Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2022
Сорокотягин Денис Андреевич — актёр театра и кино, режиссёр, драматург, художественный руководитель «DAS-театра», педагог по актёрскому мастерству и вокалу. Родился в 1993 году в Екатеринбурге. Окончил Свердловский мужской хоровой колледж (пианист) и Екатеринбургский государственный театральный институт. Печатался в журналах: «Знамя», «Сибирские огни», «Новый мир» и других. Живёт в Москве. В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Et cetera
Мне нужно петь о Москве, а не писать о ней текст. Петь, как вот эти ребята, сидящие на лавочках у театра Et cetera. Что они здесь делают? Ждут своей очереди прослушаться. На кону — желанное попадание в труппу театра, хоть какая-то стабильность после тепличных условий института. Они отходят в сторону парами или трио, суетно повторяют текст драматических отрывков. Они крутят в руках реквизит: швабры, вёдра, книги. Открывают и закрывают кофры с отглаженными костюмами. После песни Магомаева о Москве, вселяющей хоть какую-то надежду, они переходят на «Без шансов» Земфиры. Они готовы к любому исходу, впереди долгий рейд по театрам столицы. Эт сетера, эт сетера. Сегодня тебя без объяснений отфутболят, завтра тебе скажут: «Cпасибо, достаточно» на второй минуте отрывка, когда ты даже не успел произнести первую реплику, а вот послезавтра тебя точно куда-нибудь возьмут. Но будет ли тебе это надо? Будет, будет! — отвечает восторженный желторотый выпускник. Когда расхочешь, тогда всё и будет, — говорю я со знанием дела. — У меня было так. Хотя при чём тут я?
Одним из первых театров, который ответил мне на резюме, был детский музыкальный театр «Экспромт». Близость театра к любимому «Современнику» и сама личность художественного руководителя — Людмилы Ивановой, которая к тому моменту, правда, почти не появлялась в театре, но оставалась его гарантом, — всё это окрыляло, и я шёл, скорее летел в «Экспромт» с большой надеждой. Там были нужны поющие мальчики, и я должен был прийтись впору. Помню, мы очень любезно поговорили с заведующей труппой и она попросила меня пройти на сцену. Оказавшись на подмостках, я сразу понял, что мне здесь не работать никогда. Фактура-дура мешает. Со своим немалым ростом я почти упёрся в потолок. Один лёгкий прыжок — и всё, второй этаж. Зав. труппой мгновенно погрустнела, а я с улыбкой, которую мне теперь уже не повторить, сказал, что готов играть на полусогнутых. Котов, зайцев, кузнечиков, да хоть куриную ножку в избушке Бабы-Яги. Я ужмусь, скукожусь, только возьмите. Зав. труппой ответила: «Мы вам перезвоним», и я ушёл и, конечно, очень ждал. Ждал ответа от «Экспромта», как и от других театров, в чьи двери я стучался и сбивал костяшки в кровь. В один театр, к моему большому удивлению, меня взяли, но через месяц умер худрук, и все прежние счета обнулились. В другом театре я должен был завоевать сердца приёмной комиссии за три минуты и ни секундой больше. Они засекали время на секундомере, и, когда оно кончилось, сухо констатировали: «Прошли до-о-о-лгие три минуты, а вы нас, увы, не зацепили». А вы меня, увы, да. До сих пор помню.
Было ещё одно прослушивание в детском театрике, в подвале. Оно завершилось успешно, и я даже уместился на крошке-сцене. За то время, что я уже был в Москве, я приобрёл этот важный навык — ужиматься до нужных размеров. Худрук, почтенная дама, сказала как отрезала: «Трудовую на стол». Я испугался этой фразы, нарисовав в своей голове перспективы каторжной работы в том месте, в котором я не пожелаю работать и врагу. Так почему же я всё равно шёл туда и пробовал? Я заколебал худрука расспросами о количестве спектаклей в месяц, о ролях, которые мне светят, но не греют, о графике репетиций. В помещении театра ядрёно пахло кошачьей мочой, и диалог худрука и взыскательного молодого артиста приобретал садомазохистский характер. Наконец худрук оторвала палку от пола, указала мне на дверь и процедила:
— Достоевский, уходи отсюда.
— Почему Достоевский? — поспешил я уточнить. Вдруг она увидела во мне черты Алёши Карамазова, которого я так хотел сыграть, вдруг разглядела тот надлом и скрытую боль за всех живущих на земле?
