти потуги заканчиваются бытовыми склоками и разводом. Итак, на выходе получили статическую семейную конструкцию… Кондратьев, закажи мне сок. Яблочный. Официантка, вон, у соседнего столика… На чём я остановилась? — задумчиво скребла ложкой по металлической вазочке с размазанными остатками мороженого. — Время проходит, а конструкция остаётся неизменной. Люди взрослеют, меняются. Появляются новые желания. Хочется расширить границы. Как это сделать? Стена, проходящая через семейную жизнь, уже монолит. Остаётся только пробовать искать приключений на других полях. Так появляются любовники и новые жёны. Но и там со временем образуется стена. Единственный плюс этих метаний: на основании уже приобретённого опыта изначально стену можно выстраивать с учётом возникших желаний, устанавливать новые правила и границы индивидуальной территории. Уф! Устала я говорить… Знакомая одна есть… — произнесла медленно, словно раздумывая, стоит продолжать или нет. — Пять лет замужем. Ни разу оргазма не испытала. Муж у неё первым был. Покричала вначале пару раз, имитируя, чтобы ему приятно было. Он успокоился. Доволен — в постели всё в порядке. Так и пошло… А она медленная… признаться стыдно, что обманула. Вот и жила, пока случайно по пьяни не оторвалась с каким-то мужиком. Всё и случилось… Плакала. Пять лет, говорит, коту под хвост. Ты думаешь, ушла? Так и живут, как жили. Дети у них. Двое.
— И что из этого следует?
— Ничего, Кондратьев, ничего. Твоё дело. Припёрло, хочешь что-то поменять — ищи любовницу на стороне или разводись. Но стенка всё равно выстроится. Или оставляй всё как есть. Я не советчик тебе. Просто постаралась объяснить, как сама вижу.
В проулок осталось завернуть, почти пришёл. Смотри-ка, здесь снег ещё лежит вдоль забора. Не растаял. Грязевая короста поверх, а пнуть ногой всё равно хочется — какой он там, под этой коркой? Пнул, разворошил сапогом. Сероватый, мокрый, из ледяных гранул состоящий. И на снег-то не похож.
А вот это совсем ни к чему… Из калитки, пятясь задом, закрывая за собой щеколду, медленно выползала в проулок старуха — в валенках, в коричневом старом пальто, подпоясанном ремнём, с блином синего берета на голове. Чёрт! Ларискина соседка. Вляпался. Теперь пойдёт писать губерния. Весь посёлок будет обсуждать, что покойной Клавки Кондратьевой сынок-то от законной жены к учительнице Лариске-разведёнке бегает. Да плевать! Это Ларисе с ними жить, не мне. У-у-у, грымза старая!
— Здрасьте, Надежда Трофимовна!
Прищурилась, губы поджала, смотрит, будто не узнаёт.
— Никак Алёшка? Кондратьев? Чего это ты тут?
— К Ларисе нужно зайти, дела школьные обсудить.
— Так у тебя детей-то вроде как и нет? Какие такие дела?
— Я, Надежда Трофимовна, в школе сейчас работаю. Вот кое-что обсудить и пришёл.
— А… ну-ну. Иди…
Не уходит. В спину уставилась. Дождалась, пока в калитку вошёл, только потом дальше поковыляла.
Возле крыльца — железная планка из земли щерится: обувь от налипшей грязи очищать. Хозяйственный был у неё мужик, даже завидно. Соскрёб с сапог. На крыльцо. Постучал, потянул дверь на себя — заперто. Ещё раз. Странно… ведь договорились. Может, в туалете? За домом дощатая будка. Сходить посмотреть? Неудобно. Если в туалете, то почему дверь в дом заперта? И что теперь? Уходить?
На крыльце, под навесом, какое-то барахло навалено, табурет — на нём таз зелёный, эмалированный. Снял, прислонил к стене. Присел, держа портфель на коленях, ощущая задницей холод промёрзшего дерева. Как на вокзале, в зале ожидания. Зачем пришёл? Сейчас тебя, Лёшка, в тепле покормят, а потом поимеют. Вот зачем. Темнеет быстро. Холодно и в сон клонит. Не хочу никуда идти. Закрыл глаза.
С этой всё ясно. Порой умиляет её уверенность в правильности применяемых действий. Выбранный метод проверен поколениями и так же прям, как светлый путь к коммунизму. Что нужно мужику? Пожрать и потрахаться. Так дадим ему это. Причём дадим в избытке, чтобы на сторону не тянуло. Ведь чувствует, сучка, что-то не так у меня с Лёлей, вот и старается. Плевать ей на то, что семью рушит. Стоп! Какая семья, о чём я? Всё равно она хищница. Она? С её двумя извилинами? Зато жопа есть! Тоже мне, учительница с блистательным интеллектом. Даже книжная полка присутствует с тонюсеньким Пушкиным в бумажном переплёте во главе. К нему притулились «Тихий Дон», «Война и мир», Беляев да стопка потрёпанных «Искателей» — видать, муж был любителем фантастики. Наизусть выучил — напротив кровати висит. У неё извилина только на одно работает — замуж. Чтобы как у всех. Нашла, дура, кандидата. Такая стена перед ней выстроена — ни перелезть, ни тараном пробить. Не чувствует, не видит. А тебе что надо? Зачем припёрся? Сам толком не знаю. Скучно. Какое-никакое, а развлечение.
Стукнула калитка.
Идёт, как катится.
— Ой, Лёша, извини, пожалуйста! — запыхалась, спешила. — Соседка сказала, в магазин окорочка завезли, я и побежала. Думала, успею… а там очередь. Замёрз? — копалась с ключами, открывая дверь. — Ты есть, наверное, хочешь? Сейчас я приготовлю.
Глава 11
Лёля
Вы когда-нибудь бывали в зазеркалье? А я — бах! — и очутилась. Оказывается, и тут можно жить. Хотя жить — неподходящее слово. Существовать. Первые два дня — на автомате, за руку по музейным казематам экскурсовод водит, показывает, рассказывает, а ты тупо стараешься запомнить, на эмоции времени не остаётся. Зато потом… Кому я это всё рассказываю? Наверное, той, второй Лёле, которая сверху. Что-то она давно не появлялась. Что? Неуютно тебе здесь? А мне, думаешь, лучше? Не хочешь смотреть? Устранилась? Ну и не смотри. Я тебе всё равно расскажу, что здесь происходит.
Девять тридцать вечера, ещё не до конца стемнело. На окне отсутствуют шторы. За стеклом сгустившиеся сумерки. Моя раскладушка возле двери. Я на раскладушке. Матрас пахнет прелью и мочой, подушка — пылью. Интересно, чем пахну я? Полежать пятнадцать минут, вытянуться, дать отдых ногам и спине, а потом под душ. Сейчас туда мамки набежали — не протолкнуться. Как же хочется побыть одной.
Кроме моей раскладушки, которая днём убирается в кладовку (для этого надо утром и вечером тащить её и свёрнутый матрац по длинному коридору, задевая спешащих мамок с орущими детьми на руках), в палате ещё восемь кроваток и, соответственно, восемь детей: два Коли, Андрейка, Стасик, Олежек, Надя, София — она же Софочка — и Таня. Отказнички. Им от полутора до трёх. Лежат тихо. Кто-то вертится, но голос не подаёт. Они привыкли быть тихими. На горшке все побывали, теперь должны спать.
В пять тридцать — подъём. Зажечь свет. На горшки. Сменить простынки тем, кто описался. Умыть. Накормить. Выдохнуть после обхода врача. Теперь с ними будет возиться медсестра, я на подхвате. А сейчас моё время. Если хватит сил, не усну сразу, поплетусь в душ. Это будет мне подарок за прожитый день.
Душ. Длинное помещение. Это единственное место, где не пахнет больницей. Пахнет железом и мылом. Полумрак. Одинокая лампочка свисает на перекрученном шнуре. На потолке толпятся капли конденсата. Под ногами коричневая шершавая плитка. Узкое окно в стене закрашено белой краской, оттуда дует. У стены длинный сварной стол, на нём тазы и несколько пластиковых кувшинов, когда-то красного, а теперь блёкло-розового цвета. Помнишь, у нас дома такой был? На этом столе моют детей, стирают бельё. Длинный кран из стены, под ним ванна с широким потёком ржавчины. Душ — два соска. На одном ещё сохранилась лейка. Главное, напор хороший. Стоишь с закрытыми глазами, подставляя затылок, плечи, спину под струю, и кажется, что вместе с водой устремляешься к дыре в полу, стекаешь в неё. И ещё… если повезёт, на короткое время можно остаться одной.
