Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2022
Корниенко Игорь Николаевич — прозаик, драматург, художник. Родился в 1978 году в Баку. Лауреат многих литературных премий, в том числе премии В.П.Астафьева (2006), драматургического конкурса «Премьера 2010», литературного конкурса имени Игнатия Рождественского (2016), Шукшинской литературной премии (2019). Живёт в Ангарске.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2021, № 5.
Лаврушка
Смерть живёт в лавровом дереве, Павлик её видел, и не раз, она прячется там, в пыльных, вечнозелёных, жёстких, что можно порезаться, листьях, между непролазными ветками, куда и солнечному лучу трудно пробраться… Смерть хоронится там, в основании мощного, невидимого ствола-антенны, соединяющего этот мир, наш мир, с тем миром, миром иных.
Замахивалась бабушка кухонным цветастым полотенцем, не верила внуку:
— Не выдумывай! Сбегай давай лучше, сорви листика три лаврушки, скорей принеси, борщ вон уже закипает. А без лаврушки борщ не борщ, сам знаешь, не маленький. Не обидит тебя Лаврушка, скорей, наоборот, защитит. Он тут в саду за главного, старожил. За охранника. Верь бабке, беги давай!..
«Ничего не поделаешь, миссия у Павлуши такая, — говорит себе мальчик, шлёпая босиком по выложенной булыжником дорожке, горячей от палящего летнего солнца, — предназначение такое, судьба за лаврушкой, за самой Смертью бегать, бывает, что и на дню по несколько раз бегать», — мимо кустов роз, из прохладной сени виноградника к центу сада, где величаво и гордо над всеми деревьями и домом надзирателем-старожилом, главой сада почётно раскинулся лавр.
«Тебя же в честь Лаврушки назвали, — талдычил отец, особенно любил это дело под пивко рассказывать, с самого Павликова рождения. — В честь нашего дворового Хозяюшки, духа нашего Лаврушки».
Маленький Павлуша слушал с раскрытым ртом. Отец всякий раз обещал показать Хозяюшку, он его ещё называл Дедушкой, и всякий раз напивался, потом трезвел, и трезвому родителю было совсем не до Лаврушки, да и не до сына.
— В самый тёмный-претёмный час Лаврушка выбирается из своего лавра, чтобы проверить владения, — это уже старший брат подыгрывает отцу, папенькин сынок. — Он бродит, огромный, ростом со всё дерево, и заглядывает в окна, следит, чтобы с нами ничего не случилось во сне. Вот если ты не спишь или днём чем провинился, нашкодничал, вот тут-то Лаврушка тебе устроит…
— Чего устроит?.. — испуганно хлопал Павлуша глазёнками.
— Увидишь, — злобно кривил улыбку брат, — увидишь.
Павлуша в ту же ночь решил дождаться самый тёмный-претёмный час ночи, который со слов брата, наступает перед рассветом.
Устроил наблюдательный пункт: с подушкой, одеялом, фонариком и сухарями, у окна детской, откуда лавр виден как на ладони.
Даже ночь не смогла взять верх, растворить во мраке и спрятать лавр — зелёный великан искрит каждым листиком в свете луны и звёзд. Ветер путается в ветвях, гудит лавр колыбельную песнь, убаюкивает сад и дом, и маленького наблюдателя, борющегося с Морфеем, щиплющего себя, хлопая по лицу, хрумкая сухари…
— Я не усну! Не сплю! Не спать, — приказывал, и хрустел, и щипал, а глаза не слушаются, закрываются веки, запечатываются сном… Тянет за ресницы Павлик, вглядывается в темноту за окном и не сразу понимает, что видит. А видит: от лавра словно бы тень отделилась, шагнула прочь от дерева и тут же приняла форму худого человеческого существа, нет, это же самый настоящий скелет, не верит себе мальчик, как есть живой скелет с длинной, до звёзд, косой в костяшках пальцев.
— Никакой это не Лаврушка, это Смерть, — шепчет Павлуша в кулачок и прячется под подоконником. Смерть приняла образ Лаврушки, вот и весь секрет… Дурачки только в Лаврушку поверят. Павлуша не дурак…
Смерть подошла к окну детской, он слышит её дыхание — так ветер шуршит в листве, мыши в норах, — чует всем своим детским нутром присутствие Смерти, её пронизывающий взгляд ищейки. В пустых глазницах мёртвые зелёные огоньки… Только ей его сегодня не найти, Павлуша под подоконником накрылся подушкой и крепко накрепко закрыл глаза:
— Павлуша не дурак…
Он и проснулся на утро с этими словами на устах под окошком, вскочил, ударился головой о подоконник, не чувствуя боли, а на макушке надулась шишка с грецкий орех, — прильнул к стеклу. Лавр на месте, и ни намёка на ночной визит Смерти.
— Я разгадал твой секрет, Лаврушка, я сфоткаю тебя и всем докажу, — погрозил дереву, скрывающему Смерть, мальчик. — Я не дурак!
— Нет, не дурак, — плетётся к лавровому дереву Паха (не Павлик, не Павлуша тем более, — терпеть не могу всю эту уменьшительно-ласкательную хрень), семнадцатилетний подросток. Булыжники мокрые после дождя, Паха в носках, по-быстрому выпрыгнул в окно детской нарвать лавровых листиков: — Вся жизь моя — дорога до дерева и обратно, — бормочет, — к Смерти и назад. Тринадцать шагов от окна детской и сорок от входной двери. В солнце, в дождь и снежную бурю, в невзгодах и в радости… Со страхом и надеждой, в предвкушении и безнадёге, с любовью и ненавистью…
Задрал голову Паха в серое небо поглядеть, не торчит ли коса из макушки дерева, споткнулся о собственную ногу, но успел ухватиться:
— Спасла, спасла, — повис на ветке, подтянулся, поднялся Паха. — Снова спасла от падения, Смертушка моя ненаглядная, — в ладонях оборванные листья лавра. — Вот и на дунуть листочков подкинула Смерть моя, спасительница моя…
Поклонился Паха, икнул, попятился, да так спиной, отсчитав тринадцать шагов, вернулся, забрался в окно. Тут же у окна на письменном столе, раньше заваленном учебниками и тетрадями, теперь один лишь заварной чайничек, «моя волшебная лампа Аладдина», и привычный в последние месяцы ритуал: поджечь лавровый лист в пузатом заварнике и, когда как следует задымит, накрыться полотенцем с головой и дышать через носик чайника лавровой пряностью, «фимиамом Смерти».
Пара-тройка таких «накрываний» — и Смерть приходит к пустому столу собственной персоной.
Первый раз Паха чуть не наделал в штаны, оторвался от чайника, а Смерть за столом сидит напротив, точно такая, как в детстве запомнил: скелет в чёрном балахоне с капюшоном на черепе и с косой. В этот раз косы не было, как и не было зелёных огоньков-зрачков. На него смотрели чёрные пустые глазницы.
— Чёрт, напугала же, — выдохнул клубы белого дыма, — так и помереть раньше времени ж можно, — захихикал, — где ты пять лет назад была, скажи, когда я тебя ночами с фотоаппаратом как дурак караулил? Ведь до дурки чуть не до караулился. Спать перестал, есть не мог, аппетит пропал из-за нервов, стресса, накрылся обмен веществ, волосы выпали, — похлопал по лысой голове, — частокол поредел во рту, — продемонстрировал пустым чёрным глазницам оставшиеся зубы, — а тебя словно и не было, будто не ты этот Лаврушка, мать его за ногу…
Смерть ни слова в ответ, ни звука.
— Само собой, никто не поверил, что я видел тебя и что ты живёшь у нас в лавровом дереве. Или что, это портал?.. Дверь на тот свет, а?
Молчит Смерть, не шелохнётся, даже капюшон словно из камня.
— Что ты как неживая?! — спросил и тут же ответил. — Хотя ты и мёртвой быть не можешь, правильно же, Смерть, она ж не может умереть, хех… Слушай, — смело пододвинулся к гостье, — раз мы так давно и тесно знакомы, может, ты и меня сделаешь того?.. Этого… Ну, ты понимаешь… Неумирающим, как ты… Вроде и не живой, но и не мёртвый, а? Я тебе вот могу предложить, — постучал по носику чайничка, — потом, как заживу жизнью, работать буду, мнёшь-трёшь, капитал какой-никакой будет, попросишь что посерьёзней, если вообще заговоришь… Неразговорчивая ты, понимаю, сам не из болтливых, по настроению разве что могу лясы поточить… Ну, и под лаврушкой язык развязывается. Это мне корефан брательника показал, как укуриваться листьями можно. Это не наркотик никакой, не подумай…
Смерть молчала.
При первой встрече Паха не осмелился дунуть, но Смерть заявилась снова, теперь уже в аккурат, когда Паха только собрался нырнуть под полотенце, Паха попросил его великодушно простить:
— Дуну и поговорим, раз такое дело, чего зря дым переводить, — и, не дожидаясь решения Смерти — всё равно не ответит, — с головой, и телом, и душой опрокинулся на дно белоснежного лаврового тумана…
Смерть, ещё он не слез окончательно с окна, тут как тут, сидит у заварника глыбой, памятником, напоминанием, что надо успевать жить.
— Блин, носок у лаврушки, видимо, посеял, — поболтал босой левой ногой, — новые ж сёдня только надел, чёрт.
Спрыгнул с подоконника.
