Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2022
Словцов Анатолий Иванович родился и живёт в Вологде (1992). По образованию — учитель русского языка и литературы. Участник Форумов молодых писателей России и стран СНГ ФСЭИП, Школ писательского мастерства СЗФО. Рассказы печатались в сборнике ФСЭИП «Новые писатели» (2020). В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Я куплю себе туфли к фраку,
Буду петь по ночам псалом.
Заведу большую собаку,
Ничего, как-нибудь проживём.
Автор неизвестен
Куда ж нам плыть?
Бровей у неё не было. Вместо них — две серые стрелки. Зачем выщипывать брови, чтобы рисовать новые? Есть многое на свете, друг Гораций, что неизвестно нашим мудрецам.
Уже минуты три девушка изучала моё резюме. Закусывала губку от усердия. Выглядело весьма соблазнительно. Я решил, что независимо от исхода собеседование прошло не зря.
Отсутствие завтрака сказывалось. Гастрономические намёки мерещились даже в самых невинных словах. Вот, скажем, резюме. Что это? Ризотто с изюмом? Азу с рисом? Официант, тарелочку резюме! Сию секунду, синьоре!
Девушка, наконец, подняла глаза:
— Восемь мест работы — за шесть лет. Впечатляет…
— Человек ищет, где лучше, — в тон ответил я.
— А как же карьерный рост? — упорствовала визави.
Не опыт работы её волновал. Не знание английского и не владение ПК, а — системность. Что такое «системность»? Привычка катить квадратное и не задавать вопросов. Как ювелир, отделяющий драгоценные камни от мутных стекляшек, она решала: «лояльный» перед ней или «смутьян»? Второй, хоть семи, хоть двадцати семи пядей во лбу, категорически не требовался.
— Не все мечтают о карьере, — мягко парировал я.
Девица побарабанила ногтями по столу:
— Иван, у вас есть автомобиль?
— Автомобиль? В вакансии об этом — ни слова.
— Понимаю, — кивнула она, — но и вы поймите. Продажник — профессия динамичная. Придётся много ездить. Встречаться с клиентами. Рассказывать им о компании. Без автомобиля никак не обойтись.
Я пожал плечами:
— Где денег взять? Весь разорился я, рыцарям усердно помогая.
Собеседница хлопнула глазами. Цитату не опознала, но суть уловила — черкнула что-то у себя в записях. Можно, конечно, было и соврать — как ни крути, у отца в гараже ржавела старая «копейка». Да только… зачем?
— Пожалуй, достаточно. Всё, что нужно, я узнала. Благодарю.
— И когда ждать ответ?
— В течение недели мы позвоним и сообщим о своём решении.
Четвёртое собеседование за месяц. Перезвонить, кстати, обещали всего на двух. Один раз просто отпустили с миром. Ау? А как же клиентоориентированность?
— Спасибо. До свидания.
— До свидания.
Направился к выходу. Взялся за ручку.
Наверное, в каждом дремлет маленький Пугачёв. Дикий сиволапый мужик. Изредка просыпается и густым, с хмельной хрипотцой баском призывает к бунту. Бессмысленному. Прекрасному. Послать начальника. Вдарить по газам под истошный свист гаишника. Уйти за хлебом и рвануть куда-нибудь на Байкал — подальше от постылой жены. Но с ним просыпается и Молчалин, шепчущий: «Ипотека-с. Кредиты-с. Семеро по лавкам-с».
Обернулся:
— Давайте начистоту. Вы ведь не позвоните?
Она стала похожа на актрису, в разгар монолога забывшую слова:
— Иван, у нас есть пул кандидатов — нужно опросить всех… — Суфлёр! Суфлёр! Что там дальше по тексту?!
— Бросьте, — оборвал я. — Говорите как есть.
Девушка развела руками:
— Вы и сами всё понимаете.
Она играла ежедневную пьесу. Близился занавес. Тут с криком: «А король-то голый!» — вломился я. Порвал полог с намалёванными улицами Парижа. Обнаружил за ним кирпичную, неровной кладки стену. В общем, испортил песню, дурак.
На улице сёк дождь. Косой и мелкий, будто шрапнель. Внезапный и скоротечный, какие часто бывают на закате лета. Полномочный посланник грядущего сентября.
Укрылся от обстрела под козырьком ларька. Отчаянно хотелось курить. Нашарил пачку. Открыл. Сигарет, как и бойцов у незнакомого посёлка, — оставалось три. Сдвинул их в угол. Приподнял среднюю над остальными. Ну-с? Что видите, голубчик? Ракета, доктор? Сталинская высотка? Отнюдь, батенька. В вашем случае — известный жест.
Безжалостно выдернул высотке шпиль. Затянулся. Сорванец-ветер из стороны в сторону гонял по луже жухлый лист. Уж осень близится, работы нет и нет. Третий месяц я — на вольных хлебах. Финансы активно готовятся начать вокальную карьеру.
Осмотрелся. Дурацкая привычка — залипать на всякие вывески. Видимо, годы работы с текстами даром не прошли. Замечу слоган и думаю: как бы я написал? Профессиональная, мать её, деформация.
Сейчас я взирал на бизнес-центр, из которого вышел пару минут назад. Бизнес-центр. Модное словцо глубоко пустило корни в лексикон офисных рыбёшек. Бизнес-центрами равно величают и деревянные домики с резными наличниками, и бетонные высотки. Любые здания, где пирожники обитают бок о бок с сапожниками. БЦ, что я покинул, разместился в корпусах бывшего вагоноремонтного завода. Кирпичное чудище. Распластавший щупальца, издыхающий кракен. Ныне его цеха, где некогда ставили стахановские рекорды, заняли туристические и маркетинговые агентства, танцевальные и веб-студии, магазины мебели и игрушек.
Фасад завода прикрывал огромных размеров баннер. «Рекламное агентство “Июнь”». Название удачное — веер позитивных ассоциаций. Милый логотип — жёлтая клякса с потёками. Попроси ребёнка солнце нарисовать — такая же каляка будет. А вот лозунг подкачал: «С нами у вас всё получится!» Больше средству для потенции подходит.
На баннере мужчина с модельно подстриженной бородой (крутой бизнесмен?) жал руку девушке. В бизнесмене я признал актёра городского ТЮЗа. Играл Ивана-дурака и был частым героем «Светского хроника» — газеты, где я когда-то промышлял. То с режиссёром во взглядах на роль не сойдётся, то жене начнёт азы Домостроя втолковывать. Помню, писал о нём заметку. Называлась — «Иван не дурак подраться».
Ладно, хорош сопли жевать. Я щелчком послал бычок в урну. Вставайте, граф! Вас ждут великие дела! Поднял воротник и, перепрыгивая в разливанном море с островка на островок, двинул к остановке.
Былое и думы
Моя квартирная хозяйка консервативна. Всем видам денег предпочитает те, что хрустят, шуршат или, на худой конец, звенят в карманах. В результате раз в месяц я имею честь лично лицезреть Розалию Эдмундовну. Вот и сегодня она проверила, политы ли цветы. Пересчитала чашки в сервизе. Даже заглянула в туалет. Уходя, наказала:
— Двадцать девятого. Не забудь!
Едва удержался, чтобы не взять под козырёк. Есть, есть ещё дамы в русских селениях!.. Вот хотя бы моя домовладелица — настоящая офицерская вдова! Такая и себя, и тебя высечет. Особенно если вовремя не заплатишь.
Вернулся в комнату. Свёл дебет с кредитом. Кажется, питаться скоро придётся святым духом… Голодная смерть не пугала. В студенчестве я усвоил, что один чайный пакетик можно заварить девять раз. В армии — что хлеб с растительным маслом вкуснее любого деликатеса. Да и вообще — много ли надо настоящему индейцу?
Плюнул на всё: помирать, так с музыкой. Сбегал до магазина и на половину оставшихся денег затарился пивом. Расфасовал пузатые «торпеды» по ярусам холодильника. Сразу пить не стал. Пить в одиночестве — алкоголизм. В компании — праздник. А вдвоём — психотерапия. Кто будет вторым? Погадаю на книге. Телефонной. Заметил, что чем она обширнее, тем быстрее листается. В списке контактов те, с кем учился. С кем работал. С кем спал. Друзей — немного. Один, если совсем точно. Марлен Дитрих говорила: друг — это тот, кому можешь позвонить в четыре часа утра. Повезло. У меня такой есть.
Лёня работает пожарным. А русский пожарный может раздавить поллитру беленькой, шлифануть пивасиком, взвалить на спину штурмовую лестницу, пробежать тридцать метров, взмыть на четвёртый этаж и вынести из огня хоть ребёнка, хоть котёнка, хоть тушку, хоть чучело. Однако Лёня выделялся и на фоне опытных старших товарищей. Он был Моцартом возлияний. Сократом застольной мысли. Бизнес-проект «Собутыльник на час» вызрел у Лёни ещё в школе, и только природная лень помешала ему заработать миллионы.
Набрал Лёнин номер:
— Здорово, — говорю. — В гости приезжай. Пивка дёрнем.
— Что за новости? Вроде не пятница.
— Новости? С работы уволился.
— С каких пор это новость? У тебя ж трудовая — как Берлинская стена.
— Так приедешь?
Через полчаса он стоял на пороге с двумя бряцающими пакетами.
— Чего так скромно? Ушёл из большого спорта?
— Паузу взял. — Лёня ухнул пакеты на стол. — На службе не одобряют. Гудели тут у кента одного. Назавтра смена. Начкар мне: если ты, Зайцев, сука, думаешь… Думаю, говорю, товарищ лейтенант. Думаю — и вам советую.
— А он?
— Дома, говорит, бухай. А когда дома-то? Я домой уже пьяный прихожу.
Почему Лёня такой дерзкий? Всё просто. Лёнин папа — полковник. Что ему этот летёха начкар?
Он устроился в кресле. Я разместился на кушетке. Пшикнула бутылка. Сеанс начался.
— Может, тебе в газету какую пойти?
— Хватит с меня газет.
— Слушай, а ты у нас по специальности кто?
— По специальности? Преподаватель. Русского и литературы.
Лёня возбуждённо хлопнул по ляжке:
— Так это ж замечательно! Матушка моя в школе трудится. Поваром. Текучка, говорит, страшная! Вечно кто-то нужен.
Я покачал головой:
— Какой из меня учитель?
По образованию я — филолог. Знаю-знаю. Не спрашивайте.
Мои родители были глубоко советскими людьми. Как и их родители. Как и родители их родителей. Они росли с убеждением, что все профессии важны, а дело жизни следует выбирать сердцем. В итоге папа определился на инженера. Мама — на учительницу. Когда закончилась эпоха джинсов-варёнок и колбасы по два девяносто, а «Лебединым озером» глушили танковые залпы, отец переопределился в таксисты. Мать — в продавцы. Родители ждали, что грозовые времена минуют и настанет вожделенная стабильность. Они придерживались самых широких взглядов на моё воспитание. Им и невдомёк было, что такая русская в своей природе мантра «придут и сами всё дадут» раз и навсегда сменилась буржуазной «все животные равны, но некоторые равнее других». Неудивительно, что в пору «Кем быть? Каким быть?» я вступил отягощённым максимальной свободой выбора.
Городок наш, и без того невеликий, всё больше замыкался в себе. Проулки завершались тупиками. Закорючки домов — колодезными двориками. Профессии мечтали стать сословиями.
Самыми престижными числились сословия силовиков и чиновников. Войти в них можно было тремя способами. Родиться. Породниться. Выучиться и сделать карьеру. В силу плебейского происхождения первые два пути мне были заказаны. Третий требовал усилий и отнюдь не гарантировал успеха. Что, в сущности, оставалось?
Городская система образования покоилась на двух китах. Первый — педагогический. Пединститут. Пед. Ума нет… и так далее. Его выпускники встречались повсюду. Они работали тренерами и таксистами. Официантами и клерками. Продавцами и фотографами. Некоторые трудились по специальности — бывает.
Второй кит носил длинное скучное название. В народе его называли просто — Вертушка. Там готовили будущих тюремных охранников. Выпускники Вертушки напротив — все как один, спрессованные в идеальные, неотличимые коробки, отправлялись на север, где сливались с подопечными в сплошную короткостриженую массу.
Дубинка или указка? Выбор поистине гамлетовский. Разницы между тюрьмой и школой я не видел. Разница — в длине волос. И тем не менее между шконкой и партой выбрал второе.
Вокруг власть имущих крутятся репортёры. Их окружают пиарщики и пресс-секретари. Значит, рассудил я, нужно стать журналистом. Журфака в педе не было. Зато имелся филфак.
Филология представлялась зоной повышенной абстракции. Бермудским треугольником в океане наук. Что должен уметь студент филфака? Читать книги. Пока врачи зубрят анатомию, а юристы — законодательство, филологи спрягают старославянские глаголы. Вишенкой на торте становится дипломная работа: «Образ дождя в творчестве поэтов Серебряного века».
На экзамене однокурсник Андрей заявил седовласому профессору:
— Мы здесь изучаем то, чего в жизни — не бывает.
Он понял это раньше меня.
Армия. Здравствуй, юность в сапогах. Триста шестьдесят пять дней подъёмов и отбоев. Приказов и команд. Берцев, кителей, бушлатов. Бытовок, кубриков, каптёрок. Штык-ножей, марш-бросков, плащ-палаток. Дембель и третий по масштабу национальный вопрос — куда ж нам плыть? — в полный рост.
Я взялся осаждать чертоги городских редакций. Манило само это слово — «редакция». Рисовалась романтическая картина. Сизый дым сигарет. Дробный перестук клавиш. Диспуты о литературе и политике за чашкой кофе.
Реальность оказалась далека от фантазии. Меня встречали люди в мятых рубашках с мятыми лицами. «Вакансий нет», «не нужен», «не требуется» гундосил неглаженный хор. Сословие журналистов не спешило принимать чужака в свои ряды. На восьмом отказе я понял: броня энтузиазма готова дать трещину.
Выручил, не поверите, сын маминой подруги. Уволился из газеты и, как и подобает честному человеку, обещал подыскать замену. Рассказал маме, та — моей, а уже она — мне. Хорошо, когда грань между маленьким городом и большой деревней столь тонка.
Советского Союза давно нет, но обломки его разбросаны по свету. В любом уголке страны вы найдёте улицу Красных Текстильщиков, библиотеку имени Щорса или газету «Стойкий ленинец». В такую меня и приняли.
Провинциальная газета подобна эстрадной диве: годы над ней не властны. Не властны были годы и над «ленинскими» заголовками. Они по-прежнему сулили рекордные урожаи и фантастические надои. Грандиозные стройки шли ударными темпами, а на пыльных тропинках далёких планет вот-вот должны были зацвести яблони.
Архив «Ленинца» мог посоперничать с музеем «Поля чудес». Чего здесь только не было! Шахтёрские каски и ржавые кипятильники. Казацкие шашки и курчавые парики. Пожелтевшие подшивки времён лихих девяностых и почти бурые — огневых сороковых.
О современности напоминал лишь кабинет главреда. Черноокая плазма днём и ночью вещала об успехах русского оружия на Ближнем Востоке и Диком Западе. Рядом висел портрет Верховного. Он доверительно щурился, словно приглашал стать внештатным сотрудником.
— Что делать? — спросил я главреда.
— Пишите письма, — отмахнулся тот.
«Письма читателей» ютились на двух страничках — между рецептами и кроссвордами. Особенно мне удавались послания разочарованных в мужчинах дам.
«И тут я поняла, что мой избранник — предатель! Да, я не кандидат наук, как его мама, а простой продавец. Зато покупатели меня уважают! И я заслуживаю лучшего! Лучшего человека рядом с собой!»
Слова стоили дёшево. Среди пишущей братии хватало случайных людей.
Экономический обозреватель Татьяна Дамировна двадцать лет работала бухгалтером. Спортивный журналист Вадик Глухов раньше трудился барменом. В его заметках нет-нет да проскакивали «опьянение успехом» или «похмельная горечь поражения». Рабочим состоянием Вадика был запой. Повод к запою всегда звучал одинаково: «Наши проиграли». «Нашими» по ситуации могли оказаться московский ЦСКА, английский «Челси» или испанская «Барселона».
Редакционная нимфа Верочка Лагунова превращала любое интервью в собеседование с потенциальным супругом. Намётанным глазом разведёнки за тридцать она легко вычисляла непристроенных мужиков.
— Мужчина без женщины — как хищник без мяса, — наставляла Верочка. — Чахнет.
Бобыля она опознала и во мне. Из благих побуждений записала на свидание вслепую. Сообщила, конечно, постфактум. Я поблагодарил за заботу, но на свидание, понятно, не пошёл.
Мне доверяли всё больше: статьи о политике, криминале, светской жизни. Назначили вести колонку про культуру. Поговаривали, могут сделать замом главреда.
И тут произошло страшное. Я проявил преступную невнимательность. В материале о заседании правительства назвал первого заместителя губернатора просто заместителем. Заместителей у губернатора было восемь. Разразилась буря. Долетавшие молнии накалили атмосферу в редакции до предела. От главреда требовали выводов и мер.
Зелёный дисковый телефон на его столе слегка покраснел. Сам главред был красен уже пару дней. И даже в прищуре Верховного чудился мягкий отеческий укор: эх, Ваня, Ваня…
Главред указал на рассохшийся стул:
— Ты уж не серчай, Ванёк. — Он закашлялся. Поскрёб щетину. — По тебе и не ударит почти: ни детей, ни ипотеки… — Убедительный довод поскорее обзавестись тем и другим.
Утлая лодчонка благополучия стремительно шла ко дну. Снова на распутье. Некоторые назовут это свободой. Буксир прибыл откуда не ждали. И какой! Компания «Акси». «Флагман на рынке стройматериалов». Кто тот фантаст, что сочиняет эти инопланетные названия? Верно, одной рукой строчит: «С криком “За Империю!” Кэлахар всадил секиру в череп орка». Другой выводит: кафе «Берж», кондитерская «Ювелин», салон красоты «Аламель».
«Акси», и правда, была компанией крупной. Торговые центры в десятке регионов. Шесть тысяч сотрудников. Кто-то даже считал её градообразующим предприятием. Как по мне, плохи дела у города, чьё благополучие зависит от продаж обоев. Платили, однако, не в пример лучше, чем в газете, и жалеть об увольнении я быстро перестал. Словно из трущоб перебрался в лофт в центре Москвы.
Офис «Акси» смахивал на гигантский аквариум. Стеклянные стены символизировали прозрачность в делах. Рекреации украшали мотивирующие призывы на английском. Believe in yourself! Think global, act local. Right here, right now! По этажам прогулялся — точно на выступлении бизнес-тренера побывал.
— Откуда цитаты? — спросил я Родиона из отдела рекламы.
— Из гугла.
— Ясно, что не из яндекса.
— Ты не понял, — засмеялся Родион. — Из офиса «Гугла». Там такие же.
Впору было приниматься за мемуары — «Как я попал в Кремниевую Долину».
На мне были пресс-релизы, сайт и соцсети. Слово «копирайтер» не нравилось. От него тянуло прозекторским холодом. Я предпочитал — «пишущий человек». Но объяснить коллегам, чем я занимаюсь, оказалось непросто. У них тоже были руки, тоже была клавиатура, и они тоже считали себя пишущими людьми.
Смешенье языков господствовало. Кофе-пойнты и летучки. Комьюнити-менеджеры и управделами. Того же Родиона всерьёз называли «некипиайным». Сокращению подлежало всё. Названия отделов. Должностей. Даже имена. Генерального, Юрия Тимофеевича Брызгалова, величали игристой аббревиатурой БРЮТ. «Что скажет БРЮТ?» «Нужно согласовать с БРЮТ». «Думаете, это понравится БРЮТ?»
Так продолжалось, пока генеральным не стал Евгений Сергеевич Быков. Культура аббревиации сошла на нет.
Новая метла и метёт по-новому. Одним из первых генеральный вызвал меня к себе.
— Удачи! — шепнула в предбаннике секретарша Маша. Все звали её Марусей.
— Дай, что ли, воды.
— Зачем?
— Как-никак к генеральному иду — вернусь с фужером полусладкого.
— Дурак!
Вошёл — и заблудился взглядом. Длинный, как взлётная полоса, совещательный стол упирался в короткий начальственный столик. За спиной у генерального дизайнер сохранил кирпичный простенок. Терракотовые пластинки, разделённые жирными пластами цемента. Не хватало отметин от пуль. Для внушительности.
Генеральный сидел, уставившись в монитор размером с детский бассейн. У его локтя в прозрачном бруске стакана плавала лимонная долька.
— Присаживайтесь. — Он просканировал меня поверх очков. — Иван, если не ошибаюсь?
— Всё правильно.
Генеральный порыскал в кипе бумаг. С удовлетворением извлёк пару листков.
— Напомните, где вы трудитесь?
— В отделе корпоративных коммуникаций.
— Вот! — Он торжествующе погрозил пальцем. — Вы должны развивать у коллег чувство единства. Я бы сказал — единомыслия! А вы? Что вы пишете? Например, здесь: «…Собравшиеся разделились на пять команд».
— А в чём дело?
— Почему было не написать «объединились в пять команд»?
— Это противоречит правилам русского языка. И законам логики. Простите, но части объединяются в целое, а не наоборот.
— Ну хорошо. Предположим. — Он сделал маленький глоток. Подцепил лимон ажурной ложечкой. Изящным движением отправил в рот. — Но здесь-то? Здесь? «“Акси” входит в число крупнейших налогоплательщиков области…»
— Что-то не так?
— Ну как же? Ведь отдел маркетинга утвердил положение, согласно которому название компании мы пишем без кавычек.
— Почему?
Генеральный приосанился:
— Бренд «Акси» достиг той степени узнаваемости, когда в кавычках нет необходимости.
— А в «Газпроме» об этом знают?
Похоже, он наконец разжевал лимон. Отвечать не стал. Махнул рукой — иди, мол.
На следующий день я подписал заявление по собственному. Жалел ли я? Да, жалел. Мог ли поступить иначе? Наверное, нет. Я ощущал свою неуместность. Будто фрагмент пазла, по ошибке затесавшийся в другой набор. Вроде такой же, — но ни к чему не подходит.
С работой не ладилось. Дольше года нигде не задерживался. Откуда-то увольняли. Чаще уходил сам. Писал про мясорубки и лазерную очистку крови. Параллельно начал делать робкие литературные попытки. Какие-то наброски. Этюды. Анекдоты из жизни. Где-то мельком подсмотрел. Что-то мимоходом подслушал. Стал выпивать. Думаю, эти вещи как-то связаны.
Докатился до того, что сочинял «кликабельные» заголовки для новостного портала. «Снимки мэра с тёлочками взбудоражили общественность». Читатель переходит по ссылке — и наблюдает фотографии белозубого городского головы в окружении альпийских бурёнок.
Скоро ушёл и оттуда. Круговорот собеседований. Привычная кутерьма. Что вы знаете о нашей компании? Кем себя видите через пять лет? Кем-кем… Президентом планеты Земля. И это как минимум. Деньги заканчивались. А тут — Лёня с его идеей. Школа? Учитель? Учитель. Слово-то какое… А я? Свои бы проблемы разгрести.
