Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2022
Алина Гатина родилась в 1984 году. Окончила Казахский Национальный Университет им. Аль-Фараби и Литинститут им. А.М. Горького (семинар Олега Павлова). Лауреат литературной премии «Алтын тобылгы» (Фонд Первого Президента РК) за роман «Саван. Второе дыхание», лауреат премии ФИКШН35. Живет в Алма-Ате.
Предыдущая публикация в «ДН» — роман «Саван. Второе дыхание» — 2021, № 2.
Все персонажи и события вымышлены.
Любые совпадения с реальными людьми случайны.
Живая Лаура
1
Лаура умирала одна в большой пятикомнатной квартире, где годом ранее умер её кот, а до того умерла её мать, а до того — кот матери, а до того — Лаурина бабушка, пережившая уже своего кота на две зимы и два лета.
Круговорот котов в квартире Лауре давался тяжело. Тяжелее, чем уход из жизни единокровных с нею женщин. Она никогда не призналась бы в этом даже себе, но, смахивая пыль с семейных фотографий с застывшими на них котами и женщинами, с горечью вспоминала первых; бесслёзно, поджав губы, бегло осматривала вторых: не потрескалась ли бумага… потому что фотографии стояли на солнечной стороне, и потому что даже после смерти запечатлённые мучили Лауру беседами, как будто живя и старясь вместе с ней.
С жизнью Лауру скрепляло два обстоятельства — она не знала, чем заболеть и кому оставить квартиру.
Ей было пятьдесят девять, у неё болели суставы, и в последние годы раздались пальцы рук, так что беглые партии она исполняла грязно и теперь бралась только за тихие монотонные вещи, которые позволяли ей плакать не от артрита, а от тоски.
Лаура говорила зеркалу, как мечтает умереть со дня на день и, конечно, без собственной помощи — без глотаний таблеток и без верёвок — их и крепить-то не к чему — и, Боже упаси, без лезвий, потому что это будет некрасиво, хлопотно и неудобно перед соседями.
И зеркало слушало, как трудно ей разгибать колени, как терпеливо выдерживает она высокую танкетку, маршируя негнущимися ногами, будто бы стойкий оловянный солдатик; а кроме того — слушало зеркало — Лаура хорошо понимает: всякая тяжёлая болезнь принесёт ей такие физические муки, что вместо обретения покоя она, Лаура, превратит остаток жизни в яростную борьбу, отодвигая то искомое «ничто», в которое ей бы хотелось войти в одночасье, пусть инфантильно и пусть по волшебству, но именно с той беспрепятственной верой себе, с какой она писала в детском дневнике ещё в пору, когда добраться до этого зеркала можно было только взобравшись на кухонный табурет: «Когда тебе будет шестьдесят — ты умрёшь, потому что шестьдесят — это великая старость и некрасивость».
Три дня назад Лаура лежала в постели, не желая вставать и заниматься делами, продлевающими время даже того, кто на вопрос о смысле жизни берёт долгую паузу, якобы подбирая слова, а на деле попросту не зная, в чём он и где его искать.
Было ноябрьское туманное утро, деревья неделю как облетели и теперь скреблись о Лаурино окно, как мертвецы, напоминая ей о том, что она задержалась.
Лаура перевернулась на другой бок и подумала: «Хорошо бы сегодня». Накануне вечером она принимала овсяную ванну, долго вымачивала волосы в крапиве и долго их потом укладывала, долго — на этот раз совершенно без слов — гляделась в зеркало, долго выбирала в комоде выглаженное постельное бельё и теперь лежала на нём свежая и разочарованная, чувствуя себя живее, чем когда бы то ни было.
Туман начинал опадать, и серый цвет неба сменился голубым. Солнце поднялось выше и заблестело в окнах соседней этажки. Лаура вздохнула и вдруг нащупала мягкий бугорок на шее.
Она энергично встала с постели и подошла к зеркалу, забыв о собственной близорукости и ловко обойдя все преграды из громоздкой старинной мебели. В зеркале она расплылась и боязливо вернулась за очками к прикроватной тумбочке, защищаясь от возможных ударов руками. Бугорок не проявлялся зрительно, но хорошо ощущался под нажимом пальцев и двигался, когда Лаура вертела шеей.
Не спеша и торжественно она приготовила завтрак, потом вдумчиво сидела за ним, потом долго стояла перед распахнутым шкафом, отвергая один наряд за другим, и, наконец, через три с половиной часа, не обменявшись с отражением ни словом, ни кивком, вышла из дома и отправилась к врачу.
2
В работе Лауре не нравились две вещи: во-первых, переступая порог музыкальной школы, она становилась Лаурой Олеговной; во-вторых, неважно — становилась ли она Олеговной или оставалась Лаурой, её окружение состояло из женщин, которых она презирала.
Лаура считала, что когда-то им всем не хватило ни крови, ни таланта, чтобы поступить в консерваторию и стать кем-то больше, чем школьные учителя. Она ненавидела их за безвкусные блузки, заправленные в безвкусные юбки, и за то, как они, возбужденно перешучиваясь, точно работяги с завода, подолгу обсуждают сценарии совместных праздников; в особенности то, что будет выпито и съедено на них.
И говорилось перед зеркалом, что, суетясь, как беспокойные клушки, они тащат из дома салаты, напичканные майонезом, дешёвые вина и фальшивый коньяк, а чаще всего недопитую мужьями водку, или водку, невыпитую с теми, кто мужьями не стал; сервируют длинный директорский стол одноразовой посудой и приторно улыбаются друг другу, предвкушая грядущую вакханалию, где будут даже танцы, больше похожие на безудержные дёрганья чреслами под самую обыкновенную радийную пошлость, чтобы спустя полчаса с наслаждением развалиться на стульях, сдёрнуть ненавистную верхнюю пуговицу, оголив проступившие кольца Венеры и, не заботясь ни о стрелках, бегущих по чулкам, ни о съехавших швах на юбках, похабно обратиться к ней — Лаурка.
Она избегала обедать с ними, чтобы не видеть, как они извлекают из чиненных авосек пластмассовые судочки и как потом заглядывают друг другу в тарелки, делая вид, что смотрят не туда, а на самом деле — туда, и интересуются их содержимым так, словно бы это не очень их интересует, а потом выпрашивают ложечку и для себя, но при этом как бы отказываются и говорят: «Нет-нет, что вы! Я просто так спросила… больно красиво у вас это выглядит» или: «Ну, тогда и у меня возьмите! Вот я сейчас вам положу… Хотя, конечно, это так, на скорую руку, это не так вкусно, как у вас»; а после, придвинув тарелки поближе и даже не отрываясь от них, рассказывают скучные однообразные истории про детей и мужей; и какой у кого характер, и у кого какие проблемы в школе и на работе; и как они поженились; и кому делали кесарево, а кто рожал сам; и как сейчас далеко шагнула медицина, потому что разрешили рожать с мужем; и кто сколько раз расходился, сколько сходился; и сколько он выпил ей крови, и какой он был энергичный вначале и каким мешком теперь лежит перед телевизором, и как они живут в ее квартире; и у кого теперь не муж, а любовник; и при слове «любовник» все поворачивались к Лауре, чтобы она, наконец, раскрылась и стала нормальным человеком коллектива, чтобы все они разом убедились – вот перед ними настоящая, живая и самая обыкновенная женщина. Но так как Лаура продолжала молчать и тема с любовником не получала развития, ложки и вилки снова приходили в движение, и весь этот оркестр снова переключался на партию о еде.
Про себя Лаура звала их просто: Скрипка, Сольфеджио, Хористка, Виолончель, Контрабас, Пианистка, Гитара. Поскольку большинство учителей преподавали фортепиано, Лаура называла их Рыжая Пианистка, Белая Пианистка, Чёрная Пианистка и Пианистка Нинель — единственная, к кому она относилась с симпатией, — потому что Нинель — милая деликатная девочка, ещё не успевшая ни выйти замуж, ни родить. Был среди них и мужчина по имени Кларнет, но он приходил на работу не часто, потому что в основном находился в запое, а в остальное время из него выходил, закрывшись от звуков музыки и женщин, их производящих, в своём кабинете.
Прошлой весной в классе Лауры перед самым обедом прорвало трубы. Нинель принесла отрез целлофана, помогла ей накрыть пианино, рояль и стол и нерешительно сказала:
— Лаура Олеговна, пойдёмте обедать.
— Спасибо, Нинель. Ты же знаешь, что есть я люблю одна. И потом, я ведь просила обращаться ко мне без отчества.
— Без отчества мне неловко, — улыбнулась Нинель.