— Будь так добра, ну, пожалуйста, покажи свою силу, ну хоть малость, чуда чуток. Пусть носок на столе окажется, а? Чёрт с ним, с бессмертием моим, носок сейчас важней.
Важней носка было лишь ощущение полёта и счастья, что приносил дым лаврового листа: вдохнёт щекочущую ноздри пряную лёгкость Паха, и минуты через три знает, что такое любовь Вселенского масштаба, больше, чем просто знает, любит такой любовью всё вокруг, начиная с молчаливой собеседницы Смерти, заканчивая пыльными катышками под столом и далёкими невидимыми звёздами-галактиками, — их он тоже в это мгновенье любит как никогда…
— Носок, скажу я так, иногда важней, и стоит жизни и смерти.
До того, как отправиться в носках за новой порцией лаврушки, Паха уже покурил раз пять из чайничка, поэтому философия и вечные вопросы так и лезли из него. Смерть же, как всегда, постоянна и непоколебима.
— Я не дурак, знаю, что просто так ничего не бывает, вот и ты тут неспроста… Я ведь видел тебя на всех неполучившихся фотографиях, да-да, видел. Это они все смеялись и не могли рассмотреть, не видели ничего дальше своего носа, глубже той темноты, листвы и звёзд, что запечатлела моя мыльница…
Поджог горсть сухих листьев. Бросил в чайник, а как из носика поползла, петляя, белая змейка, накинул на голову полотенце и пропал вместе с дымом и заварником, только голос остался:
— Знал, что придёшь, объявишься, я ж не дурак…
Хлопала бабушка в ладоши:
— Конечно, не дурак! В армию не пошёл, вместо учёбы справка, вместо работы другая справка.
Паха смеётся:
— Моя работа — тебе всю дорогу за лаврушкой бегать. Ба. Мне двадцать пять, а я всё бегаю…
— Правильно, — снова хлопнула в ладоши старушка, — и в тридцать пять, и в пятьдесят будешь бабушке за лавровкой бегать, скажешь, нет?.. Борщ-то бабулин вон как за обе щёки уплетаешь… А в двадцать пять, хочешь знать, у меня отец твой уже во второй класс пошёл. Не перечь давай, лучше поди сорви ветку с листьями, чтоб не сухие и не совсем молоденькие, и я тебе погадаю.
Бабушка всегда, сколько Паха помнит, гадала на лаврушке, она и побег мамкин нагадала, и развал Союза, а в последнее время чуть ли не каждую неделю за веткой-предсказательницей Паху посылает. То соседка за мужа-пьяньчужку спрашивает, то дальний родственник насчёт своего бизнеса советуется, а на днях поп нагрянул с молодой любовницей, как бабуля ни поджигала лавровую веточку, не загорелся лавр — не выйдет ничего у попа с молодухой, не исполнится задуманное, не случиться…
— Да чего мне-то ворожить, — отмахивается по привычке внук. — Я с самой Смертью знаюсь, друг её закадычный, мне все эти гадания-предсказания — дым. Мне Смерть ещё по юности сказала, обещала, если и умру, то возвращусь Фениксом из огня.
Замахнулась бабушка на внука совсем не в шутку, грозно:
— Не шути так. Со смертью тем более не шути!
— Да кто шутит-то?! Истину говорю! Ты, ба, главное, лавр не пожалей, сожги дерево, и увидишь, как я из огня горящего дерева выйду воскресший, невредимый, живей всех живых!..
— Ну вот кто ты после этого, если не дурак?
— Чуть что, так сразу дурак. Это вон, кто в Лаврушку-семейного духа верят, дураки полные. А Смерть, если покумекать, всегда рядом, и куда реальней вашего Лавруши…
Бабушка перекрестила внука:
— Лаврушка здесь с начала времён, все наши предки под его ветвями, под сенью его. Он и подсказывает нам, как жить-выживать. Сжечь лавр — это же уничтожить весь наш род, всю память предков, всю историю, родословную… Это грех, и мыслить такое уже страшно… — слёзы в морщинках бабушкиных щёк засверкали, набухли, того гляди потекут, не остановить, и внук сдаётся:
— Ба, ну чё ты вот, как эта… Я ж люблю тебя, и Лаврушку люблю, и веточку сейчас сбегаю принесу…
Всхлипнула старушка, вытерла краешком косынки глаза:
— Только не забудь разрешение у Лаврушки попросить…
— Знаю, знаю, сто лет уже ж прошу, — перебил внук, — «Дедушка Лавр, разреши листочков твоих нарвать»… Итэдэитэпэ… Блаблабла… Ляляфа…
— Поклониться не забудь, — напомнила, крикнула вслед внуку.
Паха помахал «услышал», повернулся, театрально поклонился бабуле, засмеялся.
— Дурачок.
Упал Паха на колени и лоб в кровь рассёк о твёрдую сухую землю, красные ленты по лицу, — прости дурака! Пьяный я, пьяный дурак. Дебил, алкаш, дегенерат!.. Паху трясёт с похмелья, пил весь май беспробудно. Лавр источает жар палящего июньского солнца, дышит горьковато-сладкой пряностью, слушает исповедь человека, дожившего до возраста Христа и вчера набросившегося на дерево с топором и криком «Умри, нечисть!». Рана от топора на стволе обработана бабушкиным раствором из медного купороса, перевязана бинтом.
— Прости, Лаврушка, ради Бога прости! — и кланяется, кровью расписывая землю у корней лавра.
Бабушка предсказала беду много лет назад по горящей веточке, что принёс внук, увидела тогда в сизом дыме старушка черноту злоупотреблений, желчь, страх и беду… Услышала в треске обуглившихся листьев крики внука, невысказанное, потаённое…
— Ты мне только, что там Лаврушка предскажет, что со мной дальше в будущем будет, не говори, — строго-настрого наказал внук.
И в тот же вечер пришёл домой навеселе, и на следующий… Всё, как и нашептала лавровая веточка.
— Прости, Лавруша, — не помнит Паха, с чего вдруг схватился за топор, пьяный был в несознанку, из тумана лишь образы, виденья: вот плачет ба, отец с братом оттаскивают от дерева, валят на грядки с помидорами, вот и Смерть-подруга над всем этим, выше лавра, с косой, закрывающей солнце… — Прости дурака, — и бьётся лбом, и будь его воля, разбил бы голову до мозга, до смерти, и смертью вымолил бы прощение, но перед глазами — «что такое?» — в кляксах крови и земли — носок. Его, новенький, один раз надёванный, потерянный давным-давно по молодости носок. Его искал он сто лет назад, как помнится, в дождь, да так и не нашёл, и вот он теперь здесь знаком «стоп», и будто не было всех этих десятилетий, будто только вчера потерял носок — чист, свеж, нов… Паха подобрал пропажу, «точно мой», вытер окровавленное лицо носком, спрятал за пазуху. Вместе с находкой вернулась и старая знакомая.
Согнулась над ним в три погибели и, «дурак, какой же ты дурак, Паха!», ничего не сказала.
— Зачем сейчас? — промямлил Паха, не поднимая глаз, да и сил не было, — оторви он взгляд от земли, казалось, выблюет из себя всего себя. — Носок? Почему именно сейчас ты его вернула? Знак? Для чего? Что я должен с ним сделать?
Лишь знойное, кишащее жизнью лето гудит в ушах на перебой с отравленными алкоголем кровью, чувством вины и стыда.
— Повеситься на нём, да? Этого ты хочешь? Так знай, только дураки вешаются на носках.
Плюнул через плечо, споткнулся о свои ноги и, не оглядываясь, по тропинке из булыжника к дому.
«Дураки вешаются на носках», — одно и то же повторял внук. Бабушка слышала, крестилась, молилась.
После случая с топором Паха ещё сильней запил, повязал носок на шею галстуком-удавкой и не снимал больше.
— До самой смерти буду носить как напоминание, как наказание, как судьбу.
И не ходил больше Паха за лавровыми листьями, обходил дерево и даже не смотрел в его сторону.
Бабушка жгла листья и веточки — видела страшные сны внука, видела его удел… Развязку жизни…
Смерть не отходила от Павла, всюду с ним: в туалете на унитазе, и в ванной с отрезвляющей ледяной водой, и в ведре, куда его стошнило…
— Дураки вешаются на носках. А я и есть дурак! Самый из самых, дурак дураком! — признался себе и Смерти Паха.
Вот тогда-то Смерть и заговорила.
И Паха слушал её не перебивая, соглашался, кивал, поддакивал:
— Всё так, да, как есть дурак, самый настоящий… Да-да, дурак, да!..
Только бабушка опередила Смерть. Пока младший внук дурачком, китайским болванчиком кивал пустоте и плакал, сильней затягивая на шее носок, она пошла к Лаврушке, долго разговаривала с деревом, обнимала, вставала на колени, кланялась, а потом подожгла бинт, — им она перебинтовала рану лаврового дерева с месяц назад, вспыхнула ткань, а следом сухие листья лаврушки, пламя взметнулось по стволу к макушке, лавр в миг превратился в вихрь огня: треск, искры, дым… Озарилась ночь.
Когда тьма за распахнутым окном детской стала мандаринового цвета, Павла буквально что-то вышвырнуло из комнаты.
Всё как во сне, в нереальности. Он оказался на булыжной тропинке, а перед ним пылающий до неба костёр лаврового дерева и бабушка в зареве огня, несгибаемая чёрточка, восклицательный знак в хаосе стихии, и… Смерть.