— Потому что достал. Вот поэтому, — ответила худрук. Просто и доходчиво.
А, вот и ребята вернулись. Прослушались. Это быстро и небольно, как укол, вот только потом ноет. И к этому нельзя привыкнуть. Лица выпускников успокоились, стали настоящими, движения осмысленными, без прежней суеты и наигрыша. Вот жаль только, что песни больше не звучат, гитары повисли на сутулых плечах, без шанса и без варианта.
Сегодня Москва о тебе не вспомнила, отвернулась, не заметила твоего провала, а может быть, просто сделала вид, что не заметила. За это мы её и любим, мучительно, по-достоевски. За ту радость редких поцелуев, за то, что обещала перезвонить и всё тянет и тянет.
Мышь. Где?
Разделять жизнь и сцену — мучительно трудно. «Мучительно» — это я взял от сцены, до предела выкрутив регуляторы. На деле от жизни остаётся одно «трудно». Но всё-таки эта грань проводима. Да, она иллюзорна, но где-то же она есть.
На сцене нельзя работать безоценочно. Почему нельзя? Можно. Если так велел режиссёр. Пропускать, ни бровью, ни зрачком, не реагировать на текст партнёра. Не оценивать, но в результате этого оценивать ещё сильнее и ярче. Отсутствие — это тоже оценка.
Моя оценка по актёрскому мастерству в конце первого курса была — «два», которая стремилась к «единице». Диагноз мастеров: тотальное безоценочное существование. А значит, и отсутствие веры в предлагаемые обстоятельства да и веры в выбранный путь.
Мне надо сделать титаническое усилие. «Титаническое» — беру от сцены. «Усилие» — от жизни. Мне надо поверить, что на сцене (на деле в учебной аудитории) моя однокурсница на моих глазах превращается из милой трогательной девочки в мышь, которая стащила со стола ролл. Мне нужно выйти из-за кулис. Но, прежде чем это сделать, мне надо поверить, что передо мной вовсе не кулисы из чёрной мятой плащовки, а самая настоящая деревянная дверь, ведущая на кухню. Так. Выйти из-за кулис, нет же, из дверей, подойти к столу. Нет, не к столу, а к двум чёрным кубам, которые стоят друг на друге. Но я должен представить, что передо мной крепко сколоченный стол. Потом мне надо увидеть лежащие на столе роллы. Их должно быть семь, но я пока об этом не знаю. Нет, на самом деле это не роллы, а белые зефирки, купленные в автомате на первом этаже института, но сейчас это роллы, наверное, с рыбой. Нет, не наверное, — я должен точно знать, с какой они начинкой. Пусть будут с курицей. Выходя из-за кулис, я не догадываюсь, что один ролл утащила в свою нору мою однокурсница. То есть мышь: серая, злая, толстая мышь. Так мне нужно её представлять, до предела выкрутив все регуляторы.
Я выхожу из-за кулис, открываю воображаемую дверь, подхожу к кубам так же, как бы я подошёл к столу. Я очень хочу есть. Я пришёл на кухню, чтобы утолить голод. Это утро или ночь? Это день или вечер? Я не знаю, а должен, должен знать. Я голоден, это я знаю точно. Зефир, ролл — неважно. Есть, есть, есть. Мастерство проходит поздним вечером, и к этому времени мой желудок пуст. Я кладу в рот зефир. Кладу его так, будто он не зефир, а ролл. Ролл с курицей. Я растекаюсь в улыбке, мои глаза слезятся. Это оценка. Самая живая, потому что я ничего не играю. Я смог совершить переход. Из голода в жизни к голоду внутри сцены. Переход из одного состояния в другое. Я был голоден, а теперь нет. Один ролл за другим, — и голода как не бывало. Но вдруг всё должно поменяться. Нужна она. Оценка. Каким-то неведомым образом я должен понять, что одного ролла не хватает. Их было больше. Когда я положил их на стол, их было ровно семь. Но зритель этого не знает. Он смотрит этюд без предыстории, в глазах зрителя роллы уже лежат на столе. Заданная картинка. И их ровно семь. Но зритель не знает точного количества. По моей оценке он должен понять, что роллов стало меньше. Я забыл сказать, что роллы лежат на пластмассовой тарелке. Она невидима зрителям, но я-то её вижу, представляю. Главное, мне её представить. Но это сейчас неважно. Я должен увидеть, что роллов стало меньше. Ровно на один. Я должен задать себе вопрос: а кто же мог его взять? Я должен набросать в голове несколько вариантов. Но я живу один. Холостяк. Это мои предлагаемые обстоятельства. В квартире, кроме меня, никого. Тогда кто же воришка? Процесс, стремительный поиск вариантов рождает оценки, одну за другой. Как вспышки фотокамер. Ещё, ещё. Фиксация момента. Оценивай, не жалей себя, иначе твоя оценка по мастерству будет — «два», а может, и «единица».