— Какой из меня учитель? — повторил я.
Доживём до понедельника
Она есть в каждом районе. Типовая. Панельная. Иногда — кирпичная. С липовой аллеей и спортивной площадкой. С галереей никому не нужных медалей и кубков. С портретами давно забытых чемпионов. Я сам такую закончил, а сейчас шёл устраиваться в такую на работу.
У дверей таилась вахтёрша, типовая, как сама школа. Причёска — «престарелая Мальвина». Бульдожьи брыли. Гирьки кулачков. Подобных женщин я отношу к типу «цербер». По обострённому чувству порядка они намного превосходят армейских старшин и уступают только патологоанатомам. Профессии выбирают с красивыми иноязычными названиями и почему-то строго на «к»: консьержки, кастелянши, комендантши.
— Куда?!
— На собеседование.
— Рабочие не требуются, — отрезала цербер.
— Могу охранником. У меня чёрный пояс по разгадыванию кроссвордов.
Вахтёрша открыла рот. Закрыла. Снова открыла. Зашарила по столу. Я напрягся. Что там у неё? От неминуемой расправы спасла воздушная дама. Выпорхнула из-за спины цербера и приветственно протянула руку.
— Анжела Алексеевна. Руководитель методического объединения филологов. А вы, я так полагаю, Иван?
— Правильно полагаете.
— Идёмте.
Вахтёрша метнула вдогонку взгляд, где мешались ненависть и облегчение: как ни крути, на её место я не посягал.
— Школа большая. Сотрудников много, — щебетала Анжела, ведя коридорами, длинными и тёмными, как фабричные трубы. — С Ириной Палной, хранительницей нашего покоя, вы уже знакомы. Мимо неё мышь не проскочит. Между нами… — старшая над филологами понизила голос: — За глаза мы зовём её фюрером — Ирина Пална двадцать лет заведовала столовой.
Я хмыкнул.
Мы добрались до клетушки, которая, видимо, полагалась Анжеле как руководителю МО. Шкафы и подоконники были завалены разноцветными папками. Пунцовый классный журнал на столе соседствовал с томиком Цветаевой. «Господа Головлёвы» — с каталогом Avon. Солидную часть стены занимал красный угол: грамоты, дипломы, благодарности. «Награждается Паюсова Анжела Алексеевна…» «Любимой учительнице от 11-го “А”…» Посреди иконостаса — сочное профессиональное фото: Анжела в окружении рослых парней и дебелых девиц с выпускными портупеями. Почти что Тайная вечеря.
Я наконец-то рассмотрел потенциальную начальницу. Легкомысленные кудряшки. Белая блузка. Серая юбка-карандаш. Возраст… неопределённый. Некоторые женщины — словно воск. Застывают на пороге четвёртого десятка и умудряются длить это состояние бесконечно. Вопрос лишь, как давно застыла Анжела?
Она села, прилежно, по-ученически сложив руки. Улыбнулась:
— Признаюсь, Иван, вы — необычный кандидат. Мужчина. С солидным опытом. Правда, всё больше в журналистике. С детьми не работали?
— Не довелось.
— Своих, так понимаю, тоже нет?
— К сожалению. А может, к счастью. Для них.
— Почему для них? — не поняла Анжела.
— А зачем им такой отец?
Её лицом можно было иллюстрировать слово «смятение»: он неуч? сумасбродит? пьёт одно стаканом красное вино? Последнее, между прочим, недалеко от истины.
— Шутка, — успокоил я. — Часто шучу, и не всегда — удачно.
Старшая над филологами натужно рассмеялась:
— А у меня, знаете, проблемы с… юмором. Вернёмся, однако, к нашим баранам. Кандидат вы интересный, но, как уже сказала, без опыта. И теперь я перед дилеммой. — Она посмаковала «дилемму». Покрутила на кончике языка. — Принять вас или пригласить опытного стажиста?
Я молчал. Дилемма так дилемма. Стажист так стажист. На календаре алело тридцатое.
— Вас, наверное, интересует зарплата? — не дожидаясь ответа, Анжела взяла калькулятор и застучала по кнопкам, пришёптывая: — Северный коэффициент… Районный… Надбавка молодому специалисту… Категории у вас пока нет…
Развернула машинку ко мне.
Цифра не поражала. Радовало, что хотя бы считают молодым.
— Надо же. Столько бонусов — и такая мизерная сумма.
— Это ничего! — засуетилась руководитель МО. — Вы как относитесь к репетиторству?
— Сугубо положительно. Как и ко всему, за что платят деньги.
Анжела поморщилась, давая понять, что меркантильности не одобряет.
— Репетиторство не запрещено. Заниматься можно прямо в школе. Неплохой приработок! Нельзя быть репетитором только у своих учеников. Кстати, об учениках. Если возьмётесь, у вас будут четыре класса: два пятых, два восьмых. В восьмых есть несколько ребят… с девиантным поведением.
— Придурков то есть?
Её бровь превратилась в апостроф:
— Иван, мы не используем в адрес детей столь резкие выражения.
— Почему? Их же здесь нет.
— Потому что это — непедагогично.
— Я не педагог, как вы верно подметили, а журналист. И знаю, что правильный выбор слов здорово экономит время.
Анжела смотрела с интересом:
— Кажется, понимаю, почему вы нигде долго не задерживались. Пойдёмте, — покажу рабочее место.
Порция блужданий по коридорам и лестницам. И — белая дверь с номером «201».
— Ваш кабинет, — зачем-то пояснила спутница, бряцая ключами. Отворила. Вошли.
Три ряда мышиного цвета парт. Линолеум содран, будто кожа со спины мученика. По стенам паучками разбежались трещины. На потолке — скопище ржавых медуз.
Я присвистнул:
— У вас в школе случаев суицида не было?
— Опять шутите? — свирепо уточнила Анжела.
— Я всегда шучу. Серьёзное выражение лица, говорил Мюнхгаузен, не признак ума.
— Подобные шутки — тем более! А парты можно перекрасить.
— Отлично, где краска?
— В магазине, — сощурилась Анжела. — Чек предъявите председателю родительского комитета. Вам всё возместят.
— А это что?
За стеклянной дверцей шкафа висел пиджак с вытертыми локтями. Среди книг стоял фанерный триптих, унизанный снимками. На всех — улыбчивый человек с круглым, в оспинах лицом.
— Писатель Фёдор Черняков. Слышали, возможно?
Слышал. И не потому, что вёл рубрику про культуру.
— Фёдор Степанович у нас учился, — продолжила Анжела. — Собираем документы, чтобы присвоить школе его имя. А здесь хотели оформить «Уголок писателя»: личные вещи, фото.
Чего-то не хватало. Будто с мундира сорвали награду и отныне на её месте — сиротливая дырочка и клок торчащих ниток.
— Супруга обещала и печатную машинку передать, — подтвердила мою мысль Анжела. — Увы, Антонина Васильевна уехала в родную деревню. Связи с ней нет.
Провинциальная литературная жизнь походит на жизнь насекомых: никакой видимой цели, но активность — потрясающая. Город поделили две группировки: «Писатели России» и «Российские писатели». Сокращённо — писросы и росписы.
Писросы носили пиджаки, которые вышли из моды ещё при Андропове. Росписы — кеды, шарфики и кардиганы. Трибуной писросов была газета «Советский литератор». Деньги на неё из чистого альтруизма давал бывший мэр. Росписы получали всевозможные премии, стипендии и гранты. Писросов это жутко бесило, как бесит стареющего ловеласа, что красотка предпочла ему более молодого соперника. Конфликт отцов и детей? Но «отцы», точь-в-точь герой ток-шоу на федеральном канале, отказывались признавать родство, а «дети» всячески открещивались от наследства.
Фёдор Черняков был ни с теми и ни с этими. В объединениях — не состоял. В союзах — не числился. В списках — не значился. Работал то ли слесарем, то ли сторожем. Писал. Ну, пишет и пишет. Мало ли кто чем мается? Главное, на смены выходит. Только однажды Черняков на смену не вышел. На следующий день в его дверь постучал успех. Книгу Чернякова издали в Швеции. Она получила международную премию. Потом ещё одну, нашу. И оказалось, рядом жил писатель. Ходил в местную пивную. Платил за свет и воду. Мучился изжогой и похмельем.
Властям как раз нужен был классик. Черняков роли классика соответствовал. На его дом повесили доску. Создали какой-то центр. Основали какой-то фонд. Среди писросов тут же выискался один, якобы бывший с ним на дружеской ноге: буду, мол, творить биографию гения. Жена не выдержала — и сбежала. Подальше от всего этого великолепия. Яркого и пустого, как фейерверк.
— Было бы символично, если бы машинка Фёдора Степановича стояла в этом кабинете. — Анжела вздохнула. — Ребята пишут здесь сочинения. Делятся тем, что на душе. Возможно, среди них найдётся новый Черняков?
* * *
Говорят, труд облагораживает. Сильное заявление. Трудящихся я повидал немало, и благородными были далеко не все.
Убеждён, если что и не любят, то не труд, а — работу. Ту, что пять через два и с девяти до шести. Я с удовольствием могу справить забор. Перекрыть крышу на бане. Сколотить парник. А вот вечером воскресенья тоскливо сосёт под ложечкой. Как, наверное, и у многих.
Стрельнул у Лёни денег. Сбегал до магазина. Купил ванночку, валик и две банки изумрудной краски. Пол устелил старыми газетами.
Взгляд зацепился за одну. На передовице — зернистый чёрно-белый снимок. Блондинка в пеньюаре призывно закидывает ногу на ногу. Кружевная бретелька сползает, оголяя плечико. «Откровения ночной бабочки: “Мужчины измельчали! Они больше не оставляют на чай…”». Ну как же, как же!.. Тот номер мы распродали за два дня. Чуть-чуть не хватило до рекорда. Ходили слухи, мамочки и сутенёры ещё долго искали «болтливую шкуру», и многие жрицы любви лишились своих мест. Простите, Кристины и Снежаны, Изольды и Виолетты! Вам не видать больше саун и загородных домов, гостиничных номеров и бильярдных. Уверяю, не злой умысел тому виной, а наплыв лёгкой меланхолии, бутылка чилийского и фильм «Красотка», так некстати затесавшийся в программу телевещания.
Парты подсыхали. Я взвесил на ладони ключ от кабинета — моё! Старатель, забивший на прииске первый колышек. Сперва — чувство собственности. Следом — ответственность. А уж за ней — любовь. Мой случай?
А, Фёдор Степаныч? Что скажете? Я подмигнул круглолицему писателю.
Кажется, он подмигнул в ответ.
Праздник непослушания
Сначала я хотел надеть костюм. Потом передумал. Работать учителем и носить костюм — как-то претенциозно. Почти как ездить на такси до соседнего подъезда. В итоге ограничился рубашкой и брюками. Педагогический скарб покидал в кожаный портфель на застёжках. Про себя я гордо называл его дипломатом.
Осенью город преображается, словно сельская красавица, прослышавшая, что на ярмарку заглянули городские гости. Какой-то щедрый гуляка разбросал золото по дворам, площадям и проспектам. В приумытых летними ливнями витринах отражались машины. Неказистые чада российского автопрома чередовались с блестящими иномарками.
Путь до школы лежал через мост. Над рекой стелилась лёгкая полупрозрачная дымка. Вдоль набережной на почти одинаковом расстоянии друг от друга темнели силуэты рыбаков. Подобно караульным, ещё в сумерках заняли они свои посты, взяли наизготовку удочки и пытают счастья в надежде на крупный улов. Под мостом, оставляя за собой широкую морщину, неспешно проскользил катер.
На перекрёстке дежурил молодой полиционерик. Краснощёкий, с длинными пушистыми ресницами. Сам — недавний школьник. К месту его службы со всех концов улицы стекались ребятишки. В накрахмаленной форме и нарядных курточках. С футлярами ранцев. Кульками сменок. И, конечно, с цветами. Десятки маленьких факелоносцев. Астры, гладиолусы, георгины полыхали в их руках.
У школы ручейки сливались в пёстрый многоречивый поток. Первоклассников отличали испуг и торжественность. Нет ещё возка обид и разочарований. Ни первых любовей, ни первых предательств. Ни первой дружбы, ни первой вражды. Всё впереди…
…В лицо плюёт мелкий дождь. Ветер отвешивает злые пощёчины. На спортплощадке буквой «П» построился выводок первоклашек. Щёлкают затворы родительских фотоаппаратов.
Грузная женщина в плаще с бумажки зачитывает в микрофон. Сильно фонят динамики.
— …В страну знаний… аний… аний… первоклассников поведут выпускники… ки… ки…
Сверху, из дальнего далёка, спускается рука. Сжимает мою.
— Тебя как зовут? — спрашивает рука.
— Ванюша, — шепчу я. Из-за щели в зубах получается «Ванюфа». — А тебя?
— Лена, — смеётся рука. — Ну, пойдём, Ванюша!
Эх, где сейчас та Лена?..
Над центральным входом висело полотнище: «Школа — начало всех дорог». Из-за дверей неслось неизбывное: «Вычитать и умножать…»
Учат в школе, учат в школе, учат в школе. И ещё много чему. К примеру, гнать, держать, смотреть и видеть. Дышать, слышать, ненавидеть. И зависеть, и вертеть. И обидеть, и терпеть. Но об этом — как-нибудь потом.
Фойе кишело народцами и народами. Разных ростов. Разных возрастов. Две девчушки в клетчатых юбках и гольфах, сложив губы уточкой, фотографировали себя на телефон. Девицы постарше вились у зеркала. Пацаны — седьмой класс? восьмой? — сгрудились вокруг планшета. Планшет чавкал и хрумкал. Экран обильно заливало томатным соком.
Волной мальчишек в чёрных пиджаках ко мне прибило Анжелу.
— Иван Андреич, у вас сегодня…
«…Вычитать и умножать…»
— …Знакомство с пятым «Б»…
«…Малышей не обижать…»
Волна увлекла Анжелу дальше по коридору.
У кабинета серой стайкой порхали ученики. Мои ученики. В девичьих волосах нашли приют бабочки: голубые, зелёные, розовые банты. Мальчики напоминали индейцев: у каждого своя неповторимая причёска. Бритые виски и проборы, косые чёлки и лесенки. Барбер-шоп на выезде.
Увидели меня. Зашушукались: «Это он!.. Он!..»
— Здравствуйте, ребята!
— Здра-а-асьте!.. — нестройно отозвался пятый «Б».
Открыл кабинет. Бросил дипломат на стол. Сел.
Глубокий вдох. Считать до десяти. Один. Два. Три…
Дверь я оставил нараспашку. Истерично тренькнул звонок, но войти никто не решался. В конце концов порог перешагнула светленькая девочка с длинными косами. Робко приблизилась к столу. Положила на краешек букет хризантем. За ней потянулись и остальные. Минуту спустя передо мной цвела клумба.
— Завтра увидите, как я торгую цветами на улице, — сделайте вид, что не узнали.
Достал конспект. Открыл последнюю страницу. Пятнадцать расчерченных по диагонали прямоугольников.
— Вас много, ребята. Я — один. Поэтому для начала давайте познакомимся. Слышали про общество анонимных алкоголиков?
Дети начали переглядываться.
— Ну знаете, — алкоголики? Тяжело больные люди. Собираются группами и рассказывают о себе. Каждый встаёт и представляется. Например: «Меня зовут Петя, и я — алкоголик».
Я чувствовал себя водителем авто, у которого отказали тормоза. Выкручиваешь руль, давишь на педали — без толку. Несёшься и гадаешь — что остановит? Счастливая случайность? Дерево? Колёса многотонной фуры?
— Так и поступим. Встаёте. Называете имя, фамилию. Рассказываете о себе. Любимые предметы. Хобби. Какие книжки нравится читать. Ну, кто желает начать?
Смущённые улыбки девочек. Хихиканье мальчишек.
— Смелее!..
Шепотки стихли. Назваться алкоголиком? Какие уж тут желающие?
Наконец, поднялась девчушка с косами — та, что первой дарила цветы:
— Меня зовут Маша Сурганова…
* * *
Среди куцых лип к бетонной стене жался ларёк. Обшарпанный. Скособоченный. Весь в каких-то письменах-иероглифах. И кто сюда ходит? Законченные калдыри?
Постучал в маленькое, со спичечный коробок, оконце.
— Бутылку пива. Тёмного.
Перевернул кошелёк и, будто пыль, вытряхнул мелочь. Должно хватить.
— Нет. — Продавщица покачала угольными бровями.
— Да вы посчитайте! Здесь ровно!
— Мужчина! — Продавщица округлила глаза и выразительно побарабанила по витрине со своей стороны. — Объявление читаем!
«В День знаний продажа алкогольной продукции запрещена. Планируйте свои покупки заранее».
Профессиональный праздник — и выпить нельзя! Ну не свинство?
* * *
Лампа над головой сухо потрескивала. Брызгала ядовитым светом. Света хватало только на первые парты. Дальше, словно из перевёрнутой чернильницы, лилась тьма.
Рубашка прилипла к спине. Вспухла волдырями. Я отступил к доске.
Тьма шевельнулась. Вздохнула. В полумесяц света вступили одинаковые фигуры. Невысокие. Серые. Деревянные плошки вместо лиц.
Я прижался к доске. Бежать — некуда.
— …Вандреич… Вандреич… — Ветер колышет траву.
Ближе. Ближе.
— Вандреич!.. Вандреич!.. Вандреич!.. — Колокола бьют в набат.
Окружили. Не могу дышать!.. Ды-ы-ы-шать… не м-м-м-агу-у-у…
— ВАНДРЕИЧ! ВАНДРЕИЧ! ВААААААНДРЕЕЕЕЕЕИИИИИИЧ!!!
* * *
Рывком сел. Потрогал подушку — влажная. Сколько времени?.. Темно, хоть глаз коли. Потянулся за телефоном — начало третьего. Голубой прямоугольник светился порталом в иные миры. Да… Давненько сны не снились. Особенно — такие. Кто посуевернее, полез бы выяснять: чего там день грядущий готовит? Но у меня были другие планы.
Включил ноутбук. Запустил браузер. Курсор нервничал, будто лыжник на старте. Ввёл:
стивен кинг
иногда они возвращаются
читать онлайн
«Миссис Норман ждала мужа с двух часов, и когда его автомобиль наконец подъехал к дому, она поспешила навстречу».
* * *
Второе сентября. Классная работа. «Русский язык в системе языков мира».
Мел в руках крошился. Казалось, по доске бегут слёзы.
Надрывно скрипнула дверь.
— Иван Андрейч!
— Тоже вас приветствую, Анжел Лексевна.
— Вы в школе без году неделя! Так почему мне по вашу душу уже звонят родители?
— Потому что у них есть ваш номер?
— Ценю ваше чувство юмора! Но всему есть предел! Ну какое анонимное общество?! Какие алкоголики?!
— Как это — какие? Несчастные больные люди. Хотя кто-то им даже завидует…
Анжела сняла очки. Прикрыла глаза рукой.
— Вы удивитесь, но я тоже люблю юмор. — Она без сил опустилась на стул. — Жванецкого, например. Но любая ложка хороша к обеду. А ваша шутка — взрослая. Над ней посмеются восьмые классы. Улыбнутся десятые. Но пятиклашки её не поймут. Это же дети. Они всё принимают за чистую монету. Поэтому очень прошу. Впредь. Пожалуйста. Держите своё чувство юмора в узде.
Стало стыдно. Немолодая тётка. Красивая когда-то. Не из тех, которые «как бы чего не вышло». Нет. Действительно болеет за своё дело. А тут я — балбес великовозрастный…
— Хорошо. В узде так в узде. Всегда знал, что ему там самое место.
— Вот и славно. — Анжела надела очки и вновь превратилась в опытную стажистку. — И, кстати, вы сегодня — дежурный учитель. Обязанности помните?
«Дежурный учитель отвечает за поддержание дисциплины среди учащихся на вверенном участке территории, пресекает возникновение конфликтных и спорных ситуаций, а также других чрезвычайных происшествий…»
— Забудешь такое.
— Тогда приступайте.
Я вслед за Анжелой вышел из кабинета…
Вождь краснокожих
…И едва не был сбит встречным потоком. От галдежа вокруг заложило уши. Покинул, понимаешь, зону комфорта. Я педагог, а это значит, что я люблю плохой коньяк. Люблю дешёвые конфеты. Люблю толпу орущих тел. А вот хрен! Я пиво люблю. И тишину.
В бедро с разбега ткнулся грибок в клетчатых брючках:
— Ой! Здравствуйте…
— Привет.
— А правда, что вы у нас русский будете вести? — выкрикнул грибок.
— Ты откуда?
— Из пятого «А».
— Правда.
— А правда, что вы… — он набрал побольше воздуха и прошептал: — алкоголик?
Нет, в чём-то Анжела определённо права. Пора завязывать.
— Неправда. Беги давай.
Грибок утратил ко мне интерес и слился с оравой шумных полуросликов. Делать стало решительно нечего. Хоть овечек считай. Раз овечка. Два овечка. Три. Как там в обязанностях? «…Проверять состояние холлов, туалетов, лестничных пролётов…» Этим, пожалуй, и займусь.
Туалет, внушала реклама, — лицо хозяйки. Местная, судя по всему, была дамой довольно неприглядной. Дверь в уборную повисла на одной петле. Разместить в «предбаннике» инвентарь смогла бы целая бригада лесорубов — такой там стоял кумар. По кафелю, сыто потирая лапки, ползали жирные мухи. На стенах — автографы юных поэтов («…ты меня, сынок, послушай — сам же ты излил тут душу…»), черновики юных художников: минимум три члена, печальная такса, Губка Боб. «Выставку» венчал стремительный призыв: «Хватит писать на стенах!»
Со стороны кабинок текла липкая, будто сироп, речь. Растянутые гласные. Глухой, почти отсутствующий «р». Неуверенный, по-мальчишески злой мат. Заглянул за угол.
Прыщавый пацан в оранжевых кроссовках взял под крыло мальчугана помладше: белёсые ресницы, жилетка в полоску, рюкзак с Микки Маусом. Рядом гиенами увивались двое подпевал. Первый — хиляк с мелированной чёлкой. Второй — упитанный блондин, обладатель носа уточкой.
— Ты ж нохмальный мужик! — Одной рукой Оранжевые Кроссовки приобнимал добычу. Другой — рубил воздух в такт извергаемым тезисам. — Не мамкин сынок. Не чёхт. Нохмальный. Ховный. А ховному мужику не западло делиться!
— Лёх, — канючил парнишка в жилетке, — мне мама деньги на обед дала, Лёх…
Ясно. Гопникус вульгарис. Обычная стая. Естественная среда обитания — гаражи и падики спальных районов. Опознаются по штанам с подворотами. Успешно используют слова для связи между матами. Потом стареют. С кирпичными лицами несут вахту у ларьков и магазинов. Поют гимны вилам и горящим трубам. Обеспечивают выпускников Вертушки рабочими местами. Или мы голосуем за них на выборах. Тут уж как повезёт.