Внук закричал, сорвал с шеи носок, что не давал крикнуть во всё горло, и закричал громче огненного светопреставления:
— Лавруша, дедушка, помоги!
Побежал босой (или в одном носке?) по булыжникам к лаврушке, к бабушке в кольце рыже-алого света и жара. Схватил ее, оттащил к тропинке… Не видели ни внук, ни бабушка, как из огня явилось нечто древоподобное, огромное до неба, оно схватило Смерть, спеленало её ветвями и рухнуло на грядки с помидорами обгоревшим скелетом веток, листвы и пепла.
— Я посажу новую лаврушку, ба, ты только не плачь, — причитал снова и снова и вытирал невидимые бабушкины слёзы ладонью внук. — И пить больше — ни грамма!..
А в темноте над ними искры сгоревшего лавра превращались в звёзды, в новые созвездия, новую Вселенную, новую жизнь…
Утром на пепелище Павел пришёл с зелёным лавровым саженцем, где его ожидала ещё одна находка, покруче сто лет назад потерянного носка. Павел нашёл разломанное напополам лезвие косы.
Анна на ручке
Анна и библиотекарь
Любить писателя — гиблое дело. Истина, проверенная веками. Считала Алла Леонидовна, библиотекарь городской центральной библиотеки, поэтому любила писателя тихо, «про себя»:
— Вполголоса, — утешала Алла влюблённую душу, — ведь именно такая любовь настоящая, любовь вполголоса, любовь на цыпочках, лёгкого дыхания, в полвдоха любовь. Молчаливая. Безответная…
Не пропускала ни одной творческой встречи с любимым автором, всегда сидела в задних рядах с краю, чтобы не дай бог не выдать свои чувства, чтобы не заподозрили, не уличили, не подняли её любовь на смех, не растоптали слухами, намёками, шутками, подозрениями, жалостливыми неискренними речами: «Не пара он тебе, Алла Леонидовна, они же все только в своё творчество влюблены и, кроме него, только себя ещё любят, ну и домашних своих питомцев…» Не бередили и без того измученное сердце снова и снова: «Любить писателя — гиблое дело…»
— А мне, может, и не нужна его любовь, нужно всего лишь присутствие. Чтобы был просто рядом, пусть не любит, просто будет. Смотреть на него, дышать с ним одним воздухом, ощущать тепло его тела, его запах… Слушать его стихи… Может, мне этого достаточно. Может, нам хватит одной моей любови на двоих…
Но вот писатель появляется в библиотеке — «заскочил поздороваться», — и Алла понимает, что одного присутствия мало, ей до желудочных спазмов, до болей в животе, заканчивающихся бегством в туалет, хочется прикоснуться к нему. Достаточно одного касания, едва ощутимого, как пёрышко…
Прикоснуться к его пальцам, к волоскам на руке. Алла бы всё отдала, что есть в жизни, за прикосновение к его щеке, к губам…
Фантазии плюхались в живот, живот сворачивало диареей, и Алла Леонидовна, оставив пост в отделе «Абонемент», скрывалась в кабинке туалета. Впечатлительная с детства, она всегда страдает животом.
— Любовь всё вылечит и живот исправит, — успокаивала себя и бурлящие внутренности библиотекарь. — Надо верить и продолжать тихо любить, и всё образуется, всё наладится, любовь не может не победить, особенно такая любовь: чистая, молчаливая, настоящая…
И это случилось. «Провидение», — так посчитала Алла Леонидовна, увидев портфель писателя в кресле у гардероба. Вышла из туалета, и вот оно, провидение, да такое, что снова скрутило живот. Алла действовала по велению сердца, сердце сильней живота, сердце победило живот, — схватила уже совсем не чёрный, видавший виды портфель писателя и бегом из библиотеки на улицу. Под дождь.
— Дождь всегда кстати, — бежала, прижимая драгоценность к груди, — всегда в помощь дождь, — колотилось сердце о кожу портфеля, — дождь смывает все следы…
По лужам в сменных, библиотечных, тапочках прямиком к дому, в однокомнатную квартиру на первом этаже пятиэтажной хрущёвки.
Анна и писатель
Лучший друг писателя — портфель. Старый, с потрескавшейся, когда-то чёрной, теперь выцветшей серой кожей, по краям поседевший, полинявший, с громоздким замком под ключ, удобной ручкой и на металлических ножках портфель. Писатель звал его «Анной» со дня обретения, портфель подарила на двадцатый день рождения мама. Анна — в честь первой любови, настоящей, единственной… Даже не Анна, чаще Аня, Анечка… Анютой называл.
Писатель всегда с портфелем, не выпускает из рук, даже выступая на сцене у микрофона:
— Портфель — это часть меня, — шуткой всерьёз отвечал писатель, — моё продолжение… Мой талисман, оберег…
В портфеле его дети. «Мои дети», — говорил писатель о своих произведениях:
— Все романы, повести, рассказы… все они мои детки. Посчитайте, сколько их у меня…
Писатель — это Колос Алексей Владимирович, прозаик, поэт, драматург, председатель городского литературного объединения «ОбЛик», лауреат областной губернаторской премии, словом, звезда, а точнее — «Полярная звезда местного литнебосвода», — так окрестили Колоса здешние провинциальные СМИ.
— Почему, как многие творческие люди, вы не перебрались в столицу-Москву, — интересовались всё те же СМИ, — а живёте и работаете в маленьком городишке под Иркутском, даже в Иркутск, столицу области, не переберётесь почему?
— Приворожили меня, замок на мне закрыт, есть такой обряд приворота: сколько и куда бы ни уезжал, всегда возвращаюсь, — со вздохом отвечал Колос. — Прикипел, свыкся, привык и, наконец, полюбил…
— Шутите?
— Нисколько, — печальная улыбка на печальном лице. — Ни капельки не шучу. Даже планирую про это написать, как созрею, во мне давно живёт эта история с приворотом. Думаю, и для вас не в новинку существование деревни ведьм на Байкале…
Молчание в знак согласия.
Анна и библиотекарь
Портфель пах писателем. Алла сходу, не разуваясь, оставляя мокрые следы на линолеуме и паласе, прошлёпала в комнату, села на заправленный диван-кровать, прижалась лицом к похищенному сокровищу.
— Мой, — бубнила в сырую кожу, — мой, мой, мой…
Спрятала «своего» под подушку, сверху накрыла покрывалом.
Тут и прошибла Аллу нервная, болезненно-тревожная дрожь, чувство вины и стыда обрело голос, знакомый Алле с детства, несчастливого, одинокого детства, внутренний голос закричал:
— Воровка! Чёртова преступница! Тебя поймают! Вычислят! С позором уволят!
Не растерялась, как обычно бывает, Алла:
— Нет! — крикнула. — Любовь всегда права! А ты?! Ты, долбаный, ты только жить мешаешь! Так что заткнись лучше! Умолкни подобру-поздорову! Всю жизнь мне испортил! ЗА-А-ТКНИСЬ!
Выскочила в прихожую, закрыла дверь на два замка, проверила, подёргала за ручку, скинула промокшие тапки, босиком на кухню к окну:
— Тоже мне воровку нашли, — спрятала кухню от вездесущей серости дня за жёлтыми занавесками. — Будь все такими ворами, как я, жизнь Раем земным стала бы, — вернулась к входной двери посмотрела в глазок. — А я, на самом-то деле, спасла писателя, выручила. Да. Нашла его любимый портфель, подобрала, хотела сразу вернуть владельцу, искала всюду, но писателя не нашла, вот и забрала с собой, — оторвала взгляд от пустого квадрата лестничной площадки. — Что, лучше было, если бы я оставила портфель? Чтобы он попал в руки неизвестно кого?.. Да? Так?
Прошла в комнату, говорила громко, чтобы слышал спасённый, укрытый покрывалом и подушкой, говорила на визгливых истеричных нотках в точности как мать, когда с похмелья и всем недовольна:
— Если бы не я, в чьих лапах мог быть ты теперь?! Слышишь? — и через паузу, прогоняя, сменяя материнский тон на свой стеснительно-тихий, библиотекарский: — Слышите меня, Алексей Владимирович?..
Присела на край дивана, пригладила мокрые, сосульками, волосы, выкрашенные белой хной. Услышав как-то, что писателю нравятся светленькие, Алла не удержалась, перекрасилась («поэкспериментировала» — стеснительно отвечала), вздохнула горестно, повторила всё так же тихо:
— Слышите меня, Алексей Владимирович? Знаю, что слышите. Вы всегда держите ухо востро и записную книжку в кармане на случай, если подслушаете интересную фразу, словосочетание, историю…
Сдёрнула покрывало, отбросила подушку. Портфель, окружённый белоснежной чистотой постельного белья, светился ярким чёрным квадратом, окном, порталом в иной мир, в другую реальность…
— Моя история не так интересна, как ваши истории, даже близко не стояла моя история, — рассказывала, не отрывая глаз от загоревшейся черноты кожи. — Простая, каких миллион, миллиард историй, заурядная, скучная… Когда слышу выражение «трудное детство», вне всякого сомнения знаю — это про меня. Хотя никаких там прибитых к полу игрушек, конечно же, не было, — усмехнулась. Показалось, и кожа на портфеле под кодовым замком вытянулась широкой полоской улыбки. — Вот и вас рассмешила… Да, моё детство — это безголовые куклы и такая же безголовая мамаша-алкоголичка. Мать отрывала головы куклам в воспитательных целях. Я в садик ходила, когда начались публичные обезглавливания: «Заруби себе на носу! Я твоя гильотина! — наказывала мать, — твой топор и плаха твоя — я! Не послушаешься, ослушаешься маму, секир-башка без разговоров». И летели пластмассовые головы с пластмассовых шей. Вспоминать сейчас даже и смешно, тогда же это было смерти подобно. Клянусь, я чувствовала на себе, на своей шее, каждую оторванную голову… А во снах, пьяная, или — самое страшное — с похмелья, мать отрывала мне голову снова и снова, и снова… Мне и сейчас нет-нет да приснится сон детства: казнь материнская… С возрастом стали стираться материнские черты, остался только кричащий рот, ну и руки-гильотины. Вот, пожалуй, этот момент сгодится вам для вашего творчества. Я забыла, как выглядела родная мать. Её лицо стало исчезать ещё при жизни, ещё подростком стала замечать, в редких взглядах на родительницу, что с головой матери что-то происходит: сперва исчезли волосы, следом за волосами пропали уши, нос, глаза… Остался один рот. Мать стала походить на инопланетное существо, бледно-серое гладкое яйцо с трещиной-ртом, вечно злоупотребляющим алкоголем, пьющим, орущим, вечно требующим подчинения ртом, пастью.