Я вижу краем глаза свою однокурсницу, точнее, не её, а страшную, серую, толстую мышь, которая вылезла из своей норы (из-за кулис). Вылезла и поняла, что я заметил пропажу ролла. Мышь ухмыляется, она радуется своему успеху так, как может радоваться только мышь. Мне нужно увидеть её в чётко установленный режиссёром момент. Он наступает ровно после того, как я уже съел два ролла и думаю взять третий. Ни минутой раньше, ни минутой позже. Таков режиссёрский рисунок. Но, к своему стыду, как бы я ни старался, я вижу мышь раньше положенного срока. Признаться, я не вижу мышь. Я вижу переживающую однокурсницу, её чёрные лосины, вижу, как она трепещет перед своим выходом из норы, из-за кулис. Мне кажется, что ей должно быть легче, чем мне. Она выходит второй, а я первым. Хотя какая разница. Мы оба — двоечники. Считай не считай.
Я описал только первую минуту этюда. После того, как я и мышь, наконец, увидели друг друга, шла целая череда наших баталий и столкновений. Я гнался за мышью, она всякий раз оставляла меня с носом и удирала. Классический, хрестоматийный сюжет. Кульминация этюда — я стреляю в мышь из гранатомёта. Стул с лихвой заменил мне его. Главное, чтобы я увидел в этом ободранном школьном стуле — гранатомёт. Увидел, во всех боевых красках. Я был тогда так зол на свою актёрскую беспомощность, что стрелял в мышь как в последний раз. Это был самый живой, неподдельный момент.
Минута этюда вмещает в себя десяток оценок. Актёрское мастерство на первом курсе занимается молчанием и осторожным рождением слова. И молчание должно быть органичным, таким, каким бывает в жизни. На втором курсе появится текст, за который я тут же схвачусь, как за верёвку, и постепенно, пыхтя, карабкаясь, выберусь из безоценочной бездны. В результате — сдам экзамен на «отлично». Это было мучительно трудно. «Мучительно» беру от сцены (все мы мучаем её). От жизни возьму — «трудно». Да нет, ничего не возьму. Оставлю всё как было. И замету следы.
Пишу этот текст безоценочно. Без прицела, без умысла, без подтекста, без второго и пятого планов. Сейчас наступил такой период, когда хочется жить так, как пишешь. Ошибаться, искать, снова ошибаться и не бояться получить «двойку» в дневник. Честно, я не знаю, за что ставится «двойка», за что — «пятёрка». Не хочу оценивать. Не хочу подвергаться оценке. Но, как все, боюсь быть недооценённым.
Быть безоценочным в тексте, где есть только ты, его автор, его режиссёр. Ты ставишь простые с виду задачи: не оценивать, не бояться быть непонятым и не дочитанным до конца. А кому ты их ставишь? Где твой актёр? Нет его. Может быть, он за кулисами и ждёт своего выхода? А где кулисы? Нет их. А ты представь, представь, что актёр и кулисы есть. Не сдавайся. Сцена и жизнь неразделимы. Это мучительно трудно понять. Нет. Нет. Оставь. Без оценки.
Отсутствие — тоже оценка?
Малый Харитоньевский
Я не земных законов, Боже,
Ищу, а только Твой закон.
Я, слабый и порочный тоже,
В молитве пред Тобой склонён.
Ты, чья рука ведёт комету
Сквозь синий холод высоты,
Ты, подающий силу свету
И солнцу, знай — повсюду Ты.
Джордж Гордон Байрон
Сняли квартиру в Малом Харитоньевском переулке. Прямо напротив загса под номером один. По-моему, это самый крутой загс в Москве, судя по тем маркам машин, которые паркуются, брачуются и уезжают, снова паркуются, брачуются, и так по кругу весь день.
Брак — тухлое слово, согласись. Гражданский брак — ещё хуже. Его сразу хочется списать в утиль. Нам это с тобой не грозит. Мы — другие, ненастоящие, от брака далёкие, отбракованные.