— Я, слава Богу, не такая старая.
— Ну какая же вы старая, — Нинель обняла её за плечи. — Вы молодая и самая красивая!
— Да, да… — медленно произнесла Лаура.
— Вы самая красивая в нашей школе и в нашем городе, и в нашей стране, и в целом мире! — рассмеялась Нинель. — Только не заставляйте говорить вам «ты», этого я не вынесу! — она снова рассмеялась и поцеловала Лауру в щеку.
— Да что с тобой такое, Нинель? — Лаура поправила волосы и тоже невольно улыбнулась. — Ты ведёшь себя глупо.
— Так весна же, Лаура Олеговна! Простите… Лаура. Весна — это значит, любовь, тепло! Весна — это же такое счастье!
— Всё ясно, — вздохнула Лаура и посмотрела в зеркало, висевшее на стене.
В овальной бронзовой оправе стояла Нинель и мечтательно смотрела в окно.
— Весна пройдёт, — сказала Лаура, — а глупость останется. Не совершай глупостей, Нинель. Влюбляться весной — опрометчиво и бестолково.
— За дверью бессмысленно всё, особенно — возглас счастья? Только в уборную — и сразу же возвращайся? — Нинель привстала на носочки, сложив ладони на край подоконника и, продолжая смотреть в окно, сказала: — Лаура, какая же вы всё-таки строгая… но всё равно очень-очень хорошая!
В углу завозился рабочий, доставая из ящика промасленные инструменты.
— Шли бы вы, дамочки, из кабинета, тут и без вас не развернуться. Весна, мать её…— задумчиво добавил он. — Горы текут, реки текут, и у нас ещё куча заказов.
В классе со списанными инструментами и ящиками, набитыми экзаменационными программками, рисованными от руки, обед был в полном разгаре. Постаравшись напустить на себя безразличный вид, Лаура с досадой подумала, что ей не избежать оживлённой беседы. Она села с краю между Скрипкой и Чёрной Пианисткой, а Нинель, как младшая по возрасту, примостилась на стуле в углу под приоткрытой форточкой.
— Хорошо живёте, Лаура Олеговна! А… дадите попробовать? — спросила Чёрная Пианистка, ненатурально округлив маленькие глаза.
— А можно и мне? — вмешалась Хористка, заглянув в тарелку Лауры. — Я рыбу очень люблю. У вас красная и на пару, — а у нас белая, и я её жарю. Муж только жареную ест. — Хористка повертела головой, желая убедиться, что они слушают.
— А с сазаном по-другому нельзя, его только кляр и спасает, — сказала Рыжая Пианистка.
И хором — Виолончель, Контрабас, Гитара:
— Помнишь, ты карпа приволокла, я тогда сказала смешно, что он умер сам по себе до того, как его поймали.
— Смешно было только тебе — все ели, всем нравилось. И не карпа, а как раз сазана.
— Разве карп и сазан не одна и та же рыба?
— Это лосось? — спросила Чёрная Пианистка.
Лаура подняла голову и, словно не управляя ею, отвернулась от голоса в сторону окна. Секундой позже едва заметно кивнула.
— Берите сёмгу, она тоже красная, — сухо сказала Сольфеджио, помешивая солянку.
Хористка замахала руками.
— Что вы! Сёмга, говорят, вредная. Она вроде как радиоактивная, из каких-то норвежских отстойников.
— К тому же цена, — кивнула Скрипка.
— Сёмга нормальная, — сказала Сольфеджио. — Вы бы поменьше телевизор смотрели, не всем же… — Она осеклась, подняла голову и в упор посмотрела на Лауру.
Не всем же…
Не всем же…
«Не всем же», — читала в её взгляде Лаура. Не всем же что? — проговорила она про себя, глядясь в залапанную столешницу.
— Не всем же кушать лосося, — произнесла Сольфеджио негромко, чтобы не делать из фразы вызова, но и не тихо, чтобы кому надо этот вызов услышали.
— Есть, — сказала Чёрная Пианистка.
— Что? — спросила Сольфеджио.
— Не кушать, а есть. Кушают только младенцы да барыни, — засмеялась Белая Пианистка.
Ба-а-а-рыня-барыня! Барыня-сударыня!
Пойду плясать, головой тряхну,
превесёлыми глазами завлекать начну!
О-о-ой-эх!!!
С нажимом на «о» заголосила Хористка, распуская длинные, с ранней проседью волосы, собранные до того в неаккуратный хвост.
У нас нонче субботея,
а на завтра — воскресенье!
Ба-а-а-рыня-барыня! Барыня-сударыня!
Мы не кушаем котлет, мы едим форелей!
Руки наши в золоте, шеи – в ожерельях!
О-о-ой-эх!!! —
подхватила Гитара.
Есть перестали. Весело-дружно глядели то на Лауру, то на маленький, разбитый перед окнами цоколя садик, где обычно в тёплых сумерках тосковал на лавочке меланхоличный в подпитии Кларнет.
За окном верещали дрозды, хотя Кларнет утверждал, что иволги, и Сольфеджио, как знаток трелей и мелизмов, поджигая старомодный мундштук, доказывала, почему не верит в местных иволог даже не из географических соображений, а единственно по причине, что со времён музучилища в шутку отзывалась на Соломона, который, известно, говорил даже на языке муравьёв. Разновидности птиц, как и фамилии учеников, она узнавала по голосам в распевках.
Нинель убрала детские, в узеньких балетках ступни с перевёрнутого ящика и, подавшись вперёд, аккуратно поставила на него тарелку с овсяной кашей. Затем, глядя в пол, подошла к окну и дёрнула залепленную бумажным скотчем раму. Раздался треск, посыпалась стружка пожелтевшей эмали.
Птиц оказалось больше — там, в садике, играли свирели и робкие дудочки, подрагивали флейты и габой. Негромко стучал пиццикато.
Нинель высунулась в окно, скрывая улыбку и пылающие щеки. Она зажмурилась от ударившего в глаза света и едва удержалась, чтобы не повернуться в класс и не прокричать в голос — что же вы ничего-ничего не поняли? — а потом, пожалуй, расцеловать их по очереди. Но секундой позже приложила руку к виску и сдвинула брови. Болезненно пульсировала вена, Хористка пела широко:
Со-о-ловей мой, со-о-ловей!
Го-ло-сис-тый со-ло-вей!
Ты куда, куда летишь?
Где всю ночку пропоёшь? —
Виолончель приняла удобную позу, чтобы грустить, подперев лицо жилистой кистью.
— А можешь эту? — спросила она:
…Я хочу позабыть тот обманчивый свет
и решил так дожить до конца своих лет.
— Ну уж только не эту! — повернулась Нинель, притопнув ножкой. — Уж только не про скорби и чётки. Это для печальников. Смотрите, вишня зацвела!
Лаура отставила пустую тарелку и промокнула губы салфеткой.
Сольфеджио многозначительно улыбнулась, но, открыв было рот, приподняла кисти и замерла.
Что же, в следующий раз — будет осётр?
Дорогая Лаура Олеговна.
Потому и стройная
красивая
вечно молодая.
3
Лаура была единственной дочерью директора алюминиевого завода (отец), и почётного работника Минкультуры (мать). Это была сильная, жизнеспособная, живучая, как все простейшие формы в истории эволюции, и вместе с тем как сильнейшие хищнические формы, порода людей, которая перемалывала кипучей энергией и жаждой жизни — жизни благоустроенной и сытой, могущей служить за образец, — любые времена и формы правления, любые политические системы и сопутствующие им идеологии, любые законы государства и мироздания, любую веру и полное её отсутствие.
Мать Лауры укоренялась силой в своём роду, отец — в своём, и путь перед ней стелился лёгкий и ясный, потому как проходил не по шатким сваям смешанного происхождения людей лугов и людей кабинетов, а по проложенному железом и камнем родовому мосту безошибочных союзов между людьми одной взвеси. Но вопреки родительским ожиданиям жизнь Лауры оказалась тусклой и зыбкой, как закатная звёздочка в сгустках речного тумана. И мучилась Лаура не оттого, что было потеряно много, а оттого, что ничего и не было приобретено.
Ей хватило и крови, и таланта, чтобы поступить в консерваторию и блестяще окончить два курса; перейти на третий, блестяще проучиться половину и, задержавшись на одной из репетиций перед отчётным концертом, нарушить гармонию родовой пьесы собственной импровизацией.
После той репетиции к ней подскочила сокурсница и торопливо шепнула:
— Лаура, дождись меня, увидишь сюрприз!
— Какой?
— Дождись, тебе говорю!