Перевела дыхание Алла, пододвинулась ближе к портфелю. Сказала:
— Если не против, день сегодня тяжелей тяжёлого детства, — и легла рядом с похищенным писательским портфелем на диван, к стенке легла. Первые минуты не дышала. Лежала на спине, смотрела в потолок, ни звука, ни движения… Головой легонько касаясь края портфеля. Алла закрыла глаза, и кожа животного стала человеческой кожей.
Анна и писатель
Писатель так и сказал:
— Где моя Анна?!
Заведующая центральной городской библиотекой, не понимая, о ком речь, но хорошо зная, уважая писателя за дружбу и верность библиотеке, ответила уверенно и не задумываясь:
— Найдём. Всё и всех найдём, дорогой Алексей Владимирович, вы только не волнуйтесь. Не нервничайте слишком… Сами же любите повторять: «без фанатизма». Присядьте, отдышитесь и расскажите, что за Анна?.. — И сквозь улыбку: — И без фанатизма…
Искали Анну всей библиотекой до поздней ночи.
Гардеробщица — «поэт в душе» — баба Женя божилась:
— Видела портфель, в кресле был, но моргнуть не успела, исчез, будто и не было. — И крестилась баба Женя: — Домовой, как есть, забрал. Надо три раза сказать: «Домовой, домовой, поиграй да отдай» и бантик покрасивше повязать на ножку кресла взамен ридикюля.
Заведующая Евленья Ивановна тридцать пять лет из своих солидных пятидесяти пяти проработавшая в библиотеке и перевидавшая многое, включая таинственные исчезновения книг, вещей и людей, успокоила:
— Найдётся пропажа, у меня в библиотеке ничто без моего ведома не пропадает.
Писатель, поцеживая коньяк, для успокоения налитый заведующей, из её же чайной кружки, соглашаясь, кивал. Он предчувствовал нечто подобное, вот уже которую ночь ему снится сон тревожный, пугающий…
Снится Колосу, будто он участник грандиозного выступления: здесь и Астафьев с Шукшиным, и Евтушенко с Распутиным, и куча другого известного от литературы народа, но всё как-то покойники все, и Колос вдруг в одном списке с мертвецами. И лестно, и боязно, и бегает Алексей Владимирович по узким бесконечным коридорам в поисках организаторов — «кто здесь главный?» — а найти никого не может. Всё на оживших поэтов и прозаиков натыкается: Высоцкий, Ахмадулина, Аксёнов, Вампилов…
— Мне б узнать, почему я вместе с мертвецами в одном списке? И есть кто ещё из живых?
Нет ответа. Никто не знает ответ, но с каждым новым коридором, с новым поворотом к нему приходит осознание: «А что, если и я мертвец?» и гонит страшную мысль прочь Алексей Владимирович, а голос ведущей объявляет громко, звонко его выход. И Колос сплёвывает: «Чёрт с ним, мёртв так мёртв, главное — в одном ряду с великими, с классиками!»
Тут-то и видит себя писатель в зеркале перед самым выходом на сцену и не верит глазам, и стон становится криком. Он голый, в одних чёрных носках, и нечем прикрыться, лишь ладонями, что дрожат и не слушаются, а ведущая снова приглашает его на сцену.
И хоть закричись, хоть взвой: или голым на сцену, или…
«Конец. Всему конец: писательству, вдохновению, жизни… Конец!» — бормочет под нос, мечется из стороны в сторону за кулисами обнажённый писатель Колос и просыпается с криком и тревогой, тревогой не проходящей, поселившейся и пропитавшей его всего насквозь, тревогой…
— Мертвецы и нагота, это всё неспроста… И вот тебе на, — допил коньяк Алексей Владимирович, демонстративно поставил пустую кружку на стол перед заведующей. — Это не простая сумка для переноски бумаг и чекушек, не просто портфель…
— Я уже поняла, — Евленья Ивановна достала пузатую бутылку, налила писателю. — Простой портфель Анной не назовут, — улыбнулась, подмигнула, спрятала коньяк обратно в стол. — У меня хороший знакомый, бывший одноклассник, в полиции, я ему уже позвонила, так что не волнуйтесь и не переживайте, даже в голову не берите, всё с Анной будет в порядке, отыщем, и глазом моргнуть не успеете.
Писатель моргнул.
— Портфель, мягко говоря, заколдован, — сказал кружке с коньяком, поднося её к губам, — это не счастье, проклятие это, порча, — и залпом выпил.
Анна и библиотекарь
Они танцевали. Алле тридцать семь, и она ни разу ещё не танцевала с мужчиной, в школе на выпускном — с учителем по физкультуре, явно пригласившим её из жалости, так это не считается, от физрука несло кислым перегаром и потом, и Алла расплакалась, вот и весь танец.
Сейчас они танцевали, писатель вёл, писатель нежно касался её талии, его жаркое дыхание с оттенками табака пьянило, писатель закружил, потом прижал к себе, Алла нескромно прижалась к нему всем телом, тут и взвыла сирена, и разорвала объятия и танец, и выбросила её из сна в сумерки квартиры, сбросила на пол. Вскочила Алла: испуганная, растрёпанная, недотанцованная, не сразу определила источник звука. Сотовый, его она никогда не берёт в библиотеку, истерил на тумбе с ночником.
Время девятый час, на экране телефона «Евленья Ивановна».
Портфель выглядывает, смотрит из-под подушки чёрным глазом-уголком.
— Ответь, — слышит голос писателя, — сними с себя подозрение.
— Да-да, верно, — соглашается Алла, а руки непослушно дрожат, танцуют, с третьей попытки удалось попасть в кнопку ответа. — А я вам уже который час не могу дозвониться, Евленья Ивановна, с телефоном, что ли, что или со связью, — с лёгкостью соврала библиотекарша и подмигнула чёрному глазу.
Ложь во имя любви — не ложь. Это ложь во спасение, спасение во имя лучшей жизни. Если тридцать лет не жить, а мучиться, то любой подвернувшийся шанс улучшения состояния жизни не должен сгинуть впустую. Всё, и по головам — ради этого шанса… И Алла продолжила лгать, искусно-неповторимо, врала и верила своему вранью. Всё ради любви, любви, к которой, наконец, можно прикоснуться…
С заведующей ушла говорить на кухню, предусмотрительно плотно закрыв дверь в зал — «чтобы Алексея не беспокоить понапрасну», — позже она всё расскажет ему, расскажет полушёпотом, в темноте, впервые поделив диван-кровать на двоих.
Расскажет всё, что скрывала ото всех, от самой себя, изольёт душу, вывернет сердце наизнанку… Всё вспомнит, до мелочи, до запаха, до штришка… Ничего не забудет.
После этой бессонной ночи откровений и слёз, которые Алла не могла сдержать, вспоминая детство и юность, портфель Алла решила называть только по имени — Алексей, можно по имени отчеству — Алексей Владимирович, но лучше всё же ласково, уменьшительно-ласкательно — мой Алёша…
Утром завтракала не одна. Повесила на спинку стула, где главой стола царственно восседал писательский портфель, похожую на мужскую, свою старую голубую рубашку, пообещала сегодня же после работы купить новую:
— Такую, какую захочешь, цена значения не имеет, хоть самую дорогую на свете рубашку, главное, чтобы твоего любимого цвета, оранжевого… А хочешь, френч возьмём? Или пальто? Знаю, знаю, тебе же нравятся все эти пальто-френчи…
И, не дожидаясь ответа, подхватила стул с портфелем и рубахой и закружила с ним в танце из сна, по кухне, затягивая в вихрь голубого знамени их любви всё вокруг… И кухонную утварь, и сон, и реальность…
— Хочу, хочу, хочу!..
Анна и писатель
Библиотекарша Алла из «Абонемента» клялась, что не видела портфеля в кресле у гардероба:
— Когда, извините меня, у вас живот вот-вот взорвётся и полезет отовсюду, откуда возможно и невозможно, ещё раз извините меня, тут думать невозможно, а уж по сторонам смотреть тем более… Не вздохнуть. С меня сто потов сошло, пока до дому добралась. Умру по дороге, думала. Так что мне, извините, не до чемодана было…
Писатель беседовал с Аллой в кабинете заведующей, периодически отхлебывая из кружки отсутствующей — «будет лучше, если без меня поговорите» — Евленьи Ивановны обжигающий, отрезвляющий кофе.