Загораем на балконе, пьём лимонад шприц апероль. Точнее, я пью, а ты работаешь. Такой лимонад продают в «Кофиксе». Хит этого аномально жаркого лета. И вот мы поспорили, можно ли сделать такой же лимонад в домашних условиях. Я сказал, что нет, и точно — нет. «Кофикс» — мой краш, и он непобедим.
Старик, в кофиксном лимонаде нет алкоголя, в твоём его больше, чем нужно. По крайней мере для сегодня — это явный перебор. Но я пью забракованный мною напиток и смотрю с балкона на свадебные парочки. Смотрю на платья, на костюмы. Ты стучишь что-то в ноутбуке. Дуешься на меня, что я не оценил твоих стараний. Старик, спор не проигран. Просто получилось что-то другое. Победителей нет. Просто ты привык побеждать.
А я пью это самое «другое», и мне от этого «другого» становится почему-то так грустно. Так грустно, что даже раздражает твоё перестукивание клавиш. Хотя со мной никогда такого не было.
Свадебные парочки сделаны все строго по ГОСТу. Идеальный брак. Свидетели пьют, смеются, краснеют. Заметил, что они почему-то всегда оставляют чуть-чуть жидкости на дне своих бутылок. У загса даже есть такой каменный выступ, где всегда стоят рядком полупустые бутылки. Старик, если у нас не будет денег на лимонад апероль шприц (120 р. в «Кофиксе», но может и их не быть), мы будем замешивать коктейли из того, что нам пошлёт загс. Смешно.
Старик? Ау? Не заметил, как ты ушёл с балкона. Я привык говорить вслух. Ты привык работать и параллельно слушать то, что я мелю без остановки. Но, видимо, не в этот раз. Или тебе просто стало жарко. Печёт.
Фотографы просят парочек принимать неестественные позы. В такую жару любая поза неестественна. Вот, например, сейчас. Невеста вжалась в столб. А над ней коршуном навис жених и тянется к её губам. Невеста думает о причёске, которая наверняка испорчена столбом. Плюсом ко всему столб раскалён. И ей просто больно и неприятно. Но нужно сделать кадр. Запечатлеть момент! Чтобы потом показывать внукам. А надо ли это будет внукам? Я вот лично не видел ни одной свадебной фотки своих родителей. Наверное, это странно, но так.
Жених тянется к губам невесты, и видно, что боится промазать. Фотограф щёлкает, птички вылетают. «Ну всё, хватит. У меня нога затекла», — нервно говорит невеста и подбирает подол платья. Оказалось, нога. Не причёска, не столб. Нога. Интересно, сколько они будут вместе? Неужели всю жизнь? Или он ей изменит, и она будет обходить загс стороной. Или, наоборот, будет приходить сюда раз в месяц, вставать напротив и высматривать что-то в окнах. Мы недавно видели такую женщину. Пожилая, прилично одетая, видно, что не бедствует. Стояла напротив загса, шевелила губами, как будто читала отходную молитву по кому-то. А у самой лицо безучастное, отсутствующее. Так смотрят на кошку, сидящую на дереве. На чужую, конечно. Своя бы вызвала хоть какую-то эмпатию. А здесь — ноль, полный штиль. Кошка чужая, жизнь своя, но как будто чужая. Да ещё и радость вокруг тоже чужая. Гипербола во всём. В движениях, в улыбках, во взглядах, в голосе. Нога затекла. Хоть что-то живое и неподдельное. Пройдут годы, и эта девушка потом будет вспоминать эту ногу. Всякий раз, когда будет проходить по Малому Харитоньевскому, а она будет здесь проходить (не верьте, что нет), в ноге будет возникать болевой спазм. Интересно, меняются ли лица у брачующихся до совершения брака и после. Появляется ли что-то новое в глазах? Как бы проверить?
Я допил коктейль. Стал почти пьяный и сонный. Как растаявший лёд на дне бокала. Я могу выпить совсем немного и опьянеть.