Я здесь почти месяц. Насмотрелась. Привыкнуть нельзя и полюбить нельзя. Можно просто принять как данность. До сих пор иногда кажется, что я во сне. Во сне бывает страшно, тревожно, но где-то на краю сознания ощущаешь, что это сон, и он когда-то закончится. Надо просто пережить это сонное время, перетерпеть. Или это только у меня так?
Я — нянечка, низшее звено в иерархической цепочке больницы. Ниже меня только больные дети и их мамки, но они не в счёт. Здесь армейский порядок, и каждый знает своё место. Никто не качает права и не устраивает скандалы. Наверное, это схоже с казармой или режимным объектом, хотя я там ни разу не была. Всё чётко, отточенно, без сюсюканья. Палаты, полумрак обшарпанного коридора, защёлкивающийся замок на входной двери. Попал сюда — живи по правилам. Это не санаторий. Это филиал психоневрологической больницы. Детской. До трёх лет. Специализация: восстановление опорно-двигательной системы при ДЦП, последствиях полиомиелита, травм нервной системы.
Эй, покажись? Молчишь. Тебе, наверное, интересно, как здесь всё устроено? Изволь… расскажу, пока отмокаю. Да и самой полезно в голове порядок навести, а то в этой ежедневной круговерти…
Больница небольшая, здесь всего пять палат. Три — огромные, окна-арки во всю стену. Штор нет — бьёт солнце. Заведующая помешана на пыли, запрещает шторы вешать. В каждой по шесть детишек — эти с мамками, с воли. Пришли на месяц-на два и уйдут. Через полгода придут снова. И ещё две палаты, они поменьше. Отказнички. В одной — шесть — грудные. В другой — от года до трёх — восемь человечков. Эти здесь надолго.
Медперсонал — врачи, сёстры, нянечки — исключительно женского пола. Охрана, дворник дядя Паша и ещё какой-то худой и блёклый по хозяйству крутится — мужчины.
Что ещё? Кабинеты врачей; кабинет заведующей отделением; гулкий и холодный спортзал, там же — игровая площадка, оборудованная в углу; телевизионная, заставленная разномастными стульями; массаж, электрофорез и прочие медицинские крохотные кабинетики.
Отказники слушаются безропотно, никто не канючит, не капризничает. Надо встать в шесть — молча встали. На уколы молча. Обратно молча. Плакать бесполезно, никто не пожалеет. Стена. Стена между большим и маленьким человеком. Врачи черствеют от огромного количества боли, перестают воспринимать их как маленьких — просто поток больных, их нужно лечить. Жалость не способствует лечению. И дети не жалуются, покорно делают, что скажут. Это утром, после обхода врача… А потом снова палата, и мир съёживается до размеров кроватки со старой игрушкой, которую походя сунула нянечка. Это не бедность, это какая-то убогая ущербность. В палате чисто, порядок, но стёрта всякая индивидуальность. Потухшие глаза, каждый копается в своём внутреннем, никому неизвестном мирке, никто не стоит рядом и каждые пять минут не подтирает носы и слюни. Есть нянечка, которая кормит, высаживает на горшок, но это не мама. И поражает тишина. Они не плачут. Никогда.
Я говорила с медсёстрами и нянечками, спрашивала… Объяснили, что гулять с ими некому, да и колясок нет, не на руках же? Летом ещё иногда случается, выносят, рассаживают на одеялках.
Те, что с мамками, гуляют в парке по два часа в день, их на колясках возят, почти у всех есть. У кого нет — на руках, на лавочках сидят. Они обласканные. Орут, плачут, истерики закатывают, когда уколы… Утыкаются в матерей, на ручки просятся.
Это огромный концентрат боли. Она просто висит в воздухе, ею пропитаны стены — я это чувствую.
Не плачу, ты не думай… уже закалилась. Я выдержу.
Мамки — это отдельная особь. В основном молодые девчонки девятнадцати-двадцати лет, преждевременные роды и вот такое… ребёнок-инвалид. Большинство из деревень, лишь единицы с высшим образованием. Прогнозы на полноценную жизнь ребёнка неутешительные.
В большинстве замкнутые озлобленные одиночки, брошенные мужьями, потухшие, как перегоревшие лампочки. Единицы имеют возможность уехать на выходные домой. Остальные живут как минимум по месяцу, и так три раза в год. Второй дом, получается… Сучья недотраханная натура, ненавидящая всё вокруг. Друг с другом почти не разговаривают. Каждая замкнута на своём ребёнке, на своей сломанной жизни. Ещё надо учесть адскую скученность: ночуют они в палатах вместе с детьми — на раскладушках, которые ставят на ночь в проходах между детскими кроватками, и нет возможности хоть на секунду остаться одной. Даже днём, в тихий час, им запрещено ложиться — спят, сидя на стульях. Заснул ребёнок, согнулась в три погибели, голову к нему на кроватку пристроила — есть шанс на час провалиться в небытие. А что поделать? Хорошо ещё, что сюда попали.
ЧП случилось на днях. Мамашка, она не первый раз здесь… Полусумасшедшая, вечно что-то бормочущая, в халате засаленном. Муж к ней приехал, навестить. Умудрились потрахаться в парке на скамейке, коляска с девочкой рядом стояла. И холод не помешал. Донесли. Выгнали. Ещё и дело в службу опеки передали. Может, и правильно… мамашка-то совсем не в себе. Мария Николаевна — баба строгая, спуску никому не даёт.
До сих пор не понимаю, как тогда всё сложилось…. Ворвалась к ней в кабинет — ни одной мысли, кроме как хочу остаться, в голове не было. Не думала, что буду говорить. Ворвалась и с порога выдала!
— Садись, — взглядом смерила, — успокойся и по порядку…
Села, а что говорить, не знаю. Сидим, молчим. Она на меня смотрит, я пол под ногами разглядываю. Кто-то в дверь сунулся.
— Не сейчас! — рявкнула.
Понимаю: погонит она меня, за сумасшедшую примет. Я ведь даже толком не сформулировала, что мне надо. Влетела и с порога: «Я хочу здесь остаться!»
— Рожать не можешь?
Я только кивнула.
— Лёша знает?
— Нет. Не в этом дело… — тут я как на духу всё ей и выложила. Не всё, конечно. Про бандитов и что Кондратьев женат, не рассказала. Нарисовалась идиллическая картинка: пара, живущая в гражданском браке; детей нет и быть не может; бессмысленность существования; тоска по материнству; приносить хоть какую-то посильную пользу, а здесь дети больные и прочая бла-бла-бла. Не знаю, чему она поверила, а чему — нет. Но только раскусила она меня сразу.
— Ты мне про гражданский долг сказки не рассказывай. Ребёнка взять хочешь? Кого-то приметила, жалостью захлестнуло, спасать кинулась? Голова-то у тебя на месте? Пойми, это больные дети. Ты со здоровыми-то не умеешь обращаться.
— Я понимаю. Поэтому и прошу: на работу сюда… На любую. Сама должна себя проверить.
И снова молчание повисло. Пустое, тягостное. Уже надеяться перестала. Отупела враз — опять ничего не получается.
— Нянечкой пойдёшь? Горшки выносить? Сутки через двое. Жить есть где?
— Мария Николаевна, а можно, я здесь? При больнице? Что мне в городе одной? Здесь я с детишками возиться буду. А формально — делайте, как вам удобно.
— Подожди… Лёша-то знает о твоём решении?
— Нет пока. Но это я сейчас улажу. Вы не волнуйтесь.
— Мне-то что волноваться? Прямо как дети малые… И почему я у тебя на поводу иду? — обмякла она как-то, расплылась по-бабьи. Исчезла властная монументальность. Напротив сидела пожилая тучная женщина, уставшая от бесконечных забот. — Иди договаривайся с Лёшей, и подходите ко мне оба. Если он будет не против, возьму.