Алла была готова к этому разговору, один час ночного бденья с Алексеем они посвятили этому, подготовили ответы, которые сняли с Аллы все подозрения. Колос поверил библиотекарше и доверительно поделился:
— Кусок меня украли. Большую часть даже.
«Смотри мне в глаза, — учил её Алёша в ночи. — Я сам не люблю это дело, смотреть людям в глаза, но правда — она такая, прямолинейная, глаза в глаза, в упор. Я поверю тебе, если не будешь отводить взгляд, и не елозь на стуле, держи руки у меня на виду, желательно, ладонями кверху…»
Алла сделала всё точь-в-точь по указке, слово в слово.
Живот — она впервые не почувствовала его, никаких спазмов, ни бульканья…
А ведь любовь сознательной части её тихой жизни — вот она, перед ней, один на один с любовью, она вдыхает запах его туалетной воды и перегара, ощущает тепло его присутствия, писатель в своём любимом свитере с горлом, на лысой, не по возрасту — ему всего сорок два — голове бисером подмигивает пот.
«Мы идеальная пара», — повторяет про себя Алла, не отрывая взгляд от глаз писателя. Писатель говорит:
— Там у меня пара незаконченных рассказов, блокноты с записями, — выдохнул кофейным жаром. — Единственное, что успокаивает, — это даже не кодовый замок, нет, а то, что Анна может за себя постоять. Не впервой… Анна — это портфель, — объяснил, отхлебнув, Колос, — моя Анюта…
— Алексей! — вырвалось у Аллы. — Какая Анна?!
— Первая моя, самая ранящая любовь, — мечтательно, одним вздохом, — всё она, моя Анна…
«Анна» иглой в сердце, и воздух будто выкачали из кабинета заведующей, ото всюду, нет больше воздуха на планете Земля, нет жизни.
«Анна! Чёртова Анна! Она и тут вмешалась, испортила, разрушила… С того света достала… Восстала из ада!.. Мерзкая, ничтожная сука! Пропащая алкоголичка!..»
Писатель не замечает перемены и бледности сидящей напротив Аллы, Алексей Владимирович, задыхаясь, захлёбываясь, рассказывает о силе любви, волшебстве, имя которому Анна. Аня, Анечка, Анюта…
— …Ради взаимности, ради того, чтобы она была рядом, только ради её присутствия был готов на всё: убийство, приворот, плен, распятье… Анна, как болезнь и лекарство в одном флаконе, мой ад и рай, спасение и погибель…
— С-у-у-у-ка-а… — выдыхает из себя последний воздух Алла, и проваливается в безвоздушное пространство небытия, нелюбви.
Анна и библиотекарь
Мамой Алла звала родительницу не долго и только в раннем детстве, подростком старалась избегать хоть как-то обращаться к матери, про себя называя по имени отчеству, но чаще всего ругательными словами, где «тварь», «мразь», «алкашка», «дрянь», «сука»… — самые невинные.
Спросит кто-нибудь из соседей-знакомых: «Как мама?» Алла неизменно отвечала: «Анна Степановна всё ещё пьёт».
Анна Степановна умерла за кухонным столом с рюмкой в руке у сожителя на квартире и, по слухам, просидела так, с рюмкой, всю ночь. Санитары «скорой», всё по тем же слухам, не смогли вытащить рюмку из рук покойницы, так и увезли в морг. Это было пятнадцать лет назад, и вот Анна вернулась.
Алла вернулась из безвоздушного пространство с этим словом:
— Вернулась.
Перепуганные писатель и заведующая в один голос поддержали:
— Вернулась.
Алла заплакала, и плакала Алла, пока заведующая не отпустила её домой, плакала, выходя из библиотеки, и ещё чуток по дороге плакала. Слёзы высушила ярость, такая знакомая ей: тихая, молчаливая, кипящая внутри и не находящая выхода ярость…
— Вернулась!
Но нет, больше не будет изгрызенных до мяса, до крови ногтей, не будет собственноручно поставленных синяков на бёдрах, покусанных губ, криков в подушку и бесконечных слёз не будет!
Фантазии, в которых они вместе выбирают для Алексея пальто, потом прогуливаются в чернильных сумерках вдали от посторонних глаз, и тихие беседы в ночи, и жаркие сны в объятьях друг друга… всё вдребезги.
Не сдержалась, побежала Алла, лужи и грязь брызгами в стороны, «Анна» стучит в голове, так родительница привлекала к себе внимание, барабаня пустым стаканом по столу, прикроватной тумбе, подлокотнику кресла, голове…
Ворвалась в квартиру Алла, в зал, и на четвереньки к дивану, там, под спальным ложем у стены, она:
— Мама, — зашипела дочь, обеими руками хватая портфель, а он выскальзывает из потных ладоней, не даётся… — давай, вылезай, Анна Степановна, проклятая алкоголичка, — выволокла портфель, вышвырнула в прихожую. — Что, думаешь, можно вот так заявляться и отбирать моё единственное?! Мою любовь?! Ну уж нет, — Алла поднялась с колен, в два шага подскочила к портфелю, ногой ударила, и второй, и третий раз, портфель бился о стенку, потом о входную дверь и снова о стенку… — Я знала, что ты найдешь способ вернуться, что восстанешь из мёртвых, не позволишь мне быть счастливой, просто быть, сука ты, не позволишь, — схватила портфель за кожаные потёртые бока, встряхнула. — Слышишь, дрянь? Думаешь, я не знала?! Да я ждала этого изо дня в день, твоего пришествия, пьянь ты подзаборная, никому, даже собственной дочери ненужная, несчастная потаскуха, ждала, и во сне видела, готовилась, тварь ты, — ударила портфель о пол и пнула, и проглотила горький ком слёз, сдавивший горло и дыхание, «она не заплачет, нет, только не сейчас, не при ней».
Оставив портфель в углу прихожей, отдышалась, руки и колени колотила мелкая нервная дрожь.
На кухне голубым маяком надежды — рубашка на спинке стула и осколки разбитых фантазий в сердце, насквозь и в лохмотья.
Сняла рубашку, прижала к груди, к лицу, к губам:
— Я твой навеки, он сказал
И сердце ей своё отправил,
Себя послал ей по кускам
Посылкой счастья без возврата…
Прошептала любимые и такие подходящие ко времени, как казалось сейчас, строчки из раннего Колоса, из первой книжки «Заводь. Письма счастья и посылки», голубенькая, она стоит на верхней полке обложкой в зал рядом с другими не менее любимыми книгами Алексея…
Душа в конверт не поместилась,
Он душу по частям отправил…
Её лишь для себя, в себе,
Одну её оставив…
На ходу пнула Анну Степановну, вернулась в зал, убрала рубашку:
— До лучших времён, — сказала, — они наступят, теперь точно наступят, когда, наконец и окончательно, покончу с этим. С этой!..
Алла Леонидовна решила:
— Истязать, как ты меня, не буду! — подняла воплощённую в писательском портфеле родительницу за шкирку. — Да, каюсь, думала, лелеяла мысль, когда бежала домой, что буду мучить тебя день-другой, пятидесятый… Но ведь этим я лишь стану копией тебя. А этого я всю жизнь боялась. Пойти в мать. По твоим стопам!.. Поэтому покончу с тобой быстро, освобожусь, чтобы начать жить!
С портфелем прошла на кухню, достала самый большой, в три ладони, нож с широким лезвием.
— Я разнесу тебя в клочья и сожгу, ничего от тебя не оставлю, ни следа, ненавистная, проклятущая Анна Степановна!
Бросила портфель на кухонный стол и вонзила нож в самый центр под металлическую пряжку кодового замка, в самое сердце.
Кровь брызнула в лицо, крик: звонкий, женский, нечеловеческий, разорвал серый полдень и ушные перепонки.
Алла закрыла глаза, чтобы не слышать визга, замычала, с размаху, со всей силы, наотмашь, до стола протыкая, разрезая мягкое, послушное тело Анны…
— Заткнись! Получи! Сдохни уже! Оставь меня!
И каждый новый удар приближал новую жизнь. Алла видела в кровавой темноте закрытых век любимого, идущего к ней, всё ближе, нож в сотый раз пронзил тело матери, ещё ближе, лезвие вошло по самую рукоятку, крик стих, захлебнулся, сгинул, писатель стал ещё ближе…
Не удержалась, схватила не глядя первый попавшийся под руку кусок Анны, запихала в рот. Тёплое, жёсткое мясо жевала с трудом, насилу проглотила.
Ужасающей, адовой картиной перед закрытыми глазами — расчленённое тело матери на столе, бордовые, вязкие лужи на полу, пятна крови на занавесках, на кухонных шкафах, посуде, на холодильнике и микроволновке, алые кляксы, путь отступления, разметка ушедшей навеки вечные родительницы…
В слепую побросала останки Анны в давно приобретённое и ни разу не использованное цинковое ведро, унесла в ванную, облила жидкостью для снятия лака, подожгла. Вместе с огнём в пепел обратилась дрожь и прошлое, в прах — воспоминания и страх…
Жар пламени на лице, слёзы из глаз — это рождение новой Аллы. Аллы счастливой. Аллы свободной. Аллы любимой…
Алла распахнула веки.