— Чо ты заладил: обед, обед? — наседал прыщавый. — Тебе для мужиков жалко? Жалко для мужиков? Жалко знаешь у кого? У пчёлки! Я думал, ты ховный, а ты жопошник! Зажал, сука, для мужиков?!
— А тебе что — на проезд не хватает? — вмешался я.
Гиены с моим появлением присмирели. Вожак, однако, не стушевался.
— Мы вообще-то дхузья! — дерзко заявил он. — А, Сехый?
И ткнул «жопошника» в плечо. Тот понуро угукнул.
— Вижу, какие вы друзья. Как Муму с Герасимом. Тебе, — обратился я к хозяину рюкзака с Микки Маусом, — кажется, пора.
Счастливый, мальчонка ринулся прочь.
— Вы двое, — бросил я подпевалам, — тоже свободны.
Мелированный с Утконосом перекинулись взглядами. Посматривая на главаря, развели руками: извини, мол. Просочились мимо. Что и требовалось доказать. Разрушить стаю несложно. Без лидера это — горстка трусливых падальщиков.
— Мне так-то с ними надо, — осклабился вожак. — На ухоки.
Он не боялся. Чего? Мы обитали в одном заповеднике. Но он был — сохатым, а я — егерем. Он ел кору реликтовых деревьев. Гулял и оправлялся где хотел. А я — должен был ухаживать за ним. Лелеять и охранять. Разве я мог ему навредить?
— Не спеши грызть гранит науки. — Я преградил гопнику путь к двери. — Зубы целее будут. Знаешь, что такое шаполаха?
— Чо? — Он скомкал лицо в шутливой гримаске.
— Эх, вы, поколение смартфонов!.. Ничего-то не знаете… Придётся объяснить.
Я коротко, почти без замаха, выписал ему подзатыльник.
— Охеел?! — завопил прыщавый, хватаясь за темечко.
Выписал ещё один. Помогло — заткнулся.
— Во-первых, не «ты», а «вы». Субординацию соблюдай. Во-вторых, не ори.
— Пхава не имеете! — зашипел гопник. — Я всё хасскажу! Вас уволят!
— Да ну? Стучать побежишь? И какой ты после этого вождь команчей?
Поквитаться и прослыть стукачом? Смолчать и оставить позор без ответа? Его глаза, как гирьки ходиков, отмеряли раунды внутренней борьбы: тик-так, тик-так. Я с азартом наблюдал за этой распрей. Что перевесит? Мстительность или самолюбие?
Наконец прыщавый наклонил голову и пустил под ноги нитку вязкой слюны — на.
— Правильный выбор. А сейчас слушай: не приведи Господь, увижу такое снова! Говорить будем в полиции, в компании товарища майора. За вымогательство тебя привлечь — плёвое дело. Сесть, может, и не сядешь, но судимость — гарантирую. Понял? Понял, спрашиваю?!
— Понял, — буркнул вождь.
— Дуй!
Он обронил нечто угрожающее. Что там обещают в подобных случаях? Свидеться? А как же? Один город. Одна школа. Обязательно свидимся — и не раз. Быть аккуратнее на улицах? Ещё бы! На улицах нынче неспокойно.
Я шумно выдохнул. Теперь можно было и пописать.
…Я рос не «одуванчиком». Жестокая асфальтовая болезнь. И драки, драки, драки… Всю начальную школу катался по полу в обнимку с Димой, Гошей или Пашей, утверждая правоту кулаками. Затем часами выстаивал у доски — в углу позора. Думал о своём поведении. (Шучу. Ни о чём я не думал. В стене была дырка — я её расковыривал.)
Отрочество. Я смолил на школьных задворках. Перешёл на хищников покрупнее. То были уже не тепличные мальчики — уличные волчата. Кастеты. Заточки. Ножи. Атрибуты фартовой романтики.
— Чем это кончится? — шептала мама, смазывая мои синяки. — Чем кончится?
Спасла жалость. Врождённый порок. Наследственный. Маме всегда было кого-то жаль. Жили мы небогато. Бедно, чего уж там. Но всегда находились те, кому, в её глазах, было хуже. Те, кого стоило пожалеть. Кто-то сказал: жалость унижает. По-моему, наоборот — возвышает. Жалеющего, естественно. Жалеемому — просто помогает выстоять. Жалость не совместишь с утверждением за чужой счёт… С годами меня всё больше тянуло к униженным и оскорблённым. К изгоям и неудачникам. В их кругу я был своим. На любой работе примыкал к «слабой партии». Люди успешные меня чурались. Боялись заразиться. Я так и не научился устраивать гонки по головам. Вечно доискивался какой-то правды…
У двери толклись восьмиклассники. Шарнирные руки. Шарнирные ноги. Голые лодыжки. Дреды. Тату. Гадкие утята. У кого-то впереди — превращение в прекрасного лебедя. У кого-то — в толстую неказистую утку. Встретили без энтузиазма. Некоторые оторвались от телефонов и вяло кивнули. Парочка проблеяла дежурное: «Драсьте…»
Запустил ватагу в класс. Памятуя о вчерашнем, обошёлся без игр в анонимные общества. Распахнул журнал. Пробежался по строчкам. Фамилия. «Я!» Пароль. Отзыв.
— Бараева Света.
— Здесь! — подняла руку миленькая шатенка.
— Морозов Игорь.
— Т-у-у-т… — зевнул курносый пацан.
— Полярчук Алеся.
— На месте.
Опустился на дно списка:
— Хавроничев Алексей.
— Пхисутствует!..
Знакомый говорок. Поднял глаза.
За последней партой, у стены раскачивался на стуле давешний вождь краснокожих.
Труды и дни
Прелести личного кабинета я оценил не сразу. Кабинет ведь — привилегия начальника. А из меня — какой начальник?
— Нам, Ваня, светит быть лишь начальниками собственного говна, — говорила Верочка Лагунова в редакционной курилке.
Раньше я всегда пребывал на глазах у коллег. А коллег не выбирают. Коллеги занимают в жизни мало места, но отнимают много времени. В итоге я знал все болячки внуков Татьяны Дамировны. Мог перечислить всех ухажёров Верочки Лагуновой. При этом как-то забыл про день рождения девушки, с которой встречался два года. Хотя, может, я просто плохой муж?
В школе всё оказалось иначе. Кабинет был засечной чертой на пути вражеской армии. Меловым кругом, хранившим от нечистой силы. Я ощущал себя князем в отчине. Правителем, что волен миловать и карать. Даже педагоги просили позволения переступить порог кабинета. Спиногрызы не входили без разрешения и после звонка. Это убедило — они кровососы!
Роль местной Швейцарии исполняла учительская. Там пили чай. Там перемывали кости детям так же, как сами дети на переменах, в чатах и по дороге домой мыли кости учителям. Там ютились несчастные безкабинетные беженцы. Из обрывков чужих бесед, ученических историй и долетавших клочками слухов постепенно сложилась картина. Коллег-педагогов я разделил на три категории.
Самой бесправной были «молспецы». Молодые специалисты. Их посылали на городские субботники и кроссы нации. Кидали на классы, от которых отказались все. Выплывут — хорошо. Не выплывут — двери школы открыты. Особенно жаль было юных иностранок. Неприкаянные, они слонялись из кабинета в кабинет, водя за собой учеников, как водят птенцов гусыни. Эти девчонки, вчерашние студентки, заглядывали в школу на год или два, выскакивали замуж за курсантов Вертушки и уходили в декрет, чтобы никогда из него не вернуться.
Вторую категорию я определил как «замуж поздно, сдохнуть рано». Составлявшие её не покинули педагогическое поприще вовремя и, похоже, застряли на нём навсегда. Они уже отзапрягали своё и теперь неслись во весь опор. Где-то на горизонте маячила старость. Ярче других вторую категорию представлял географ Егор Валентиныч. В отличие от книжного собрата Валентиныч глобус не пропивал. Он вообще не пил. В свои без малого пятьдесят географ выглядел лет на десять моложе. Он помнил столицу Вануату, национальную валюту Мозамбика и высшую точку Алтая. Кроме географии Валентиныч преподавал ОБЖ. Он делал выход силой на турнике. Он разбирал автомат за пятнадцать секунд. И тем не менее его не уважали — и даже не боялись. Географа окрестили Валенком. На его уроках стоял ор, как на большой перемене. Старшеклассники сражались за последние парты на географии, чтобы курить, не отпрашиваясь в туалет. Валентинычу было плевать. Он в совершенстве овладел методикой «стеклянной стены». Свою цель я сформулировал так: главное — не стать Валенком.
Категория третья. Энтузиасты. Ах, что за слово… Энтузиасты! В нём слышится грохот великих строек. Гудки поездов, летящих на БАМ. Откуда-то из минувшего, из прекрасного и яростного далека, с плакатов о радостях каждодневного труда спустились и они. Два талисмана. Старожила. Два физика. Их кабинеты, полные чего-угодно-метров, располагались друг против друга. Почти ровесники, физики носили схожие имена. Вик Альбертыч? Альбер Виктыч? Боясь перепутать, я никогда не обращался к ним. Они сливались в единое, могучее, древнее божество. Повелителя громов и молний. Хранителя времени и пространства. Первый — с щёточкой гитлеровских усов, в вечно натянутых до груди брюках. Высоченный! Дядя Стёпа, избравший педагогическую стезю. За бесконечные ноги его нарекли Циркулем. Второй — плечистый, с залысинами и римским профилем. Когда-то, ещё в семидесятые, он, бывший вольник, выбросил из класса распоясавшегося верзилу. С того момента его прозвище — Борец — с трепетом, как знамя полка, передавали от поколения к поколению. О каждом из физиков говорили: «Он учил моих родителей». «И моих», — добавляли другие родители.
Администрацию в особую группу я не выделял. Любая власть — часть народа. И народ получает власть, которую заслужил. Все эти завучи некогда были рядовыми учителями. Ныне они продолжали преподавать. Отписывали себе часов по пять в неделю и исключительно в выпускных классах. На уроки обычно опаздывали минут на двадцать. Остаток занятия ребята конспектировали учебник. Деятельностный подход, что тут скажешь.
Шушукались, что директор занял престол благодаря дворцовому перевороту. Прошлый, дескать, был не дурак принять на грудь. Рубаха-парень, однажды под Новый год он выписал коллективу двойную премию. О барских замашках прознали в РОНО. Любителя широких жестов сняли. На его место назначили скромного математика. Не народного. Не заслуженного. Он не ставил на поток производство стобалльников. Не выпустил ни одного несчастного медалиста. Бесцветный человечек с заурядной внешностью. Никакой. Моль. Я видел его тридцать первого на общем педсовете. Он журчал что-то об удивительном прошлом школы и её великолепном будущем. Как этот Беликов стал начальником? Одни намекали на волосатую лапу. Другие — на банальное стукачество. Сплетни, понятно. Но сплетни порой красноречивее фактов. Между тем в декабре школа готовилась отметить юбилей — пятнадцать лет под управлением своего тихого кормчего.
Связями я старался не обрастать. При встречах вежливо улыбался. Кивал. Но знакомств не заводил. Однако некоторых избежать не удавалось.
Как-то я дежурил по этажу. Подпирал стенку, если проще. Мимо чинно фланировали инста-дивы. Топали патлатые неформалы. Сапсанчиками курсировали осаленные. В толпу затесался на редкость неухоженный старшеклассник. В растянутом свитере и чёрных джинсах. С щетиной-проволокой и волосами-сосульками. Он чиркнул по мне взглядом, будто кремнем зажигалки, на ходу отстегнул руку — я машинально пожал. Ни хрена себе, старшаки обнаглели, думал я, провожая узкую спину. С учителями за руку здороваются!
На следующий день неухоженный старшак заявился ко мне после уроков. Вразвалочку. Держа руки в карманах.
— Грисаныч, — представился он. — Для друзей — Гриша.
— Иван Андреич. Для друзей — Иван Андреич.
Ответ породил бурную реакцию: гость закинул голову и загоготал.
Гриша трудился физруком. Он был одних со мной лет: закончил педколледж, отслужил. Куда идти? Гриша осел в школе и сидел в ней уже седьмой год. Слишком молодой для «замуж поздно…», он потихоньку пускал корни, становясь частью корабля. Частью команды.
Гриша вёл и у моих пятиклашек. Раз я заглянул к нему на урок — занести журнал. Дети гурьбой, падая, вставая, снова падая и снова вставая, гонялись за мячом по залу. Гомон, визг и ругательства сплелись в пыльный клубок какофонии. Физрук зависал в телефоне.
— Предмет подвижный, — пояснил он, поднимая глаза. — Активность приветствуется.
Гриша халтурил разнорабочим. Если нужно было что-то приколотить, зашпатлевать или покрасить, звали его. Доплачивали рублей пятьсот. Иногда замечал у него на шее зеркалку. Он снимал линейки и выпускные. Шабашил на свадьбах и рок-концертах.
Вечером я пялился в компьютер. Пробовал связать два слова. Слова не связывались. Ускользали. Они напоминали голых, обмазанных маслом, быстро убегающих людей. Миг — и видны только грязные ступни.
Чпок. В правом нижнем углу всплыл дымчатый прямоугольник. Сообщение от Гриши.
дароу
Привет
чем маешся
Пишу. А ты?
фотки воркаю. хошь заценить
Валяй
Через пять минут Гриша скинул фотки. Концерт какой-то группы в маленьком клубе. На одной косматый басист рвал гитарные струны. На другой фронтмен силился съесть микрофон. Снимков было полторы тысячи. Гриша сделал все их чёрно-белыми.
Дни рвались наперегонки, как ямайские спринтеры. Я календарь перевернул, и двадцать третье сентября. Пятый класс. Литература. «Мифы и легенды Древней Греции». Счастливый обладатель экрана с проектором, я скачал презентацию. Заранее не пролистал список слайдов и до половины. Как водится, импровизировал на ходу. Вот Зевс. Борода и скипетр. Вот Гефест. Молот и лава. Вот Афродита. Яблоко и пена. На последнем — картина кого-то из фламандцев. Олимпийцы возлежат среди райских кущ, вкушая нектар и амброзию. Почти все: и мужчины, и женщины — обнажённые.
От первых рядов к «камчатке» горошком покатился смех. Пару секунд спустя весь пятый «Б» хохотал в голос.
— Почему они без одежды? — тихо спросила Маша Сурганова.
— Жарко, вот и расхаживали в чём мать родила.
— А чего с краю в простыне? — крикнул вихрастый Снегирёв.
— Говорю же — жарко. Спали где попало, а постельное c собой носили. Так, записываем домашнее: выучить один из подвигов Геракла. На пересказ. Спрошу любого.
Снегирёв притормозил у моего стола. Упёрся животом в угол.
— Вандреич, вы хорошо ведёте! Рассказываете интересно, весело!
— Спасибо.
— А почему так редко улыбаетесь?
— Старый, наверное.
— Старый? — хихикнул Снегирёв. — Тридцать — это старый?!
И тут я улыбнулся:
— Мне двадцать восемь.
Хотел бы я, чтобы всё было столь же гладко. Хотел бы…
Возьмём бочку мёда. Добавим ложку дерьма. Перемешаем. Что получится? Правильно. Той самой ложкой был Хавроничев. Сгусток тёмной энергии. Самый известный школьный анфан террибль. Кто якобы случайно выбил однокласснику зуб на физкультуре? Кто смеха ради подпалил девочке волосы? Кто насыпал живых пауков в сумочку учительницы биологии? Конечно, Лёша. Кто его не знает? С ним вели профилактические беседы. Вызывали родителей. Отчислить не могли. Или — не хотели? Иных мер воздействия школьная система не ведает.
Что позволено Юпитеру, быку, как известно, настрого воспрещено. Ребёнку позволялось всё. Хочешь — носись нагишом. Хочешь — ори благим, полублагим или самым обыкновенным матом. А что, спрашивается, позволено учителю? Выгнать из класса? Нельзя. Там, за стеной, бродят злые зомби. Поставить двойку? Тоже нельзя. Мы оцениваем знания, а не поведение.
— Пиши докладные, — посоветовал Гриша.
— Ну напишу? Дальше что? Задницу ими подтереть?
— Не подтереть, а прикрыть.
Докладная почиталась охранной грамотой. Индульгенцией за чужие прегрешения. А мы ведь предупреждали, помните? Трубили в трубы. Били в барабаны. А оно вон как… И я теперь, значит, не я, и корова не моя. А ручки? Ручки вот они.
Я не писал докладных. Не верил в силу печатного слова. Тот же Гриша строчил кляузы после каждого урока. На одного Хавроничева от всех учителей за сентябрь накопилось столько, что можно было оклеить стены в двухкомнатной квартире. На его поведение это, правда, никак не влияло.
На какой-то перемене Морозов (вот уж воистину — человек-бедствие!) создал в проходе затор: то ли развязался шнурок, то ли рассыпалась мелочь. Вождь краснокожих, судя по всему, промедлений не приемлил.
— Хехли ты кохму отклячил, обмохок? — он толкнул Морозова в спину.
Переборщил. С плеча Хавроничева слетела сумка. Клапан отстегнулся. Под ноги мне выкатилась красная рукоять с белым крестом.
Подобрал. Нажал кнопку на боковой стенке. Рукоять выплюнула узкое лезвие.
— Нож вехните! — потребовал анфан террибль. — Он питку стоит!
— Питку? Да тебя, братец, надули. Давеча такой же на «Алике» за триста видел.
— Вехните! — прорычал Хавроничев.
— Пусть у меня полежит. — Я бросил нож в ящик стола. — А-то порежешься ненароком.
Беззвучно ругаясь и звучно топая, Хавроничев двинулся к выходу. Ненависть его зрела, словно зудящий, сочащийся мутной влагой гнойник. Поруганная пацанская честь требовала мщения. Мщение надлежало свершать публично. В момент, когда я буду наиболее уязвим. И Хавроничев караулил. Выжидал.
— …Родители Александра Сергеевича мало занимались его воспитанием. Большую часть времени будущий поэт проводил со слугой, Никитой Козловым, и няней…
Раз-два-три. Раз-два-три. Я мерил кабинет шагами. Семь размашистых (или одиннадцать коротких). Шкаф. Смешливые морщинки в уголках глаз Фёдора Степановича. Разворот. Семь размашистых (или одиннадцать коротких). Рыжая, в меловых разводах доска. Двадцать девятое сентября. «Жизнь и творчество А.С.Пушкина. Детство и юность».
— К слову, кто помнит, как звали няню поэта?
Руку подняла симпатичная хорошистка Бараева:
— Арина Родионовна.
— Правильно, Света. Молодец.
Бараева порозовела. Кокетливо смахнула чёлку.
— Эти двое крепостных и стали для мальчика самыми близкими людьми…
Восьмиклассники шелестели страницами. Скрипели ручками. Украдкой поглядывали на экраны смартфонов. Хавроничев раскачивался на стуле. К ручке — не притрагивался. Тетрадь демонстративно отодвинул на край.
Я остановился у его парты:
— А тебе, вижу, неинтересно?
— Хука болит, — ощерился Хавроничев.
Слева прыснули. Боязливо, но одобрительно.
— Иди в медпункт.
— Не могу.
— Чего так?
— Нога болит.
Смешки стали громче, увереннее. Особенно усердствовали гиены: мелированный Стасов и упитанный Мохирев.
— И что нам с тобой делать?
— Вандреич, не в падлу — донесите до медпункта, а?
Уже не стесняясь, заржал Мохирев. Остальные наоборот замерли: что? что? что будет?..
Хавроничев смотрел снизу вверх наглыми серыми глазами. Ну, тичер? Твой ход.
Я погладил спинку его стула:
— Тебе, Лёша, не объясняли, что качаться на стуле — опасно? Можно упасть.
И дёрнул спинку назад. Вождь команчей с резиновым звуком шмякнулся на пол.
Ахнула Бараева. Прикрыла рот ладошкой пухленькая Саша Желтоногова. Оторопело привстал на цыпочки, не веря своим глазам, Морозов.
— С-с-сука! — заорал Хавроничев.
— Больно? А я ведь предупреждал. Все слышали? Качался-качался — и докачался. Теперь точно придётся в медпункт идти.
Рыча и булькая, анфан террибль поднялся на ноги. Держась за ушибленный копчик, заковылял в сторону двери. Кто-то из девочек нервно хихикнул.
Остаток урока в классе стояла церковная тишина.
* * *
— Иван Андрейч! — В голосе Анжелы звучала мука. Мука человека, перед которым непосильная задача — научить глухого слышать. — Детей. Из класса. Выгонять. Нельзя. Как учитель вы отвечаете за их безопасность. Если ребёнка нет в классе, гарантировать его безопасность мы не можем.
— Вы про Хавроничева? Когда он в классе, я не могу гарантировать безопасность других.
— Согласна, Лёша — мальчик трудный…
— Трудный?! Да он у пятиклашек деньги вымогает. На той неделе мячик притащил. Бейсбольный. Бросил в Морозова и нос ему разбил. Хорошо, не сломал. А вчера с ножом припёрся. И тоже, думаю, не за тем, чтобы по дереву вырезать.
— И всё же он — ваш ученик. И вы должны его воспитывать. Помните! Душа ребёнка — храм. А в храм не ломятся со своим уставом. Не крушат мебель. Не топчут сапогами полы…
В такие минуты Анжела напоминала сектантку. В её глазах загорался фанатичный огонь. В чертах появлялось нечто кликушеское: она словно раскрывала священный педагогический Талмуд и зачитывала молитву. Молитву, которую нужно без вопросов принять на веру. Которая сама по себе — довод.
— …В храм входят только по приглашению. А его нужно заслужить. Не приглашают? Значит, не заслужили. Ваша недоработка.
— И двойку мы ставим не ученику, а себе, — подхватил я.
— Именно, — не почувствовала иронии Анжела. И почти шёпотом закончила: — А уж рукоприкладство — точно не выход.
— Пальцем его не тронул!
— Тише. — Она приложила палец к губам и уже вполне земным тоном добавила: — К тому же Хавроничевы — люди влиятельные. Со связями. Папа служил в органах. Запросто могут и в прокуратуру пойти. Лично я не хочу платить штраф. Может быть, вы хотите?
— И что делать? — сдался я.
— Понятия не имею, — призналась Анжела. — Пообщайтесь с Мариной Николаевной, его бывшей классной. Ребята в ней души не чаяли. Надеюсь, что-нибудь подскажет.
Хозяйка медной горы
С первых дней в школе я только и слышу: Марина Николаевна, Марина Николаевна… Восьмиклассники после уроков подскакивают: Вандреич, а вы Маринколавну знаете? Видимо, пришло время познакомиться.
Наши кабинеты располагались на разных полюсах школьного глобуса. Её — в эмпиреях: рядом с директорским. Мой — у подножия Олимпийских гор. Ниже только Тартар: спортзалы и мастерские.
Я застал её за проверкой тетрадей. Добрая половина коллег, заслышав последний звонок, спешила домой. Марина явно принадлежала к половине недоброй.