— Пойдём, моя хорошая. Тяни ручки. Молодец! Давай, давай, Танечка, пробуй сама встать на ножки. Вот так, держись, подтягивайся, подтягивайся. Хорошо. А теперь иди ко мне на ручки. Пойдём с тобой в окошко глядеть. На птичек смотреть будем. Как они там летают? Фр-р-р! Быстро. Подожди. Стасик, ты что хочешь? Пи-пи? Сейчас. — Таню обратно в кроватку. У Стасика распорки на ногах, на горшок не посадишь. Поднять, придерживать. Горшок подставить. Горшок ногой под кроватку, потом вынесу. Таню на руки — и в дверь, пока кто-нибудь ещё на горшок не запросился. По коридору. Таня тяжёлая. Худенькая, а тяжёлая. На бедро посадить — так легче. К окну, подоконник широкий, на нём стоять удобно. Поставишь её и придерживаешь. Говорить надо с ней всё время, а она говорить пока не желает. И за ножками следить, чтобы стояла, а не висла на мне, пальчики на ногах не поджимала. Уже хорошо получается. Галка-массажистка — молодец! Мы с ней подружились, если, конечно, можно подружиться за месяц… Разговаривали, одним словом. Не по душам, а так… о жизни. Хорошая баба. Вошла в положение. Возится с Танюшей и меня основам массажа обучила. Деньги ей предложила, а она только пальцем у виска покрутила.
Гудит коридор за спиной: мамки — туда-сюда, детишки что-то невнятно мычат, плачет кто-то. Привычный шум, уже не замечаешь, будто одни здесь. «Давай, Танюша, давай, переступай ножками. Вот так! Смотри, ты уже сама стоишь. Скоро ботиночки эти уродливые нам совсем будут не нужны. Нет, нет, пальчики не надо поджимать. Да стой ты! Смотри, птичка на ветке сидит. Синичка. Вон там…»
Я в первые дни кидалась Матросовым на амбразуру, была как юный пионер на всё и всегда готова. Решила Таню не выделять — меня на всех детей хватит, всем одинаково помогать буду. Недели хватило… Поняла, что так нельзя — не выдержу. А как поняла, сказала себе: стоп! Не можешь помочь всем, помоги хотя бы одному. Если и ему помочь не сможешь — грош тебе цена, беги отсюда и не оглядывайся.
Это то ещё испытание… Душой надо зачерстветь, в комок плотный сжаться, научившись взгляды эти ждущие встречать — они ведь всё понимают. Смотрят, как я Таню на улицу гулять собираю… Не их, её… Они-то останутся в своих кроватках, а она пойдёт на снег, на птичек смотреть. Почему её? Ведь не объяснишь… да и объяснения нет.
Так и пошло: чуть свободная минута, я к Тане. Массаж каждый день сама делаю. Стопы, пальчики ей разминаю — ноготочки масенькие, как слезинки. Реагировать начала, пытается высвободить ножки — не нравится ей. Значит, всё правильно делаю. Гуляем — минут сорок, больше не получается — тоже каждый день. Сначала на руках носила. Потом велосипедик детский бесхозный обнаружился с отломанной педалью, да педали сейчас ей и не нужны. Палка такая, чтобы сзади можно было велосипедик подпихивать — её тоже не было. К дяде Паше пошла. Он деревянную палку на место прежней приспособил. Неудобно, конечно, но всё лучше, чем ничего. Таня сидит, глазёнки распахнуты, в руль вцепилась, ножки болтаются — поехали! По лужам ей нравится. Так-то она молчит всегда, а когда по луже, гукать, как филин, начинает. Смешно.
Сначала на меня косо поглядывали, мол, что это я с ней ношусь? Кузьминична ворчала. Через месяц привыкли, помогать стали. Даже врачи — с пониманием отнеслись, хотя они с нами, с обслугой, дистанцию строго соблюдают. Накануне майских Мария Николаевна позвала. У нас с ней доверительные отношения складываться начали. Я пару раз приходила с компьютером помогать — тяжело ей, возраст всё-таки. Особенно факс её пугает: письмо получить или отправить — проблема. Про Москву, про родителей расспрашивала, где училась? где работала? О Тане не говорили. Она делала вид, что не замечает, а я не высовывалась — понимала, ещё не время. А тут — усадила напротив, дверь заперла, чайник включила, из ящика стола коробку конфет шоколадных вытащила.
— Давай-ка, девка, с тобой на чистоту… — говорит.
Я напряглась. Нет, не из-за «девки» — знала уже, что это она так расположение выказывает: свои, мол… Кузьминична ещё раньше объяснила и предупредила, чтобы не дёргалась. «На чистоту» говорить ни с кем не хочется, а с ней тем более.
— Работаешь ты хорошо. Меня всё устраивает. Даже больше, чем устраивает… Целыми днями здесь крутишься, без выходных. К Тане прикипела, не отходишь от неё — вижу. И ещё я понимаю — не место тебе здесь. Вот и давай, выкладывай свои планы, а я послушаю. Не торопись, разговор у нас долгий. — Руки на груди сложила, смотрит из-под очков строго.
«Ой, — говорю себе, — Лёля, аккуратнее. Сейчас всё и решится…» Глаза потупила, провинившуюся школьницу перед строгой учительницей разыгрываю.
— Мария Николаевна, я как раз с вами посоветоваться хотела. Случая удобного ждала, а вы опередили. Если честно, я, конечно, здесь из-за Тани. Нет, вы не думайте, я сначала хотела со всеми детьми одинаково… а потом поняла — не могу, сил не хватает. Только с Таней. Помните, вы говорили, что ничего не умею? Танюша у меня уже ходить начала. Врач говорит, что положительная динамика пошла. Только молчит пока, но я чувствую — вот-вот…
Остановилась. Выдохлась. В голове какая-то странная пустота: рассказываю, а скучно, будто отчитываюсь о проделанной работе. Не о том надо. Не о том…
— Ты говори, говори, я слушаю…
И не поймёшь, то ли подбадривает, то ли что-то не нравится, разговор поскорее закончить хочет.
Чёрт с ней! Была не была. Пора уже сказать. Хватит тянуть.
— Мария Николаевна, я хочу удочерить Таню.
— Догадывалась. А почему не пришла, не поговорила?
— Мне помощь ваша нужна. Хотела, чтобы поверили в серьёзность намерений, потому и тянула с разговором.
— А что тебя смущает? Подавай документы и…
— Там столько бумаг требуется! Рассматривать будут полгода и… откажут скорее всего. Помогите, Мария Николаевна, у вас же связи. И в опекунском совете… Таню забирать нужно отсюда. Сколько можно? Она уже пошла. Я верю, вот-вот заговорит. Ведь умненький же ребёнок, просто ей нужен дом и мама. А здесь? Вот она и застыла…
— Допустим, ты права. А дальше что? Куда ты её заберёшь? Лёша согласен?
— С Лёшей вопрос сложный. Мы же с ним не расписаны. И чувств больших между нами нет. Он в Москву рвётся и, по-видимому, скоро уедет. Вы уж извините, я прямо буду говорить. Мне неважно, согласится он или нет. Я беру ребёнка, и я за него отвечаю.
— Подожди… Он уедет, а ты что будешь делать? Здесь останешься?
— Да, по крайней мере до осени. Если всё пройдёт быстро, я имею в виду процесс удочерения, заберу Таню. Устроюсь в посёлке на работу. Зачем её летом в Москву? Пусть здесь, на свежем воздухе… К вам в больницу на консультации будем ездить — врачи знакомые, Танюшу давно наблюдают. А зима настанет, можно и в Москву вернуться. Квартира есть, на работу устроюсь. Папа с мамой помогут — в этом я не сомневаюсь, рады будут.
— Гладко ты всё расписала, ну-ну… Только из всего, что ты мне здесь нарассказывала, я лишь твоё отношение к девочке вижу. Всё остальное — вилами по воде писано.
Ну вот… Она права. Что тут скажешь? Опять, Лёля, твои мечты и планы разбились о твердокаменную действительность. Почему никогда ничего не получается сделать самой? Всегда приходится кого-то просить, от кого-то зависеть… Ведь всё просто: два человека — большой и маленький — хотят быть вместе. Им хорошо будет вдвоём, им нужно быть вдвоём! Так нет…
— Значит так, девка, поезжай на праздники к Лёше, всё обговорите. Определись с работой. Приедешь — расскажешь. Только не ври мне, говори как есть. Договорились?
— Да.
— Я постараюсь выяснить ситуацию с оформлением. Если хочешь убыстрить процесс — деньги готовь. Не мне… там многим заплатить придётся.
— А… сколько нужно?
— Долларов пятьсот-шестьсот, я думаю, хватит. Сможешь собрать?
— Я постараюсь… Смогу.
— Значит, договорились. Чаи будем распивать? Чайник-то вскипел давно.
— Мария Николаевна, я побегу, с Танюшей погуляем. Спасибо вам за всё. Вы хороший человек.
— Иди, иди…
Глава 12
Кондратьев
Свалилась как снег на голову накануне майских. Приехала на ночном. Ввалилась в дом, гремела чем-то в сенях. Проснулся. Окатило страхом спросонья: кто пришёл? Клял себя, что дверь не запер.