Анна и писатель
Приворожить не отвечающую взаимностью девушку была идея матери.
— Не ест сын совсем из-за этой сучки, от любви безответной мается, похудел так, что щёки впали, в девятнадцать лет на смерть похожим стал, кожа да кости, — жаловалась мать хорошей подруге, хорошая подруга и подсказала по-дружески.
— Раз совсем всё плохо, остаётся одно. Приворот. Вот что нужно, что спасёт сына, — и адрес под строжайшим секретом прошептала хорошая подруга матери на ухо.
И в двадцатый день рождения мать сделала сыну подарок: портфель, на дне которого и обнаружил Алексей плетёную фигурку с лицом его любимой девушки, вырезанным из школьной чёрно-белой фотографии.
— Я же не верю во всю эту лабуду, — попытался сын расплести ворожейную куклу (волосы возлюбленной, церковные свечи, фотография, стебли полыни и пепел заговора), не вышло.
— Зато лабуда верит в тебя! Пусть полежит в портфеле, что тебе станется? — взмолилась мать. — Погляди, какая миленькая, мой подарок тебе, твой талисман! Оберег… Вот увидишь, она поможет…
И помогла, — первая же рукопись, разделившая соседство с фигуркой Анны, стала премиальной.
Алексея пригласили в толстый литературный журнал постоянным автором, и следующие рассказы, сложенные в карман с колдовской куклой, принесли автору успех.
Так портфель стал Анной, Аней, Анечкой, Анютой…
— Но самое главное, — делилась радостью с подругой мать Алексея, — поправляться сын стал во всех смыслах слова, про любовь забыл, именем её только портфель называет, ест всё, что даю, и добавку просит, пишет, и днём, и ночью пишет, истории и стихи всякие… Двадцать лет, а уже писатель. И серьёзный стал весь такой, важный, солидный…
Что стало с Анной настоящей, живой и не любящей Алексея, не знают ни мать, ни сын. Исчезла Анна.
— За границу уехала, — сочинял Колос, — не зря же английский лучше родного языка знала, строчила как из пулемёта.
А во сне строчила игла швейной материной машинки. И любимая девушка Анна, похожая на сдувшуюся резиновую куклу, в опытных руках швеи (кроилась, резалась, сшивалась) превращалась на глазах в любимый талисман-портфель.
Проснувшись после первого такого сна, двадцатилетний молодой писатель проверил подарок, осмотрел, прощупал каждый миллиметр, каждый шов… Внутри кожа была тёплой, а на одном кармашке Алёша разглядел знакомое пятнышко-звёздочку, точную копию родинки с шеи любимой девушки. И запах — засунул в портфель голову целиком, — саднящий сердце аромат Анны, смесь духов, шампуня и жевательной резинки…
— Мама, что ты ради меня сделаешь? — вспомнил Алексей тогда свой вопрос из далёкого дошкольного детства и крепче прижал подарок матери к взволнованному, тревожному сердцу.
— Всё, — ответила мать.
В конце второй недели бесплодных поисков Евленья Ивановна сожалеет, разводит руками: «Мы вам новый подарим, точно такой-же», а на ножке кресла у гардероба почернела от грязи красная лента домового. Алексей Владимирович пошёл на могилу матери просить помощи:
— Писать не могу, ни одной мысли, ни одной строчки, ни словечка за полмесяца. Помоги, мама, подскажи, где Анну искать, у кого… Ты ведь обещала, что всё ради меня сделаешь…
Той же ночью, во сне, Колос увидел библиотекаршу Аллу из «Абонемента», кружащуюся с портфелем в обнимку между стеллажами с книгами.
Едва дождавшись открытия магазинов, Алексей взял бутылку коньяка, отправился в гости, сначала в городскую центральную библиотеку, потом к неработающей сегодня библиотекарше.
Алл(нн)а и писатель
Писатель терпеть не может, когда, что в литературе, что в кино, истории, перескакивающие временные отрезки в пару-тройку слов: «Прошёл год», или «Три года спустя», или «Через семь лет»…
Но с ним произошло всё именно так, как не любит, не признаёт, терпеть не может. Он зашёл в однокомнатную квартиру Аллы на первом этаже пятиэтажной хрущёвки, и вот уже прошло полгода.
Портфеля у Аллы не было, она клялась всем на свете, и даже матерью, а мать для Колоса святое, больше бога, клятва на мать самая честная, самая действенная, самая верная клятва… Зато у Аллы в кухонном шкафу, припылённые, в ряд стояли несколько бутылок алкоголя, «подарки всякие» — тут и виски, и парочка ликёров, китайская водка со змеёй внутри, и чача грузинская…
Увидев писателя на пороге, Алла не удивилась — преграда устранена, разрезана в клочья, сожжена, пепел смыт в унитаз, лишь сердце привычно подскочило к горлу и в животе, по привычке, только теперь уже от проголодавшегося счастья, заурчало.
— Вы же любите рассольник, знаю, что любите, а у меня как раз он на обед.
Кивнул писатель, улыбнулся, достал из-за пазухи ополовиненную бутылку:
— И под коньяк в самый раз, — сказал.
Рассольник, как оказалось, хорошо идёт и с виски, и под чачу, и под горько-сладкие ликёры…
Алла впервые в жизни напилась и вместе с любимым писателем плакала за кухонным столом, скорбя о судьбе пропавшей без вести Анны.
Алексей, как допил свой коньяк, попросил называть его по имени, а ближе к вечеру, когда распечатали китайскую водку, Алла смело, легко и просто звала гостя Алёшей…
Гость остался на ночь, Алла пыталась постелить себе на полу: «я могу и на кухне лечь», но в результате проснулась на диване с писателем в обнимку, и, чтобы убедиться в реальности происходящего, прижала храпящего, пахнущего потом и перегаром кумира к себе сильней.
— Анна, — выдохнул огнём Алёша и поцеловал её в ухо.
— Да, — Алла едва дышала, — да, это я, я… твоя Анна…
В обед Алла сходила за водкой для писателя, и этим вечером позволила ему назвать её Анной:
— Две буквы стоят целой жизни. Да и Алла мне никогда не нравилась. В новую жизнь с новым именем, — подняла тост, а в окне всё бело — с сумерками город накрыл первый снег. — Пусть снег забелит всё прошлое. Всё плохое и ненужное скроет, сотрёт… Начнём жизнь с чистого листа.
— С чистого листа, — поддержал Алёша, звонко встретились рюмки. — А я завтра начну писать историю про Анну, про нас…
И вот уже прошло полгода, а на чистом листе вордовского документа одно слово «Анна», и всё.
— И этим всё сказано, — пьяно философствует писатель, последние дни не вылезая из постели. — Одного имени, одного слова достаточно, чтобы рассказать историю, так ведь?
Анна во всём соглашается:
— Так, так, мой любимый, всё так.
— Допустим: Гитлер, Сталин, Сапфо, Фрида… Одно слово, имя, за которым целая история, мир! У нас это слово — Анна, даже не Анна — Аня, три буквы, изменившие мир! Нас! Наш мир! Нашу Вселенную… АНЯ!
Хохочет Аня, целует в лоб и в губы своего писателя и спешит в библиотеку, где она ещё пока Алла, но это пока… Пока…
— До свадьбы, — про себя, в себе, всегда шёпотом, чтобы не сглазить, говорит Алла, — главное, без фанатизма…
А потом, перед самым Новым годом, жизнь (мать?) преподнесла ей подарок.
Алексей встретил её на пороге, протянул руку, в ладони — ручка от портфеля.
Возникшая из ниоткуда, стёртая до бела, ручка, восставшая из пепла?..
— Нашёл на кухне, под шкафом… Закатилась пробка от вина, полез за ней, и вот тебе на… Что это, Алла?! Что это?!
Крик писателя захлопнул за женщиной дверь, швырнул её в кухню, повалил на пол.
— Я не знаю, что это! — закричала в ответ.
— Ты воровка, убийца! Ты никакая ни Анна! Долбанная сука!
Алла поднялась на ноги, писатель не успел отреагировать под градусом выпитой бутылки, а у Аллы в руках уже нож с длинным, в три ладони, лезвием.
— Это безумие, Лёша, я не знаю, откуда это взялось!
— Никакой я тебе не Лёша, дрянь! Воровка! Убийца! Для тебя, сука, я Колос Алексей Владимирович! Тупая ты библиотекарша!
«Прошлое не может вернуться… Не должно!.. Не смеет!» — она не позволит, она настоящая, а прошлое мертво, вычеркнуто, забыто, спущено в канализацию. И Алла завопила:
— Заткнись! — зазвенело стекло в кухонном шкафу. — Заткнись! Заткнись по-хорошему!
— Ты приворожила меня, тварь, точно! Ты ведьма! Это порча! Приворот! Проклятие!..
Писатель выставил ручку от портфеля перед собой мечом, крюком.
Алла навстречу вытянула нож, сжимая рукоятку обеими руками.
«Конец», — напечатало хмельное сознание Колоса Алексея Владимировича.
«Любить писателя — гиблое дело», — разболелся живот у библиотекарши.
Вслух же они выдали одно на двоих слово. Слово первое и последнее. Для кого-то самое главное слово во Вселенной!.. Для кого-то, увы…
— Мама! — закричал, позвал на помощь писатель.
— Мама! — зло и яростно, боевым кличем, вызовом, взвыла Алла.