Сокурсница вспорхнула на сцену, собрала в охапку ноты и помахала кому-то в зале. Лаура проследила её взгляд и посмотрела в темноту, напрягая зрение. В глубине шевелились нечёткие фигуры, пробираясь к выходу через раскрытые сидушки кресел.
В парке консерватории шелестели воскресшие после зимы деревья и воздух, пропитанный жизнью и переставшим дождём, менял выражение лиц и лишал покоя.
— Я глупею от такой красоты! — воскликнула сокурсница Лауры и, закрыв глаза, медленно втянула воздух.
— А я глупею от твоей, — сказал высокий шатен и взял ее за руку.
— Лаура, познакомься, это наши преданные слушатели с худграфа.
— Что-то я раньше их никогда не видела.
— А что ты вообще видишь за своими очками? Ты видишь, что творится вокруг? — Она серьёзно посмотрела на Лауру.
— Что? — с тревогой спросила та.
— Весна! Дурочка! — рассмеялась сокурсница. — Пока мы торчим в своих актовых залах, а они — в своих мастерских — творится весна! — Она играючи толкнула высокого шатена и сделала обиженное лицо: — И, между прочим, проходит!
— Ну, значит, нам повезло больше, — улыбнулся высокий шатен, скрестив руки на груди. – Ты знаешь, откуда пошло выражение «свободный художник»?
— Откуда?
— Встретились как-то весной художник и пианистка. Художник позвал пианистку гулять, а она сказала: «Мне надо работать». Художник ответил: «Мне тоже. Давай работать на воздухе?» «Давай», — захотела пианистка и попыталась выкатить рояль наружу, но застряла в дверях. А художник побросал свой рабочий скарб в сумку, сунул под мышку этюдник и преспокойно вышел на улицу.
— Очень смешно.
— Ещё не конец. На улице он встретил другую художницу, и они стали работать вместе, а пианистка перекатила рояль на прежнее место и осталась с носом. Вот теперь конец.
— Свинство! Они, значит, наслаждались пленэром под аккомпанемент несчастной пианистки?
— Точно так.
— А потом захлопнули мольберты и пошли, взявшись за руки, по дороге счастья?
Улыбнувшись по-детски, высокий шатен пожал плечами.
— А несчастная пианистка осталась с носом…
— Да, рядом с художником пианистка всегда остаётся с носом.
— Тогда слушайте моё продолжение! — сказала сокурсница и хитро улыбнулась. Лаура, высокий шатен и его друг обступили её.
— Поскольку жизнь несправедлива только в скорости реакции, а не во-о-бще, — то справедливость в ней всё же торжествует. Пусть и не сразу, а годы спустя. Так что однажды наши распрекрасные художник с художницей, которые уже поженились и жили долго и временами счастливо, забыв о горе брошенной пианистки, поехали на природу рисовать свои натюрморты.
— Натюрморты на природу? — вновь улыбнулся высокий шатен.
— Не придирайся. У них были капризные дети и зелёные «жигули», так что в целом жизнь удалась. Они оставили своих капризных детей родителям, набили зелёные «жигули» лё-ё-ё-гкими, — она выдержала секундную паузу, — мольбертами и покатили на природу предаваться искусству… Но тут! — вскрикнула сокурсница, хлопнув в ладоши, — прямо посреди пленэра… — пауза, — ливанул дождь, — пауза, — за ним град, потом снег, потом всё вместе! Налетел ветер, прошёл ураган, метель, буря! — Она подпрыгнула и заговорила громче: — Наши предатели-художники простудились, заболели и умерли! Умерли, умерли, умерли! Вот теперь конец!
Лаура расхохоталась.
— Что, прямо там?
— Что?
— Умерли, — говорю, — прямо там?
— Ну да! От воспаления лёгких! Или от горя, что всю их мазню смыло водой!
— Шекспир! — воскликнул высокий шатен. — А что пианистка? Радовалась отмщению?
— Ну да! Села за свой гига-а-антский рояль и отыграла арию Герцога из «Риголетто».
— Уж лучше «Лакримозу» или «Эгмонта», — засмеялась Лаура.
— Ну нет. Для праздника отмщения и торжества справедливости слишком траурный выбор.
— Тогда почему арию герцога?
— Ну, потому что, — сокурсница взяла под руку высокого шатена и прислонила голову к его плечу, — сердце красавицы склонно к измене. Думаешь, пока художник изменял ей с художницей, она сидела и плакала в тряпочку? Нет, ну, может, вначале немного поплакала, а потом в консерваторию перевелся молодой талантливый пианист, они влюбились и стали играть вместе. Так что осталась она не с носом, а с пианистом.
Ей захлопали, и она сделала реверанс.
— Мораль? — спросил высокий шатен.
— Выбирая музыкальные инструменты, выбирай скрипку, — негромко сказал его друг.
Они встретились с Лаурой глазами, и она подумала, что при такой худобе у него должен быть совершенно другой голос, — более тонкий, скрипучий… а может, более юный.
Но голос его был чистый и тягучий, без хрипов, перепадов и обертонов.
— Андрей, — улыбнулся он и протянул руку.
Лаура поискала глазами сокурсницу и высокого шатена. Они удалялись не спеша, расходясь перед лужами на аллее и пропуская их под аркой сцепленных рук.
— А я в школе тоже немного рисовала, — сказала Лаура. — И, по-моему, у меня получалось.
4
Она с детства боялась крови и, решившись уйти в первый раз, выбрала таблетки. Но получила не свободу, а тяжёлое отравление, и — как побочный эффект — ещё большую близорукость.
В конце третьего курса художник Андрей и пианистка Лаура сидели в гостиной пятикомнатной квартиры под пристальными взглядами бабушки, матери и отца, неодобрительно глядевшего с похоронной фотографии.
Когда художник Андрей ушёл, мать сказала:
— Лаурочка, да ты с ума сошла! Он же такой… такой… провинциальный цыплёнок, вы даже смотритесь вместе смешно! И потом, что он видел, чтобы стать художником? Где он учился? В нашем училище недоискусств? Чтобы писать банальные и пошлые пасторальки про любовь комбайнёра к доярке? Нет, конечно, учителем ИЗО устроиться всегда можно, но Лаурочка, Лаурочка, Лаурочка… — она не окончила и серьезно посмотрела на Лауру, а потом так добродушно захохотала и раскинула руки, что Лаура сделала шаг, потом другой, и так, словно бы это была не она, а кто-то чужой в её теле, позволила себя обнять.
Бабушка порывисто встала из-за стола и задвинула стул, на котором сидел Андрей.
— Лаура Олеговна, не позорься. И нас не позорь. Этот Анджей… — по-военному отчеканила она, не справляясь с польским акцентом. — …в конце концов твоя мать права, вы ни гра-а-аммушки не смотритесь вместе. Этот с позволения сказать художник не подходит ни тебе, ни нам. Пожалуйста, молчи. Ты не выкинешь нас из песни. В конце концов, куда ты вернёшься, когда он, ничего не добившись в художестве и не смирившись с тем, что его высота — это плакаты да трафареты, начнёт выпивать и не дай бог поколачивать тебя? Прозревшие бездарности, а хуже того — бездарности, мнящие себе гениями, — самые жестокие, деспотичные и опасные люди!
Лаура отстранилась от матери и посмотрела на фотографию отца.
— Отряхнись от помутнения и немедленно садись заниматься! Чтобы там ни было с этим художником, — его краски засохнут, а твоя музыка будет звучать.
Экзамен Лаура провалила и стала нехотя готовиться к пересдаче. Андрей вскоре уехал домой на каникулы, но назад не вернулся. Через месяц — только короткое письмо от его матери: «Андрюша разбился. Лаурочка, живи».
И больше полугода ничего не было «после», потому что всё было «до».
Консерваторию Лаура оставила и по протекции матери устроилась в музыкальную школу с дипломом выпускницы музыкального училища. Ей было столько же, сколько сейчас Нинель, только в отличие от Нинель, ищущей счастья за дверью, она предпочла заключение в своём музыкальном каземате и с упоением сливалась со стенгазетами, служившими в нём за обои, защищаясь от хроноса и эроса расхожими банальностями вроде «людей старшего поколения следует уважать, переводить через дорогу и уступать им место в общественном транспорте».
5
Лаура пыталась стать матерью дважды. Один раз своему и один раз чужому ребёнку. Первым был мёртвый мальчик, вторым — болезненная девочка. Лаура не выходила замуж, но ребёнка решила оставить, и когда мать трагически опустилась в кресло, устало произнесла:
— Мама, не будь смешной. Я давно перестала бояться.