— Кондратьев, — кричит, — вставай! Встречай сожительницу! — выключателем — щёлк.
Стоит, смеётся. Довольна, словно рублём одарили.
— Торт тебе привезла. Смотри! — коробку, бечёвкой перевязанную, на стол бухнула. — Голодаешь тут поди…
Лежу, смотрю на неё. Другая. Изменилась. Весёлая.
— Ну, что ты молчишь, будто не рад совсем. Могу ведь и обратно уехать. — А сама уже в чайник воды плеснула. Заурчал.
Сел на постели, одеялом прикрываюсь. Холодно и спать хочется. Майка на мне — когда-то белой была. Неудобно стало, будто и не жили вместе.
— Привет, — говорю. — Который час?
— Шесть с копейками. Не горюй, тебе всё равно в школу через полчаса вставать.
Подошла, по голове дурашливо, как маленького, гладит, напевает:
Дети в школу собирайтесь,
Петушок пропел давно.
Поскорее одевайтесь,
Смотрит солнышко в окно.
Человек, и зверь, и пташка —
Все берутся за дела:
С ношей тащится букашка,
За медком летит пчела.
Головой мотнул, чтобы отстала.
— Где ты там, — кивнул в сторону окна, — солнышко увидела?
— В душе, Кондратьев, светило должно разгораться. Вставай, неси свет и знание людям. Если потребуется, вырви сердце, как Данко, освещай путь незрячим.
— Вот уж нет. Перетопчутся, — буркнул, натягивая штаны. — Ты насовсем приехала? Сбежала, наконец?
— И не надейся. Отпустили на праздники, я же без выходных вкалывала. Недельку передохну и обратно. На побывку, одним словом.
На побывку едет, молодой моряк:
Грудь его в медалях, жопа в якорях.
Мы так в пионерлагере с девчонками пели.
— Все так пели…
Пританцовывает, кривляется — никогда её такой не видел. Будто пьяная. Оторопь берёт.
— Ох, Кондратьев, как же я рада тебя лицезреть! — подошла, нагнулась, в губы поцеловала.
Я морду ворочу, с вечера зубы не почистил — во рту кошки ночевали. А она уже возле печки — суёт ей в пасть газету и щепу приготовленную.
Завтракали. Яичницу с колбасой сварганила. Выхватывал горячие куски со сковородки, обжигался — вкусно! Хлеб белый, свежий. Торт порезали, решили вечера не ждать. Странное меня чувство охватило: будто снова маленький, а мама уезжала куда-то и вернулась, — и всё сразу поменялось. Свет ярче горит, печь сильнее греет, еда вкусная — и теперь всегда так будет. Сижу, улыбаюсь, удивляюсь своим дурацким мыслям, на Лёлю посматриваю. Она на спинку стула откинулась, ложку медленно облизывает. Огляделась.
— Ну и срач же у тебя здесь, Кондратьев! — говорит.
— Что-то ты, Лёля, такими словами разбрасываться стала… Раньше я не замечал.
— А ты с медперсоналом пообщайся, с нянечками — не так заговоришь. И, вообще… другая я стала, Кондратьев. Кончилась та Лёля.
В учительской, у окна стою. Хорошо мне. Через стекло немытое смотрю — солнышко светит, травка уже кое-где повылезла. Во дворе уроды носятся, орут. Майские на носу…
Лариса прицепилась. Выждала, когда в учительской никого не будет, руку обхватила, в глаза заглядывает.
— Лёша, придёшь сегодня? — спрашивает.
— Извини, — говорю, — не могу. Жена приехала. — А самому интересно, как отреагирует? И не жалко её совсем.
Поникла, голову опустила, словно из шарика надутого воздух выпустили.
— Что же теперь будет? — спрашивает.
Я руку высвободил.
— Не знаю, — отвечаю. — Она вроде должна скоро снова уехать. Что ты так расстроилась? Мы же никаких обещаний друг другу не давали? Свободные люди.
Снизу вверх на меня глянула и пошла к двери. Пустой взгляд.
Вышла. Прикрыла за собой, аккуратно.
Ну и ладно. Надо сегодня домой пораньше… Пошла эта школа!
Дома — дым коромыслом. Воистину неисповедимы пути Господни. Медведь в лесу сдох. Лёля на карачках ползает, пол моет. Согнулась в три погибели, задница отклячена.
Посуда блестит, кровати заправлены. Через всю комнату веревка натянута, какие-то тряпки сушатся. Печка гудит вовсю. Корзину старую из сарая притащила — теперь в ней дрова сложены, газеты и щепа сверху.
— Кондратьев! Куда с грязными ногами прёшься? Снимай сапоги в сенях. Я валенки старые нашла, переобуйся. — Выпрямилась, за поясницу держится. — Завтра в магазин сходи, тапочки нам купи, да выбирай потеплее — у меня ноги мёрзнут.
Во раскомандовалась! Полгода бревном лежала. Откуда что берётся?
— Зачем так печь раскочегарила? Дышать нечем.
— А ты не видишь? Окна вымыла, а то зарос грязью совсем. Занавески постирала — сушатся. Дом, пока окна мыла, выстудила. Зато проветрила, а то воняло, как в конюшне. Вот, топлю теперь. Воду поставь на плиту. Я сейчас закончу с полом, ужинать будем. Есть хочешь?
— Конечно. С утра на одном бутерброде, да и тем угостили.
— Не жалоби. Потерпи, я скоро.
Одно удовольствие у горячей печки сидеть и смотреть, как она в раскоряку тряпкой по полу елозит.
— Ты, Кондратьев, не расслабляйся. У нас на завтра субботник наметился. Ты же в школу не идёшь? Вот завтра и будем всё в порядок приводить. И в первую очередь туалетом займёшься. Доска совсем сгнила, того и гляди в яму ухнешь. Грязный весь. Что ты морщишься? Ты же мужик, хозяин. Забор, вон, на углу завалился, сарай течёт. Ты безрукий, что ли?
— Всё, Лёля, не гони! Как с цепи сорвалась. Тебе-то что? Ты же здесь не живёшь. Через пару дней обратно уедешь.
Замолчала. Обиделась?
— Ладно… Устроим завтра субботник, если тебе так приспичило.
Тряпку в ведро шмякнула. Выпрямилась.
— О тебе, о дураке, забочусь, — буркнула. Ведро подхватила и за дверь.
Я всё гадал, что вечером будет? Придёт? Изменилась… Незнакомая. Да и не четверг сегодня. Решил пустить на самотёк — пусть командует, раз активность через край. Ужинать сели, я про работу расспрашивать стал. Сначала отшучивалась:
— Кондратьев, представь, что у тебя пятеро, все погодки, все орут, все обкакались, да ещё и есть хотят. А жены-то нет. Не в магазин ушла, а в природе её просто не существует. Вот и вертись. Никто на помощь не придёт. Ладно… это я сгущаю… нормальная работа.
— Не понимаю я всё равно… зачем тебе это? Ведь не твоё же? И не поверю, что ты и дальше хочешь этим заниматься.
— …Не моё, не моё… — задумалась, застыла. Машинально скребёт вилкой по сковородке, отдирая присохшие макаронины. — Кондратьев, а ты знаешь, что твоё?
— Лёля, зачем опять об этом? Уже не раз обсуждали. Заработать побольше денег и жить нормально.
— Ага. Это я помню. Наверное, ты прав, я долго не выдержу. Насмотрелась. Хватит.
— Так чего ты там сидишь? Бросай всё и приезжай. Я с экзаменами со школьными разберусь, и в Москву поедем. Возвращаться пора. На днях с приятелем созвонился, который из института, где раньше работал… Обещал помочь устроиться. Денег подзаработаю, квартиру или дачу в Подмосковье сниму, а там, глядишь, что-нибудь стоящее подвернётся.
— В Москву — это хорошо… — отвечает, а сама о чём-то своём думает. — Я сегодня, пока ты в школе был, в детский сад сходила. С заведующей поговорила. Они готовы меня взять с июня.
Как обухом по голове. Ничего не понимаю.
— Подожди! Ты что, остаться здесь хочешь?
— Пока не знаю. Не тормоши меня. Давай чай пить. Зря, что ли, я торт везла? Эх, жаль, не пьёшь ты, Кондратьев. Я бы сейчас выпила… — подхватилась, сгребла грязную посуду со стола. К раковине. Зачерпнула ковшиком горячей воды из ведра, которое на печке выстаивается, плеснула в рукомойник. — Знаешь, что меня здесь больше всего раздражает? Отсутствие водопровода. Ни посуду толком помыть, ни самой… А так, жить можно.