Ручка и нож встретились на середине кухни под жёлтым абажуром, в самом конце истории про Анну, встретились и поставили жирную, кроваво-чёрную точку.
Циклоп
(Любовь на букву «р»)
Р.
«Дефективная» — слово, на котором она выросла. Оно застряло в ней звенящей интонацией пьяного отца. Внутри. В голове. В сердце. У дефективных, оказывается, нет души, так говорил отец.
— И сердце не с той стороны. И кровь жидкая. Поэтому и «рэ» не выговариваешь! Моча вместо крови в тебе! Плакать по-девчоночьи и то не можешь!..
Потом, в шестнадцать, при получении паспорта, узнала, что отец ненастоящий. Родной исчез, как только узнал, что станет отцом, даже фамилию не оставил. Только дефекты!
Отчим же уже больше года лежал на кладбище с опечаткой на мраморной плите в имени. «Неколай» было там написано.
— Дефективный.
Исправить ошибку у матери руки не доходили — «из долгов не вылезем». А Маша даже не видела могилы отчима. Одна лишь мысль о дефекте на памятнике бальзамом на несуществующую душу помогала двигаться вперёд. К совершенству.
Юность под флагом несовершенства быстро закончилась. Мария влюбилась в квартиранта, который поселился у них в третьей комнате. Мама, чтобы погасить кредиты, сдавала комнату студентам. И вот, за неделю до Машиного семнадцатилетия в комнату с одной спортивной сумкой на перевес и улыбкой во всё лицо заселился черноволосый, кареглазый Руслан.
— Можно просто Руся, — предложил он.
Галина Николаевна пересчитала деньги за месяц, напомнила про неисправный кран с горячей водой в ванной и — «чтобы никаких пьяных гулянок с друзьями»:
— Натерпелись.
С приездом нового жильца жизнь Маши стала меняться. Как, впрочем, и она сама. Детское мыло, которым умывалась, сменил лосьон для проблемной кожи. Стала каждый день мыть волосы, аккуратно подрезая секущиеся кончики. К дезодорантам-освежителям добавилась туалетная вода… Но, самое главное, с первого дня Руслана в доме Маша стала писать стихи. Они ей снились…
Р.
И гранатой в любовь,
Вырывая чеку,
Прокричи, что забыть
Никогда не смогу.
Разорвёшься на сто
Миллиардов кусков
И подаришь тепло
Всем, кто так одинок.
Станешь греть нелюбовь,
Плавить чувством сердца,
Отрывать от земли
Приземлённых,
Не зря…
Ты гранатой в любовь,
Вырывая чеку.
Как же имя твоё?
И в ответ:
«Промолчу».
Встречаясь с Русланом на кухне, в коридоре, прятала глаза, поправляла осторожно чёлку, кивала… А он просил поговорить с ним и зажигательно смеялся, когда она не понимала его шуток. На день рождения подарил ей слепленную собственноручно глиняную голову циклопа. Смеющегося циклопа:
— Самое дорогое, что у меня есть, — говорил, — на меня похожий. Всегда улыбается. И превращает свои недостатки в достоинства. Совершенное несовершенство!
Девушка вздрогнула от последних слов, внутри всё сжалось, и согласилась.
Втайне от матери записалась на приём к логопеду. В её жизни нет больше места дефектам. Только совершенство!
Руслана забрали в армию. Мария поклялась перед самой собой, что к его возвращению будет другой. Новой. Совершенной.
И на запотевшем оконном стекле она снова и снова рисует букву «р» в центре сердечка. Рисует и, как заклинание, молитву снова и снова проговаривает:
— Радиатор, редис, равноправие, ранение…
От Руслана пришла только открытка с Новым годом. В постскриптуме писал, что переводится на Кавказ, это перспективно и денежно. Маша и тут не заплакала.
«Всё, что ни делается, к лучшему», — верила и, прижимая открытку к лицу, к губам, тараторила:
— Рододендрон, раритет, расстройство…
Через два года Галина Николаевна снова вышла замуж:
— Это мой последний шанс, дочка, — говорила она, — небо над пропастью…
Маша улыбалась в ответ, как, должно быть, в таком случае улыбался бы Руслан. И целовала мать в лоб, и говорила:
— Да, мам. Любишь — делай.
Трёхкомнатную квартиру разменяли.
В двадцать лет у Марии была собственная однокомнатная квартира с евроремонтом, в центре города. Она училась в университете на факультете филологии и журналистики. У неё вышла первая книга стихов «”Р” — значит любовь». Редактор Сергей Степанович считал название неудачным. Но Мария умела убеждать. Ещё один плюс работы над собой. Её совершенства.
В последний год учёбы Маша стала ответственным секретарём областной газеты «Вечерняя среда». Ей было двадцать три. Защитилась на «отлично». Мама с новым отчимом помогли купить праворульную Toyota Premio.
— Маш! Ты же у меня картавила?! — возмутилась как-то Галина Николаевна. — Твоё «рэ» покоя Кольке покойному не давало. Прости его, Господи…
— Разве?.. — театрально вздёрнула брови. — Не помню такого.
Мать махнула рукой:
— Забыли. Это у меня старческое…
— Забыли, — согласилась Маша и не забыла.
«Дефективная» — снова и снова возвращалось во сне и будило, и корябало коросты. Раны кровоточили, Маша просыпалась от собственного рычания. И не плакала. Только рычала. Снова и снова. И снова…
Его она искала везде. В Таиланде в отпуске, в Египте. В командировках на Сахалине, в Абхазии, Литве… Яндексе, гугле, твиттере, одноклассниках…
«Разбежко Руслан Владимирович» набивала она в строке поиска. Страна — Россия. Возраст — 25 лет. 26. 27. 28. 29. 30 лет. Из года в год. Взрослея. Не забывая!.. Искала…
И каждый второй стих посвящала верно и неизменно — «Р».
Верстался очередной номер «Вечерней среды», Мария, как всегда, искала на просторах Интернета, чем забить дыры в информационных полосах. Время поджимало, в шесть вечера макет должен быть в типографии. И вдруг: «В Усолье-Сибирском в результате бандитских разборок тяжело ранен известный в городе бизнесмен Руслан Разбежко. Владелец первого социального такси и кандидат в депутаты Городской Думы. Тридцатитрёхлетний мужчина доставлен в отделение скорой помощи с огнестрельными ранениями в спину».
Мария громко и чётко произнесла:
— Репродукция, реакция, реорганизация…
Самолётом до Иркутска. Дальше на такси до Усолья. После перестрелки прошло пять дней. В больнице, куда положили Руслана, его уже не было.
Удостоверение прессы областной газеты действовало на провинциалов гипнотически. У Маши был домашний адрес Руслана, адрес фирмы такси и куча сплетен, выводов и предположений от медперсонала.
— Он сам-то хороший. Настоящий мужик. Честный и про пенсионеров не забывает. А краля его, жена Вика, татарочка, вот где стерва, — шептала вахтёрша из приёмного покоя, баба Шура, — у неё вся семейка такая, воришки и наркоманы. Как, вот скажите, таким сукам с такими хорошими мужиками везёт?! Не понимаю, ей-богу. Приворожила она его, однако ж… Племя татарское, они там все ворожат. Знаем… Родила, значит, ему дочку, ага, а ребёночек-то с дефектом.
Журналистка отстранилась от старухи:
— Что такое?
— Так мамаша — бывшая наркоманка, чего такая родит?! Дефективная сама, порченая, и родила, спаси и помилуй, калеку.
Мария терпеливо ждала.
— ДЦП, — услышала, наконец, она диагноз.
Баба Шура высморкалась в рукав халата, продолжила:
— Так Бог через детей родителей за грехи их наказывает. Ага. Руслан в Чечне тоже, поди, сложа руки не сидел. Знаем, что там творилось. На что такси своё открыл?.. Бог всё видит, даже что у нас под сердцем. Чего сами мы ещё не ведаем.
— Спасибо, — сказала Маша, — может, вы знаете, кто квартиру посуточно сдаёт?
Конечно же, баба Шура знала.
Город угрюм, сер и страшен. Маленький, неуютный, безликий. Недобро-желательный. Руслан не мог выбрать такой город. Не мог жить в нём. Это не его. Его города — мегаполисы. Шумные, яркие, вечно бодрствующие…
Квартира стоила пятьсот рублей в сутки и не сильно отличалась от общей картины города в целом. Коричневые обои в жирных пятнах и подтёках, серый, местами прожжённый линолеум, пропахший псиной диван. На кухне, вместо занавесок, на окне гирлянды липкой ленты с мёртвыми мухами…
— Разброд, разгром, разлад! Разложение…
Из свежего номера «Усольских новостей» узнала, что в фирму такси «Карина» — так звали дочь Руслана — требовались водители с личным автомобилем и диспетчер. Маша позвонила, руководствуясь исключительно журналистским инстинктом. Идти напролом.
— Такси «Карина» — восьмая поездка по городу бесплатно. Также у нас работает единственный в городе афроамериканец, ну-у, этот, чернокожий водитель. Поездка с ним будет стоить на пятьдесят рублей дороже, — выпалила прокуренным голосом диспетчер.
Мария назвала улицу, где жил Руслан.
— С негром поедете?
Как и полагается настоящему журналисту находить тему для материала везде и всюду, Мария сказала — «да».
