(Г.Шульпяков «Белый человек: избранные стихотворения»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2022
Глеб Шульпяков. Белый человек: избранные стихотворения. — М.: Время, 2021. — 160 с. — (Поэтическая библиотека)
Выбрав для нового сборника стихи из всех своих предыдущих книг, от «Щелчка» 2001 года до «Самети» 2017-го, от каждой понемногу (из них же каждая, как помнит внимательный читатель, — самостоятельное интонационное целое), да присовокупив несколько стихотворений за 2017—2020-й, ни в какие интонационные единства пока не вошедших, — Глеб Шульпяков представил собственную поэтическую эволюцию за два десятилетия. Сам ли, руками ли составителя — в качестве составителя сборника указан Дмитрий Тонконогов, — в любом случае перед нами в той или иной степени авторский выбор, а значит, и автопортрет, и самоанализ. Выбранное же призвано демонстрировать существенные точки пройденной траектории и её направление.
Скажем сразу, что существенных переломов эта траектория не претерпела; тут следовало бы, скорее, говорить о постепенном, неуклонном движении и накоплении качеств.
Одной из очевидных сторон этого развития надо признать набирание автором самостоятельности, свободы не только от явно воспроизводимых влияний, но и от потребностей в иных видах опор вроде аллюзий, цитирований разной степени полноты, диалогов и споров с традицией(-ями), да хоть упоминания имён предшественников; выработку собственного голоса и манеры этим голосом говорить.
В тексте, открывающем сборник (из «Щелчка» — «…с чёрного хода в литературу»), состоящем в значительной степени из чужих коротких, квазидиалогических реплик, выдранных из родимых контекстов, гула и бормота массового анонимного сознания, невозможно не усмотреть отсылок к (классическому уже тогда) «Представлению» Бродского.
…«Взял себе в жёны какую-то дуру». —
«Да, но с глазами любовницы Кафки».
Выучил русский только за то, что
«драли буксиры басы у причала».
«Где-то читал, но не помню, где точно».
Вспомнил под утро, покуда светало.
(Читатель немедленно вспоминает:
«А почём та радиола?»
«Кто такой Савонарола?»
«Вероятно, сокращенье».
«Где сортир, прошу прощенья?».)
Тот же приём, осложнённый аллюзиями на классические тексты, повторяется во втором стихотворении книги:
Вот и всё. «Эй, в ушанке» — «Вы мне?» —
«Передай за проезд!»
«Остановка “Аптека”». — «Фонарь…» — «А ещё в окулярах…»
<…>
Квартет Шостаковича, № 13. Поставить на «max».
«В такую погоду…» — «Да что вы опять о погоде!»
Я предлагаю за женщин, за дружбу, за нас!»
«И за гражданские астры в родном переходе».
В более поздних книгах Шульпякова многоголосость уступает место почти исключительному монологизму (хотя ситуации недодиалогичности будут ещё иногда повторяться, — например, в поэме «Мураново»).
Следов усвоенных влияний у молодого Шульпякова не так много (кроме упомянутого Бродского — кто ещё? Немного Гандлевского, совсем чуть-чуть Арсения Тарковского…) и преодолеваются они, вместе с самой потребностью в них, довольно скоро. Что же до аллюзий и цитирований, они, в самом начале книги подчёркнуто-обильные, вскоре быстро сходят практически на нет.
Тут хочется вспомнить известное противопоставление «поэзии» и «литературы», практикуемое, например, Юрием Казариным; вряд ли эта оппозиция из шульпяковского лексикона, но она тут напрашивается. Если начальные тексты книги отчётливо погружены в гущу и толщу литературы и литературности, её внутренних связей и перекличек, то чем дальше и позже — тем всё более поэзия, чистое, жёсткое её вещество. Освобождение от земных сует. Очистка и возгонка.
«Ранний» Шульпяков соблазняется многословностью. «Зрелый» — начиная с «Писем Якубу» (2012), — сдержан до скуповатости, до аскетичности. На самых первых страницах — живопись, размашистой лохматой кистью, с вниманием к краскам, к бытовым и вообще чувственным подробностям:
Между тем стемнело, стало больше горящих окон,
абажуры на кухнях: красные, зелёные, голубые.
Разливая чай, женщина придерживает локон
и беззвучно шевелит губами: пироги остыли.
<…>
…За коробкой пустырь, его долго обходят с фланга,
словно красс-антоний-алкивиад-перикл,
гаражи, бытовки, ангары, и торчат как флаги
голубятни, продолжая обход, а точнее — цикл.
Всего десятилетие спустя — чёрно-белая графика, почти чертежи. Ничего лишнего, — настолько, что кажется нарочитым упрощением. Даже без заглавных букв — чтобы не повышать тон и на графическом уровне тоже.
ворона прыгает с одной
тяжёлой ветки на другую —
здесь что-то кончилось со мной,
а я живу и в ус не дую,
небытия сухой снежок
ещё сдувая вместо пыли —
так по ночам стучит движок,
который вырубить забыли
Никаких преувеличений — и суждения притом безутешно жёсткие. И никакого надрыва по поводу этой безутешности — прямой взгляд ей в лицо, трезвая ясность.