Первым лёг, делал вид, будто не жду ничего. Отвернулась. Раздевается, даже свет, как обычно, не погасила. Нагнулась, колготки с ног скатывает.
— Что, Кондратьев, наша семейная жизнь продолжается? — голову повернула, смотрит. — Или, пока меня не было, какую-нибудь доярку себе завёл?
Блин! Неужели успели про Лариску доложить?
— Так вроде не четверг сегодня? — решил подыграть. Она шутит, а я чем хуже?
— Мы же не ортодоксы? Сами порядок установили, сами и отменим. — Руки за спину, расстегнула бюстгальтер. — Если честно, соскучилась я… и шутить пытаюсь от неуверенности. Одиноко очень было. Прижаться хочется, глаза закрыть и ни о чём не думать.
— Иди ко мне! — пододвинулся, одеяло откинул.
Скользнула. Плафон над её кроватью так и горит. Пятно света, размазываясь по покрывалу, сползает на пол, тянется к печке, мутно выхватывая из темноты расплывшийся серый бок.
— Кондратьев, миленький, ну помоги, ну пожалуйста! — вжималась горячим телом, целовала сухими губами быстро, как клевала, щёки, лоб, губы, грудь, опускаясь ниже… — Ты же сильный, ты можешь! Что тебе стоит? — шептала горячечно.
О чём она?
Чёрт! Остановилась, замерла. Лучше бы молчала!
Нависла. Волосы чёрной окантовкой лица. В глаза смотрит и улыбается.
— Пойми, это мечта! Молчи, молчи пока… Я понимаю, что иррационально. Ты правильно про меня думаешь: дура я. Но ведь мечта! Я давно об этом… ещё в Москве. Никому не рассказывала. Но всё, что делала там, — только чтобы сбылась.
Лежу как дурак, молчу, как велела. Не понимаю, о чём она? Жду, когда заткнётся. Мне сейчас тело нужно — горячее, влажное, не разговоры эти… А её разбирает всё больше и больше.
— Не хочу в Москву возвращаться. Опять навалится, сдавит камнем, выжмет, вылепит по общему подобию, чтобы вписалась в кривые переулки, в подворотни, размалюет, разукрасит, как проститутку, и вытолкнет на всеобщее обозрение. Как вспомню, тошнота подкатывает.
Сорвалась с постели. Голая, худая, длинноногая. Возле двери сумка брезентовая, капустный кочан выглядывает. Схватила, держит в руках — показывает. К груди прижала. Как ей не холодно? Старается листы отогнуть — не получается. На живот белый смотрю, на лобок, темным волосом заросший.
— Мы — капуста, Кондратьев! Понимаешь, капуста. Сплошные капустные листы, в которые обёрнута кочерыжка. Она всему основа. Она — твёрдая! Здесь, в этом посёлке, в этой бедности — мы все кочерыжки. Голые, неприкрытые, одна основа. Здесь легко, здесь честно. Выживать тяжело, а жить легко. Что? Не понимаешь? Думаешь, совсем сбрендила?
Положила кочан на стол. По груди — руками, что-то невидимое стряхивает. Села на постели у меня в ногах. Одеяло стянула — прикрылась. Заговорила снова:
— Вон, портфель твой за триста баксов на полу валяется. Он для чего? Сейчас он тебе нужен книжки и тетради в школу носить. Всё! Это его единственная функция — перенос вещей. Он для этого. Можно заменить на холщовую сумку — даже разницы не заметишь. А в Москве? Там он для другого был нужен — вспоминай! Статус. Потому и стоит столько. Чтобы головой уважительно качали: смотри-ка, натуральная кожа, ручная работа. На фантик смотрят, не на содержание. И во всём так: квартира, машина, одежда, побрякушки разные, какой вуз окончил, кто родители, где работаешь. И сам ты исчезаешь в этих красивых фантиках, в этих капустных листах. Чем их больше, тем лучше спрятался. Вот только от кого ты прячешься?.. Там, в этой больнице вонючей, я себя почувствовала. Вот какая есть. Знаешь, на что похоже? Наверное, так любимому человеку отдаются. Навстречу — открыто, не боясь, себя не помня: бери всю, твоя без остатка. Вот так и я в тот мир шагнула — голая, с раскинутыми руками — забирай! Ничего на мне нет, ничем не обёрнута.
— Лёля, хватит этими красивыми фразами разбрасываться. Иди сюда…
— Это не фразы, Кондратьев. Это так я себя сейчас ощущаю.
— А мне кажется, тебя занесло не в ту степь. Во-первых, рассуждения какие-то детские, на уровне десятого класса. Во-вторых, если бы так было, то все ходили бы голыми с холщовыми сумками через плечо. Погляди, каждый одеться покрасивее хочет и портфельчик под мышку. Примитивно, Лёля. Не ожидал от тебя такое услышать.
— Да? Я думала, может, поймёшь…
Легла рядом, вытянулась, замерла.
Уже не дотронуться до неё.
Да… похоже, близость сегодня откладывается. Утопили в разговорах. Жаль. Она же совсем другой оттуда вернулась. Или ей что-то от меня надо, поэтому так себя ведёт? Что она про мечту говорила?
— Лёля, какая мечта? Чем я должен помочь? — обнял, прижал, задышал, зашептал в ухо. — Я ничего не понимаю…
— Про мечту — потом, ладно? Не обижайся. Не готова я сейчас… случайно вырвалось. А вот просьба к тебе есть. Только не знаю, стоит ли в постели об этом говорить? Может, завтра с утра на свежую голову?
— Нет уж! Я сейчас с тобой буду… и одновременно думать, перебирать варианты. Ни тебе, ни мне от этого хорошо не будет. Лучше уж выкладывай.
— Я всё испортила, да? Чёрт! Совсем не хотела… Куда-то меня занесло?
Замолчали. Не знал, что делать. Ждал. Лежала рядом тихо, прижавшись. Будильник на подоконнике выщёлкивал секунды.
Вздохнула. Показалось сначала, не со мной говорит, сама с собой:
— Не люблю просить, а в последнее время только этим и занимаюсь. Там прошу, тут прошу… Вот и с тобой…
— Лёля, не тяни. Говори как есть.
— Ты же в Москву собрался, — не спрашивает, рассуждает, — в июле точно уедешь, так?
— Да. Может, и раньше, если получится.
— Вот… А я не хочу возвращаться — уже говорила. По крайней мере в ближайшее время. Кондратьев, можно я у тебя здесь поживу? Я справлюсь.
— Да живи сколько хочешь. Тоже мне, проблему нашла.
— Правда? Я же не знаю твоих планов, может, ты дом продать собираешься? Или вдруг не захочешь, чтобы в доме чужой человек хозяйничал. Ты уж сразу скажи, чтобы больше к этому не возвращаться.
— Всё, Лёля, проехали с этим вопросом. Закрыли. Дом продавать не собираюсь. Видишь, нам пригодился. Может, когда ещё потребуется. Да и денег хороших за него не получить. А за копейки продавать… Только учти, я не останусь — точно уеду. Мне здесь делать нечего.
— И ещё… — перебила, — мне деньги нужны. Шестьсот долларов. Срок — неделя. Можешь достать?
— Откуда, Лёля? Зарплата сама знаешь, какая…
— А занять у кого-нибудь?
— А отдавать? Чем и когда? Ты сможешь заработать в своём детском саду? То-то. Подожди, дай подумать.
Вот теперь стало неуютно. Ни к чему не обязывающее сожительство вдруг обернулось проблемой, причем не своей, чужой. Не мне, ей надо — я-то при чём? И думать нечего. Денег не дам. Триста баксов у меня отложено. Рубли ещё есть. Что такое шестьсот баксов в прошлой жизни? Тьфу, копейки! Ну, не совсем копейки… Всё равно, это не деньги тогда были. А сейчас? Здесь это огромная сумма. Попробуй заработать. Я полгода откладывал. Жить в Москве где-то надо, жрать что-то. Нет, не дам. Не хочу с голой жопой остаться.
— А зачем тебе?
— Это личное… не хочу рассказывать, извини. Так сможешь достать или нет?
— Нет, Лёль. Денег у меня нет. И занимать не буду, зная, что не отдам в ближайшее время. Да и не у кого. А что? Совсем припёрло? Надеюсь, не криминал? Уж не бандюки ли московские объявились? Не пугай меня.