— А бояться нужно! — возбуждённо сказала мать. — Всё слишком быстро меняется и слишком быстро дорожает.
— Я давно перестала бояться тебя.
Родив мёртвого, Лаура поняла, что до конца жизни будет ему завидовать, потому что у неё снова все было «до», а он был свободен с самого начала.
После боли к Лауре пришла скука, и ей показалось, что на этот раз всё получится. Она выпила то, что нашла в домашней аптечке, не читая названий и не считая количества, но через минуту, склонясь над раковиной, думала только о том, как бы не захлебнуться от собственной рвоты.
Когда не стало ни матери, ни бабушки, она начала преподавать на дому. Это приносило доход и уносило мысли, которые стерегли в свободные вечера. Лаура победила их просто, лишив себя вечеров, так что приходили они только во сне, и к утру почти забывались.
Девочку на занятия привозил водитель три раза в неделю к пяти тридцати; и Лаура, привыкшая ходить пешком, в эти дни садилась на автобус или брала такси, чтобы приехать домой заранее и приготовить чего-нибудь к чаю.
Девочка была худенькая, порывистая и очень говорливая. Она никогда не высиживала за роялем положенного времени и, хлопнув крышкой посреди репетиции, без стеснения вдруг вскрикивала: «Концерт окончен! И ни секунды больше!»
Лаура, не терпевшая хамства, не только не злилась капризам девочки, а неожиданно для себя самой с удовольствием ей подыгрывала.
«И правда, хватит! Есть вещи поважнее музыки!» — говорила она, затем резко разворачивалась на круглом подвижном стуле и уходила на кухню.
Девочка хлопала в ладоши и бежала следом, а когда Лаура несла горячий пирог, всё пыталась отщипнуть на ходу и глядела при том на Лауру — разозлится ли или стерпит — и видела, что Лаура и не терпит, и не злится; а потом, едва дождавшись, когда пирог окажется на столе, обхватывала её за талию и долго-долго не отпускала.
После чая она спрашивала, можно ли отпирать ящики, шкафы и наряжаться в Лаурины вещи и, получая один и тот же ответ, носилась из комнаты в комнату, увлекая за собой платья, украшения, шкатулки и фотографии, и так до тех пор, пока в дверь не стучался водитель и Лаура, не сразу открывая, напускала на себя сосредоточенный вид и говорила, что они разучивали сложный этюд и в следующий раз управятся к сроку. Но в следующий раз всё повторялось снова, и не было конца этой лжи, терзающей Лауру ночами.
И говорилось перед зеркалом, что ничего плохого девочке не делается, а делается, напротив, только хорошее, и, если та приезжает больная, Лаура укладывает её на диван, играет что-нибудь лёгкое и просит угадывать тональность, потом садится у изголовья, чтобы держать за руку всё время, пока она спит.
Проснувшись, девочка обнимает Лауру и просит оставить на ночь, и Лаура говорит, что это нехорошо, что у неё родители, и что денег сегодня платить не нужно; и что она кричит? – спрашивается у зеркала, она кричит, что из родителей у нее только папа, а вторая — никакой не родитель, и что она сама будет решать, платить Лауре или нет. И Лаура, отдав её водителю, закрывает за ними дверь, поворачивается к зеркалу и долго-долго смотрит на себя, словно вот-вот в отражении что-то должно измениться, а потом снимает очки, опускает голову и, опираясь на тумбочку, бессильно плачет.
На пороге Лауриной квартиры мачеха девочки появилась внезапно. Это была пышная, красивая, белокожая женщина с густыми чёрными волосами, которая выглядела так, будто её только что вынули из медово-молочной ванны, растёрли благовониями и искусно нарядили, спрятав всё ненужное и обнажив всё нужное, затем перенесли прямо по воздуху так, чтобы ни одна пылинка не коснулась этого дивного существа, опустили перед квартирой Лауры и сами же позвонили в дверь. Лаура невольно отступила назад, жестом позволяя женщине не разуваться.
Она знала, кто сидит перед ней в гостиной на том самом месте, где когда-то сидел художник Андрей и где вчера рисовала пейзажи любимая ею болезненная девочка.
Женщина сидела с очень ровной спиной, внимательно смотрела на рисунки и ничего не говорила. С той же осанкой и с тем же молчанием сидела и Лаура.
Потом женщина сказала:
— Я пришла вас предупредить, что занятий больше не будет.
— Почему? — спросила Лаура, удивившись непринужденности собственного голоса.
— Вас просили заниматься музыкой, а не играть в дочки-матери! Вам за это даже платят. И по моим подсчётам — более чем достаточно.
— Я просто хотела, чтобы девочка чувствовала себя как дома.
— У девочки уже есть дом! А вы морочите ей голову!
Лаура пыталась подобрать слова, но внутри у неё дрожало.
— Вы же всё рушите! Вы вредите! Вы знаете, чего мне стоило? — женщина поджала губы и отвернулась, силясь сдержаться, но через мгновение подняла воротник пальто и, спрятав в него лицо, зарыдала. — Я понимаю, вы одинокая, вы несчастная, вам тоже хочется, чтобы кроме этого, — она очертила комнату руками, — у вас было что-то ещё. Я понимаю.
Лаура налила стакан воды и положила рядом салфетки. Женщина кивнула, отпила немного, затем открыла сумочку, вынула носовой платок и сказала:
— Я понимаю. Но и вы поймите. Не можете не понять. У меня, — она промокнула глаза и окинула взглядом комнату, — не было даже этого. А теперь есть всё. Почти всё. И с этой девочкой связано моё будущее. Да, она трудный, упрямый, жестокий… не буду лицемерить — чужой для меня ребёнок, и вы не представляете, как с ней тяжело…
— Не представляю, — Лаура рывком поднялась со стула. — Потому что мне с ней легко.
Она вдруг почувствовала себя такой пустой, что слёзы женщины и голос женщины казались ей вычурным необязательным кадром плохого фильма.
Женщина прочитала что-то в лице Лауры, укоризненно покачала головой и, сгорбившись, пошла к двери, прижав к себе незакрытую сумочку.
6
Вытянув руки вперёд, Лаура задержала дыхание. Доктор улыбнулся, сказал, что дышать разрешается, и какое-то время наблюдал, не дрожат ли пальцы. Пальцы дрожали, и он попросил следить за ручкой, которой двигал из стороны в сторону прямо перед её глазами. Потом уткнулся в снимок.
— Это серьёзно? — спросила Лаура.
— В моём кабинете серьезно всё, — не отрываясь от бумаг, ответил он.
— Что вы пишите?
— Назначение на анализы и рецепт на лекарства.
— Лекарства без анализов?
— Предварительная картина мне ясна.
— Лекарств я не пью.
— Хотите жить — придётся.
— А если не хочу?
— Тогда не пейте, — ответил доктор, перестав писать. — Мое дело — лечить, а ваше — не быть дурой.
Он протянул рецепт, но Лаура с улыбкой попятилась назад и вышла из кабинета, не попрощавшись.
Вернувшись в квартиру, она побродила по комнатам и, не раздеваясь, села за рояль.
Она сыграла «Итальянскую польку» Рахманинова, «Венгерский танец №5» Брамса и арию герцога из «Риголетто», потом раскрыла первые попавшиеся ноты и играла по ним без перерыва до тех пор, пока соседи не застучали по батареям. Тогда, хлопнув крышкой, прошла к зеркалу, дозвонилась на работу и попросила отгул.
Через три проведённых в нерасправленной постели дня вышла на работу и объявила директору, что уходит в отпуск. Директор попросил её быть человеком и потерпеть до конца четверти.
Лаура ответила, что быть человеком ей осталось недолго, но обещала потерпеть.
В коридоре она встретила Нинель и, позволив себя обнять, сказала, что спешит и будет только в понедельник.
— В понедельник не будет меня, — грустно сказала Нинель. — Я скоро совсем уволюсь. Можно я приду к вам вечером?
— Приходи, — кивнула Лаура, — я сегодня очень сговорчивая.
Она запекла кролика и отправила в духовку вишнёвый пирог. Расстелила праздничную скатерть и переоделась в платье из голубого шифона.
Нинель позвонила вечером и сказала, что не придёт.
— Тогда я приеду к тебе сама.
В трубке раздался плач, затем смех, торопливая фраза о плохом самочувствии, не приходите, не приходите, и снова фраза о плохом самочувствии.
Лауре очень хотелось пройтись, но она боялась, что кролик окоченеет даже в полотенце, а пирог станет клёклым и распадётся на части, поэтому доехала на такси.