Всего-навсего за десять лет автор проделал путь от (во многом внешней) сложности, литературности, умышленности и витиеватости — к сложности внутренней. От густой кудрявой бороды культурных ассоциаций — к (обескураживающей, дезориентирующей — «сложное понятней им») прямоте высказывания. Многоречивый вначале, он становится поэтом чистого одиночества и тишины.
Что остаётся на протяжении всех этих почти двадцати лет неизменным? Прежде всего (и это не случайно и не поверхностно), то, что Шульпяков неизменно педантично внимателен к форме, к выстраиванию текстов, — и это относится не только к регулярной силлабо-тонике, заметно преобладающей над верлибрами, но и к более сложным, неочевидным ритмическим построениям, какова, например, поэма «Мураново» — на полпути между регулярным стихом и верлибром, у каждой строки которой — свой размер). Вследствие того стихи его могут производить — вне всяких сомнений, намеренно — впечатление холодноватых и рассудочных. Холодноватость, конечно, принципиальна, да и рассудочность тоже («есть что сдерживать», как по другому поводу сказал другой поэт), всё это — инструменты. Видимая бесстрастность Шульпякова-поэта никоим образом не означает равнодушия, свидетельство чему — высокое напряжение практически каждой строки.
Тем более что Шульпяков все эти годы неизменно остается хроникёром-аналитиком; он, несомненно, поэт-наблюдатель и поэт-мыслитель одновременно. Эти две позиции неразделимы до (почти?) тождества; последняя же, особенно из-за плавно, но неуклонно нарастающей с годами сдержанности, в глаза как будто не бросается. Впрочем, он, кажется, всё более нарочно так устраивает, чтобы в глаза не бросалось вообще ничего: имеющий намерение и готовность увидеть — увидит. Свои тексты Шульпяков конструирует как приборы — измерительные ли, регистрирующие, оптические, — настраивая каждый на, казалось бы, конкретную, выбранную для наблюдения ситуацию — и поднимая каждую из таких ситуаций до формулы. Холодноватость при этом совершенно необходима — чтобы приборы не перегревались и позволяли всё видеть ясно (предпочитаемые поэтом регулярные размеры как раз способствуют точности настройки). Он создаёт и выдерживает дистанцию — важнейшее условие наблюдения.
Только если в начале своей поэтической работы Шульпяков был наблюдателем, скорее, социальным, то чем далее, тем больше его поэтическое зрение концентрируется на самих структурах существования, на метафизике его, которую человек способен только угадывать и по отношению к которой всякая физика вторична, условна, а по некоторому большому счёту — необязательна. Она нужна только для того, чтобы сквозь неё чувствовалось неназываемое, раз уж (пока?) не получается иначе.
человек остаётся с самим собой —
постепенно дымок над его трубой
поднимается ровным, густым столбом,
но — перед тем как выйти с пустым ведром,
чтобы элементарно набрать воды,
человек зажигает в деревне свет,
развешивает облака, расставляет лес,
а потом устраивает метель или гром
(в зависимости от времени года) —
в сущности, этот человек с ведром
просто переходит из одного дома в другой —
и остаётся собой
«В каждом поэте, — гласит аннотация к сборнику, наверняка писанная рукою самого автора, — живут “чёрный человек” и “белый человек”, и только один из них пишет стихи». Скорее всего, они пишут их попеременно, передавая перо друг другу. В случае Шульпякова «белый» человек (человек ясного понимания. трезвого видения, — аполлонический) всё чаще перенимал перо у «чёрного» (человека темноты), пока не завладел им окончательно. (Но кстати: очень похоже на то, что ни с одним из этих — химически чистых — персонажей автор не отождествляется; существенное условие его собственной поэтической речи — непринадлежность, внеположность точки наблюдения чему бы то ни было:
— а я ни с этим и ни с тем
по коридору между стен
среди пробелов и длиннот
туда, где чёрный выход, ход
Во всяком случае, «белый» человек — это человек прояснённый. Автор и его тоже наблюдает извне.)
В случае Шульпякова прояснённость не устраняет ни таинственности мира, ни принципиально неполной постижимости его для человека — она, скорее, подчёркивает их. Особенность Шульпякова-поэта — в том, что он, не теряя ни рациональности, ни отчётливости видения, сохраняет понимание таинственности мира, удерживает чувство этой таинственности. Он постоянно чувствует то, что стоит за наблюдаемыми декорациями повседневных обстоятельств, — не дерзая претендовать на понимание или хоть угадывание его природы. Ему, метафизику-апофатику, достаточно указать на это.
гуляет синий огонёк
в аллее дачного квартала —
не близок он и не далёк,
горит неярко, вполнакала
как маячок среди стропил
того, кто прошлой ночью эти
на землю сосны опустил
и звёзды по небу разметил —
стучит его больной мелок,
летит в небесное корыто;
он — это маленький глазок
за дверь, которая закрыта
Его рациональность знает свой шесток, за пределы которого не высовывается — потому что прекрасно чувствует то, неизмеримо её превосходящее, что простирается за этими пределами.