— Нет, здесь другое… Я же говорю, личное. Не напрягайся. Извини, что спросила. Просто не хотела с родителями связываться — замучают вопросами. Но, видно, придётся. Моя проблема, сама решу, — повернулась, прижалась, обняла. — Так рада, что с домом всё разрешилось. Я тебе очень благодарна! — поцеловала в щёку и ещё раз — возле уха.
Ничего уже не хотелось. Тревожно. Два прижатых друг к другу тела в одной постели — только это и осталось. И она словно почувствовала:
— Давай-ка спать. Этими разговорами всё убили. Я виновата. Не обижайся, пожалуйста. Завтра, всё завтра. Я пойду к себе, ладно?
Щёлкнула выключателем. Темно.
А ведь она знает, что деньги у меня есть. Или, по крайней мере, догадывается. И что из этого? Да ничего! У неё свои тараканы в голове: пожить она здесь хочет. Бред! На фига? В Москве — папа, мама и квартира…
— Кондратьев? Не спишь? А ты меня завтра дрова колоть научишь?
Глава 13
Лёля
Провожали всей больницей. Высыпали за ворота, на круг автобусный. Кузьминична носом хлюпала, платком глаза вытирала. Мария Николаевна, чуть в стороне, что-то дяде Паше выговаривала — совмещала, так сказать, приятное с полезным, делала вид, что проводы её не очень-то и касаются. Сёстры в белых халатах — жидкой стайкой. Галка — массажистка — пятёрку свою раздолбанную подогнала, на станцию вызвалась отвезти. Распахнула багажник, погрузили велосипедик и барахло.
Утро и солнце. Деревья в листве, тень на асфальте. Празднично, радостно. Чуть-чуть страшно: новое впереди, сама, никто не поможет. Но ведь тепло, солнце, все улыбаются, все — хорошие. Машина тарахтит. Ехать, двигаться, бежать! Июнь — это же счастье, это только начало лета, это начало!
Забрать Танюшку у медсестёр, совсем затискали.
— Галка! Поехали!
Обнимашки, прощальные поцелуи.
Обернулась, оглядела всех, прежде чем захлопнуть дверцу. Кузьминична мелко и часто крестила.
В поезд проходящий загрузились — плацкарт, народом набитый под завязку. Сумки в проходах, дышать нечем. А тут я с велосипедом и с ребёнком на руках… Влезли. Даже у окна мне мужик место уступил. Хорошо, что ехать недолго, он — быстрый, на каждой станции не останавливается.
У Танюшки шок, конечно. Новое, незнакомое вокруг. В меня вцепилась — не оторвать. Она столько взрослых рядом не видела никогда. Как зверёк мне в плечо уткнулась. Выглянет, словно из норки высунется, и обратно в плечо, чтобы не видеть — страшно! Через полчасика попривыкла… в окошко стали смотреть. Отвернулись ото всех, словно и нет никого, только мы вдвоём. Шепчу ей, рассказываю, она пальчиком по стеклу водит. А меня потрясывает. Осознала, что одна осталась с ребёнком маленьким на руках. Случись что… за всё сама отвечаю. Это не больница, где всегда на помощь придут.
Выгрузились. Я мокрая как мышь. В тамбуре ждали, Танюшу на руках держала. Жарко, душно. Стоянка — одна минута. Вещи выгрузить, самой по ступенькам… Суета.
Вместе с нами ещё несколько человек с поезда сошли. Молодой парень помог сумку и велосипедик на перрон спустить, через пути перенести, Танюшка-то у меня на руках.
Одни остались. Только дорога впереди, вдоль путей железнодорожных. Солнце по глазам бьёт, щуриться заставляет. Пылью пахнет. Приехали.
Таню — на велосипед («держись крепче ручками за руль, вот так!»), сумку на плечо. Сумка огромная, клетчатая — «мечта челнока», пол-России с такими разъезжает — барахлом детским набита, в больнице надавали на первое время. Скособочило меня.
— Ну что, Танюша, побрели?
Видели бы вы лицо Кондратьева, когда мы заявились!
Я так устала, что сил говорить не было. В калитку протиснулась, сумку с плеча на землю сбросила, на неё и уселась. Сижу, дышу как загнанная лошадь. Кондратьев застыл. Танюша в руль вцепилась, во все глаза на него смотрит. Немая сцена.
На корточки присел, но не близко — испугать боится.
— Давай знакомиться, — говорит. А у самого лицо серьёзное, нет, чтоб улыбнуться. Эх, Кондратьев, Кондратьев…
— Это Таня, — подошла, по головке глажу. — А это — Лёша. Мы к нему в гости приехали. Танечка, поздоровайся с Лёшей.
И тут вдруг она что-то на своём птичьем защебетала:
— Апа… ка… асяма… — ручку к его морде небритой тянет.
Вот я удивилась! Никогда такого не было, молчала с чужими, как партизан.
— Кондратьев, — говорю, — я насовсем приехала.
Вечера не могла дождаться — скорее бы лечь. А время тянулось… Обустраивались. Обед — он же ужин — готовили. Таня впервые со взрослыми за столом сидела. Застыла, как каменная, пришлось с ложки кормить. Спать я её на свою кровать уложила, сама на полу. Кондратьев суетился, постель свою предлагал. Растерянным выглядел: не понимал, что происходит, думал, наверное, уложу Таню и поговорим. Какое там! Мне кажется, я раньше, чем она, уснула, за окном и стемнеть толком не успело.
Проснулись рано. Мы привыкли в больнице рано вставать. Таня закопошилась в постельке, но молчит. Я лежу, прислушиваюсь, делаю вид, что ещё сплю. Темно и тихо. Только Кондратьев, в другом углу комнаты, похрапывает. Уютно, будто и правда дома оказалась. Не больницей, не лекарствами, домом пахнет: печкой, тряпьём старым. Лежу, в голове перебираю, что сейчас делать буду. Сколько раз я в больнице представляла… По минутам проигрывала. Тогда это была мечта. Сейчас — реальность. Вставай, Лёля, начинай новую жизнь! На кровати привстала. Как она? Лежит, смотрит на меня серьёзно так… Даже страшно — целый мир на тебя смотрит, думает о чём-то… и не познать его никогда. Поцеловала в лобик. Молоком и теплом пахнет, ребёнком пахнет.
Вставай, вставай дружок!
С постели — на горшок…
Шёпотом пропела, чтобы Кондратьева не разбудить. Горшок нам в больнице всучили. Я — дура — отказывалась — тащить тяжело. Что бы я без него делала? Это папка мне так пел, в детстве. Запомнила. Последнее время часто детские стишки и присказки из памяти всплывают. И закрутилось… Чайник, воду согреть. В вёдрах воды мало. На колодец потом — не оставишь её без присмотра. Плитку включить, кашу варить. Танюшу умыть, переодеть. Кондратьев заворочался, мешаем мы ему. Ничего, потерпит.
— Вставай, — кричу ему, — лежебока! Завтрак готов.
После завтрака пол ринулась мыть. Грязища. Танюша сама ещё не ходит, только за ручку. На коленках в основном передвигается.
Таню на кровать.
Кондратьеву:
— Если не сложно, выкоси пятачок возле дома. Одеяла расстелю, пусть она на солнышке погреется.
Ушёл. Смурной какой-то… Ходит по комнате, как слепой, только что в стены не тычется. Не знает, чем заняться. Мешается только. Попробовал Танюшу на руки взять — та не даётся, вертится, ко мне ручонки тянет.
Домыла. Вышла на крыльцо, воду из ведра вылить. Стоит посреди двора с косой в руках. Майка, треники старые, обрезанные сапоги на босу ногу — деревня-деревней. Мне смешно стало.
— Что застыл? — спрашиваю.
Глянул исподлобья, косу к стене дома прислонил, подошёл.
— Таня… — замялся, слова подбирает, — это как?
— Таня — моя дочь, Кондратьев. Мама я теперь… Опека положительное решение дала. Документы через месяц готовы будут. Мария Николаевна разрешила мне её сейчас забрать.
Молчит, переваривает. Да догадался он давно, я уверена. Просто… Не знаю я, что просто.
— Сколько ей?
— Скоро два исполнится.
— Большая уже… А почему не ходит?
— У неё подозрение на ДЦП в лёгкой форме. Сейчас лучше намного стало. Мы уже за ручку ходим. И говорить начала. Врач сказал, девочка умненькая, только запущенная. Такая задержка с речью — ничего страшного. А что ты хочешь? С ней же никто не занимался. Она отказница. Дай пройду.
Посторонился. Прошла, плеснула из ведра под забор.
— Ну и зачем тебе это? — мне, в спину.