В общежитие было холодно и многолюдно. Она назвала номер комнаты, и вахтёрша пропустила без документов.
В комнате Нинель работал обогреватель, сжигая остатки несвежего воздуха. Лаура вспомнила, как завидовала однокурсникам из общаги, которые считались настоящими студентами только потому, что в ней жили, и теперь с удовольствием подумала о своей квартире.
Нинель протянула листок бумаги.
— Можете прочитать первые две строки. Только, пожалуйста, ничего не говорите. Я уже столько всего наговорила себе.
— Я и не думала, — сказала Лаура без выражения, вернув листок Нинель. — Увольняться только зачем?
— Он отказался. Не хочу здесь. И к маме не хочу, боюсь.
— И что?
— Буду рожать. Доработаю эту неделю и уеду к тёте в область.
Молчание.
— Да нет, вы не думайте, я не напрашивалась, — затараторила Нинель, испытующе глядя на Лауру. — Она сама позвала. Своих детей у неё нет, живёт одна, сказала, что хочет нянчиться.
Они поговорили ещё немного. О мелочах, об осадках на выходные, о Кларнете, у которого не осталось учеников, зато обнаружилась опухоль, а он от этого почему-то не запил, а наоборот; о том, что на пустыре у школы, со стороны торца, появился высокий, обвешанный плакатами забор, куда с прошлой недели всё заезжала и заезжала гусеничная и другая разнообразная техника.
— Шумно будет. Сейчас-то ладно, а весной будет шумно, — отстранённо сказала Нинель.
— Может, мне с ним поговорить? — спросила Лаура.
— Зачем? — испугалась Нинель. — Зачем, — повторила она уже без вопроса.
Лаура постучала ногтем по сумочке, вынула кошелёк и тут же убрала назад.
— Нет. Денег не дам, а то ещё наделаешь глупостей.
Нинель покачала головой.
— Я же сказала, поеду в область. Как есть.
Лаура поднялась, застегнула пальто и прикрыла нетронутый ужин расшитой вручную кухонной салфеткой. Подумала, что не будет возвращаться ни за ней, ни за посудой и подумала ещё, что с пустыми руками и по сухой дороге она прекрасно доберётся до дома пешком.
— Вчера вечером чинили щиток в коридоре, — окликнула её Нинель. — Я не знаю, зачем. Там что-то с тумблерами или с пробками. Их месяц как выбивает, когда все подключают плитки, это запрещено у нас, вплоть до выселения, но все подключают. И я, видите, тоже. А вчера вечером, когда внезапно стало темно после раскалённой лампочки, в окне так ярко-ярко вспыхнуло что-то, я даже подбежала к стеклу и стала вглядываться: мне показалось, что луна. Вы представьте: огромная! Повисла низко-низко в пол-окна. Я даже лбом прислонилась — хоть и ледяное оно. А потом — миг, какой-то миг — и рядом с луной лицо — старое, некрасивое. Я вскрикнула, обернулась — сзади меня комендант стоит, светильник держит — круглый, бумажный, а внутри — свеча, — Нинель закрыла лицо руками.
Лаура продолжала стоять у двери вполоборота.
— Ложись спать, дорогая Нинель. Мне пора.
— Да-да, — пролепетала Нинель, отнимая руки от лица. — И комендант сказал то же самое. Посмотрел на плитку, которую я не до конца задвинула под кровать, и сказал то же самое. Ложись спать, дорогая Нинель. А я всё глаз не отведу от его светильника. Гляжу то на светильник, то на стекло — на обманчивый свет.
Когда Лаура легла, было уже за полночь, но как бы она ни пыталась договориться с собой, чтобы сейчас уснуть, а думать обо всём уже завтра, в голове крутилась одна и та же фраза:
«Своих детей нет, живёт одна, сказала, что хочет нянчиться».
Она нащупала очки, влезла в домашние туфли, прошла в коридор, достала из сумки бумаги и набрала номер.
— Доктор, это Лаура, которая была у вас недавно и которую вы назвали дурой.
В трубке молчали, но она не сомневалась, что он вспомнит её.
— Да-да… я вас помню.
— Доктор, это может быть рак?
— Конечно, — послышался кашель, — конечно, не может, — сказал доктор осипшим голосом и снова откашлялся. — То есть теоретически, конечно, может… со временем… в будущем… — заспорил он сам с собой, окончательно проснувшись, — но конкретно у вас никакого рака нет, и давайте договоримся, что онкологию мы исключаем даже на будущее.
Лаура сняла очки и погасила тусклый бра.
— Что с вами такое? — спросил он после паузы. — Вы не видели, который час?
— Я просто хочу знать, через сколько умру.
— Послушайте… — Лаура услышала, как он улыбнулся, — а сколько вам, собственно, нужно? — И тут же, будто спохватившись от неуместной шутки, добавил ровным серьёзным голосом: — Не раньше, чем через двадцать-тридцать… да кто ж его знает, через сколько лет.
— Прекрасно, — сказала Лаура и улыбнулась темному отражению в зеркале. — Я думаю, мне хватит и десяти.
По кругу
Вспомни, когда у школьников не было телефонов.
Из разговора в очереди
Было уже поздно и совершенно тихо повсюду, когда мальчик, будто его кто-то кольнул в бок, открыл глаза. Удивляясь, как же его угораздило заснуть и проспать здесь неизвестно сколько, он испуганно озирался по сторонам. Всюду висели большие, прибитые к деревянным рейкам блестящие карты. На алюминиевых стеллажах по обе стороны подсобки в пыли и беспорядке лежали учебники, тетради, огромные транспортиры в трещинах и длинные деревянные указки. От страха и мыслей: «Что же теперь будет, что скажет учительница, и как загалдят в классе, когда я покажусь им», — он задержал дыхание и спрятал лицо в ладони.
В подсобке, наполовину закрытое стеллажом, виднелось оконце, а в нём — не тёмное ещё, но сумеречное небо. Решив, что сейчас гораздо позже, чем ему кажется, мальчик испугался ещё сильней и, подскочив к двери, дернул её на себя. Дверь была лёгкая и поддалась сразу, так что он едва устоял на ногах.
«Вот и полы уже помыли, и всё равно меня не нашли», — глядя на поднятые стулья, подумал мальчик. И вспомнил, как в самые последние минуты травли успел заскочить в кабинет географии, где спиной к доске сидели трое старшеклассников, и юркнуть в незапертую подсобку. Оттуда, припав к дверной щели, он пытался разглядеть, нет ли за ним погони, но кроме полоски от краешка класса, в ней не было ничего. Потом ясно расслышал: «Не пробегал ли здесь очкастый жирдяй?» и по голосам узнал травивших его — но больше звуков не было. Видимо, те, кого спрашивали, его не видели и вместо ответа покачали головами.
Он решил переждать ещё немного, но в эту минуту раздался звонок, и снаружи прокатился грохот. Это вставал класс, приветствуя старую учительницу географии, и мальчик, испугавшись, что она отведёт к директору — потому что старые добрыми быть не могут, — отступил вглубь подсобки и решил дожидаться конца урока.
В углу на флагштоке, прислонившись к стене, старилось алое знамя. Мальчик потрогал бархатную ткань и, развернув её, прочитал: «Смена смене идёт. Комсомольская организация школы».
«Ты кто?» — спросил голос сзади. Мальчик вздрогнул, уронил флагшток и повернулся к двери.
— Ты кто? — повторил старшеклассник.
— А ты? — опешил мальчик.
— Ты как здесь?
— А ты?
— Я первый спросил.
— А я второй.
Мальчик решил, что наговорил достаточно и торопливо отогнул дужки очков, полукольцами обнимавшие его оттопыренные красные уши. На случай, если будут бить.
— За атласом послали, — спокойно сказал старшеклассник и показал ему атлас. — Ты кто?
Мальчик вернул дужки на место и поправил очки.
— Новенький. Из 5-го «Б».
— И чего здесь забыл?
— Я прячусь.
— Зачем?
— Чтоб не поймали.
— За что? За то, что новенький?
— За это, — кивнул мальчик. — И за то, что жирдяй.
В подсобку заглянула девочка и удивлённо на них уставилась. Старшеклассник приложил палец к губам и округлил глаза. Девочка закивала и шёпотом сказала, что требуют атлас.
Старшеклассник снял с мальчика пиджак, расстелил его в углу между стеной и стеллажом и велел до звонка сидеть тихо. Мальчик протиснулся в угол, и старшеклассник накрыл его знаменем.