Мне нравится смотреть на загс вечером. Когда здесь никого. Малый Харитоньевский становится не центральным пафосным переулком, а тихоней где-нибудь на окраине провинциального городка. Изредка пройдёт бродяжка, соберёт бутылки, выпьет остатки, смешает их в своём битом жизнью желудке и пойдёт спать на Чистые. Старик, ты здесь? Видимо, ушёл в дальнюю комнату и надел наушники. Но я всё равно скажу. Старик, нам надо переехать отсюда. И как можно скорее. А то я здесь сопьюсь, старик. Ты своими же руками меня сопьёшь… Давай переедем куда-нибудь подальше, за третье кольцо. Ну что тебе сдался этот центр? Я не могу каждый день выходить на балкон и смотреть на загс. Это насмешка над нами, старик. Жестокая насмешка.
Всё-таки твой коктейль удался на славу. Он развязал мне язык, и я, наконец, могу сказать всё то, о чём боялся… Старик, я сброшусь с балкона, клянусь. Сброшусь и останусь жив. Да. Плевать, что у нас второй этаж и я упаду на крышу какой-нибудь бэхи. Вот это будет свадьба у кого-то! И мы потом будем выплачивать штраф владельцу машины. Вот тогда-то мы точно переедем из этой дорогой квартиры куда-нибудь в Тропарёво. Да? Там ведь есть «Кофикс»?
Чистые пруды, застенчивые ивы, как девчонки, смолкли… Твоя детская мечта жить на Чистых. Мечта провинциала. У каждого из нас на свете есть места, куда приходим мы на век… дальше не помню. Старик, какие слова дальше? Поскорее бы зима. Завалить балкон хламом, запереть на ключ и не высовываться до весны. Пусть там брачуются сами по себе. Невесты кутаются в меховые манто, женихи отмораживают яйца. Фотографы щёлкают, птички-невелички-синички вылетают… Без нас.
Старик, у нас есть лёд? Нет? Закончился?
Старик, а зима будет? Нет? Тоже закончилась? А если найду?
Мне голову напекло. Наверное, у меня солнечный удар.
Самый лучший zoom
Лето 2020-года. Живёшь себе живёшь, двигаешься по своей непрямой дороге, двигаешься как на ходулях, всякую минуту думаешь, что вот-вот упадёшь. Но, нет, стоишь, выстаиваешь, даже порой разгоняешься, забывая о том, что можешь «загреметь под фанфары».
В тот июльский вечер, я тоже шёл на внутренних ходулях, делил жизнь на «до» и «после». Такие дни случаются, особенно летом, когда нет спектаклей и много свободного времени для рефлексии. Дни идут один за другим, и ты ждёшь, что новый день проведёт черту и превратит будущее — в «после», а прошлое — в «до» (здесь звучит долгая нота, обязательно в нижнем регистре).
Тот день был ровно таким. Он близился к своему завершению, на часах было 21:00. Я шёл мимо Белорусского вокзала. Весь день я молчал, не смыкал связки. Я люблю такие дни полного несмыкания. В такие дни ты смыкаешься и свыкаешься с собой сегодняшним. Я двигался домой. Но тут мне позвонила Елена Антоновна Камбурова. Мы две недели не созванивались. Мартовская премьера «Маленького принца» перенеслась, но нам нужно было поддерживать текст, чтобы он не забывался, как я люблю говорить в таких случаях, «взрыхлять его». И вот Елена Антоновна позвонила и сказала, что готова репетировать. Через десять минут. В зуме.
Честно сказать, я не готов был репетировать, я готов был идти домой, слушать в наушниках музыку, под которую как-нибудь худо-бедно завершу этот длинный летний день. Но через десять минут я сидел на лавке возле Белорусского вокзала, смотрел на экран, где бодрая Елена Антоновна с разбега впрыгивала в каждого персонажа «Принца», меняя голоса, внутренний ритм. Она не любит лишних слов, словесных прелюдий, затактов, ей дорога каждая секунда, нельзя позволить ни мгновения отсрочки. Мне хочется так же падать в материал, как Елена Антоновна. Нет, она не полагается на магию вдохновения, на божью искру. Нет. Такая лёгкость вхождения в материал, в верный градус, в определённый исторический контекст обусловлена масштабной внутренней работой. Проживанием, не смыканием голосовых связок, а смыканием души. Долгим, скрупулёзным, осмысленным.