— Давай не сейчас… Днём спать уложу, тогда и поговорим. Слушай, у меня к тебе ещё просьба есть: ты не посидишь с ней часок? Мне в детский сад сбегать надо, с заведующей переговорить. Я быстро. Обещаю, больше ни о чём просить не буду.
— Давай, если она реветь не будет. Мне не сложно.
— Не будет. Она молчунья. Если что… сказку ей расскажешь, она любит.
Танюша долго не засыпала. Обычно положишь — через пять минут уже спит. Вертелась, зайца своего с отгрызенным ухом просила. Такое ощущение, что она за эти сутки изменилась: более требовательной стала, что ли… Может, потому что детей других рядом нет? Уф, заснула! Полтора часа у меня есть — тоже прилечь? Ах да, Кондратьев со своими разговорами…
Вышла на крыльцо. До чего же здорово, что лето наступило. Тепло, птицы щебечут. Грязь травой заросла. Ну, где он? Вон… с тачкой ковыряется — колесо у неё вечно отваливается.
— Заснула.
Отложил пассатижи, стоит на коленях, на меня снизу вверх вопросительно смотрит. Лохматый, щетина на щеках. Почему не бреется?
— Разговаривать будем? Ты же хотел…
— А-а-а, ну пойдём, — оглядывается, место ищет. — Может, на брёвнах устроимся?
— Сырые, наверное?
— Сейчас, я пару досок из сарая принесу.
Стою, жду. Лицо солнцу подставила, глаза закрыла, звенит в ушах — вот и пойми: то ли насекомое какое, то ли от усталости. Поспать бы часок…
Устроились. Сидим рядышком на брёвнах, как старики на пенсии.
— О чём поговорить хотел?
— Лёля! Вопрос-то всего один: зачем тебе это нужно? Ребёнок, да ещё и больной… — как такое в голову могло прийти?
Вот как ему объяснить? И — главное — нужно ли объяснять? Придётся. Завишу от него. Дом. Жить где-то надо. Ох, тяжёлое это дело.
— Вот ты недоумеваешь, как мне такое в голову могло прийти? Попробую объяснить, если выслушаешь. Разговор-то долгий. Готов? Только не перебивай, пожалуйста. Потом всё выскажешь.
Начать с чего-то надо… А как? Клубок шерстяной с торчащими нитями — за любую потянуть можно. Нитку вытянешь, но клубок не распутаешь, таким и останется.
— Помнишь, когда туда приехали? Ты с Марией Николаевной остался, а мне Кузьминична экскурсию устроила. Тут я её и увидела. Нет, не о том… Я их всех тогда увидела. Потом круг этот заснеженный, автобусный… уедем сейчас — и всё! Придёт автобус и повезёт… И не вырваться. Будет всё то же… ничего не изменится. Снова начнём ходить по этому замкнутому кругу или на месте топтаться. Мы заложники обстоятельств и времени — они определяют нашу жизнь. Мы — мимикрируем. Подстраиваемся под обстоятельства: вросли там, в Москве, вросли здесь… А сами? Что мы сами можем? Что хотим по-настоящему? Навсегда? Сумбурно получается. Извини…
Потупился. Сидит, щепку в руках теребит. Ногтем подцепляет волокна с краю, отдирает, отбрасывает.
— Вот ты говоришь: деньги и тогда свобода. Свобода — это что? Вкусно жрать и передвигаться по миру без забот и хлопот? Ну, допустим… А теперь возьмём, к примеру, службу в армии. Я призывников имею в виду. Знаю, что ты скажешь: я не была, и ты не был. Но рассказов от служивших наслушались. Жизнь упрощается до примитива: пожрать, посрать, поспать. Извини за выражение. Вот они три слона, на которых покоится жизнь призывника. Поскорее прожить это время — вот его цель! А ты, со своими заработанными деньгами, чем отличаться будешь? Жрать устрицы станешь, вместо каши? К врачам элитным похаживать, за здоровьем следить, чтобы желудок не барахлил. Спать будешь на мягких кроватях, да ещё и не один, а с бабами разными. Но суть-то — та же! Те же три кита. И будешь ты просто проживать время, комфортно проживать. Для этого деньги? Это цель?
Упало что-то в доме? Или показалось?
— Подожди, я схожу Танюшу проверить.
Спит. Одеяльце только скинула. Укрыла. Зайца положила рядом, проснётся — пусть играет.
А ведь ты, Лёля, завелась… Поговорить захотелось? Молчала два месяца, в бой ринулась? Правоту свою доказать хочешь? Забыла, что ему ничего не докажешь? Твои слова как об стенку горох. Вот если бы его напрямую касалось, он бы слушал, как тогда, в Москве. И сесть не успела, как он начал:
— Причём здесь призывники? Я же тебя…
— Кондратьев, я ещё не закончила. Ты согласился выслушать, вот и слушай.
Злиться начала. Мне, что ли, эти разговоры нужны? Сам начал…
— Мужик жил у нас в доме, в родительском. Я тогда в институте на первом курсе училась. Алкаш безобидный, вечно пьяненький. Сидел целыми днями во дворе на лавочке, на солнышко щурился, детишек играющих разглядывал. Как-то рано утром спускаюсь по лестнице — он меня не слышал, — бутылку бормотухи открывает. Стоит у окна, рвёт пробку с горлышка зубами. Открыл. Бутылку перед собой держит, смотрит на неё, руки трясутся, бутылка подрагивает. И такое умиротворение на лице написано: светлый, как солнцем озарённый, и морщины будто разгладились, и помолодел лет на десять, радостный, счастливый — вот сейчас! вот он — первый глоток! Запомнилось мне это выражение счастья на его лице. А потом долгое время я старалась понять: в чём разница? Вот, смотри… У тебя появилось достаточное количество денег, ты — состоятельный человек, можешь себе многое позволить. И как-то вечером решаешь устроить себе праздник. В загородном доме тебе растапливают камин, ты садишься в удобное кресло, смотришь на охваченные жаром угли, по которым мечутся языки пламени. За окном, в темноте, падает снег. Играет тихая музыка. В руке — бокал с дорогим коньяком. В ногах на псевдо-медвежьей шкуре расположилась молодая особа в короткой юбке, с длиннющими ногами, томно положив тебе голову на колени. Жизнь удалась, думаешь ты, и лицо твоё озаряет счастливая улыбка. Знаешь, что меня мучает? Я совершенно не уверена, что ты испытываешь больше счастья, чем тот алкаш, перед первым глотком из бутылки на лестнице. И только сейчас, в больнице, я окончательно поняла, что никакой разницы нет. Потому что и ты, и алкаш — всё, что вы делаете, — это только для себя. Жизненная цель: доставить удовольствие себе — это тупик! Потому что снова вернулись к триединству: пожрать, посрать, поспать. А в каких условиях это делать, не столь и важно. Главное — получать удовольствие от процесса. Вот мы и замкнули круг. А вырваться из него можно только одним способом: создавая что-то не для себя, для других. Рожать и воспитывать детей, чтобы они стали лучше, чем мы; учить людей тому, чему выучились сами; лечить и помогать больным, ухаживать за стариками; заниматься наукой; писать картины и романы; бороться за правду. Только это позволит вырваться из замкнутого круга. Не смейся, я действительно так думаю.
Вздохнул, отбросил щепку. Смотрит на меня и улыбается, а глаза-то щурит — не нравится ему. А мне плевать, я не только для него говорю, но и для себя тоже.
— Танюша. Ты не думай, это не взбалмошный порыв. Мечта… помнишь, я тогда ночью проговорилась? Никому не рассказывала. Всё, что я делала в Москве, только для этого… Мечта. Хотя… там, она немного другой была. Неправильной, что ли…
Рассказать или не надо? А почему нет? Раз уж откровенный разговор пошёл…
— У меня ведь не всё гладко по жизни. Только поженились когда… Залетела сразу. А пожить ещё свободно, погулять хотелось. Молодые совсем… Ну и аборт. Плохо всё закончилось — детей у меня не будет. А потом развод, потом одиночество и тридцатник накатил — приехала Лёля. Вот тогда и появилась мечта. Скопить денег, усыновить ребёнка — девочку — и уехать отсюда на какой-нибудь остров. Жить там вдвоём на берегу океана, чтобы тёплый ветер шевелил занавески на окнах, вести её за ручку по песчаному пляжу, собирать ракушки, и чтобы волны с тихим шелестом накатывали на берег. И почему-то очень важен был этот остров, океан… — вот это я видела в своих мечтах очень чётко. А девочка, ради которой всё затевалось, виделась как-то смутно — она там должна была быть, вот и всё.