Сейчас он не мог разобраться, злится ли на старшеклассника, который ушёл после урока, не проверив его, или на себя, потому что уснул так крепко, будто засыпал в удобстве и тепле. «А может, он так смеялся надо мной, а я поверил, как другу, а может, и правда забыл, потому что спешил проводить ту девочку, которая заглядывала в подсобку и ничего не рассказала о нас… Точно забыл, потому что он любит её за то, что она красивая и умеет хранить секреты, и потому что сейчас время ужина». И вспомнив об ужине, мальчик перестал думать и о старшекласснике, и о девочке, и о том, почему сейчас повторяет в уме: «Взвейтесь кострами синие ночи, мы пионеры — дети рабочих». Но, повторив эти строки ещё, стал мучиться над их продолжением, решив, что это они же и усыпили его, маяча перед ним в подсобке, а он, связанный своим заточением, читал и читал их десятки раз и злился на то, что после фразы «близится эра светлых годов» ничего нельзя было прочитать — там проходила перекладина стеллажа. И вспомнил, что раз даже произнёс: «Пенсионеры — дети рабочих», и это очень его насмешило, потому что пенсионеры слишком старые, чтобы иметь родителей.
Дверь класса была заперта. Мальчик подёргал ещё несколько раз, прежде чем смирился с новой неприятностью.
Он вспомнил, сколько всего ему нужно сделать — найти пальто и рюкзак, оставленные неизвестно где, и потом со всех ног бежать домой, чтобы не злить бабушку и не расстраивать маму, — и что есть мочи затарабанил в дверь.
Тут же в замке тяжело провернулся ключ, дверь распахнулась, и он увидел толстую женщину в растянутом синем трико и красном залатанном свитере. Голова женщины была коротко острижена, и лицом она походила на кита. В руках она держала незажжённую сигарету и огромную связку ключей.
— Ты чей, мальчик? — прохрипела женщина-кит.
— Ничей. Я новенький.
— То-то я вижу — лицо чужое, — она отодвинула его в сторону и протиснулась в класс. — Я в своей школе всех знаю. Сколько вас тут? Чего задумали? Опять поджигать?
— Ничего не задумали, не опять, я маму жду, — соврал мальчик.
— И где её носит? Мне уже школу запирать.
— Наверное, на работе задерживается. Я скоро сам пойду.
— Без матери? Стой. У меня подождёшь.
— Вы кто?
— Вахтёрша я, Фая. Живу здесь. Вон там, в пристройке со двора, — она кивнула в сторону окон и, вытолкав его из класса, заперла дверь.
В вестибюле из-под стола дежурного извлекла пальто и рюкзак и спросила – его ли это добро? Он просиял, подумал, что теперь всё разворачивается как надо и, значит, будет везти до самого возвращения домой.
Оказавшись на улице, он повернул направо и хотел было сбежать с крыльца, но вахтёрша схватила за руку и поволокла за собой.
Пристройка состояла из двух комнат и пахла сырыми коврами и жареной едой, которую мальчику есть не разрешалось, потому что ему ставили диабет.
В первой комнате работал маленький телевизор и шипело радио, перебивая ведущего «Поля чудес». На диване, закинув голые ноги на его невысокую спинку, лежала длинноволосая девушка. Она была не толстой, а такой, которая вот-вот готовится растолстеть, но лицо её было красивым — не китовым — большеглазым и большеротым, как у дочки царя из мультфильма «Синее море»; и если бы она вдруг запела, то запела бы как раз ту самую песню дочки царя: «Оставайся, мальчик, с нами, будешь нашим королём». Но она ничего не запела и даже не повернула головы на мальчика, а только поменяла положение ног и залюбовалась ими.
— Ну? — спросила вахтёрша Фая.
— Готово. Только тарелку не порть, — ответила девушка.
— Со сковородки вкусней, — согласилась вахтёрша, но, покосившись на мальчика, достала из ящика небольшую тарелку с отколотым краешком.
— Картошку любишь? — спросила она.
Девушка повернула голову и, не рассмотрев ничего, приподнялась на локтях.
— Новенький. Если б не я — куковал бы до понедельника, — объяснила вахтёрша.
Девушка спустила ноги и подобрала их.
Вахтёрша подняла крышку сковородки и, причмокнув, наполнила тарелку. Кивком подозвала мальчика.
— Мне жареное нельзя, — виновато сказал он.
— Как будто бы мне можно, — ответила Фая-кит.
— У меня диабет, — выдавил из себя мальчик.
— И у меня диабет. — Она пожала плечами. — Садись, что тебе сделается от одной ложки?
— Может, ему йогурта намешать: кефира с вареньем? — спросила девушка.
— Не надо, я лучше пойду.
Вахтёрша выругалась сквозь зубы и с грохотом встала из-за стола.
— А мать твоя где?
— Забыла, наверно. Я правда, сам.
— Ладно, иди, — она с тоской посмотрела в тарелку, — но чтобы сразу домой.
Мальчик схватился за ручку двери.
— Стой! — окликнула его вахтёрша. — Близко хоть живёшь?
— Близко-близко, — закивал мальчик и, крикнув «спасибо», выскочил наружу.
На улице громко щебетали птицы, и хотя по виду неба была уже ночь, машин по-прежнему было много, и было много разных людей, спешивших домой по одиночке, парами и с детьми.
Мальчик подумал, что на троллейбусе будет быстрее, припоминая, что утром до школы они с матерью шли минут сорок, и уверенно зашагал к остановке.
Подошёл троллейбус. Он увидел на лобовом табличку с надписью «Хлебзавод», пропустил вперёд женщину с тяжелой сумкой и поднялся внутрь. Боязливо пройдя мимо полусонной овчарки в наморднике, занял двойное сиденье, сев на одно и поставив рюкзак на другое.
Троллейбус шёл плавно, и только на одном большом перекрёстке потерял рога. Водитель, похожая на вахтёршу Фаю, только в очках, вышла на дорогу, приладила их на место, и мальчик засобирался к выходу, решив, что теперь должно быть недолго.
Раздался голос кондуктора. Он сообщал в заученном порядке, чтобы оплату готовили заранее и заранее предъявляли проездные билеты. Мальчик опустился на свободное место, пытаясь разглядеть, какие здания проплывали за окнами, и вместе с тем нащупать проездной в кармашке рюкзака.
В рюкзаке его царил привычный беспорядок, но было там и нечто странное, и мальчик, бросив следить за зданиями, углубился внутрь обеими руками. Он вытащил на сидение изрезанные учебники по истории и по естествознанию и обругал себя за то, что бросил рюкзак, когда побежал. Складывая учебники на место, ткнулся во что-то мягкое и как будто подвижное, а через секунду оно и вправду задвигалось под его пальцами и коротко пискнуло.
С силой отдернув руку, он соскочил с места, уронил рюкзак на пол и увидел, что люди, сидевшие рядом, внимательно смотрят на него. Смутившись и стараясь не подавать виду, он поднял рюкзак и быстро застегнул молнию, но тут же услышал истошный крик через несколько сидений от себя. Это кричала женщина с тяжёлой сумкой, с которой он сел на одной остановке. Женщина подскакивала на месте и молотила ногами. От этой картины в движение пришел весь троллейбус, кроме нескольких сонных пассажиров, уткнувшихся в сверкающие нечастыми огнями стёкла. Мальчик увидел, как заволновалась овчарка в наморднике — теперь она стояла посреди троллейбуса и нервно повизгивала, глядя куда-то в сторону.
Он подошёл ближе, машинально поправил очки и под сиденьем для инвалидов заметил джунгарского хомяка по кличке Жорж из живого уголка кабинета биологии.
Кричавшая женщина пробилась к выходу и заявила кондуктору, что не будет платить за проезд, потому что в троллейбусе крыса, а может, и не одна. Овчарка скулила уже непрерывно, поглядывая на хозяина и злясь на намордник, который не давал ей разразиться долгим справедливым лаем.
Мальчик испуганно посмотрел в окно, решил, что со всей этой канителью наверняка пропустил свой выход и, не боясь уже ни внимательных пассажирских взглядов, ни проснувшейся овчарки, припустил к дверям и громко спросил у кондуктора, скоро ли остановка?
— Сейчас, — ответил кондуктор, — готовь за проезд.
— У меня проездной, — занервничал мальчик и снова углубился в рюкзак.
— Потерял, что ли? — спросил кондуктор.
— С утра, вроде, был, — сказал мальчик упавшим голосом.
— Ладно, иди. Завтра покажешь, — сказал кондуктор и, держась за поручни, отстранился от выхода.