Я представлял её иначе. Ожидал чего-то лучистого. Уютного. Сдобного. А обнаружил… Застёгнутое на все пуговицы лицо. Восточные скулы. Крупный нос. Рот, завязанный жеманным узелком. Луковка на затылке превращала её, молодую, в перестарка. Наряд под стать. Зелёный френч с гильзами застёжек. Строгая чёрная юбка. Сапожки с высоким голенищем. Добавить фуражку и хлыст — гестаповка. А вас, Штирлиц, я попрошу остаться? Хм! Допрос-то, кажется, предстоит — с пристрастием…
Кашлянул. Она отвлеклась от диктантов.
— Марина Николаевна? — для проформы уточнил я. — Добрый день.
— Добрый. А вы?.. — Сощурилась, припоминая: — Андрей Иванович?..
— Почти угадали. — Я улыбнулся. — Иван Андреевич.
— Извините. — Марина коснулась пальцем виска. — Память девичья.
— Вам простительно. Присяду?
— Конечно.
Устроился напротив. Экзаменатор и студент. Кто кого будет экзаменовать? Посмотрим.
Карандаши в стакане уставились в потолок. В идеальном, неживом порядке разложены были тетради, методички и книги. Отсортированы по размеру и цвету. Корешок к корешку. Обрез к обрезу. Немецкая деревушка в миниатюре. Унылая параллельная перпендикулярность.
— Хотел бы поговорить о вашем ученике.
— О моём?
— То есть, простите, о вашем бывшем и моём нынешнем — об Алексее Хавроничеве.
— С Лёшей что-то не так? — блекло уточнила Марина.
— Да как вам сказать?.. Всё не так. Хамит. Третирует одноклассников. Младших ребят. Саботирует учебный процесс. Дети его боятся.
— Вот оно что!.. — Узелок её губ затянулся туже. — Он порча, он чума, он язва здешних мест? И вы, стало быть, пришли за советом, как эту язву усмирить?
— Именно.
— С мальчиком говорить пробовали? Спрашивали, почему он себя так ведёт? Узнавали о ситуации в семье?
— А должен?
— По-моему — должны.
— Почему? Кого интересует ситуация в моей семье?
— Иван Андреевич, вы — учитель! Это ваша обязанность!
Господи! Неужели ещё одна свидетельница Иеговы?! Или как там кличут их местного божка? Тыжпедагог? Онжребёнок?..
— Учитель — просто профессия. Кроме того, я ещё и сын, друг, коллега…
…Гений, филантроп, плейбой. Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Последние, на секунду, не пара, а четыре разных человека.
Марина сняла очки. Подышала на линзы. Аккуратно потёрла запястьем.
— Напомните, сколько вы работаете в школе?
— Второй месяц.
— Второй месяц… — Она покивала. — А я шестой год. И видела, как увольнялись после одной недели. После трёх дней. Даже первого сентября. Знаете, почему? Стресс? Не только. Отчётность? Снова нет. Зарплата? Ну, так они знали, на что идут! Тогда в чём же дело?! Потом поняла. Нашу работу не сравнишь с работой повара или… бухгалтера. Они приходят домой и превращаются в просто жён, просто мужей, просто родителей. Педагог, увы, не может себе этого позволить. Тут уж либо-либо. Либо ты учитель: каждую минуту, в театре, в спортзале, на отдыхе… Либо никогда им не становишься. Третьего, извините, не дано.
Нет, она не из секты детопоклонников. Похоже, здесь совсем другой случай. Встречал уже пару таких — железные леди! Расхаживают, скрипя шестерёнками. Они высоко несут знамя своих принципов. Они всегда и во всём сведущи. Они лучшие, за что бы ни взялись. Полюбить так королеву, проиграть так миллион! Школа? С медалью. Вуз? С красным дипломом. Муж? На зависть подругам. И не живут они, а словно анкету заполняют. Образование? Галочка. Карьера? Галочка. Семья? Галочка. Жирная-прежирная.
— Послушайте, Марина Николаевна…
— Нет, это вы послушайте, Иван Андреевич! — Её голос лязгнул автоматным затвором. — У Лёши несколько лет назад мама умерла. Рак. Представляете, какой стресс для ребёнка?! А в прошлом году папа снова женился. Супруга уже беременна. И что остаётся мальчику? Да он просто привлекает к себе внимание! Как умеет. Допускаю, что перегибает палку. Но в глубине души Лёша — парень добрый. Искренний. Ему просто нужны поддержка и взаимопонимание. В том числе — ваши. И тогда, вот увидите, он обязательно изменится.
— Вы правы: с детьми я работаю недавно. — Жалкий лепет оправданья. — Зато хорошо знаю взрослых — они не меняются. А дети — это будущие взрослые.
— Дети, Иван Андреевич, — это дети. Капризные. Эгоистичные. Любят приврать. Но дети! Они не понимают вашей тонкой иронии и блестящего сарказма. Однако прекрасно чувствуют, когда их любят. Или не любят. И отвечают взаимностью.
— Предлагаете полюбить Хавроничева?
— Почему бы и нет? — с вызовом, будто перчатку, бросила она.
— Любить по принуждению? Насилием попахивает.
— А вы попробуйте! Любовь — это труд, говорил Тургенев.
Где-то, думаю, я такое уже слышал.
— Боюсь перетрудиться. И всё же, считаю, у каждого свой путь. И путь этот начинается в детстве. Начал с кривой дорожки — дальше будет только кривее.
— А я считаю, — Марина сделала упор на «я», — в нашей работе нет ничего хуже ярлыков. Помните Толстого? Человек как река: привыкнешь к нему, а он раз — повернёт, изменится! Вот вы, например, были идеальным ребёнком? Пай-мальчиком?
— Нет…
— А выросли, полагаю, приличным человеком? Почему отказываете в этой возможности другим?
Возразить было нечего. Взвешен. Измерен. Признан негодным.
Марина склонилась над тетрадью. Стала черкать красным.
Код красный. Разговор окончен.
— Спасибо за совет. — Я поднялся. — Обдумаю на досуге.
— Не стоит благодарности.
— До свидания.
Она просто кивнула. Вот сучка! Неприятно, когда тебя строят. Вдвойне неприятно, когда это делает девчонка. Хотя какая она девчонка? Дама. Классная дама. Как много всё-таки значит имя! Вернее — именование. Порхающая от мужика к мужику Верочка Лагунова и на четвёртом десятке — Верочка. Гриша и на пенсии останется Гришей. Зато Марину, уверен, уже в детсаде величали по отчеству.
Заметил у неё кольцо. Представляю, как они с мужем любовью занимаются.
— Приступить к исполнение супружеского долга! — командует Марина. И одетая ложится на постель, прижав руки по швам.
— Есть! — козыряет супруг. По-военному чётко расстёгивает ремень, спускает брюки и укладывается рядом.
Хихикнул. Вышло жутковато — проходившие мимо девочки отшатнулись.
Хотя… В чём-то она права. Взять, что ли, мой класс. Я мысленно открываю выпускной альбом. Двадцать шесть юных лиц смотрят на меня со страхом и восторгом. Как странно сложилась жизнь… Если бы знать тогда, куда сегодня приведут наши дороги. Вот Женя Кремлёв. Ещё в старших классах читал по слогам. Сейчас — кандидат наук, готовится защищать докторскую. Вот Артур Евлоев. Хулиган и матерщинник, которого через день таскали к завучу. У него два автосервиса и фирма по установке пластиковых окон. Хватает и других примеров. Взгляд замирает на фото, с которого воровато щурится носатый парнишка. Паша Долбик. Фамилия говорящая. Говорили про Пашу, и правда, всякое. Когда в школу пришла проверка из ГНК, он примчался ко мне:
— Поссышь за меня, Вано?
— А сам чо? Промахнуться боишься?
Через пару месяцев Пашу приняли. Хранение и распространение. Три года колонии. Не помогла даже мама — работник городской администрации. Он освободился по УДО и сразу загремел вновь — та же статья. На этот раз впаяли по полной. Где-то на маршруте «Вышел. Долбанул. Сел» Пашу озарило: так жить нельзя. Теперь натягивает потолки и счастлив в браке с какой-то парикмахершей.
Взгляд скользит дальше. Макс Широков. Кавээнщик и балагур. Спортсмен и любимец девчонок. Максу прочили карьеру столичного шоумена, а он — закончил Вертушку. Охраняет зэков где-то на севере. Было дело, сторожил Долбика. Такая вот ирония судьбы.
Улыбчивая девушка с короткой стрижкой. Лиза. Лиза. Едва родившись, она вытянула счастливый билет: красавица из богатой, влиятельной семьи. Все парни в классе были от Лизы без ума. Даже я строил на её счёт смутные планы.
Под Рождество Лиза сбила на переходе трёх человек. Двух — насмерть.
Дело всячески затягивали. Минул год — за это время Лиза родила сына. Когда стало ясно, что отмазать её не получится, назначили заседание.
Так совпало, что я присутствовал на суде. Партийное задание — репортаж по итогам. В зависимости от вердикта наготове были несколько заголовков разной степени безвкусия. Лиза, бледная, заплаканная, стояла за трибуной. Судья назначил ей два года колонии поселения. С отбыванием через четырнадцать лет — пока ребёнок не подрастёт. Я его, в общем, понимаю. С одной стороны — двое немолодых, некрасивых, мёртвых мужчин. С другой — молодая, красивая и такая живая Лиза. Статья, кстати, вышла под названием «Правосудие из будущего». Но это так, к слову.
Я закрываю альбом. Попробовать полюбить, говорите? Что ж, давайте попробуем.
Гордость и предубеждение
— Сегодня мы будем писать рассказ.
Восьмой «Г» разочарованно загудел. По учебному плану уроки развития речи стояли два раза в месяц. В этом курсе ребята постигают стили и типы. Примеряют роли корреспондентов и сценаристов. Привыкают думать мыслями и говорить словами. Получается пока не очень. На стимул в виде тетрадей по развитию речи у них уже выработалась реакция — придётся писать. Я подтвердил опасения.
— Давайте не надо! — заныл смазливый блондин Халковский. — Лучше сочинение! «Как я провёл лето»!
— Надо, Стасик. Надо. Как лето провёл, инспектору ПДН расскажешь. А для начала вспомним признаки рассказа. Морозов?
— Чего?..
— Признаки рассказа?!
Морозов почесал переносицу:
— Там что-то рассказывается?..
— Браво! Будь мы в армии, ты бы по праву носил звание капитана. Ещё варианты есть?
Осторожно приподняла руку Бараева.
— Да, Света.
— В рассказе есть завязка, кульминация и развязка.
— Вот за что тебя люблю я, вот за что тебя хвалю я. Открываем тетради. Подписываем число и тему урока: «Рассказ как литературный жанр».
Взял мел. Нарисовал на доске треугольник. Подписал точки: в основании — «А» и «С», на вершине — «В». Добавил пояснение: «А» — завязка, «В» — кульминация, «С» — развязка.
— Рассказ — всегда путешествие, — продолжил я. — Путешествие не в буквальном смысле. Не в пространстве. Герой может никуда не ехать, не плыть и не лететь. Он путешествует внутри самого себя. В точке «А», в завязке, мы застаём героя человеком со сложившимся характером. С определённым набором качеств и ценностей. Затем в точке «В», в кульминации, происходит что-то, что заставляет его измениться. Это может быть поучительный разговор, ситуация или какая-то случайность. В итоге в точку «С» герой прибывает не таким, каким покинул точку «А». Необязательно, лучше или хуже. Другим. Ему уже не стать прежним. И здесь не обойтись без двух важных понятий: сюжет и фабула. Кто скажет, что это такое?
С фабулой оказалось просто. О ней в восьмом «Г» не слышали. С сюжетом — сложнее. Попытки ребят истолковать термин свелись к «ну-у-у… это когда…». Неудивительно. Труднее всего объяснить значение слова, которое вроде бы понимаешь. Не верите? Попробуйте, скажем, дать определение слову «окно». Убедились? Руку Бараевой я игнорировал. Остальные версиями не блистали. После нескольких минут мучений сносный ответ дала Леся Полярчук: сюжет — то, что происходит в книге.
— Тепло! — похвалил я. — Почти горячо. На самом деле, описанные в тексте события — это как раз фабула. А вот сюжет — последовательность их изложения. Обычно сюжет и фабула тождественны, отчего их легко перепутать. Но иногда — сюжет и фабула не совпадают. Автор может начать повествование с кульминации, продолжить развязкой, а завершить завязкой, если, по его замыслу, это позволяет лучше проиллюстрировать изменение героя. Пожалуй, наиболее наглядно такой подход отражён в романе Лермонтова «Герой нашего времени». Его мы с вами будем изучать позже.
Положил мел. Отряхнул руки:
— Наверное, хватит теории. Перейдём к практике — к вашим рассказам. Вопросы есть?
Лес рук не вырос. Не вырос и перелесок. От силы — рощица. Однако подобный ажиотаж в исполнении квёлого восьмого «Г» был в новинку.
— Ого! Вот бы так, когда я вам вопросы задаю. Ну? Что непонятно? Пирогова?
— А можно про себя писать?
— Можно. Стасов?
— А про зомби?
— Да хоть про вампиров. Полярчук?
— А можно главной героиней будет Мэри Колли?
— Кто это?
— Вы чо, Вандреич?! У неё в Инсте два миллиона подписчиков!
— Пиши про свою Машу Хаски.
— А можно?..
Так, думаю, дело не пойдёт.
— Всем, кто хочет начать вопрос словами «а можно», отвечаю — можно. Нельзя только мат использовать — за это сразу двойка. Фильмы пересказывать тоже нельзя — уверяю, я их смотрел не меньше вашего. Попробуйте написать свою, важную лично для вас, историю.
Большинство рук действительно опустились. Морозов продолжал тянуть.
— Ну?
— А нельзя, если?..
Нет, ну что ты с ними будешь делать?
* * *
Обвёл взглядом стол. Увы, не шведский. Учительский. Из-за чёртового дежурства опять не обедал. Даже чаю не пил. Мудрено ли, что стопка тетрадей походила на горку блинов. Или на торт из двух дюжин коржей. Почему-то прямоугольных. Сдавать свои опусы восьмой «Г» начал за полчаса до звонка. Не помогли ни увещевания, ни просьбы перепроверить орфографию с пунктуацией. Шестой урок всё-таки. Гонять мяч, рубиться в стрелялки или пытать истину в бесконечных чатах восьмиклассники хотели больше, чем отвоёвывать оценку по русскому. До конца занятия писали лишь самые стойкие. В том числе Бараева (что ожидаемо) и Хавроничев с Мохиревым (что удивительно). Иллюзий я не питал. На прошлом развитии речи дал задание: объяснить значение фразеологизма. Первому варианту — «засучить рукава». Второму — «семь пятниц на неделе». И что вы думаете? Пухленькая Саша Желтоногова предположила: «засучить рукава» — значит чураться грязной работы. Коли изгваздаться не хочешь, волей-неволей рукава засучишь. Второй вариант не отставал. Вечно расхристанный Морозов изящным, с вензелями и завитушками, почерком («Вандреич, верите, нет, самому стыдно. Или за девчонку принимают, или говорят: “Не ты писал”. Переучиваться хочу») высказал мнение: «семь пятниц на неделе» — про ленивого человека. Ещё дальше пошёл Халковский. Алкоголик, заявил он. А чо? Пятница же. Грех не накатить. А раз у парняги каждый день пятница, выходит, и за воротник закладывает регулярно.
— Лёша, задержись. Разговор есть.
Хавроничев переглянулся с Мохиревым. Кивнул — догоню. Швырнул сумку на парту. Рухнул напротив. Словно лопнувший нарыв, он растекался кислотной толстовкой по стулу, занимая всё больше места. Ногу закинул на ногу. В проход торчали оранжевый кроссовок и голая лодыжка. Давай, тичер. Бухти. Как космические корабли бороздят Большой театр.
Я прочистил горло:
— Кажется, Лёша, мы с тобой не с того начали.
Хавроничев фыркнул.
— Признаю. Я вел себя… непедагогично. Но ведь никогда не поздно всё переиграть, верно? Знаешь, что такое пакт?
Восьмиклассник покачал головой.
— Мирный договор. Так вот. Предлагаю тебе пакт. Слышал про кота Шредингера?
Он покачал головой вновь.
— Один немец запер кота в ящике. Там же ампула с ядом. Если кот её раздавит — умрёт. Но этого не узнать — ящик звуконепроницаемый. Вот и получается: пока кот в ящике, он и жив, и мёртв одновременно. Или наоборот — ни жив, ни мёртв. Кому как больше нравится.
— Так с котом-то чо? — заинтересовался Хавроничев. — Всё нохм? Живой?
— Неважно. Важно другое. Я хочу, чтобы ты на моих уроках был как тот кот. Вроде есть, а вроде и нет.
Он откинулся на стуле. Ухмыльнулся:
— А мне с того чо?
Хавроничев откровенно веселился. Бесенята в его глазах плясали удалой чардаш. Пакты? Коты? Гамадрилы и британцы? Ведьмы, блохи, мертвецы? Эх, вы! Взрослые! Понагородите правил, зажмёте себя в угол, а после выискиваете оправдания, чтобы эти правила не соблюдать.
— Говорят, папа твой в школу, как на работу, ходит. Что ни день, очередная задушевная беседа с кем-то из учителей. Обещаю: ты не создаёшь мне проблем — я не ищу встреч с твоим отцом. Соответственно, и он не делает тебе голову… И другие части тела.
Хавроничев дрыгнул ногой:
— Слушьте, Вандхеич. У бати уж всё похешено. Новый мелкий на подходе. А меня в сувоховское. С глаз подальше. — Он приложил ладонь к воображаемой фуражке. Чиркнул на манер воинского приветствия. — Кохоче, положить ему на моё поведение…
— А мама? Как думаешь, приятно ей было бы смотреть на твои выкрутасы?
Грязный, очень грязный приём.
Ухмылка сползла с его лица. Будто водой плеснули и смыли извечный клоунский грим. Он перестал корчить чёткого пацана и обернулся тем, кем, в общем-то, и был. Мальчишкой. Исполненным комплексов. Нескладным. Потерянным. Почти незамаранным листом. Не успел ещё замараться. Нечем. Дрогнули губы. Блеснули бусинки слёз.
— Не смейте про маму! Не смейте! Она… А вы… Вы мне никто! Ясно? Никто!
Рванул сумку. Дотопал до двери. Едва не выбил. Жалобно застонали петли.
Я вздохнул. Поговорили, называется.
Сложил детское творчество в рюкзак. С «дипломатом» давно не ходил: тетради туда не помещались. Чем испишут лист под названием «Алексей Хавроничев»? Какие всходы даст эта земля? Быть может, окрепнут ростки цинизма. Душа покроется сальцем. И превратится Лёша в жлоба. Наклеит на машину «Можем повторить». Под пивко возьмётся нахваливать Владимира Соловьёва: «Заебца, мужик! Так их, пиндосов вонючих!» А может быть, нет. Может, он начнёт разводить флоксы. Собирать фигурки слонов. Научится готовить фугу или играть на трубе. Станет архитектором. Чревовещателем. Капитаном дальнего плаванья. Да кем угодно! Одно точно — он будет человеком. И, скорее всего, не очень счастливым. Как и любой из нас.
Случайное, являясь неизбежным…
«Много лет назад жил в лесу отшельником старый самурай. Он удалился от мирской суеты, чтобы постигать гармонию на лоне природы. Проснулся самурай однажды утром. В тот день предстояло ему идти в город на рынок. Дух самурая покинул тело, воспарил над землёй и осмотрел дорогу. Путь лежал через лесную чащу вдоль русла мелкой реки. И увидел дух, что у моста через реку, в кустах, поджидает его банда убийц. Что же сделал самурай? Перевернулся на другой бок и заснул.
Лучший бой — бой, которого не было».
Захлопнул книгу. Японские притчи — сильная вещь и тем напоминают виски: больше двух подряд употреблять не стоит. Вечер пятницы. Завтра три сокращённых урока с «окном». То ли расслабленный рабочий день, то ли кастрированный выходной? Я скачал сериальчик. На аванс (пара недорогих ботинок в магазине напротив) затарился пивом. Стоят в холодильнике жестянки, жмутся друг к дружке родимые, будто газыри на груди черкеса. Пару лет назад в это время я бы уже вовсю искал приключения на реперные точки тела. А сейчас — сижу дома. С годами я стал внутренним туристом: путешествую исключительно внутри квартиры и покидать её не люблю. Неужто повзрослел?
Повзрослел? Но когда? Может, когда получил паспорт?..
…Корочка с языкастым орлом. Красные ногти паспортистки.
— Распишитесь.
Макаю перо в чернильницу. Ставлю закорючину. Я долго тренировался. Испортил два листа. А в итоге просто черкнул букву «А» с хвостиком — вылитый сперматозоид. Ещё и на стол капнул. Стыдливо прикрыл кляксу ладонью — думал убрать, да только больше размазал.
А может, когда закончил школу?..
…Наш выпускной состоял из двух частей. Официальной и неофициальной. Официальная проходила в ДК «Подшипник». Неофициальная — в клубе. Все несовершеннолетние. Никакого алкоголя. Мы с Лёней пронесли водку в коробке из-под сока. Распили в туалете. Больше ничего не помню. Нет — помню. Мама потом не разговаривала со мной две недели.
Или когда отслужил в армии?..
…После дембеля, в военкомате:
— У вас воинская специальность — «радист-пулемётчик». На случай боевых действий что будем писать? Радиста или пулемётчика?
Когда мы приехали в часть, за каждым закрепили оружие. Мне достался ПК. Пулемёт Калашникова. А через неделю меня услали в лес — стеречь радиолокатор. Так в военный билет и вписали: «Радист-пулемётчик». Что дальше? Боксёр-полиглот? Лингвист-мерчендайзер? Хотя последнее — сплошь и рядом… Среди гнуса и сосен я провёл восемь месяцев. На стрельбах ни разу не бывал. Изредка на подмогу привозили пацанов из части.
— Из пулемёта твоего шмалял, — похвастал тувинец Оюн. — Вещь!
— Всегда пожалуйста. Обращайся.
За месяц до дембеля, когда стало ясно: стрельб не видать — мы сварганили свой «ПК». Петя, товарищ, сварил три обрезка трубы — ствол на сошке. Я выпилил из бруса «магазин». Из доски — «приклад». Выкрасили в чёрный — в пяти метрах не отличить от настоящего. Поставили наше чудище на взгорке у локатора. Дулом — к дороге. По маршруту наступления возможного противника. Слышал, до сих пор там стоит. Охраняет.
Когда я повзрослел? Даже нет, не так. Я повзрослел?
Из омута ностальгии вырвал телефонный звонок. Стандартный рингтон всегда звучит по-разному. Настойчиво — требуют с работы. Ласково — беспокоит «любимая». Сейчас мелодия была нейтральной, как хлопок по плечу. Звонил Лёня:
— Спишь? — спросил он.
— Сплю.
— Есть предложение…
Так начинается самое интересное. Обычно, когда уже порядком выпито, Лёня задаёт мне вопрос:
— Какую религию исповедует большинство мужчин? — И сам отвечает: — Большинство мужчин исповедует — мудизм!