Понимаешь, я тогда думала не о сути, а о фантике, в который будет всё обёрнуто. Почему-то этот фантик вылезал на первое место. А остров — вот он! Остров может быть любым. Это не важно. Остров — это здесь: этот посёлок, этот твой дом. Пусть он будет таким. Главное — девочка! Таня. Она спит сейчас, а вокруг неё остров. Не она на острове — остров вокруг неё! И жизнь моя — только для неё. Но ты не думай, если совсем тяжело станет или лечение специальное Танюше потребуется, я в Москву сразу уеду.
Выдохлась. Говорить устала. Не знаю, как ему объяснить, что со мной происходит. Ведь не примет, не поймёт. Тогда зачем? Скорее бы уехал, что ли.
Туча серая на солнце навалилась. Потемнело. Уже не жарко. Уже кофту на груди запахнула. В дом нужно… хватит здесь рассиживать. Как же… Теперь его слушать надо.
— Ты думаешь, я с тобой спорить буду? Ха! Наговорила-то, наговорила… сорок бочек арестантов. Все твои умозаключения легко разбиваются о простое: а я не хочу. Понимаешь, не хочу! Мне наплевать, что чувствует твой бомж, — не хочу, как он. А с бабой перед камином — да! Хочу так. Поиск смысла нашего существования — сам по себе — бред. Зачем задумываться? Живи, получай удовольствие. Как ты там красиво про триединство сказала? Жрать, срать, спать? И что в этом плохого? Тоже мне, напугала. Да, я такой приземлённый. Что потупилась? Мне ваши интеллигентские метания по барабану.
Не понимает… Своё талдычит. Не пробить… Может, с этой стороны зайти?
— Вот скажи, для чего Бог или, скажем, гены создали тебя такого единственного и неповторимого? Чтобы жрал и пузо грел на солнышке? Нет! Бог — он же создатель! И тебя создал по своему подобию для того, чтобы и ты мог что-то создать! Своё, неповторимое… хоть кирпичик, песчинку малую в общее благое дело…
— Лёля, это ты не понимаешь. Всё изменилось! Время другое настало. Страна рассыпалась. Пытаются собрать, а как? Болото — мутное, бурлящее. А президент пьяным на берегу барыню отплясывает. Сейчас всё можно. Убить, своровать, построить и разрушить. Ельцин уходит! Какого-то мужика левого преемником назначил. Смена власти! Такой бардак начнётся — лопатой греби! Сейчас можно что-то сделать, пойми! Деньги дурные прямо под ногами. А ты хочешь здесь сидеть? Печь дровами топить и на жратве экономить? Лёля, наше время пришло!
— Закончил? А ты не задумывался, что жизнь, которую мы там, в Москве, последние годы проживали, — это лишь сон? Бредовый сон, и мы в нём копошились, барахтались, мечтали. Реальность, она была раньше… и сейчас — она здесь. Она такая… Проснуться пора, Кондратьев!
— Бред какой-то! Ты не слышишь меня, Лёля! Да пойми ты, наконец, время нельзя упустить! Сейчас время денег. Они — основа. Единственная ценность, остальное перестроечным ветром выдуло. Хотела на свой остров — получай! Надо только немного напрячься, вывернуться наизнанку, денег заработать любым путём — и поезжай.
— Всё! Давай прекратим. С домом не передумал? Я поживу?
— Живи.
— Когда поедешь?
— Скоро… На днях.
Вернулся поздно вечером, мы уже спали. Свет не зажигал, прокрался и лёг. Старался тихо, но я всё равно проснулась. Лежала, в темноту смотрела. Озлился он после нашего разговора. Собрался и ушёл. Где был?
Глава 14
Кондратьев
Ветер задул с ночи. Сильный. Налетал порывами. Слышно было, как за окном шумят деревья, терзаемые ветром. Что-то грохотало на крыше. И так-то не заснуть — нервно, а тут ещё это… Хорошо, вставать рано не нужно — поезд в одиннадцать двадцать, хотя эти всё равно поднимут. Ну и ладно. Перетерплю — и свобода. Пусть сама здесь мыкается. Они всего неделю, а сплошная суета, хоть домой не приходи. Но стоит отдать должное, меня почти не дёргает. Похоже, тоже не спит. Трахнуть бы её напоследок. Где? Ребёнок. Действительно хочешь? Нет. Не нужно суеты, разговоров разных, вранья не нужно. Хватит. Утром собраться и всё — меня здесь нет. Вдруг билетов не будет? Вот дурак, надо было заранее взять. Перестань. Проходящий поезд. Тебе нужно купе. Обязательно. Чтобы сразу: раз — и другая жизнь. Чтобы стакан дребезжал в подстаканнике и простыни белые. Нищие все. В плацкартах и в общих может билетов не быть, а в купейный — точно будут. Что же там грохочет-то?
Прощание незамысловатое: без слёз и поцелуев, без надрыва. Хотя что-то киношное всё же присутствует: вышли за калитку, смотрят вслед. Рукой помахала, Таню теребит, та тоже вяло махнула.
Завернуть за угол. Забыть, выбросить из головы.
Упёртая дура! Как она одна с ребёнком здесь будет? Не дружит с головой — это точно. Ладно ещё летом… а зима настанет? Это же не игрушки. Зарплата копеечная, ребёнок болен, а ей подо всё основу теоретическую подвести нужно. Не может без этого. Цель ей подавай! Бабам, конечно, легче. У них цель определена возможностью рожать. Родила и воспитывай. А у мужика? Вот и мечемся, стараясь оправдать своё существование.
Дорога под ногами, небо над головой. Колдобины водой налиты, гроза под утро… Река привычно гудит, стелется вода по валунам, вскипает время от времени белой пеной. По небу облака несутся. Быстро. Тень на дороге — приближается, приближается… сейчас наступлю. Ветер в спину толкает. Рябит вода в лужах. Портфель, набитый, на плече. Тяжёлый. С чем приехал, с тем и уезжаю. Ничего не нажил. Пустой год.
По склону вверх домишки карабкаются, зеленью прикрыты, только крыши наружу. За ними кладбище. Отсюда не видно, но оно там. Памятник же хотел поставить по весне, крест совсем в основании сгнил, завалится скоро. Забыл, закрутился. Денег жалко. В следующий раз. Какой следующий раз? О чём ты? Иди, иди!
Дом полуразрушенный. Крыша просела, окна выбиты. Кто жил? Куда подевались? От забора столбы одни. Ребятишки лет двенадцати. Разные. Вон — худой и высокий, как жердь. А тот — белобрысый — совсем мелкий. Много их — человек десять, может, больше… Сгрудились. Обсуждают что-то, руками размахивают. Один в стороне, с ноги на ногу переминается. Понятно — изгой, не принимают, не свой, так… позволяют поприсутствовать. Разделились на две команды, разошлись. Одни ждут, скучают, кто-то на гнилых досках, оставшихся от забора, пристроился. Другие сбились кучей, головами друг к другу — секретничают, и вдруг сорвались с места, разом, понеслись по улице. И этот — изгой — потрусил следом. Это же казаки-разбойники! И мы ведь так же… Я, Колька и Сашка Барановы, Валет, Боцман, Мишка Судосьев. Кто же ещё с нами был? Ольга Шабынина — Шаба! Ещё кто-то…
Остановился. Застыл.
Унеслись, скрылись за поворотом в проулке между домами. К кладбищу побежали — точно! Где-то там прятаться будут. Оставшиеся засуетились. «Жердь» длинно сплюнул, произнёс что-то. Двое побежали. Перед поворотом притормозили, выглядывают осторожно — всё понятно: главное — правильно определить направление, куда те рванули.
Стоял, смотрел, улыбался. Хорошо было, бездумно и интересно до дрожи. И ничего, кроме этой игры, в тот момент не существовало.
Идти надо.
Куда еду? Ни денег, ни жилья, ни работы. Не ждёт никто…
Прошёл с десяток метров, оглянулся. Команда «казаков» собралась возле проулка. Выжидают. Сейчас сорвутся и понесутся искать. Будут размахивать руками и спорить, разыскивать метки, оставленные мелом на заборе, стрелки, нацарапанные на земле. И день пройдёт… Но это будет счастливый день.
Ладно. Чёрт с ним! До сентября… В сентябре — строго — уеду.
Ветер теперь дул прямо в лицо.
Глава 15
Лёля
Эй, там, наверху — не молчи! Скажи, я всё правильно делаю?
2019—2021