Мальчик выпрыгнул на улицу и помахал кондуктору и Жоржу, подумав, что если ему, жирдяю в очках и с диабетом, везёт сегодня напропалую, то может повезти и хомяку. И загадал, чтобы кондуктор забрал его жить к себе или отнёс в зоомагазин и получил за это деньги. Или отдал кому-нибудь за так.
Троллейбус еще был виден на дальнем перекрёстке, когда до мальчика дошло, что хлебзаводом тут и не пахнет. Пока он терзался двумя мыслями «то ли я слез раньше», «то ли переехал», в нём снова разыгрался голод, и он вспомнил, что сколько-то лет назад даже знакомился с хлебзаводской продавщицей.
В окошко кассы умещались только её руки и грудь, и ему казалось, что за стенкой сидит гора сдобы. Он приподнимался на цыпочках к окошку в надежде узнать, есть ли у горы лицо, но мама всё время куда-то спешила и тянула его за руку. Он не сопротивлялся, потому что тогда она тянула ещё сильней, и это было унизительно. Когда он понял, что хлебзавод торгует не только хлебом, но и разной выпечкой, то делал всё, чтобы попасть туда снова. И хоть диабет ему ещё не ставили и он ел всякое, включая жареное и сладкое, мама всё равно брала у продавщицы только хлеб.
Однажды он спросил, можно ли ему торта, и мама сказала, что нельзя, потому что у него и так лишний вес. Продавщицу это, видимо, задело, и она наклонилась к окошку. Мальчик увидел хитрый накрашенный глаз и краешек рта. «Хорош пельмень», — сказала продавщица и протянула ему булочку с маком.
Всплывшая в памяти булочка усилила тревогу, и он спросил у прохожей женщины, далеко ли хлебзавод и который теперь час?
— Девять, — сказала женщина. — Уже час как закрыт.
— А далеко ли? — не отставал мальчик.
— Да в этом районе вообще нет, — ответила женщина.
— А «двойка» же ходит?
— Троллейбус?
— Да.
— Ходит.
— Так разве она не туда?
— Туда, но до самой конечной.
— Это в какую сторону? Туда, куда я лицом?
— Нет, вот туда лицом.
Мальчик перешёл дорогу, сел на скамейку и стал смотреть, не затрясутся ли провода. Провода качались от ветра, и он понимал, что от ветра, но несколько раз вставал и подходил к дороге, высматривая троллейбус.
Приехала «двойка», но объявили, что по маршруту будет следующая, а эта — в парк.
Мальчик снова сел на скамейку и подложил под себя окоченевшие руки. Какое-то время он решил не следить за проводами — они ещё не успокоились после первой «двойки».
Когда руки немного отогрелись, спохватился, что проездной так и не был найден. Выпотрошил рюкзак на скамейку и вляпался в бытовые отходы Жоржа, намешанные с физиологическими. «Теперь на них ни сесть, ни спрятать в карманы, — подумал мальчик, разглядывая руки. Тем временем провода уже качались вовсю, а проездного всё не было.
Подошла «двойка». Мальчик вплотную приблизился к лобовому стеклу и удостоверился в надписи «Хлебзавод». Водитель махнула говорящим жестом: «Не стой на пути!» В передние и задние двери ещё грузился народ, и мальчик, не поднимаясь на ступеньки, спросил у кондуктора: «Если с утра у человека был проездной, а сейчас его нет, что тогда делать?» «Платить за проезд», — ответил кондуктор. «А если и денег нет?»
У задней двери происходила задержка из-за женщины с сумками и девочки с коляской. Женщина стояла на нижней ступеньке, поставив одну сумку рядом, а другую держа в руке; вторая её рука держала девочку с игрушечной коляской. Но так как коляска была игрушечной только для взрослых, а для девочки была настоящей, в натуральный размер, втащить их вместе было непросто. Мальчик пошел ва-банк: «А если и денег нет, но ехать нужно?» Кондуктор слушал вполуха, потому что сам уже наполовину вывалился из дверей и смотрел, какие подвижки происходят у женщины с сумками и девочкой с коляской.
Девочка отчего-то артачилась, и кондуктор, махнув водителю, поспешил к ним. Мальчик последовал за кондуктором и снова повторил: «А если и денег нет?» Кондуктор остановился и осмотрел его с ног до головы. Мальчик стоял раскрасневшийся и неопрятный. «Бери на себя коляску и залезай». Кондуктор схватил сумку, стоявшую на ступеньке, и потянул девочку за руку, мальчик взял коляску. Двери закрылись, и троллейбус поехал.
Девочка увидела измазанную ручку коляски и со злости наступила мальчику на ногу. «Воняет», — сказала она матери. Мать попросила не выражаться, усадила их рядом, а сама села напротив. Девочка выпятила нижнюю губу, опустила подбородок, сдвинула брови и сказала, что не хочет сидеть рядом с вонючим мальчиком. «Может, ты и спастись не хочешь?» — спросила женщина. Девочка опустила подбородок ещё ниже и посмотрела на неё исподлобья. «На-ка вот, задумайся», — женщина достала из сумки две яркие тоненькие книжицы. Девочка вынула из коляски фломастер и начала закрашивать надписи «Сторожевая башня» и «На что можно надеяться людям?» «Опять?» — спросила женщина и забрала у девочки книжицу. Девочка раскрыла вторую, но, заметив, как дёрнулась рука матери, закрыла фломастер и бросила его в коляску. «Я буду жить вот так!», — сказала она и стукнула по картинке, на которой львы и тигры гуляли рядом с овцами и зебрами. «Правильно, — кивнула женщина, — и мальчику покажи». «Он грязный, — сказала девочка, — его не пустят». «А ты расскажи ему, как очиститься». «Не хочу». «Значит, и сама не хочешь». «Хочу», — девочка топнула ногой. «А ты хочешь?» — спросила у мальчика женщина. «Чего?» — не понял мальчик. «Спастись». «Я на хлебзавод хочу». «Он уже закрылся, — сказала женщина, — а вечное царство открыто всегда».
Мальчик отвернулся к окну. «Ты любишь петь?» — спросила его женщина. «Я не умею», — ответил он. «Какую песню ты знаешь?» Мальчик задумался и сказал: «Взвейтесь кострами синие ночи, пенсионеры — дети рабочих». «Это неправильная песня», — сказала женщина. «Мы пионеры — дети рабочих», — исправился мальчик. «Всё равно неправильная. Давно ты в очках?» «С детства». «А что ты знаешь про духовное зрение?» Мальчик поднял и уронил плечи: «Ничего».
— А где же синий вол, исполненный очей? — спросил голос сверху.
Женщина и девочка с мальчиком подняли головы и увидели длинноволосого худого парня, до того высокого, что верхняя часть его лица терялась в скудном освещении троллейбуса, и хорошо был виден только насмешливый рот и заострённый подбородок.
— И орла нет, — сказал парень.
— Вы кто? — спросила женщина.
— Студент. Немного музыкант.
— Вы верите в жизнь после смерти?
Он ухмыльнулся.
— Я верю в смерть во время жизни.
— Не всякая музыка — это благо. На чём вы играете?
— На этом, — студент повернулся к ней полубоком и показал гитару.
Девочка протянула руку к потёртому чехлу и схватилась за собачку на молнии. «Не трожь», — сказала женщина.
Студент взялся обеими руками за поручень, согнулся в локтях и повис над ними, показав незлое лицо.
— А это сложно? — восторженно спросил его мальчик.
— Да нет, хочешь, научу?
— Хочу.
Женщина заёрзала на месте. «Возьмите-ка лучше это». Она открыла сумку и, перебрав несколько брошюр, достала крайнюю и протянула студенту.
— «Бейсбол был для меня всем?» — прочитал студент.
— Это очень поучительная история о нравственной слепоте, — сказала женщина.
— Гитара для меня не всё, — засмеялся парень, — почти всё.
Рот женщины задвигался, но она промолчала.
Мальчик встал и сказал, что ему нужно выходить. Женщина неохотно отодвинула сумки, освобождая дорогу. Она протянула брошюру с надписью «Пробудитесь» и сказала: «Прочитай это внимательно, и ты узнаешь, какие опасности таит в себе ложь».
Мальчик не хотел брать, но женщина настаивала: «Бери, уже многие люди знают об этом». Она выглядела молодой, но руки, державшие брошюру, были лет на двадцать старше её лица.
Троллейбус остановился возле большой светящейся вывески, и красно-синие огни легли на седую шевелюру. Это было странное зрелище. Почти такое же, как люди на рисунке, по которому стучала рука девочки, возвещая, что будет жить среди них. Львы, тигры и леопарды были одинаково равнодушны и к людям, и к овцам. «Так не бывает», — подумал мальчик и снова посмотрел на седые волосы, обрамляющие молодое лицо женщины.