Засим следует предложение поехать в чеченский бар и сплясать там барыню-боярыню. Или устроить перед зданием ФСБ пикет с плакатом «Президенту — пожизненный срок».
Лёня опять не подвёл:
— Есть предложение, — повторил он, — сходить на вечер современной поэзии.
— Она разве существует? Современная поэзия?
К литературе я имею косвенное отношение. Лёня — вообще никакого. Когда я учился на филфаке, подрабатывал корректором в издательстве. Издательство дышало на ладан и вскоре приказало долго жить. Платили мало, печатали чёрт знает что. Помню, правил я книгу некоего Рихтера и наткнулся на фразу: «Сергею было слегка за тридцать. Его возраст выдавали седина, залысины и глубокие морщины». Да, думаю… Потрепала жизнь мужика, потрепала… Надо ли объяснять, что к выражению «современная литература» я отношусь с сомнением?
— И где пройдёт сия оргия гуманизма?
— В «Лицедеях». Мы там ещё не были.
Все люди что-нибудь коллекционируют. Филателисты — марки. Меломаны — виниловые пластинки. Многие коллекционируют деньги, причём некоторые — успешно. Лёня успешно коллекционировал одни только неприятности. В каждом заведении, где бывал, он приставал к официанткам, затевал ссору с клиентами и драку с охранниками. Лёню били. Список мест, куда ему стыдно было вернуться, рос. Кафе «Лицедеи» в нём пока не числилось.
— Во сколько?
— В пять. Придёшь?
— Куда я денусь? Не бросать же тебя в пучине разврата и пьянства.
— В пучине бросать не надо, — согласился Лёня. — В неё надо бросаться.
Он ждал меня у входа в кафе. Выглядел странно: рукава свитера едва прикрывали локти, джинсы подозрительно обтягивали бёдра.
— В «Детском мире» распродажа?
— Одеть нечего. — Лёня развёл руками. — Куртку порвал. Брюки в краску убил. Пришлось, понимаешь, шмотки у брата реквизировать.
Деньги на одежду у Лёни есть. Зарабатывает он прилично, а покупать её ленится. Поход в магазин для Лёни — событие нерядовое. Как свадьба или рождение ребёнка — для любого другого.
Лёня уже не в первый раз в нашей истории и заслуживает подробного рассказа о себе. Мы с ним — одноклассники. Закончив школу, Лёня сдал экзамены: русский язык, математику и зачем-то — биологию. Поступать с таким набором можно было лишь на биофак. Лёня несколько раз приезжал в приёмную комиссию, но, завидев толпы абитуриентов, разворачивался и шёл обратно — ему было лень сидеть в очереди. Документы он всё-таки подал — в последний день. Поступил — с последнего проходного места. Учился так себе. Когда пары заканчивались, Лёня обычно только просыпался. Его отчислили.
— Не отчислили! — возражал Лёня. — Я сам ушёл!
Лёню забрали в армию. По команде «рота, подъём!» он с головой укрывался одеялом. Дневальные ставили его кровать свечкой, обливали Лёню холодной водой, а один, особенно находчивый, даже принёс горн и трубил у него над ухом.
На учениях Лёня обратился к полковнику:
— Товарищ старший лейтенант, разрешите уточнить, где полевой штаб?
Полковник был человеком с юмором:
— Не знаю, боец. — Он кивнул на майора: — У прапора вон спроси.
Остаток службы Лёня копал окопы ложкой, чистил унитазы иголкой и стоял на тумбочке в упоре лёжа.
Наконец вернулся домой. Планов у Лёни не было — это выгодно отличало его от людей целеустремлённых. Люди целеустремлённые вечно строят планы. На выходные. На отпуск. На жизнь. День их расписан по минутам. Они постоянно куда-то спешат, не подозревая, что масло пролито, а кирпич балансирует на краю. Лёня же просто плыл по течению.
В пожарной части открылась вакансия. Лёнин папа замолвил словечко. На первой неделе службы с нашим героем произошёл случай. Поступил сигнал: задымление в высотном доме. Выехали на адрес. Определили квартиру. На звонки никто не реагировал — выбили дверь. Дым тянулся с балкона. Там стоял мангал, вокруг которого приплясывал кавказец в трусах. Завидел пожарных. Протянул унизанный мясом шампур:
— Будэшь?
Лёнин напарник поднял забрало на шлеме. Сплюнул:
— Приехали!.. Ложный вызов, мля…
Шашлык, между прочим, был свиной. Под крышей можно — Аллах не видит…
Мы сели за столик. На стенах плаксиво выламывали рты театральные маски. Винтажные афиши кичились ерами и ятями. В углу зала находилась полукруглая сцена.
Для городской богемы «Лицедеи» были спорной территорией. Переходящим красным знаменем. Домом Павлова. Один день в кафе правили бал писросы. Другой — росписы. В среду тут гуляли юбилей семидесятилетнего почвенника. Желали долгая лета. Кричали троекратное, с переливами и перекатами. Посконность в книгах юбиляра сочеталась с генеральной линией. Лихой тракторист (кепка набекрень, рубаха навыпуск) приезжал в северный колхоз поднимать целину. Утирая пот рукавом бойцовки, ложился он отдохнуть в насвежо вспаханную борозду. Зачерпывал горсть прохладной, творожистой, с зелёным отливом земли. Ясноглазая колхозница подносила ударнику крынку густого, давеча с-под коровы молока. Тот жадно пил. Белоснежные ручейки бежали по волевому, с ямочкой подбородку. По загорелой, с колким волосом груди… Рванули девяностые, и классик внезапно разразился многостраничной сагой о молоте репрессий и пожарище войны. Поверхностный лингвистический анализ утверждал: чаще всего, двести шестнадцать раз, в эпопее повторялось слово «Сталин». Росписовский критик Мефистов ехидно заметил: автор замышлял разоблачение, но по привычке получился панегирик.
На следующий после торжества день в «Лицедеях» проходил бенефис молодого поэта. В цикле «Недвижимолодость» (автор предпослал ему определение «Урбанистическая трагедия») он рассуждал, в какой из торговых сетей выгоднее закупать вино по акции, советовал латте, что варят в кофейне на главной площади, и заявлял: розовые шнурки на белых кроссовках — дерзкая пощёчина общественному вкусу.
Особым шиком среди росписов считалось нагрянуть в «Лицедеи», взять стопку абсента с кислым яблочком и попросить бармена поставить на раритетном патефоне пластинку «Битлз». Писросы обходились рюмкой водки, винегретом и кассетой Высоцкого.
Сегодня, как я понял, противники презрели разногласия, зарыли в землю топор войны и давали совместный концерт.
Выпорхнула официантка. Мы заказали пиво и сухарики.
— И как тебя сюда занесло? — спросил я Лёню.
Тот отмахнулся:
— Знакомый позвал.
Зал постепенно заполнялся. На сцену вышла пожилая ведущая. Объявила, что сначала выступят признанные авторы, а после начнётся «Свободный микрофон», и любой желающий сможет прочесть собственные — или просто любимые — стихи.
Первым творчество представлял некто Мешков. Он был мешковат под стать фамилии: коротышка в очках, сложением и походкой — вылитый пингвин. Ведущая аттестовала его как гражданского поэта. В подтверждение Мешков взялся читать «Оду на воссоединение России с Крымом». Россия у него была роженицей, Крым — младенцем, а Крымский мост — пуповиной. Возвращение ребёнка в лоно матери описывалось с почти акушерскими подробностями.
Мешкову аплодировали. Приняв овации, гражданственник продекламировал «Воззвание к защитникам Донбасса». Начиналось оно словами: «Прости, Господь, защитников Донбасса!»
Мешков покинул сцену, лишь когда ведущая напомнила о других участниках.
Следом на эстраду поднялся юный поэт Карасёв. Худой и высокий, он выглядел стильно: модная стрижка, эстетский шарфик, небрежная мантия. Как и японцы, Карасёв считал рифму «болезнью стиха» — встречалась она у него редко. Зато в избытке было иностранных слов:
В правом кармане ждёт своей участи Bond,
Где-то ключи от Архангельской-street…
Читая, поэт размахивал руками, словно мельница — крыльями. Я невольно порадовался, что мы сидим не в первом ряду.
Карасёв легко сбежал со сцены и подставил локоть старику в красной кофте.
В зале зашептались:
— Антонов… Антонов…
Фигурой престарелый литератор напоминал гриб. Шляпка огромной лысой головы на ножке худосочного тела. Круглое лицо мочалкой обрамляла грязная борода. Старичок долго растекался мыслью по древу: полгода, дескать, молчал, и вот, наконец, написался стишок. Автор и вообразить не мог, что стишок этот вызовет в Интернете настоящую бурю.
Старик набрал воздуха в грудь и, брызжа слюной, истошно завопил:
Мы путники, идём, не зная брода,
И мы с тобой совсем неразделимы:
Я — мальчик Мук в любое время года,
Ты девочка с глазами Хиросимы!
Я представил, как его шея, не выдержав напряжения, подламывается. Голова отскакивает и, чихая, отхаркиваясь, но продолжая изрыгать вирши, катится между столиков. Видение было необычайно живым, а когда морок рассеялся, красную кофту на сцене уже сменила затянутая в упругие шелка девица.
— Кто это?
Лёня сделал из кружки щедрый глоток:
— Не знаю, — смахнул пенные «усы» и добавил, — но я бы с ней поближе пообщался.
Мужчины в зале пожирали девицу глазами. Стихи её, однако, оказались на удивление однообразны. Героиню всюду преследовал сероглазый красавец, и в финале они сходились. В гостиничном номере и на заднем сидении автомобиля. На французской кровати и кухонном столе. В лифте, туалетной кабинке и даже — на детской площадке.
Поэтесса замолчала — раздался шквал рукоплесканий.
— Браво, Алисочка! — неслось из зала.
— Неплохо! — Лёня уважительно крякнул и тоже захлопал.
Вертлявый хлыщ помог девушке сойти со сцены и вручил огромный букет.
К нам подсел давешний поэт с рыбьей фамилией.
— Мирослав, — отрекомендовался он. — Славянское имя. Редкое. Означает — «славящийся миролюбием».
— Иван. — Я сжал протянутую ладонь с длинными, как дождевые черви, пальцами. — Тоже славянское. Частое. Что означает — увы, не в курсе.
Мирослав оказался «знакомым», зазвавшим Лёню на вечер. Мы повторили пиво, а поэт заказал графин коньяка. Выпили за встречу. Каждому из выступавших Карасёв дал краткую, но ёмкую характеристику. Мешков? Истеричный графоман. Терпят из жалости к многочисленным болячкам. Старичок? В молодости подавал надежды, дружил с Евтушенко. Затем — исписался. Алиса? Жуткая бездарность и, добавил Мирослав, его бывшая любовница.
— Выходит, сероглазый — это ты? — удивился Лёня.
Поэт потупился.
— И на площадке чего? Реально было?
Поэт потупился снова.
— Тогда почему вы не вместе? — Лёня покосился на соседний столик, где Алиса хохотала над шутками хлыща.
Обладатель редкого имени вздохнул:
— Творчество — как Большой взрыв. Как рождение новой звезды. Это Молох, которому мы жертвуем время, душевные силы, ресурсы организма… Иногда он одаряет нас взамен. Я пожертвовал отношениями с Алисой и получил в дар цикл «Опалённые крылья»…
Мирослав искал себя и за пределами поэзии. Его занимали философия и публицистика. Реклама и дизайн. На стыке этих, подчас мучительно близких, подчас замечательно далёких дисциплин рождались фантастические проекты. Карасёв отвечал за вёрстку иллюстрированной «Памятки протестующего». На её создание коллегию авторов вдохновили пособие по самбо и фабричный конвейер. «Протестующий № 1 и Протестующий № 2 блокируют руки омоновца (рис. 1). Протестующий № 3 снимает с омоновца шлем (рис. 2). Протестующий № 4 наносит удар кулаком или битой по голове (рис. 3). Примечание. Постарайтесь оглушить омоновца, но не покалечить его. Не забывайте: возможно, он участвует в разгоне митинга не по своей воле!» В составе группы художников Мирослав работал над идеей актуальной съёмной татуировки. По мысли авторов, тату делилась надвое. На величину постоянную и величину переменную. На числитель и знаменатель. Роль неоспоримой константы играли сладострастно льнувшие друг к другу местоимения — «я» и «мы». Часть непостоянная варьировалась по воле хозяина.
— По убеждениям я либертианец, — откровенничал литератор. — От английского liberty — «свобода». Свободные ценности, свободная любовь! Из прозы нравится Гессе. Из поэзии? Хм…
Очевидно, природная скромность не позволяла Карасёву назвать себя.
Вместе с единомышленниками Мирослав подготовил петицию о включении в «Словарь русского языка» статей «авторка», «редакторка», «поэтка». Ратовал за создание в общественных местах туалетов трёх типов. Первый — для мужчин. Второй — для женщин. Третий — для тех, кто не определился. В общем, без дела не сидел.
Карасёв быстро пил и так же быстро напивался. Скоро я запутался в его рассуждениях, где фон Триер органично соседствовал с триппером. Каждый тезис поэт завершал словами:
— Но не это главное! Главное…
«Здорово… — меня увлекала, баюкая, тёплая хмельная волна. Волна смирения и забытья. Волна лёгкой, чуть заметной печали. — Я учился. Работал. Служил. И до сих пор даже не знаю, кем буду, когда вырасту. А тут вон человек — главное познал…»
Карасёв допил коньяк. Обнаружив в графине пустоту, либертианец, пошатываясь, встал:
— Вынужден на время покинуть вас, друзья, и проследовать в обитель уединения… — и нетвёрдой походкой направился в уборную.
— И где ты его откопал? — спросил я Лёню.
— На выставке мейн-кунов, — безмятежно ответил тот.
Сцену оккупировал бородатый верзила в чёрной футболке. Его правую руку украшал портрет Бродского. На левой было выведено «Случайное, являясь неизбежным…».
Верзила сжал микрофон, как Отелло шею Дездемоны, и прорычал:
— Любовное!
Я выбрался из удушливого ада кафе на крыльцо. Затянулся. На дворе догорал сентябрь. Обычно сырой и тёмный, в этом году он выдался удивительно прозрачным.
Против кафе, отгороженный полоской лип, лежал парк имени какого-то завода. В центре овального, с ряской по краям пруда бил фонтанчик. Будто бы на дне поселился маленький кит (китёнок? китёныш?): описывал круг и с нутряным охом извергал столп искрящихся брызг. Орошал мостик, согнутый грузом любовных обещаний.
Группа подтянутых пенсионеров занималась в парке гимнастикой.
— Р-а-а-а-з! — приказывала наставница в трико.
И старики делали перекаты с пятки на носок.
— Д-в-а-а! — громыхала командирша.
И спортсмены переносили вес поджарых тел на пятки.
По соседству шебутные мальчишки пинали израненный в футбольных битвах мяч.
Вдали, где кончался парк и смыкалось с городом небо, ряд новостроек пробовал на зубок лимонное солнце. Надкушенное, сочилось оно лучами. Прыскало ими в стороны. Слепило. Я зажмурился. Когда опять обрёл зрение, заметил паучка. Барахтался он в полушаге. Цеплялся за невесомый тросик. Под крышей, у водосточной трубы, сплёл паучок жилище и сейчас, юрко перебирая лапками, спешил домой. «Возьми меня с собой, братец!» — хотел крикнуть я.
Не крикнул. Стряхнул пепел. Придавил окурок ботинком. Вернулся в зал. Столик наш пустовал. Следом за поэтом неведомо куда испарился и Лёня. Зато у барной стойки я увидел Марину. Едва узнал её: без гестаповской сбруи, в облегающем чёрном платье, с химической завивкой. В изгибе спины — грация сытой пантеры. Она с ленцой потягивала из треугольного бокала лазурный коктейль. Ни учительского чванства. Ни томной жеманности клубных девиц. Просто девушка почему-то одна. Просто красиво молчит. И, похоже, совсем не скучает.
— Марина Николаевна? — Я присел рядом. — Неожиданно!
— Добрый вечер, Иван Андреевич. Вас что-то удивляет?
— Выбор места и времени.
— Наш город хуже деревни. — Она изящно пригубила своего коктейля. — На одном конце чихнёшь — с другого здоровья желают. А это одно из редких заведений, куда я могу прийти, не поставив под удар облико морале российского педагога. Родители моих здесь не бывают.
— Любите современную поэзию?
— У меня много знакомых в… литературном бомонде. — Марина помешала содержимое бокала соломинкой. Бросила взгляд мне за спину: — Кажется, вашего друга сейчас будут бить.
На сцене Карасёв отнимал микрофон у бородатого лирика. Тот возражал: минули, мол, твои пятнадцать минут, дай и другим покататься. Спор на глазах перетекал из области высокой поэзии в пространство низменной прозы.
— Он мне не друг, — сказал я Марине.
Но её у стойки уже не было.
Праздник, который всегда с тобой
После урока подошла Бараева:
— Вандреич, что это у вас?
— Где?
— Над бровью. — Она почти коснулась лица.
— Ах, это! Бандитская пуля. Ты, Бараева, разве не знаешь? Это днём я — учитель русского. А ночью — защитник угнетённых. Неустрашимый борец с преступностью. Как видишь, иногда преступность даёт отпор.
…Конфликт между бородачом и Карасёвым закипал. Татуированные аргументы лирика смотрелись весомее парусиновых крыльев Мирослава. Вернулся из туалета Лёня. Увидел, что творится на сцене. Религиозные убеждения не позволяли ему остаться в стороне. С криком: «Никто, кроме нас!» — Лёня (даром что служил в ВВС) бросился на подмогу. Тут уж пришлось вмешаться и мне. Тугим узлом завязалась потасовка. Развязать её сотрудники кафе доверили полиции. Стражи порядка не стали разбираться: поэт или прозаик? писрос или роспис? Скрутили всех. Подфартило. Экскурсии в отделение удалось избежать. Один из патрульных признал в Лёне бывшего коллегу. Нас даже подбросили до дома. Моя милиция меня бережёт!..
— Вандреич, не позанимаетесь со мной? Дополнительно? Я, кажется, тему плохо понимаю.
Бараева заискивающе заглядывала в глаза.
— Это незаконно, Света. У тюрьмы, конечно, есть свои плюсы, но я к такому повороту судьбы пока не готов.
— Но я же серьёзно! — Света обиженно топнула ножкой.
— И я серьёзно. Заниматься дополнительно можно только с теми, у кого не ведёшь. Да и лавры нового Гумберта меня как-то не прельщают.
Бараева покраснела. Кто такой Гумберт — не спросила.
— Извините. Я, наверное, пойду.
— Иди, наверное.
— Тук-тук! — в проёме маячил Гриша. — Здорово, Андреич!
— И вам не хворать, Грисаныч.
— Бараева, форму взяла? — обратился физрук к проходившей мимо Свете.
— Взял-а-а-а! — передразнила девушка и выскочила за дверь.
Расхлябанной походкой Гриша пританцевал к столу. Присел на край:
— Как оно?
Забыл упомянуть. Говорит физрук быстро, отчего фразы выходят какими-то слипшимися. Вот и сейчас: вроде задал вопрос, а вышло — утверждение.
— Сею.
— Чо сеешь?
— Разумное, доброе, вечное.
— А-а-а… И как?
— Сплошной неурожай.
— Ха! Привыкнешь. Слушай, Андреич, у тебя на День учителя какие планы?
— Вроде никаких.
— Супер! Киря предлагает у него собраться.
Киреем, а точнее Кирпалычем, звали ещё одного физрука. Коренастый брюнет с честным лицом воришки, в отличие от Гриши он всегда ходил в спортивном костюме. А раз — пожаловал в пиджаке и при галстуке.
— Праздник? — спросил я, пожимая его руку.
— Хочу стереотип сломать. Почему если физрук, то сразу свисток и треники?
Как-то мы с Гришей зацепились языками в тренерской. Опомнились лишь со звонком. Я приоткрыл дверь. Аккуратно ступил в зал. Ни галдежа. Ни ругани. Ни привычной муштры: внясь! мирна! ольна! Кирилл сидел на скамейке. Ученики, притихшие, примостились вокруг: кто рядом, кто на корточках, а кто и вовсе — на полу. Делая мерные рубящие движения ладонью, Кир что-то внушал. И ребята слушали. Внимали.
— Что за совет в Филях? — позже уточнил я.
— Воспитательный момент. В армии не служили. На зоне не сидели. Откуда дисциплине взяться?
Кирилла любили. Одна стажистка с сожалением рассказывала, что он заканчивает юрфак и, видимо, скоро уйдёт в полицию.
Профессия открывалась с новых, приятных, сторон. Два праздника, недалеко отстоящих друг от друга. Два законных повода отметить.
— Два повода отметить — лучше, чем один, — говорил в таких случаях Лёня.
В детстве я очень любил День учителя. Это был едва ли не единственный день, когда я не боялся получить двойку. Уроки в честь праздника стояли сокращённые. Замордованные работой и бытом училки являлись накрашенными и нарядными. Всюду царила атмосфера благодушия и признательности. Но уже на завтра всё возвращалось на круги своя. Карета оборачивалась тыквой, а миловидные дамы средних лет — стареющими грымзами.
— Почему День учителя не может быть всегда? — допытывался я у мамы.
— Праздник на то и праздник, что бывает раз в году. Иначе это будет не праздник, а самый обычный день.
Как это — раз в году? Как это — обычный день? Что же получается: учительницы останутся злыми и будут ставить двойки? Эта мысль оказалась первым кирпичиком в фундамент будущего нигилистического отношения ко всякого рода торжествам. Исключение составляет только Новый год. Ожидание перемен раз за разом оказывается сильнее разочарования от их отсутствия.
В фойе меня перехватил Морозов. Путался под ногами. Подсовывал какой-то свёрток:
— Спасибо вам, Вандреич, что дебила этого, Хавроничева, на место поставили…
Я посмотрел на свёрток с сожалением. В его очертаниях угадывалась плоская коньячная бутылка. Закашлялся:
— Во-первых, Морозов, я не пью. Во-вторых, не беру взяток. Тебе ясно?
«Во-первых» было бессовестной ложью. «Во-вторых» — унизительной правдой. Взяток я действительно не брал. Не предлагали. Но не поддерживать же реноме? Слава и без того шагает далеко впереди.
У кабинета поджидала ватага из пятого «Б». Сгрудились возле двери. Не давали пройти.
— Что за несанкционированный митинг?
— Вандреич! Вандреич! — загомонили мальцы. — А Грисаныч с нами за руку здоровается!
Вытянули лодочки ладоней. Дюжина маленьких шлагбаумов. Уважил всех.
— Довольны?
— Ага! — счастливо закивали ребятишки. — Снегирь, скажи!
Вытолкнули Снегирёва. Тот шмыгнул носом:
— Вандреич, мы с пацами посовещались и решили: вы — одинокий волк!
— Ну, хоть не позорный — и на том спасибо.
Мальчишки захихикали. Различать мои шутки они уже научились.
Одинокий волк, значит? А что? На луну иногда ох как хочется повыть.
* * *
В означенный час я стучал в дверь на втором этаже старой хрущёвки.