Афроамериканцем оказался пятидесятилетний Михаил Бесштанов, в конце восьмидесятых попавший под химический — «или чёрт его знает, какой» — выброс в районе города Ангарска:
— Сначала кожа покраснела, потом стала сереть, причём везде: и там, куда солнце не светит, а после сорока почернела, — жаловался журналисту лженегр, — там этих заводов в Ангарске — и химический, и электролизный, а мы бригадой работали, жили в санитарной зоне. Вот меня и угораздило под выброс этот попасть. А кому жаловаться? Некому. Тридцать лет прошло. Может, вы у себя там напишете? Пусть вся Россия знает.
Мария, делая записи в блокноте, поддакивала.
— На улицу стыдно было выходить. Страшно. Засмеют. Изобьют. Зарежут насмерть. Негров в те времена не шибко жаловали. Это сейчас экзотика. Мишкой-негром зовут и в пивной за так наливают. Вика Разбежко и придумала такой бизнес. Говорит: «Давай, дядя Миша, как негр таксистом у нас работай». Я и согласился, ёпти. Хоть человеком себя почувствовал. Деньги появились, уважение… Думаю порой, может, и хорошо, что под выкидыш комбинатовский попал, почернел, а так, может, пропал бы… Тут у нас если не сопьёшься, так сколешься… А негром среди белых быть весело, прибыльно.
Смеётся до приступа кашля:
— Вы всё равно напишите. Может, когда-нибудь прикроют эти заводы. Травят ведь и народ, и природу.
Маша спросила:
— Долго ещё?
— Да нет. Город-то с гулькин нос. Вы как, к Разбежко?..
Вопрос насторожил:
— Нет. Не сегодня, — ответила. — А разве Руслана Владимировича не сильно ранили?
— Эт в газетах так написали, для красного словца, собратья ваши любят всё преувеличивать, ёпти. Царапины. Руслан мужик — сталь. Сталинит.
Машина остановилась.
— Вон там они живут, на пятом, весь этаж их. А вам вот этот дом, третий. Назад как соберётесь, мне звоните на сотик, я с вас полтинник за экзотику не возьму.
И он смеётся беззубым ртом, а сам черней самого чернокожего жителя планеты. Чернее чёрного.
Маша не успела сделать шага, как из того самого подъезда вышли мужчина с ребёнком на руках и женщина в шубе под леопарда. Она узнала его. Иначе и быть не могло. Хотя и волос не длинный и седой, и солнцезащитные очки, и пятнадцать лет прошло. И пятилетняя дочь, обхватив шею любимого папочки, закрыла большую половину его лица. Узнала. И не нашла сил отвернуться. Стояла на тротуаре, смотрела, как они садятся в чёрный джип с номером 777.
В этот момент она полюбила городишко. Стал до безумия дорог воздух, которым они дышали. Которым дышал он. Она представила, как Руслан выдохнул облачко морозного воздуха, а она вдохнула его. Его дыхание. Она приняла его в себя. Разделила. Растворила. Растаяла…
И большего не надо. Достаточно дышать одним с ними воздухом. Видеть его издалека…
Радость переполняла. Вот оно, ощущение счастья. Полноты жизни. Совершенства. Автомобиль скрылся за домом. Мария, не раздумывая, подошла к их подъезду. Глаза искали следы. Его следы. Отпечаток широкой тракторной подошвы, — и сердце ёкает в ответ. Захлёбывается под натиском чувств… Хочется плакать. Плакать. И хочется бежать. Прыгать. Кричать. Обнять весь мир. Всех. Обнять Бога. И благодарить. Благодарить!
— Спасибо. Спасибо. Спасибо, — шепчет она.
Садится на корточки и легонько прикасается подушечками пальцев к его следу. Снег под рукой тает. Она проводит ладонью по отпечатку его подошвы, пьянящая лёгкость в голове.
— Циклоп, — говорит она, — смеющийся циклоп.
И вот второй его след и её ладонь встречаются. Нежно касаются друг дружки. Впитываются. Проникают. Становятся целым. Одним.
Мокрые ладони, она уткнулась в них лицом, и они, он и она, стали ближе. В неком другом измерении, в параллельном мире они прикоснулись друг к другу. Прижались…
Она сгребла его следы, снег, на который он наступал, и растопила его собой. В себе…
Это такой день, когда в календаре ты отмечаешь его сердечком или солнцем. Твой день, который останется в тебе навсегда. Ты можешь вспомнить его до секунды. До штришка… День, ради которого стоило столько терпеть, страдать… Жить. И после которого хочется продолжать жить… Терпеть. Страдать…
Он остался надолго — твой запах.
Терпкий запах простившей души.
Тихой поступью тихого счастья
Кто-то важный ко мне не спешил.
Она посвятила и это ему. «Р».
А ночью приснился сон. Перед тем как уснуть, Маша вертелась на неудобном диване, прокручивала в голове раз за разом их встречу. Снова и снова, как повторяла слова на букву «р»…
И во сне они повстречались. Как и представляла, она сказала, что журналист и что пишет про город и интересных людей. Он был не против, чтобы о нём написали. И он не узнал её. Она говорила и говорила. Он отвечал. И не узнавал. Даже когда она показала фигурку циклопа. НЕ УЗНАЛ!
«Тут что-то неправильно, — твердил он, — что-то не так. Ошибка. Какой-то дефект».
Она плакала. Она рыдала. Рыдала. Рыыы…
Проснулась от собственного рычания. Вскочила босиком на холодный пол. За тёмной грязной шторкой рассвет. Вороны на мусорной свалке рычат, вторя бездомным собакам в надежде отбить лакомый кусок.
— Дефект, — она рухнула, разбив в кровь коленки, закричала. Почти зарычала, перебивая галдёж собак и ворон на улице. Кто-то сверху постучал по батарее, но Мария не замолчала.
Заявление об увольнении по собственному желанию главный редактор «Среды» Марии не подписал:
— Давай, ты разберёшься со своими проблемами и вернёшься. Скажем, ты в неоплачиваемом отпуске. Да?
Маша не ответила.
Редактор тяжело вздохнул:
— Только возвращайся.
Она не вернулась.
Баба Шура нашла ей квартиру в районе, где жил Руслан. Продала — «за даром отдаю» — почти новое кресло-кровать. Устроилась Маша диспетчером, спасибо Мише-негру, замолвил словечко, в такси «Карина». С Русланом каждый день видеться не удавалось. Одного раза в неделю хватало, чтобы ощущать его рядом. Его близость. Его присутствие в жизни.
Он звонил всегда под вечер, спрашивал:
— Как дела? Есть ли проблемы? Как самочувствие?.. — Звонил всем диспетчерам без исключения, и все они были в него влюблены.
Викторию Мария за два года работы в такси увидела только на дне рождения Руслана. Тогда она и подарила ему голову циклопа.
Жена держалась особняком, пила только шампанское и всё время разговаривала по телефону.
— А я думал, на кого ты похожа, — сказал Руслан, возвращая глиняную фигурку. — Дарёное не дарят. Знаешь такое? В детстве всегда так говорили…
Мария кивнула, улыбнулась.
— Только у той Маши волосы были другого цвета, и она так мило произносила букву «р». Так щекотно было её слушать. Приятно… Её голос так успокаивал, не поверишь… У каждого ведь должна быть своя изюминка. Свой голос…
Маша молчала.
— Что с ней стало теперь, — он не спросил, он произнёс это с досадой и вложил в её ладонь циклопа. Циклоп улыбался. Руслан нет.
— Логопеды, порой, творят чудеса, — выдавила она чуть слышно. — Нет предела совершенству.
— Совершенству? — он хмыкнул, постучал пальцем по единственному глазу циклопа. — Пределы есть.
И повернулся к ней спиной.
Она проглотила горячую слюну. В горле стало сухо, из-за чего голос сделался хриплым, дефективным, не её. Неживым:
— Я могу продолжать работать?
— Да, — ответил он не оборачиваясь. — Вы хороший диспетчер.
Она сказала:
— Спасибо, Руслан Владимирович. Извините за такой подарок.
Он выдохнул:
— Забыли.
И пошёл прочь.
Мысли были. Разные и много. Путаница из мыслей. Каша… От них затошнило. Затошнило от чувств, наполнивших грудь. Если она их не выпустит, они наверняка разорвут её в клочья…
Мария быстро собралась. Когда проходила вахту, услышала голос жены Руслана. Виктория громко отчитывала кого-то по телефону. Женщина сильно картавила.
Маша выбежала на крыльцо. Крик вырвался из горла писком. Она не плакала.
Дефективная. Вместо крови — моча. Вместо слёз…
Дядя Миша просигналил:
— Домой, что ли уже?
Она махнула.
— Завтра смена с утра.
В любви есть все буквы. «Р» не исключение. Любовь многобуквенна. В каком-то пространстве, параллельном измерении, любовь и произносится с буквы «р». Любовь и звучит как «ррр». Как рык. Как рычание. «Р» — значит любовь.
Говорят, если отрезать кончик языка, то будешь картавить. Она это слышала откуда-то. Может, из детства…
Каждый вечер она будет сидеть перед зеркалом в съёмной квартире с ножницами в руках. И каждое утро снова и снова, день за днем, выходить на смену диспетчером такси.
— Раны, распри, распятие…
Она будет отвечать на телефонные звонки. Она хороший диспетчер. Будет отвечать на привычные вопросы начальника:
— Как дела? Есть проблемы? Как самочувствие?..
Мария будет ждать. Год. Ещё год, и ещё… Ждать тот день. Её день.
День, когда у циклопа откроется второй глаз.