Он взял брошюру, на ходу затолкал в рюкзак, отошел подальше от них, сел на свободное место и вскоре уснул.
Через сорок минут кондуктор заорал: «Конечная», и всё, что осталось внутри, пришло в движение.
Когда подкатили к парку, кондуктор прошёл в конец троллейбуса, увидел спящего мальчика, съехавшего на сидении, и поднял его на ноги за капюшон пальто. Мальчик захлопал глазами и, испуганно оглядевшись, побежал к дверям.
На улице он покрутился на месте и, не увидев никаких жилых зданий, а только множество колючих звёзд на небе и несколько чахлых строений на земле, заскулил, как скованная намордником овчарка, и побежал наугад. Добежав до перекрёстка, он повернул направо, потом ещё раз направо, потом вернулся к парку и проделал то же самое, сворачивая налево. Потом снова вернулся к парку, решив спросить у кондуктора, далеко ли хлебзавод? Но парк не подавал признаков жизни, и мальчик, испугавшись приближаться к нему, решил идти по троллейбусным проводам в обратном от парка направлении.
Он пожалел, что на руке его нет часов. Когда бабушка сказала писать Деду Морозу и просить о подарке, он написал «часы», но бабушка велела переписывать, потому что часы могут иметь только взрослые, понимающие, что время — деньги.
Провода были неподвижны, и мальчик понял, что на сегодня троллейбусы кончились, а значит сейчас около одиннадцати. Замёрзшие руки он давно спрятал в карманы, наплевав на то, что они грязные. Но руки не отогревались. Тогда он обхватил себя ими, сунув под мышки, и колючая ткань пальто приятно заколола кожу, разгоняя кровь.
В одном из строений показалась наполовину уцелевшая витрина. Он посмотрелся в неё. Витрина вытягивала его по росту, возвращая ему не толстого, но потрёпанного двойника. Съехавшие штаны собирались в гармошку и попадали в ботинки, рубашка торчала из щели неправильно застёгнутого пальто. Но всё это было настолько неважно в сравнении с тем, что у него не осталось никаких ориентиров, куда идти, что он не стал ничего поправлять и побрёл дальше.
Последней надеждой был человек, в которого он решил вцепиться как в поводыря; но человека он искал особенного, а такого не было. Те, что встречались по пути, даже отдалённо не были похожи ни на вахтершу-кита, ни на кондукторов из обоих троллейбусов, ни на водителей троллейбусов, ни на женщину с брошюрами, ни на студента с гитарой, и он прятался от них, прильнув к черноте стен или приседая у заколоченных киосков.
Он пытался представить, что творится дома, какой там стоит переполох. Как сидит за столом мама и отупело смотрит перед собой, и как расхаживает по комнате бабушка, повторяя, что кому-то сильно не поздоровится, появись он на пороге. Пахнет корвалолом и валерьянкой. И делается радостно коту. Забыв о весне, о дружках и подружках, он радостно дышит этим эфиром, ничего не понимая о человеческой жизни, о нравственном зрении, о бейсболе, диабете и хлебзаводе.
«Может, я умру, — подумал мальчик, — тогда мои последние слова будут такими: «Хлебзавод был для меня всем». — Он улыбнулся. — «Да нет, чего бы я умер? В крайнем случае дойду до жилых домов, постучусь к кому-нибудь и попрошу отвести домой… Да нет, стучаться, наверное, тоже не буду, буду просто идти, пока не дойду до чего-то знакомого… Или всё-таки постучусь…»
Подъехала машина. Две первые, что встретились ему, когда он пошёл от троллейбусного парка, были старые развалюхи — он даже подумал, не поднять ли руку, но долго решался и упустил. Эта развалюхой не была, а была похожа на новый катафалк. Мальчик обхватил лямки рюкзака и пошёл быстрей. Катафалк катил рядом. Стекло опустилось и низкий голос спросил: «Эй, мальчик, не знаешь, где Третий тупик?» «Не знаю», — ответил мальчик. Он прошёл еще немного и полуобернулся к окну. «А где хлебзавод, не знаете?» «Знаем», — улыбнулась темнота. «А как пройти?» «Объяснить не объясним, но отвезти можем». Мальчик остановился. В лучах от фар танцевала влага, по стёклам катафалка струилась мокрая пыль, и весь он стоял в испарине, точно лошадь в мыле, загнанная жокеем.
Мальчик застыл на бордюре в шаге от него. Задняя дверь открылась. Он наклонил голову, но не смог рассмотреть, что внутри. Из двери показалась рука, развёрнутая ладонью вверх, с напряжёнными длинными пальцами и развитыми холмами Венеры и Марса. На указательном серебрилось кольцо. Мальчик протянул руку, и пальцы коснулись его. Рука была горячей и очень крепкой.
— Вот ты где! — послышалось сзади. — Разве можно так долго гулять?
Мальчик обернулся, рука разжала пальцы и исчезла в катафалке. Если бы не висевшая на плече гитара, он не сразу признал бы в говорившем студента-музыканта из троллейбуса. Сейчас тот был в тёмном плаще, с которого стекали капли, словно он пришёл из той части города, откуда прибыл и катафалк, и где наверняка лил дождь. На голове его был капюшон.
— Пойдём, — сказал студент и взял мальчика под локоть.
Дверь катафалка закрылась, и он медленно покатил прочь.
— Который час? — спросил мальчик.
— Скоро двенадцать.
— Мне конец.
Студент улыбнулся.
— Теперь наоборот. Где ты живёшь?
— Недалеко от хлебзавода.
— Хлебзавод мы прошли.
— От хлебзавода минут пятнадцать.
— Адрес знаешь?
— Солнечная двадцать пять.
Они повернули назад и пошли к троллейбусному парку. Студент свернул в узкий проход между одноэтажными бараками и скрылся в темноте. Мальчик остановился.
— Не бойся, по-другому в обход минут тридцать, — сказал студент.
За проходом показался двор, слабо освещённый фонарём, а сразу за ним — белое здание хлебзавода.
— Я думал, что никогда до него не дойду! — вскрикнул мальчик. — Я думал, что так и буду ходить по кругу, пока не кончится ночь!
Остановившись перед хлебзаводом, студент снял капюшон, прикрыл глаза и с наслаждением вдохнул.
— Человек давно не живёт охотой, человек живёт магазинами, — сказал он и посмотрел на мальчика.
Мальчик зевнул.
— Но нюх у него такой же, как и тысячу лет назад.
«Кассиопея, — подумал мальчик и опустил голову, не желая зевать в лицо незнакомцу. — Завтра дождя не будет, если не накажут, буду кататься на велике».
— У меня его нет, я весь вечер искал хлебзавод.
— И, как видишь, нашёл!
«Может, отправят за хлебом. Тогда в обход через парк с аттракционами и сюда. Через парк и дорога лучше, но… тогда хорошо бы иметь сдачу».
Они прошли канаву со стоячей водой, и к свежести апрельской ночи прибился запах тины и нечистот.
— Боишься?
— Еще как, — вздохнул мальчик.
— Правильно, — кивнул студент. — Я тоже как-то потерялся и вместо того, чтобы бояться незнакомцев, боялся, что скажут дома. Парадокс?
— Потому что с домашними надо жить каждый день, и каждый день они будут пилить за одно и то же.
Студент засмеялся, и это придало ему возраста. По заострённым скулам до самого подбородка спустились две глубокие борозды.
— У тебя всегда так? — спросил он мальчика.
— А у вас разве нет?
— Когда меня пилили, я учился ругаться голосом гитары, то есть пилил аккорды. Ну а потом взял и съехал.
— А меня отдали на скрипку. Но она у меня вот где сидит, — мальчик выпятил подбородок и провел ладонью по горлу. — Про гитару они и слышать не хотят.
— Это хорошо, — улыбнулся студент. — Значит, со слухом у тебя порядок. С таким слухом поймаешь любую фальшь хоть в музыке, хоть в автобусе. Ты когда-нибудь думал про это?
— Не знаю. Я думаю, что бы мне такое сказать маме? Мы почти пришли.
Калитка в их доме была открыта, в окнах горел свет, а со двора доносились голоса. Луна светила ярко, и пользы от неё было больше, чем от уличных фонарей.
Мальчик остановился и снова сказал, что боится, потому что за такое ему много чего будет, но студент накинул капюшон и сказал, что ничего не будет. И ему правда за это ничего не было. И никто ничего не говорил всю ночь и половину следующего дня.