— Пароль?! — потребовала дверь.
— Пароль, — подумав, повторил я.
Дверь крякнула и открылась. На пороге стоял Кирилл в футболке и шортах.
— Здорово, филология! Точный ты, как швейцарский сыр.
— Точность — вежливость королей.
— А неточность — киллеров. Проходи. Гришаня, скотобаза, где-то пасётся.
Квартира носила следы затяжного ремонта. На полу зиккуратом лежали рулоны обоев. В углу античной колонной высились банки с краской. Колонна явственно кренилась и всё больше напоминала Пизанскую башню.
— Хоромы мои! — Киря гордо развёл руками. — Ну, как мои? Моими будут лет через дцать.
— Ипотека?
— Она, родимая. Пойдём на кухню подымим.
На кухонной стене масляной краской нарисовали женский профиль. Торопыга-ветер по привычке куда-то нёсся, распихивая прохожих, и вдруг заметил в толпе симпатичную девушку. Взъерошил её волосы. Цапнул за рукав: бежим со мной, красивая! Я покажу тебе снега Эвереста! Проведу по каютам «Титаника»! Допьяна напою морскими закатами! Что же ты?! Решайся!
Врёт. Умчится. Не дождётся любовь свою мимолётную. Не может он по-другому, шалопай. Да и плевать! Зато как врёт! Как врёт, чертяка!
Кирилл проследил за моим взглядом:
— Заценил? — Он одно за другим выпустил три колечка. — Супруга балуется. Пока обои в комнате клеили, два раза чуть не развелись. Вот и дал ей волю. Всё ничего. Только вон. — Физрук указал на окно. В отдалении серый, как связка ливерной колбасы, состав тонул в пасти туннеля.
— Бабушка, бабушка! — пискляво заголосил хозяин. — А тебе нравится рядом с железной дорогой жить? Та-да-да-да, внучек, та-да-да-да.
Кирилл отправил окурок вдогонку уходящему поезду. Распахнул дверцу холодильника, всю в улочках и пальмочках. Как слона за хобот, вытащил на свет янтарную бутылку с пиратом на этикетке:
— Старшаки подогнали. В счёт будущих прогулов. И это октябрь! А зимой что будет?
— Улов! — признал я. — У меня в основном — кофе и конфеты.
— Мальчишка! — фыркнул физрук. — Не ту стезю ты выбрал! Руссиш унд литриче? Что там монетизировать? Запятые?
— Список обширный. — Я начал загибать пальцы: — За орфографические ошибки — светлое. За пунктуацию — тёмное. За грамматику — красное полусладкое. За стилистику и логику — изволь бутылочку ирландского ячменного выставить. После диктанта, глядишь, — и на винный погребок наберётся. А ты молоток! Без мухлежа. Мастерством. Авторитетом. Уважают, получается.
Он отмахнулся — какое!..
— Мелкие — те ещё побаиваются. А подрастут — и доходит. — Кирилл добавил к «пирату» три крутобоких бокала, похожих на обезглавленных матрёшек. — Препод для них кто? Лузер. Как грится, хотите зарабатывать — идите в бизнес. В полный бизнес. Тебя-то в школу каким ветром? Мужики-филологи — вымирающий вид.
— Трудился журналистом. Уволился.
— Слышал, журналисты хорошо получают.
— А я слышал — учителя.
— И чо уволился?
— Люди с мозгами пашут на людей с деньгами. Надоело.
Из прихожей донеслась заливистая птичья трель.
— А вот и почтальон Гриша! — цокнул Кирилл. — Принёс пивасик для наших мальчиков.
Пароль он спрашивать не стал — просто прокричал в замок:
— Вы кто такие?! Я вас не звал! Идите нафиг!
Ответом стал знакомый гогот. В квартиру ввалился навьюченный пивными бурдюками Грисаныч. По его плечам маршальскими звёздами разметало крупные дождевые капли.
— Да разве ж это Гришаня? — восхитился Кирилл. — Это натуральная марсианская баба: цельных три «сиськи»!
«Сиськи» и «пират» мигом перекочевали в комнату. Туда же отправился круглый столик.
Устроились на диване. Перов. «Охотники на привале». Делят дневную добычу.
— За профессию! — возгласил владелец однушки, поднимая бокал.
— За наш день! — поддержал Гриша.
Чокнулись.
— Вот так каждый раз пью — и Жору вспоминаю. — Кирилл удовлетворённо откинулся на спинку. Выдохнул. — Историк у нас был, — растолковал он специально для меня. — Всё твердил: «Не знаю, как детям рассказывать, что у греков педагог — калечный, ни на что не годный раб». Вот и не выдержал…
— А что с ним?
— Не поверишь — служит.
— В армии?
Физруки дружно покатились от хохота. Кир посылал горловые сигналы соседям сверху. Гриша прикрыл глаза и бил себя по колену.
— В религию ударился, — просмеявшись, объяснил хозяин. — Послушник в монастыре.
— После школы — самое то! — вклинился Гриша. — Грехи замаливать!
— От нас куда только не уходили… — продолжил повествовать Кирилл. — И главное — как!.. Гришин предшественник вон вообще — в окно сиганул.
— Самоубийство?
— Если бы! — Обладатель ипотеки вновь потянулся к «пирату». Плеснул в бокал жидкого янтаря. — Любил, понимаешь, девчонок на брусья подсаживать. Ну, родители к нему делегацию и снарядили: с вилами, топорами и операми. Увидел всё это наш Васильмихалыч — и в окно. Благо первый этаж. Ух, пятки сверкали! Уволили задним числом.
— Да лучше в окно, чем это всё… — проворчал Гриша. Пиво у него было тёмное. С каждым глотком Гриша всё больше мрачнел.
— Сказать, чо ты бесишься? — повернулся к нему Кирилл. — У тебя цели нет. А у мужика цель должна быть! Вот у тебя, Ванёк, какая цель?
Хороший, думаю, вопрос.
— Книгу хочу написать.
— Книга — это дело. О чём?
— О том, что понял. Кажется, это будет брошюра. А у тебя какая, если не секрет?
— Запомни, Ванёк. — Физрук наставительно поднял палец: — Никогда не добавляй «если не секрет». Обязательно ответят: секрет.
Здесь, в ипотечной однушке, в футболке и сланцах, он смотрелся так же органично, как в спортзале в олимпийке и кедах. Пожалуй, и полицейская форма будет ему к лицу.
— Цели разные бывают: глобальные, промежуточные… — вернулся к теме Кирилл. — Одна из промежуточных, к примеру, — сто.
— Чего — сто? — не понял я.
— Сто баб. — Хозяин звучно похлопал кулаком правой руки о ладонь левой.
— Киря у нас профессиональный б-а-а-бслеист! — хохотнул Гриша.
— Ну, профессиональный не профессиональный, а… — Кирилл зашевелил губами, что-то прикидывая: — Семь?.. Да, семь раз в школе отметился.
В полном составе коллектив школы я видел в августе на общем педсовете. Молоденьких учительниц среди коллег было одна, две, три… Стоп! Некоторые ведь, как и я, устроились летом. Нет, не складывается Кирина арифметика. Никак не складывается.
— В зрелой женщине своя прелесть, — ответил он на мой молчаливый вопрос. — Цену себе знает, но не набивает. Не суетится. И сама кайфануть умеет, и мужику хорошо сделать. Баба в соку, короче.
— А жена?
— А что жена? — Кирилл пожал плечами. — В жене меня всё устраивает. Секс — устраивает. Фигура — устраивает. Стряпня — устраивает. Для неё же, считай, стараюсь. Чтоб не надоела. Вот есть у тебя любимое блюдо? Предположим, пюре с котлетой. Но иногда-то, согласись, и тушёной капусты хочется? Или пельменей, а?
Подумалось, что супруга Кирилла уж как минимум догадывается о его адюльтерах. Но не терзается, не ревнует, а, наоборот, — втайне гордится: глядите, мол, как моего девки-то привечают! Можно понять. Разве сквозь пальцы смотреть на измены мужа — не синоним женской мудрости? И разве не любят женщины мужчин, которых любят другие женщины?
В любом застолье случается пауза: беседа застывает, словно валун на вершине горы, решая: куда качнуться? Либо в сторону: «Развалили страну!..» Либо в сторону: «Чего им, дурам, надо?»
Делиться планами по обустройству России я был не намерен. Поэтому спросил:
— Марина Николаевна — что за человек?
— О! — прогудел Кир. — Наша Снежная королева! Гришаня к ней не раз шары подкатывал.
Гриша швырнул в друга крышкой от бутылки — тот легко увернулся.
— А по существу?
— По существу?.. В школе работает года три. Муж — коммерс какой-то. Детей нет. Девятый «Б» зовёт её «наша классная классная». Чо? Запал, что ли?
Запал? Запал… Запал! Махмуд, поджигай запал! И гори! Гори, моя звезда, синим пламенем!
— Не советую, Ванёк! Ох, не советую! — Кирилл включил менторский тон. — Вот в соседнем с тобой кабинете англичанка — Лидочка. Это я понимаю! Дама не для высоких разговоров: штаны снял — и в путь!
— Что ж с Мариной-то не слава богу?
— С женщиной, Ванёк, должно быть просто. С Мариночкой же, чую, просто не получится. А зачем, скажи на милость, лишний раз мозги трахать?
Вопрос. Сегодня вообще — вечер вопросов. Любимое блюдо? Цель жизни? Каким ветром в школу? Каким?.. Каким… Что мне эта школа? Начало дорог альма мать её я скучаю я скучаю. Эти бабслеисты? Ходоки за хабаром охотники за удачей-птицей цвета ультрамарин. Эта Марина? Медной горы хозяйка королева снежная кнопка железная. И почему, чёрт возьми, я рад?! Улыбке Сургановой сочинению Бараевой тройке Морозова поистине человек катаклизм человек бедствие человек человеку слон в посудной лавке двадцать два несчастья счастье это когда тебя понимают.
Я поднял бокал:
— Надоело жить в Рязани: всюду копоть, грязь и пыль… Нужно сделать обрезанье и уехать в Израиль!
— А это тост! — воодушевился заскучавший было Гриша. И поднял свой.
Нас мало
«…Тогда он залез в пещеру к старому вампиру и попросил…»
Дальше я не читал. Спустился туда, где заканчивалась эта изложенная остреньким, будто кардиограмма, почерком история. Написал: «…Тоже сделать его вампиром. А затем — вызволил сына из плена и в одиночку уничтожил всю турецкую армию. И прозвали его — Дракула, потому что был он из рода Дракона. Конец. Халковский! Говорил же! Фильмы — не пересказывать! Или хотя бы пересказывать те, которые я не смотрел!»
За содержание влепил два. За грамотность — четыре. Как ни крути, почти все запятые — на местах. Закрыл. Отодвинул.
Что не так с нынешними детьми? Вроде предупреждаешь. Увещеваешь. Долдонишь. Как об стенку! Подходит Костюков из пятого «Б»:
— Вандреич, а можно дополнительную оценку? По литературе?
— Дополнительную? Хм… Презентации делать умеешь?
Кивает.
— Подготовь презентацию «Моя любимая книга». Слайдов, скажем, на восемь: кто автор? о чём? почему нравится? И тому подобное. До завтра успеешь?
Кивает.
— Разрешаю пользоваться Интернетом, но только — как источником. Списывать, и тем более копировать готовые презентации — нельзя. Ясно?
Кивает.
На следующий день:
— Вандреич, посмотрите.
Открываю. Моя любимая книга. «Приключения Тома Сойера». Неплохо, думаю. Слайдов, правда, куда больше восьми. История создания. Сюжет. Персонажи. Продолжения. Экранизации. На последнем — ссылка на сайт, откуда всё это скачано.
— Костюков! Ну ты бы хоть последний слайд удалил, ей-богу…
Хлопает ресницами — зачем? И были они невинны и бессмертны…
А может, с детьми всё в порядке? Может, я старею? Когда-то я считал, что старости — нет. Сначала ты молодой. Потом — а я-то ещё ого-го! Потом — просто радуешься, что дотянул. Но в последнее время стал замечать учащающиеся приступы брюзжания: а вот раньше… Трава зеленее… Вода мокрее… И музыка — нормальная, а не эти ваши туц-туц — ритмичные удары по спинному мозгу. А люди? Люди-то какие были! Нет, таких сейчас не делают! А дети? Умненькие. Послушные. Воспитанные. Золото, а не дети! И куда повывелись?..
Тьфу!
Кто там следующий? Обложка в блёстках и стразах. Полярчук. «…Его карие глаза сводили Мэри с ума…» Угу. «…Сердечко застучало более быстрее…» Вау. «…Они любили друг друга, как Ким и Канье, как Серсея и Джейме, как Джокер и Харли…» Вон оно что.
Черкнул оценку. Добавил комментарий: «Олеся, посмотри мультфильм “Нападение на Аркхэм”: о любви между Джокером и Харли — и речи нет!»
Проверка сочинений — занятие волнующее. К чтению приступаешь с тем же чувством, с каким начинающий кулинар извлекает блюдо из духовки. Смесь предвкушения и страха.
К процедуре я относился ответственно. Заваривал чай. Обычно — зелёный. Садился у окна. Кончиками пальцев, дабы не обрушить конструкцию, вытаскивал из стопки случайную тетрадь. С гоночным автомобилем. Футбольной командой. Популярным рэпером. Открывал…
На стол запрыгнула Кошка. Толкнула стопку. Верхние тетради сползли, как лавина.
— Здорово, мать! Что? Показала, кто в доме хозяин?
Кошку эту мне подарили.
…За дверью — соседка в пёстром халате. В ладонях — пушистое, тёплое.
— Возьми котёночка.
— Зачем? — тупо спросил я.
— Заботиться.
Обо мне бы кто позаботился. Взял… Не топить же.
Налил молока в блюдце. Позвонил Лёне:
— Мне тут кошку подогнали. Как назвать?
— А мальчик или девочка?
— Не приглядывался. Девочка вроде.
— Ну, назови Геббельсом.
— Почему — Геббельсом?
— А почему нет? Будь у меня кошка, обязательно Геббельсом бы назвал.
Кошка сидела в углу и умывалась. Рыжая. С белым, точно капля сметаны, пятнышком на лбу. Совсем не похожая на главного идеолога нацизма.
Ладно, думаю. Позже имя выберу.
Не выбрал. Так она Кошкой и осталась…
Кошка калачиком свернулась на разворошенных тетрадях. Аккуратно достал из-под неё следующую. Тонкую. Серую. Без картинок на обложке.
Бараева.
Прошлое сочинение восьмой «Г» писал на тему «Человек, на которого я хочу быть похож(а)». Большинство ребят хотели быть похожими на каких-то блогеров. Меньшинство — на маму или папу. Морозов — на Илона Маска. Хавроничев — на Владимира Путина.
Работу Бараевой я брал с лёгкой опаской. Вдруг там Ольга Бузова? Или Ксения Собчак?
Света хотела быть похожей на Раскольникова. Почему?
Сильная личность… Могучая воля…
Тэ-э-к-с. Посмотрим.
«Жил на свете один почти счастливый человек. У него были любящая жена и прекрасные дети. Утром человек шёл на работу без отвращения, а вечером возвращался домой без усталости.
И для полного счастья — того, о котором поётся в песнях, — ему не хватало самой малости. Но человек не знал, что это за малость. Он читал книги, искал в Интернете и даже обращался к врачам. Никто не мог ему помочь.
Однажды увидел человек объявление: “Снимаю сглаз, навожу порчу, делаю счастливым”. Ниже — адрес и телефон волшебника. Подумал человек, что это его шанс. На следующий день он пришёл к волшебнику. Тот сидел за стареньким компьютером и что-то печатал.
“Говорят, вы помогаете стать счастливым?” — сказал человек.
“А ты несчастлив?”
“Не совсем. Не хватает самой малости”.
“Что ж, — улыбнулся волшебник, — я действительно могу помочь. Но придётся заплатить”.
“Деньги не проблема”.
“Дело не в деньгах. — Волшебник покачал головой. — За малость можно заплатить только малостью. Есть ли в твоей жизни что-то столь незначительное, столь ничтожное, что ты отдал бы это без сожаления?”
Задумался человек. Увидел на стене зеркало, а в нём — своё отражение и сказал:
“По-моему, отражение — вещь совершенно ненужная. Я бы легко без него прожил”.
“Ты уверен?” — спросил волшебник.
“Уверен!”
“Пусть будет так”, — сказал волшебник и хлопнул в ладоши.
Человек с облегчением отправился домой, готовясь испытать то самое полное счастье.
Проснулся он утром, захотел побриться — и не может. Отражения-то нет… Причесаться и завязать галстук — тоже не может. Пришлось просить жену.
На работу человек пробирался, сторонясь стеклянных витрин. Он боялся, что кто-нибудь заметит его недостаток. Но и на работе думать ни о чём другом не получалось. Ведь у всех вокруг были отражения! Все его коллеги где-нибудь отражались! В лакированных поверхностях столов, в экранах телефонов и компьютеров, в кружках с чаем и кофе. И один лишь человек нигде-нигде не отражался! Он чуть не заплакал от бессилия.
После работы человек прибежал к волшебнику, упал на колени и взмолился:
“Мне не нужно никакое счастье! Прошу, верни моё отражение!”
“Ты уверен?” — спросил волшебник.
“Уверен!”
“Пусть будет так”, — сказал волшебник и хлопнул в ладоши.
Человек посмотрел в зеркало и увидел, что отражение вернулось к нему.
И стал человек абсолютно счастлив».
Первая мысль — списала? Забил в поисковике:
притча счастье волшебник отражение
Ничего… Неужели — сама? Но — как? Откуда?
Зелёным чаем тут было не обойтись. Пошёл на кухню. Откупорил припасённый до лучших времён портвейн. Вот они и настали — лучшие времена…
Выбрался на балкон. Закурил.
Во дворе молодая мама толкала перед собой коляску цвета сливы. На лавочке у подъезда щебетали демисезонные старушки. Подтягивался на турнике парень в садовых перчатках.
С моего восьмого этажа хорошо видна была крыша приземистого общежития напротив. Метрах в пятнадцати. Чёрная. С блестящими кляксами лужиц. Всегда пытался забросить на неё бычок. Не получалось. А ну как сейчас — получится?
Вернулся в комнату. Написал под рассказом Бараевой: «Света! Нас мало избранных, счастливцев праздных…» Добавил смайлик — улыбающуюся рожицу. Улыбка вышла кривоватой, будто рот порвался с краю.
Чуть не забыл — оценка…
Пять… Пять…
И посередине — косая черта.
Пиковая дама
— «…Закатилось солнце русской поэзии», — написал Катков.
— Всё у тебя?
Морозов взял стопку листков с докладом за край. Потряс — не пропало ли чего? И лишь после этого уверенно заявил:
— Всё.
— Супер. Жаль, на диктофон не записал.
— Зачем? — насторожился мальчишка.
— Бессонница в последнее время. Думал на ночь включать.
Вялые смешки. А чего ты хотел? Суббота. Первый урок. Восьмому «Г» — той его части, что, аки редкая птица, долетела этим смурым утром до кабинета литературы, — спалось как раз отлично.
— Садись. Четыре.
— Почему четыре?! — оттопырил нижнюю губу Морозов.
— Был недостаточно убедителен. Полярчук спала с открытым глазом. А Бараева вообще не спала! Короче, есть над чем работать.
Человек-бедствие поплёлся на место. Обиженно шваркнул докладом о столешницу.
По субботам уроки на пять минут короче. Вроде пустячок, а приятно. Докладов я дал три. Расчёт, как всегда, не оправдался. Хохлова не пришла. Стасов не подготовился («Двоечка…»). А Морозов отбарабанил так, что чуть пломбы не вылетели.
Обозрел класс. Кто-то дремал, лёжа на парте. Кто-то копался в телефоне. Кто-то донимал соседа. Никого не волновала судьба умершего поэта.
Остаток занятия нужно было срочно занять. Но чем? В сто сорок шестой раз поведать про Арину Родионовну? И слушать не станут — не в детском саду. Рассказать про Николая Первого и Идалию Полетику? Рано, да и не поймут.
Решено. Версия общеизвестная — с перчиком. Или с клубничкой?
Поднялся из-за стола:
— Пирогова, сколько детей было у Пушкина?
Пирогова отвлеклась от разукрашивания полей в тетради:
— Э-э-э… А у него были дети?
— Ты недооцениваешь поэта как мужчину! За шесть лет в браке с Натальей Гончаровой у него родилось четверо детей: два сына и две дочери. В записках Пушкин упоминал, что супруга его так наплясалась на балах, что у неё случился выкидыш. Так что детей могло быть и пятеро.
— Ого! — присвистнул Халковский. — Мужик-то могёт!
— А я о чём? Наталью, будущую жену, он встретил, когда той было шестнадцать. Пушкин был на двенадцать лет старше.
— Педобир… — хихикнул Мохирев.
— И чо? — взвилась Желтоногова. — У меня тоже парню двадцать один!
— Ты, Саша, главное, не слишком об этом распространяйся. В те времена такая разница в возрасте считалась нормальной. Состоявшийся мужчина брал в жёны юную, неиспорченную — неиспорченную, Пирогова! — девушку. Да и продолжительность жизни со счетов не сбрасывайте. До семидесяти доживали нечасто. Полтинник разменял — считай, старик. Вспомните «Ромео и Джульетту». Им по тринадцать, а матери Джульетты — двадцать шесть.
— Так это чо? Мы жениться могли? Лол! — Хавроничев качнулся на стуле. Сложил ладони рупором и выкрикнул: — Алё, Бахаева! Пойдёшь за меня? Заделаем мелких Хавхонов?
Света обернулась и выразительно оттопырила средний палец.
— Собственно, грязные слухи о неверности Натальи и заставили Пушкина вызвать Дантеса на дуэль. Дуэль, которая стала последней в жизни поэта. Конечно, Александр Сергеевич не хотел стреляться. На то было несколько причин. Во-первых, Дантес и Пушкин были родственниками…
— Да ладно?.. — ахнул Морозов.
— Сам в шоке. Они были, что называется, свояки. Женаты на родных сёстрах. Дантес сделал предложение старшей сестре Натальи… — Чёрт, как же её звали-то? Екатерина? Ольга? Почему я путаю два этих имени? Ладно, пусть будет Ольга. Им-то какая разница? — …Ольге.
Взял мел. Накрутил мохнатую белую муху. Подписал: «А.С.Пушкин». Накрутил ещё одну: «Ж.Дантес». Рядом с мохнатыми — мушки поменьше: «Н.Гончарова», «О.Гончарова». «Поженил» Пушкина и Дантеса с супругами. Потом свёл жирным полукругом дуэлянтов.
— Перерисовывайте.
Ребята заскрипели ручками.
— Имелась и другая причина. Пушкин знал, что Дантес не ухаживал за Натальей…
Я выдержал паузу. Восьмой «Г» притих, предвосхищая поворот в духе «Игры престолов».
— …Потому что француз был из тех мужчин, которых женщины — не интересуют.
В классе подорвали взрывпакет. Восторженно бесновался Хавроничев. Распластавшись по парте, мелко подрагивал от смеха Мохирев. Смахивала невольные слёзы Бараева.