Я слышу, как проезжают поезда. Я слышу, как парочка на скамейке рядом говорит о чём-то заветном, не боясь, что их кто-то услышит. Всё это — фон, второй, третий планы, а на первом — он/она, маленький принц, маленький человек с огромной душой ребёнка. «Когда мне было шесть лет, я нарисовала удивительную картинку…» — вдруг оговорилась Елена Антоновна, и сама не заметила этого. Разве это оговорка? Ведь она нарисовала…
Вот в кадре появился Люсик — кот Елены Антоновны. Выдающийся кот. Сумел закрыть собой весь экран. «Люсик, не мешааай!» — глубоким басом говорит ему Елена Антоновна и отгоняет от экрана. Люсик продолжает выразительно, ползая по малым секундам, мяукать. «Люсик, хватит», — строго говорит ему хозяйка. Просит у меня прощения за паузу, потом увещевает Люсика покинуть комнату. Он неохотно, но всё же её покидает, и мы продолжаем. «Есть такое твёрдое правило. Встал поутру, привёл себя в порядок, приведи в порядок свою планету», — говорит Елена Антоновна уже голосом пятилетнего ребёнка. Будто бы и не было того глубокого баса, этой паузы.
Поезда едут, парочка на лавке перестала доверять словам и перешла к поцелуям, планета вертится, и ты слышишь, как она тяжело вздыхает, глядя на нас, её жителей. Принц прощается с Розой и знает, что он больше никогда её не увидит, что это мгновение не повторится. У нас было несколько таких zoomовских репетиций, и каждый раз я не смотрел на экран, а закрывал глаза и слушал, слушал. Голос Елены Антоновны меняет тебя на клеточном уровне и делит жизнь на «до» и «после». Точнее, вытягивает тебя из «до» (здесь снова звучит долгая нота) и открывает для тебя новое «после». И в этом «после» тебе хочется, наконец, вынырнуть из своей раковины и взглянуть на мир вокруг. На людей, которые рядом — протяни руку, на людей, которые так далеко, что страшно и подумать. Но теперь они все здесь, там, где чуть-чуть больно… под зорким взглядом сердца.
Теперь же хочется сказать пару слов о Люсике — выдающемся коте. Хотя пары слов мало, мало. Месяц назад Елена Антоновна подарила мне компакт-диск с изображением своего кота. Название у диска краткое и запоминающееся — «Мур, мур». Это первый студийный альбом Люсика. Три минуты живого, импровизационного мурчания. Прошлым летом Люсика отстранили от экрана, не дали показаться режиссёру, но теперь справедливость восторжествовала. Я услышал Люсика, его звучание. Оно мне понравилось. У него отличная школа и прекрасный Учитель. Попросил у Елены Антоновны разрешения использовать мурчание её подопечного в своём будущем спектакле. Она посмеялась и разрешила, предупредив, что скоро будет готов второй альбом под названием «Мяу, мяу». Будем ждать!
Мы открывали театральный сезон 20—21 премьерой спектакля «Маленький принц. Полёт в одном действии». Я благодарен пандемии за вынужденную отсрочку этой работы. Спектакль вышел осенью, как никогда кстати. Во время паузы мы, каждый, старательно прибирали свою планету, выпалывали баобабы, поливали землю, взращивали новые цветы, всматривались в себя, заново обретали любимых и друзей и, конечно, теряли стремительно, безвозвратно тех, за кого крепко держались. Они уходили от нас, как горячий песок сквозь пальцы. Оставив после себя одну ноту — «до». И её уже больше не хочется нажимать всуе.
Завтра у Елены Антоновны День рождения. И завтра же мы играем спектакль «Маленький принц. Полёт в одном действии». Каждый спектакль идёт с неизменным переаншлагом, и каждый не похож на предыдущий. Я знаю людей, которые возвращаются на этот спектакль снова и снова, приезжают из других городов. Возвращаются, чтобы возвратиться к себе. Елена Антоновна не умеет повторяться. Каждая интонация сиюминутна, каждый жест органичен, как сама жизнь. И какое же счастье, что мы можем быть причастны к этому земному Чуду.
Сказать по секрету (шёпотом, и только шёпотом), мы думаем с Еленой Антоновной о новой работе, ищем, перебираем варианты. В этом поиске не хочется торопиться, в нём можно купаться бесконечно. Это самое классное в театре — поиск. Материала, интонации, движения, вектора. Правильный поиск формирует верный замысел. И как бы мы ни хотели спешить, нам надо поторапливаться. Не оставаться там, в «до», а стремительно, с разбега врываться в «после». Елена Антоновна, двигайтесь вперёд быстро, звонко, смело, впрыгивайте в будущее, как вы привыкли. А мы будем поспевать за вами. Только освещайте нам путь. А то темно и страшно.