Очень кстати заверещал звонок.
— Гуляйте! — разрешил я. — В честь выходных — без домашки.
Подскочил возбуждённый Морозов. Он приплясывал, словно на горящих углях.
— Вандреич, а вы в следующий раз расскажете… про этих?
— Иди давай! Про этих.
В дверях переминалась Анжела. Терпеливо ждала, когда ребята покинут кабинет. В итоге приблизилась. Положила на край стола два картонных прямоугольника. На картинке — крупные хлопья снега на фоне ночного неба. Сверху белым курсивом: «Свой театр. По мокрому снегу». Ниже, в скобках: «По мотивам произведений Ф.М.Достоевского».
— Сегодня специальный показ, — пояснила Анжела. — Сугубо для педагогов-филологов из городских школ. Мы в МО посовещались и решили отправить вас с Мариной Николаевной. Как самых молодых. Вы не против?
— Я-то нет. А вот Марина?.. Мы не сказать что бы ладим.
— Уверена, она будет только рада, — успокоила старшая над филологами.
Развернулась. Двинулась к выходу. И через плечо обронила:
— А сестру звали — Екатерина.
* * *
На большой перемене добежал до кабинета Марины. Она заплетала косички смазливой блондинке. Заметила меня. Погладила девочку по голове:
— Беги, Лиза. Что-то хотели, Иван Андреевич?
— Нас будто сводят. — Я положил билеты перед Мариной.
— Или стравливают. — Она равнодушно пожала плечами.
— Стравливают?
— Иван Андреевич, школа — тот же театр. Роли давно распределены. Репертуар не менялся много лет. Тут — вы. Мужчина. Молодой. Загадочный. — Марина улыбнулась краешками губ. — Конечно, всем интересно, какое амплуа вы примерите.
— И какое, по-вашему?
Она картинно задумалась:
— Пожалуй, Пьеро.
— Пьеро? — Я изобразил оскорблённую невинность. — Неужели я такой скучный?
— Ну… На шута вы не тянете: слишком умны. На любовника тоже: слишком серьёзны. Остаётся Пьеро.
— А кто в таком случае вы?
— О! — Марина закатила глаза. — Ходят слухи, я — Спящая красавица. Жду принца, чей поцелуй пробудит меня от вековой дрёмы.
Она флиртует. Нагло. В открытую. Как шулер отдаёт новичку несколько первых партий, чтобы вовлечь в игру, а после — обчистить до нитки. И есть всего два пути. Умыть руки и встать из-за стола. Или — отмахнуться с гусарской лихостью: эх, была не была! Поставить всё на кон. И банковать, банковать напропалую! И блефовать, блефовать! Ночь напролёт. До первых петухов. До последней оплавленной свечи. Чтобы в финале — сорвать куш. Или, наоборот, — проиграться. В пух и прах! До свиста в карманах! До единственной запонки!
Ну, сударь? Ваше слово?
Сдавайте.
Театральный роман
Между театром провинциальным и театром столичным разница как между «Таврией» и «Феррари». И то и другое, безусловно, — автомобиль. Но давайте откровенно. Что предпочтёте: Ломбардию или Карпаты?
Столичный артист — баловень Мельпомены. Его ремесло окружает романтический ореол. И даже пороки видятся иначе. Что-что? Пьёт, говорите? Положим, пьёт. Но какой труд! Какое напряжение душевных сил! Да он за месяц проживает десятки жизней. Он каждый вечер бывает Цезарем, Макбетом, Фаустом. Скажите, ну кто бы не запил? Не то, ой, не то актёр из глубинки! Алкота! Сорок лет мужику — ни кола ни двора! По сцене скачет! Конёк, блин, горбунок!..
Столичный театр — раздолье для творческих экспериментов. Для новых прочтений. Для революционных постановок. Пару лет тому, в мою бытность кором «Светского хроника», в город по распределению направили молодого режиссёра — выпускника столичного вуза. Парень был амбициозен и твёрдо намеревался потрясать устои. Не учёл одного: устои в провинции покрепче, чем в столицах. Покрепче. Столица — пылкий юноша. Легко вспыхивает — и легко остывает. Легко влюбляется — и легко забывает недавних кумиров. Легко поднимается на бой — и легко расходится по домам. Провинция тем временем посапывает, лениво отгоняя мух. Но уж коли проснётся!.. Коли потянется за дубиной своей стоеросовой!.. Направо махнёт — улица! Налево — переулочек! Кругом — площадь целая! Тут-то и держись, Россия!.. Однако мы, похоже, отвлеклись. В качестве фундамента для будущего триумфа московский гость выбрал классику. Шекспир. «Гамлет». Суицид! Психическое расстройство! Массовое убийство! Инцест! Что может быть актуальнее?! На премьеру собрался, кажется, весь город. Даже мэр выкроил несколько часов в своём плотном графике. Вашему покорному слуге досталось место у сцены. Согласен, не слишком удобно, но и жаловаться грех: дарёному коню… Открылся занавес. Зрители — замерли. Тень отца изображал стриптизёр из ночного клуба «Витраж». Темнокожий. Творческий псевдоним — Пятница. Гамлет совокуплялся с Офелией на рояле. Розенкранц и Гильденстерн оказались не просто друзьями. К середине первого акта зал опустел наполовину. До финального монолога дотерпели лишь самые воспитанные. Или — самые стойкие. Заголовок для рецензии и выдумывать не пришлось. События подсказали: «Артхаусу на городской сцене — не быть! Театралы проголосовали ногами». Месяца через три я встретил москвича-режиссёра в продуктовом. Печальный, он затаривался дешёвым вином в картонных пакетах. Позже и вовсе куда-то пропал. Верно, уехал в город, где способны по достоинству оценить творческие искания прогрессивного молодого постановщика.
И тем не менее театр в провинции остаётся развлечением элитарным. Уделом немногих. Просто потому, что любителей театра в провинции меньше, чем в столице. А также меньше, чем, например, любителей выпить. Театр — это патриархальный повод выгулять новое платье. Явить миру свежего кавалера или спелую пассию.
В городе было три театра. Два — обязательных: Драм и ТЮЗ. Стихи и проза. Лёд и пламя. В ТЮЗе давали спектакли дневные и вечерние. Днём тюзовцы тянули «Репку» или разыскивали в зале хозяйку хрустальной туфельки. На некоторые вечерние спектакли школьников не пускали. Репертуар Драма был укомплектован Островским, Чеховым и комедиями положений, которые заставляли зрителей хохотать до рези в животе и напрочь выветривались из памяти по выходе из зала. Третий театр основали ренегаты: те, кто не пришёлся ко двору ни в ТЮЗе, ни в Драме. С названием не мудрствовали. Так и нарекли — «Свой театр». Там, где сегодня играли Пушкина и Бродского, Сашу Соколова и Кена Кизи, на заре прошлого столетия была церковь. Затем — музей атеизма. Библиотека. Клуб. Ресторан. Галантерейный магазин. В народе место всерьёз считали поруганным и проклятым. Поэтому, когда бездомные артисты попросили у властей прибежища, те ничтоже сумняшеся отписали им ветхое здание на окраине. А что? Для комедиантов — в самый раз. Не зря ведь их испокон веков хоронили за церковной оградой?
Холл театра наводнили осанистые женщины: cдержанные позы, высокие причёски, неброский макияж. Хватало одного взгляда, чтобы определить их профессию. Мы с Мариной были самыми молодыми и вполне могли сойти за пару. Она — с завитыми локонами, в бордовом платье. Я — с полубоксом, в арендованном костюме. Тили-тили-тесто, жених и невеста!
На сцене стояла кровать — и только. Я много на чём лёживал. Под Читой, в части, где довелось служить, имелся настоящий антиквариат. Те койки помнили, наверное, грёзы красных командиров о колесе мировой революции. Впитали трудовой пот бронзовомускульных рабочих и высокогрудых колхозниц. Наизусть затвердили песни приехавших на картошку комсомольцев. Но такой рухляди я не видел и там! Местный реквизитор явно был завсегдатаем комиссионок и свалок. Краска на дужке облупилась, обнажив металл, тёмный, словно запёкшаяся, побуревшая, неотличимая от вековой ржавчины кровь. Абордажными крючьями впилась в бортики панцирная сетка. Матрас напоминал плесневелую, засиженную мухами пастилу.
На кровати просыпался мужчина. Лет сорок. Круглые «унитазы» на глазах. Небольшое, но выразительное пузцо. Кризис среднего возраста — как особая примета. Просыпался в объятьях невинной юной проститутки (о Фёдор Михалыч!). Девушка молила вызволить её из вертепа. Герой витийствовал: миру провалиться или ему чаю не пить? И решал, понятно, что мир пусть в тартарары катится, а уж он-то чаю напьётся, ох напьётся. Девушку увозили. Мужчина стряхивал оцепенение: да что же это я? да как же? Бросался вдогонку. В клочья рвал заклеенный плотной бумагой выход на сцену. Убегал в чёрное, неведомое. Я надеялся, я очень надеялся, что он успеет.
Зрители расходились молча. Я протянул Марине пальто:
— Мы вроде неподалёку живём. Провожу — не против?
Она сделала жест, который можно было расценить и как «не против», и как «пошёл ты». Я остановился на первом варианте.
На улице подморозило. Глянцевито блестели лужи. По одной, отшлифованной, как пол бальной залы, катался мальчишка — часом не из наших с Мариной? Размахивая сменкой, будто пращой, он разбегался и скользил вперёд. Потом соскакивал на «сушу» и по инерции пробегал пару метров. Разворачивался — и по новой. Робко сыпали похожие на комки творога снежинки.
— Забавно. — Марина спрятала лицо в шарф. — Спектакль — про мокрый снег. И домой пойдём — по мокрому снегу.
— Такси?
Она покачала головой. Помнится, у болгар это означает согласие. Или всё-таки у румын?
— Как вам спектакль, кстати?
— Достоевский… — туманно ответила Марина. К светской беседе она была не расположена.
Я не сдавался:
— Продолжим вашу театральную метафору? Тем более и ситуация располагает. Со мной всё ясно: Пьеро. С вами — тоже: Спящая красавица. А что скажете про наших коллег?
— Про кого, к примеру?
— Кирпалыч?
Марина ненадолго задумалась, а потом сформулировала:
— Тип деревенского донжуана. — И добавила: — Но добрый.
— Грисаныч?
Она скривилась:
— Грисаныч — как герой анекдота. Хочет выиграть в лотерею, а билет купить забывает.
— Жёстко. А вы, я смотрю, невысокого мнения о мужчинах.
Ожидал шаблонного «мужчины, как динозавры, вымерли…», но Марина и здесь удивила:
— Женщине многое прощают за то, что может родить ребёнка. Женщина — всегда женщина. А вот мужчина это… звание? Заслужить тяжело. Лишиться — просто. А подтверждать нужно постоянно. — Она помолчала. — Не завидую мужчинам.
— Анжела?
— О! Анжел Лексевна — это моё будущее… Знаете, ей ведь даже сорока нет. Есть ухажёр в Германии. Анжела к нему ездит на каникулах. Но замуж не зовёт. Кому нужна жена на пороге климакса?
— Какое нерадужное будущее! Может, всё не так плохо? В конце концов вы-то — замужем.
— Каждый год в браке подтачивает иллюзию счастливой семейной жизни. Катрин Денёв хорошо подметила: хотите сохранить любовь мужчины — не выходите за него. Мудрая женщина.
Вместо обмена игривыми намёками, милыми двусмысленностями разговор оборачивался судорожной исповедью. И мне это… нравилось?
— И да! — Марина будто что-то вспомнила: — Хватит уже выкать. Я себя старухой чувствую. Хотя, между прочим, младше тебя.
— Окей-окей! — Я примирительно поднял руки. — Только с чего вы… ты взяла? То есть я, конечно, не спорю, но…
— Я тебя по институту помню, — оборвала Марина. — Ты курса на два старше учился. — И извиняющимся тоном пояснила: — Парней на филфаке мало.
— А я тебя не помню. Девчонок на филфаке много.
— И помнил бы — не узнал. У меня были огромные щёки — в-о-о-т такие! — Марина растопырила ладони. — И огромные очки! — Ладони сложились в две подзорные трубы. — А ты издавал факультетскую газету. И печатал в ней свои стихи.
— Было дело, — признал я. — Бросил, слава богу.
— Почему? Вроде неплохо получалось…
— Всему своё время. Есть время писать стихи и время… не писать их.
— Ты, оказывается, философ. — Она заулыбалась. — Я тоже писала. С тех пор, собственно, и знаю многих из городского лито. И тоже бросила.
— А ты почему?
— Некоторые вещи нельзя делать кое-как. Писать. Учить детей. Пришлось выбирать. — На дужку её очков опустилась снежинка и, блеснув в последний раз, растаяла.
В скверике развернулась баталия почище Сталинградской. Две ватаги местной пацанвы, спрятавшись за скамейками, забрасывали друг друга снежками. «Гранаты» чертили в воздухе белые полосы и «взрывались» с гулким, как удар баскетбольного мяча о щит, звуком.
В плечо со смачным шлепком ударила «бомба». Разлетелась сотней искрящихся брызг.
— Убит, — хихикнула Марина.
Я отряхнулся:
— Всего лишь контужен.
Быстро присел на корточки. Зачерпнул горсть липкого снега, сваял снаряд и швырнул в скамейку, откуда вели обстрел. Не попал. Скамейка взорвалась свистом и улюлюканьем: «Лох! Мудак! Пососи!» Ну, сучата, держитесь! Двинул к ним.
— Не стоит, — Марина мягко придержала за локоть. — Сейчас не урок и ты не в школе.
В висок стучали крошечным молоточком. Выдохнул. И правда, чего это я? Выискался, блин, боец. Cлуга царю, отец солдатам. С кем воевать собрался? С детьми?
Злость потихоньку отпускала.
— Здравствуй, племя младое, незнакомое… — буркнул я.
— Именно что незнакомое. — Марина подхватила под руку и почти потащила прочь. — Тут рядом коррекционка. Контингент — не чета нашему. Мохирев с Хавроничевым по сравнению с этими — паиньки. К тому же пришли. — Мы остановились у подъезда кирпичной девятиэтажки.
Двор пустовал. Обиженно скрипели брошенные качели. На лобовом стекле «пятёрки», покрытом пушистым белым чехлом, кто-то нарисовал сердечко и размашисто вывел: «Валера». Крыша дома сливалась с вечерним небом, и неясно было, где кончаются огни кухонь и спален и начинаются звёзды.
— Чаю? — Марина смотрела с каким-то исследовательским интересом.
— А как же муж?
Объелся груш. Висят — нельзя скушать. Господи, что я несу?
— Мужа нет, — спокойно ответила она. — Но ты мастерски умеешь испортить момент.
* * *
— Зима… — Марина приподнялась на постели.
— Зима… — повторил я.
Зима в городе всегда наступала внезапно и всегда — основательно и надолго. Лето казалось далёким, как Бог, и столь же нереальным.
Из окна виднелась деревушка. Крыши домов, приодетые порошей, сложились в профиль невесты под фатой. Снежинки облепили одинокий фонарь, будто внучата дедушку. Некоторые, самые озорные, водили вокруг него хороводы: туда-сюда, туда-сюда. Тоскливую песню — об одиночестве, бесприютности, забвении — завела позёмка.
— Хорошо с вами, Иван Андреич. — Марина положила голову мне на грудь. — Поговорить хорошо. И помолчать хорошо.
На тумбочке рядом с кроватью стояла фотография: смуглый брюнет по колено в морской пене держит на руках юную Марину. Я опустил фото «лицом» вниз — не надо смотреть.
— Почему у вас нет детей?
— У меня куча детей. Сто двадцать четыре по спискам. Я мама-герой.
— Ты меня поняла.
Она повела плечами:
— В институте забеременела. Юра cказал: «Сама разбирайся». С тех пор не хочу.
— Уходи от него.
— Куда?
— Ко мне.
— Смешной… И как мы будем жить? На учительскую зарплату?
— Я куплю себе туфли к фраку. Буду петь по ночам псалом. Заведу большую собаку. Ничего, как-нибудь проживём.
— Красиво. Кто это?
— Кажется, Булгаков.
— А мне другое нравится: «Она не знала, любовь это или нет, но чувствовала: ей хочется спрятаться у него в кармане и сидеть там в покое и безопасности…» Вот что мы за люди такие? Чуть-чуть постонали и снова классиков цитируем… Одно слово — филологи.
— В смысле — чуть-чуть? Тебе мало было?
— Ну… Как бы это помягче выразиться, Иван Андреевич…
— Та-а-а-к! Марина Николаевна! Вам завтра к какому уроку?
— А-ха-ха!..
Недоросль
Учителя ими не гордятся. Не хвалятся. Стараются не вспоминать без повода. Трудные дети. Проблемные. Неподдающиеся. О таких говорят: ума палата, а ключ потерян.
Но и среди них — трудных, проблемных, неподдающихся — найдётся один — особенный. Ребёнок-напасть. Ребёнок-катастрофа. Твой самый жестокий провал. Твоё личное Ватерлоо. Тропинка в палату его ума петляет в беспробудной чаще. Дверь замурована наглухо. Фомки о неё гнутся. Отмычки — ломаются. А ключ? Да был ли он вообще? Не помогают ни пряник, ни кнут. К чертям летят выкладки возрастной психологии. И опыт, этот видавший виды дедушка, разводит руками: бессилен.
У Вити Костюкова в пятом «Б» друзей не было. Привычно и по-своему — нормально. В каждом классе есть не фрик, не пария даже, а… блаженный, что ли? Свой человек дождя. Его не травят. Не дразнят. Только сторонятся, хихикая. Юродивый, что с него взять?
Витя был юродивым пятого «Б». Глаза его, походившие на пуговицы старого пальто, не выражали ничего. Телом Витя присутствовал на уроках. Разумом — находился где-то далеко. Странствовал по Нарнии? Освобождал планету Саракш? Исследовал лавочки Косого переулка?
— Имена существительные в дательном падеже, — вещал я, — отвечают на вопросы «кому? чему?»…
Все записывали. Витя рвал тетрадный лист и скатывал клочки в комочки.
— Чтобы поставить существительное в дательный падеж, нужно добавить к нему слово «рад». Рад кому, чему. Маме, другу, солнцу…
Все записывали. Витя клал комочки в рот и гонял от щеки к щеке.
— Костюков! Костюков!
— А? — Он вытянул губы трубочкой.
— Что я сейчас сказал? Повтори последнюю фразу.
Витя хлопнул глазами-пуговками:
— Вы-ы-ы… сказ-а-а-а-ли…
Поперхнулась смехом «камчатка». Прыснула строгая обычно Маша Сурганова.
— Ещё раз замечу, что ерундой занимаешься, двойку поставлю. Ясно?
— Ясно, — отрапортовал Витя.
— Пиши.
Он закивал с усердием болванчика. Схватил ручку и начал судорожно строчить. Хватило Витю ненадолго. Через пару минут он выкрутил у ручки стержень, высыпал тёмные от слюны комочки в опустевший корпус и стал дуть. Шарики стукались друг о друга. «Флейта» тоненько посвистывала.
Чего он добивался? Заклинал змей? Спасал город Гамельн от нашествия крыс?
— Предложный падеж называется так потому, что имена существительные в этом падеже употребляются с предлогами… Костюков!
«Флейта» смолкла. От крысиных полчищ Гамельн избавит кто-то другой.
— Я тебя предупреждал?
Витин рот превратился в букву «О».
— Предупреждали, — смиренно признал мальчуган.
— Тогда не обижайся.
Я взял журнал и нарисовал против фамилии Костюков «лебедя».
Злорадно захихикала «камчатка». Покачала головой сердобольная Маша Сурганова.
В череде просителей, со звонком осадивших учительский стол, Витя был первым.
— Вандреич, а можно, пожалуйста, двойку исправить? — робко спросил он.
— Исправить? Ну попробуй. Сегодня. На седьмом уроке. Придёшь?
— Ага! — подтвердил довольный пятиклассник.
На седьмом я собирал двоечников и лодырей. Дополнительное задание. Дополнительная оценка. Силой никого не тащил — приходили лишь заинтересованные. В конце концов, каждый имеет право на вторую попытку. Согласны? На всё про всё отводилось двадцать минут. Десять из них — на тест. Пять — на проверку. Ещё пять — на пресловутый оргмомент. Как же без него?
Кроме Вити подтянулись трое ребят из пятого «А» и два длинношеих восьмиклассника. Выдал задание. Одинаковое, с поправкой на сложность: словарный диктант «Впиши букву на месте пропуска» и разбор предложения.
Проштрафившиеся разбрелись по классу и принялись торопливо писать. Халковский из восьмого «Г» даже высунул от усидчивости кончик языка и нашёптывал какие-то мантры.
Витя уставился на карточку с тестом. Постучал ручкой о столешницу. Пососал колпачок. Он явно не понимал, что делать. Вертелся на стуле. Егозил. Извивался, как пойманный ужик. Наконец обернулся к сидевшему позади Андрею Божко из пятого «А» и громко зашептал:
— Д-ю-ю-х!.. Д-ю-ю-у-у-х!..
— Чо? — Божко опасливо зыркнул в мою сторону.
— У тебя какой вариант?
— Хватит! — прикрикнул я. — Костюков, твоя пересдача закончена. Свободен.
— Вандреич… — Витины губы мелко задрожали.
— Шанс исправить двойку у тебя был. Ты им не воспользовался. Свободен!
Костюков взгромоздил ранец на спину и поплёлся к выходу. Рюкзак, будто наполненный камнями, придавливал его к земле.
На следующий день, на перемене, точно форель в косяке пескариков, я выловил в кучке вопящих и дерущихся пацанов меланхоличного Витю. Его хрупкое, едва прикрытое коротким рукавом плечо опоясывали малиновые полоски.
— Это что?
Из ниоткуда соткался вездесущий живчик Снегирёв:
— А вы не знаете, Вандреич?! Витуса папа за двойки — скакалкой бьёт!
— Правда? — Я испытующе глянул на Костюкова.
Тот спрятал пуговки под пушистыми ресницами и печально вздохнул.
Внутри осела мутная взвесь. Вроде той, что копится на дне немытой чашки. Нет, совесть не накинулась голодным зверем. Не свербела засевшим меж рёбер лезвием. Это были, скорее, лёгкие электрические покалывания. Почти неуловимые касания рапирой. Ничего страшного. Жить можно. И всё же ситуация угнетала. Томила… Отчего? Я ведь просто делал свою работу? Просто делал свою работу. Так?
— Вот что, — обратился я к Вите, — пригласи-ка папу ко мне. Хочу с ним пообщаться.
Оказалось, не один я проведал о царящей в семье Костюковых педагогической методе.
— Урод! — бушевала в учительской завуч по воспитательной работе Инна Львовна. Её трепетное отношение к чужим отпрыскам объяснялось собственной бездетностью. — Тварь! Не поленюсь — заявлю в опеку! Он у меня сядет, мразь! Таких не прав лишать — кастрировать надо!
«Урод» приехал два дня спустя. Ввалился с мороза. Огромный мужичина в присыпанной снегом спецовке и заляпанных охряной глиной броднях. И коридор, и кабинет были ему тесны.
— Борис! — Витин папа сжал мою руку своей лапищей. Энергично затряс. Я, никогда не жаловавшийся на рост и фигуру, ощутил себя чахлым подростком.
— Вы уж простите, — гудел Борис, указывая на грязную слякоть под ногами. — Прямиком со стройки. Я там прорабом.
Прораб? Тебе бы, думаю, куда-нибудь на цирковую арену. Жонглировать гирями. Гнуть подковы. Сворачивать ложки в косицу.
— Борис, — взял я быка за рога, — у Вити по русскому «два» за четверть выходит.
— Вот засранец! — Он трахнул по столу чугунным кулаком. — Получит у меня, гадёныш!
— По-моему, у Вити проблемы с концентрацией. Не может сосредоточиться на задании. Постоянно отвлекается… Не берусь утверждать, но, вероятно, это — синдром гиперактивности и дефицита внимания.
— Намекаете, Витька мой — псих?! — сурово пророкотал прораб.
— Нет, что вы! Гиперактивность — не болезнь…
— А! — Витин отец лукаво сощурил левый глаз. — Как я вас? Решили, небось, я из этих? «Чо про сына сказал? Я тя закрою, слышь?! Закрою!» Поверили, да? Ну признайтесь, поверили?
— Поверил, — покорно согласился я.
— Саечка за испуг! — Борис громоподобно расхохотался.
Кажется, насчёт цирка я угадал. Насчёт силача — ошибся. Вам бы, милейший, в паяцы.
— У мальчика непростой период, — вернулся я к теме. — Перевод из начальной школы в среднюю. Новые учителя. С ребятами отношения не складываются. С успеваемостью — нелады. Ему сейчас не розга нужна. Не палка. А помощь. Учителей. Психологов. Ваша. Не исключаю, что в классе коррекционного обучения Вите будет лучше…
Прораб отмахнулся от моих речей, как от мошкары:
— Думаете, я сына своего не знаю? — спросил он уже серьёзно. — Нету у Витька никаких проблем. Никакого дефицита. Никакой… как её там? Активности? Одна лень. Обычная русская лень. Лень, понимаешь, нашему человеку лишний раз башку включать. Молодой ещё, помню, был. Дом ставили. Ну, и двор, понятное дело, в порядок приводили: поребрики, дорогу… И чо? Смотрю: работнички мои, долбозавры, новый асфальт прямо поверх люков ложат. Поверх! Вы, говорю, чо творите, долбоящеры? Звиняй, начальник! — Борис перешёл на похмельный сип. — Малёк не подумали… Не подумали, мля! Лень было — вот и не подумали!
— Не спорю: вы знаете сына как никто. Лучше, чем психологи, воспитатели, и, уж конечно, лучше, чем я. Но поверьте: и отец может ошибаться. Ошибаться не в… постановке диагноза. А в выборе методов лечения.
— Что ж вы из меня монстра-то лепите? — оскорбился Костюков. — Думаете, меня хлебом не корми, дай Витька как Сидорову козу отлупить? Да я чего только не перепробовал! Хочешь планшет? На! Приставку? Держи! Конфетки? Ешь не хочу! Не хотите, кстати? — Он выудил из кармана горсть монпансье. — Ну и зря. А я, пожалуй, угощусь. Ты, Витёк, говорю, главное, учись. Учись. Не… Как в песок ссать! Вечером прихожу: «Домашку сделал?» «Какую?» — и оловяшками своими — хлоп, хлоп. И двойка ж за двойкой, двойка за двойкой! Может, думаю, не понимаю чо? Может, чо не так делаю? Зато как скакалку в руки взял, сразу и шестерёнки закрутились, и оценки в гору попёрли. Так что не надо… про методы. Кому когда толковая порка мешала? Или скажете, вас родители не пороли? Не поверю!..
Аргументы истончались. Словно тонущий, я цеплялся не за соломинку даже — за ниточку, но находил лишь пустоту.
— Пороли, Борис. Ещё как пороли. Но дети — не мы. Они не обязаны быть, как мы. И не обязаны оправдывать наши ожидания. Вы хотите, чтобы дочь занималась фигурным катанием, а ей нравится игра на виолончели. Вы планируете, что сын станет программистом, а он мечтает читать рэп. У детей своя миссия. И свой путь к её исполнению. Поэтому то, что когда-то помогло вам, необязательно поможет Вите.
— Почему? — искренне удивился Борис. — Меня вот дед воспитывал. Советский офицер. Из старорежимных. До сих пор ремень его снится. Кожаный. С серпом и молотом. Науку в меня им вдалбливал. Учись, Борька! Учись! Знаете, как я деда ненавидел? Ух! А потом вырос — и дошло. Мне сорок три. Из тех, с кем во дворе гулял, один я в люди и выбился. Остальные кто на зоне, кто в земле уже. А я сорок домов в городе построил. С митрополитом за руку здороваюсь. Мэр мне лично медаль вручал. Да только если и вспомнят Бориса Костюкова, то не за сорок домов. Не за медаль. А благодаря Витьку. Он — моё наследие.
Что я мог возразить? Что мог противопоставить этой странной, болезненной, извращённой любви?
Я потёр глаза. Сцепил руки в замок:
— Хочу, чтоб вы знали: одна из завучей собирает в органы опеки документы на лишение вас родительских прав. За насилие над ребёнком.
— А, так это пожалуйста! Это сколько угодно! — Прораб закинул в рот конфету. — Флаг с барабаном надо?
Накануне четвертной контрольной я попросил Витю остаться после уроков. Протянул ему распечатанный на принтере листок. «Тихая осень».
— Это — текст завтрашнего диктанта. Его нужно выучить. Слово в слово. Запятая в запятую. Но! На самой контрольной слово в слово не пиши. Всю четверть двойки, а тут — пятёрка. Странно. Сделай пару ошибочек. Справишься?
Витя исполнительно закивал.
— И главное. Ни в коем случае. Ничего. Не говори. Отцу. Понял?
Я надеялся, я очень надеялся отыскать в его глазах хотя бы намёк на мысль.
— Понял! — отрапортовал мальчуган.
Диктант он написал на четвёрку. Допустил ровно две ошибки. «Помощник» — через «ш». «Серебряный» — с двумя «н». Уж не знаю: следовал совету или, и правда, — ошибся. С заданием намудрил — в предложении «Янтарный месяц тускло освещал спящий лес», — неправильно выделил грамматическую основу. В слове «подосиновик» назвал «ик» — окончанием. Короче, заслужил тройку. Я прибавил эти отметки к прочим. Рассчитал среднее арифметическое — 2,57. С чистой совестью округлил до трёх. Никаких пересдач, отработок и дополнительных заданий. Свобода!
Бегущей строкой промелькнули каникулы. Стартовала вторая четверть.
Витино место пустовало.
— А где Костюков? — спросил я.
Маша Сурганова смущённо переглянулась с ребятами. Неуверенно встала:
— Вандреич, вы разве не слышали? Его папа в другую школу перевёл…
Ночь нежна
На этот раз ночевали у меня.
Марина сидела на диване, по-турецки сложив ноги. Одеяло накинула на голову. Видны были только восточные скулы и крупный нос.
— Я — привидение — с моторчиком! — заявила она.
— Что ты орёшь? — подхватил я. — Кругом люди спят! Чаю хочешь?
— Экий вы чаеман, Иван Андреич! Вроде только что пили…
— Я про обычный чай. С лавандой. Мелиссой. Бергамотом.
— Неужели у тебя есть?
— Конечно, нет. Но как воспитанный человек предложить обязан. Есть вино.
Я сходил на кухню. Ополоснул пару заляпанных фужеров. Налил красного.
— И как ты здесь живёшь?.. — спросила Марина, принимая бокал.
Многое было в этом «как». Я по-новому увидел свою холостяцкую обитель. Увидел её глазами. К стенкам раковины прилипли комки недоваренных макарон. В сливное отверстие забился комок ниток. Под мойкой — китайский квартал. Белыми пагодами сложены коробки «Ролтона» и «Доширака». Костёлами высятся бутылки вина. Светскости добавляют небоскрёбы пивных банок. В обивке дивана — несколько пулевых отверстий.
Атмосфера равнодушия. Бесприютности. И правда, как я здесь живу?
— Не жалуюсь. Кстати, ты подумала над моим предложением?
— Каким? Стать супругой великого писателя?
— Перспективы потрясающие: Нобелевка и десяток премий помельче, фильмы, спектакли, приёмы у первых лиц…
— Слишком большая ответственность, — оборвала Марина. — К тому же я совсем не умею носить вечерние платья.
В городе строили много новых домов. Им давали позитивные, жизнеутверждающие названия. Жилой комплекс «Изумрудный город». Жилой комплекс «Солнечный ветер». Прямо по курсу возводили жилой комплекс «Адмирал». Один корпус был уже готов. Башни высотки венчали остроконечные шпили с железными флагами. Торцевую стену украсил рекламный стяг: седовласый морской волк зорко вглядывается в туманную даль. Попутного ветра новосёлам желал слоган: «Большому кораблю — большое плаванье».
— Помню такую же ночь, — заговорила Марина. — Ноябрь. Мне десять. Маму увезли в больницу. Возвращаюсь из гостей. На улице темно — только один фонарь горит. А под ним — женщина в чёрном пальто. Стоит спиной. Иду мимо и чувствую: что-то не так. Оборачиваюсь — она там же, под фонарём. Но земли, понимаешь, не касается!.. Я бежать. Домой прибегаю — и в крик. Все успокаивают, а меня — колотит, понимаешь, колотит!..
«Большому кораблю — большое плаванье», — уверяло небо.
— А утром из больницы позвонили: мама умерла…
«Большому кораблю…»
— Как думаешь, там что-нибудь есть? — Марина смотрела с надеждой.
— Какая разница? — Я обнял её. — Главное, мы здесь.
«…Большое плаванье».
Вы всё, конечно, помните
В советской периодике в ходу был распространённый штамп: «Что-нибудь контрастов». Скажем, «Стамбул — город контрастов». Или, там, «Париж — город контрастов». Уверен, если бы советские глашатаи писали про Лёню, статья называлась бы — «Человек контрастов».
Рачительность, граничащая со скаредностью, уживалась в нём с гусарской щедростью. Раблезианская лень — с комсомольским энтузиазмом. Ко всему — Лёню отличала поразительная избирательная удачливость. Почему — избирательная? Пожалуй, он никогда не выиграет миллион в лотерею. Не сорвёт куш в казино или ставках на спорт. И всё же Фортуна вспоминает о Лёнином существовании куда чаще, чем, например, о моём.
В армии Лёне полагалось увольнение. Отпускали в него только в гражданской одежде, и мама прислала Лёне джинсы, в которых тот ходил на учёбу. Лёня сунул руку в карман и извлёк на свет «камень». В увольнение он в итоге не попал, но отдохнул и без того неплохо.
Лёня вообще постоянно что-то находит. Обычно — деньги. Забытые свои и чужие заначки. Скромные, но приятные суммы. В куртках и брюках, журналах и книгах, наволочках и матрасах. Однажды Лёня обнаружил мятую сторублёвку в прорехе между носком и подошвой просившего каши кроссовка. Как она туда попала? Найденные средства неизменно отправляются в ФТЧБП. Фонд того, что будет пропито.
Помимо денег, судьба подбрасывает Лёне и более неожиданные дары. Когда на окраине города загорелся хлебокомбинат, гасить пламя отправили Лёнин караул. Под воздействием жара пузырившееся в огромных чанах тесто запеклось и покрылось хрустящей корочкой. Лёня вынес из охваченного огнём здания пусть бесформенный, но всё равно душистый каравай. Даже тут не остался без награды!
На этот раз роль сыграла Лёнина всеядность. Он состоит, верно, в полутысяче сообществ в социальных сетях. Здесь вам и пацанские цитаты, и список недобросовестных арендаторов, и группа любителей светлого пива — всего не упомнишь! Одно из сообществ разыгрывало среди участников два пригласительных на концерт известного комика. Комик (между прочим, земляк) когда-то умчался покорять Москву, там пообтёрся и трижды в год наезжал в гости с рассказами, как сильно он устал от столичной суеты и как невыносимо скучает по родному городу.
Приглашения, естественно, достались Лёне. Посещать такие мероприятия необходимо в компании дамы сердца, рассудил он. Дамы сердца у Лёни нет.
— Дам много, — объясняет Лёня, — а сердце — одно.
И хотя повариха ведомственной столовой всегда подкладывает ему в борщ кусок мяса, а полногрудая диспетчер при Лёнином появлении — нервно подкрашивает губы, тот по-прежнему одинок.
Короче, пригласительные перешли ко мне. А я двинулся проторённой дорогой — в кабинет Марины.
Она машинально проверяла диктанты. Левая стопка. Дюжина кровавых ранений на полях. Оценка росчерком — резким, как «Запретить! Уволить! Расстрелять!». Правая стопка. И по новой.
— Чуть свет — уж на ногах! И я у ваших ног!
— А, это ты… — сонно откликнулась Марина. — Привет.
— Есть предложение: вечер в компании харизматичного мужчины с шикарным чувством юмора. Ещё будет какой-то стендапер… — Я помахал приглашениями. — Как тебе идея?
— Ваня, я не пойду.
— Согласен. К чёрту стендап! Распинаться битый час, чтобы развлечь два десятка ленивых бездельников. Кто в здравом уме станет заниматься подобным? Как насчёт кино или ресторана?
— Ты не понял. — Марина закрыла тетрадь с феями на обложке. Взяла следующую. — Мы больше не будем встречаться. Совсем. Никогда.
— Ого! — Я присел на край парты. — Разрыв как в бульварном романе. «Она побледнела…» «Он играл желваками…» На мой вкус, слишком мелодраматично. Давай, пожалуйста, обойдёмся без театральщины. На дух не переношу женские слёзы и мольбы о прощении…
— Прекрати паясничать! Здесь не цирк и не твой… стендап.
Она отгородилась стеной высокомерия. Выстроила её по кирпичику. Эту стену не обойти с флангов. Не взять штурмом. Не сокрушить тараном иронии. Эта стена невидима — и огромна, точно горная гряда.
— И чем, позволь узнать, вызвано твоё решение?
— Мужа люблю, — отсекла Марина.
— А как же — «забраться в карман…»?
— Помутнение рассудка. Плюс скука. Тут ты. Сам ведь этого хотел? Чёрт! Представляешь, три ошибки в слове «асфальт»! Три! «Освальд»!
— Наверное, он имел в виду Ли Харви Освальда, убийцу Кеннеди. Что теперь?
— Ты о чём?
— Что будет с Родиной и с нами?
— Есть одна китайская мудрость. Чтобы произведение стало шедевром, оно должно быть не закончено. Наши отношения будут прекрасны в своей незавершённости. О Боже! Двадцать шесть… Двадцать семь… Двадцать восемь! Двадцать восемь ошибок — в диктанте на страницу! Как так можно? Два! Два! Получай!
Я спрыгнул с парты. Положил пригласительные в карман:
— Ты для себя лишь хочешь воли… — направился к выходу.
— Что? — переспросила Марина.
— Ну как же, Марина Николаевна? Цитатами сыплете — и Пушкина не узнали?
Распахнул дверь.
— Ваня… — В её голосе что-то треснуло.
Оглянулся.
— Прости меня.
Вышел.
На подоконнике сидели две семиклассницы. Увидели меня. Не сговариваясь, хихикнули.
Одна наклонилась к другой и отчётливо прошептала:
— Она в него влюблена!.. Они встречаются!..
* * *
Люди двигались медленно. Вязли, как мошки в янтаре. Я отодвинул кружку от лица.
Бар назывался спортивным. Сочетание «спортивный бар» располагается, по ощущениям, где-то между «замужней феминисткой» и «принуждением к миру». Оформлено местечко было соответствующе. Под потолком висели фанатские шарфы: красно-белые, красно-синие, красно-зелёные. Со стен смотрели легендарные атлеты прошлого. На полке за спиной бармена, среди вызывающе пузатых и подчёркнуто стройных, с почти офицерской выправкой, бутылок стояла глянцево-красная фигурка дискобола. Довершала композицию маска хоккейного вратаря: глухая, в мелкую дырочку. Такую носил маньяк, истреблявший подростков в фильмах восьмидесятых.
Руки бармена творили неведомую магию: наливали, смешивали, взбалтывали, поджигали. Выкидывали коленца. Фиглярствовали. Скоморошничали. Точно змея, околдованная мелодией факира, я заворожённо наблюдал за этой шаманской пляской.
— Давно трудишься?
— Семь лет уже за стойкой, — отозвался бармен. — Своё пора открывать!
— Назови — «Чистилище». Официантов одень как пасторов. Зал оформи в виде кабинок для исповеди. От гостей отбоя не будет! А если ещё и за психологическую помощь копейку брать…
— Девушка бросила? — понимающе спросил бармен.
— Ага. Ушла. К мужу.
— Бывает. — Он невозмутимо потянулся за моей кружкой: — Повторить?
Потом время потекло очень быстро.
Я приставал к каким-то малолеткам. Кажется, они были не против. Пытался затеять драку с какими-то рокерами. Тех было человек шесть. Рокеры оценили силы и решили не связываться. На пороге ночи мучил привокзальный банкомат. Банкомат сжалился и зажевал карту, положив конец моим мытарствам. Я пнул его ногой и попробовал унизить морально. Расстегнул ширинку и помочился на стенку. Не помогло. Похмелье надвигалось неотвратимо, как рассвет. Тогда я сел на снег и стал ждать, когда меня заметёт с головой.
* * *
Тепло в сугробе только сначала. Потом леденеют уши. Потом — пальцы. Хрустящий наст впивается в лицо. Обжигает шею. И вроде надо бы встать…
В бок ткнули чем-то тупым.
— Не жарко тебе, девица?
— Во! — Я оттопырил большой палец. — Рекомендую.
— А подснежник-то говорящий! Везёт нам сегодня — раньше одни жмуры попадались. Ну всё, подъём, батарея!
Я кое-как принял вертикальное положение.
Два мента: парень и девчонка. Девчонка — вылитая кукла: пухлые щёки, длинные ресницы, наивные глаза. Парень — с плакатно-честным, хоть сейчас на доску почёта, лицом. Не скудеет русская земля дядя-Стёпами, не скудеет…
— Он тебя хочет. — Я кивнул «кукле» на напарника.
— Двигай, разговорчивый. — Мент опять в меня чем-то ткнул. Чем-то оказалась дубинка.
— Куда?
— На костёр, — хохотнул он, — к двенадцати месяцам.
Незнамо откуда — слева? справа? — снежным вихрем налетело горчичное пальто. Накрыло лавиной несильных, но частых ударов кожаной сумкой.
— Вот ты где, алкаш! — верещало пальто. — Опять нажрался, скотина! Уж чего ни делала: и умоляла, и лечила — как об стенку горох! Только я за дверь — он к бутылке!
— Анжела? — Я даже немного протрезвел.
— Узнаёт! — Она возвела очи горе. — Слава Богу! Не все мозги пропил!
— Так, женщина! — вклинился мент. — Вы кто?
— Как это кто? — Анжела топнула ногой. — Жена!
— Жена?.. — оторопел мент.
— Жена?.. — оторопел я.
Что происходит? Моя жизнь — сплошной сюр. Менты говорят цитатами из сказок. Анжела мне почему-то жена. А может, это и не жизнь вовсе? Может, я… того? В сугробе? Тогда порядок. Ад я себе так и представлял.
— Ох, говорила мне мать: не ходи за молодого… — Анжеле покорилась невиданно высокая доселе нота: — И где, где моя головушка была?! Куда, куда мои глазоньки смотрели?!
— Хорошо, — отмахнулся мент. — Только вы за ним следите. В следующий раз — заберём.
— Спасибо, товарищ полицейский!
Мент стремительно козырнул, подхватил под руку кукольную напарницу и устремился вперёд — на поиски новых подснежников.
— Эк вас, Иван Андреич… — Анжела отряхнула снег с моего плеча.
— Прекрасно воете, Анжел Лексевна. Любо-дорого послушать.
— Я по похоронным причитаниям диплом защищала. Между прочим, могли бы и спасибо сказать!
— За что? — Я пожал плечами. — Милые ребята. Начитанные. Случайно, не ваши ученики?
— Мои в основном не ловят, а сидят. — Анжела переложила сумку из руки в руку. — Кстати, не рано вы саморазрушением занялись?
— В смысле?
— Не по таланту пьёте. Толком ничего не написали, а кутите, как Есенин.
— Много вы понимаете, — огрызнулся я.
— Понимаю, Иван Андрейч, понимаю, — в её голосе звучали материнские нотки. — Поверьте женщине с двумя кошками. Помните у тёзки вашего Крылова? «Ларчик»? Вот представьте: есть у вас ларчик. Вы к нему и так, и этак. Один ключ, другой — без толку. Думаете, плохо ищете? Не плохо. Он и не должен открываться — заводской брак.
Не попрощавшись, стажистка засеменила в сторону ближайшей хрущёвки. Снег, словно бывалый вор, быстро заметал её следы.
— Анжел Лексевна! — крикнул я вдогонку.
Обернулась.
— А как же супружеский долг?!
Она только развела руками: ну что с дурака возьмёшь?
* * *
Домой я всё-таки добрался. Спать лёг, не снимая ботинок.
Проснулся оттого, что щёку лизала Кошка. Единственная женщина, которая принимает меня как есть.
— Брысь, скотина!
Кошка оскорблённо зашипела и удалилась на кухню.
Доковылял до ванной. Глянул в зеркало. Ну и рожа у тебя, Шарапов! Всегда завидовал людям, которые легко переносят похмелье. Я вот не из таких. У меня и трезвого видок не очень, а уж с бодуна — хоть в кино про зомби снимайся. И грима никакого не надо.
Тупой, в брызгах ржавчины бритвой поскоблил щетину. Открыл воду. Залез под душ.
После каждого загула я начинаю новую жизнь. В понедельник я выхожу на стадион: пробегаю пару кругов, пятнадцать раз подтягиваюсь и двадцать — приседаю. Во вторник у меня слишком болят мышцы, чтобы снова тренироваться. В среду всегда много работы. В четверг нападает недельная усталость, а в пятницу звонит Лёня, у которого есть предложение. На этом новая жизнь заканчивается и начинается старая.
Лёня не заставил себя долго ждать. Запиликал телефон:
— Здоров!
— Не то что бы… Башка гудит.
— Чем маешься?
— Гидратацию организма провожу: лью воду на печень.
— Короче, есть предложение…
Жил на свете рыцарь бедный
Шмяк! Лёнин удар пришёлся в середину щита. Я едва успел заслониться. Плечо заныло тупой болью. Лёня продолжал наступать. Всё по фехтовальной науке: шаг, шаг, удар. Шаг, шаг, удар. Увлёкся, зараза, и плюнул на сценарий, который предполагал, что мы боремся на равных.
На равных не получалось: в отличие от Лёни меч я держал впервые. Завершился бой предсказуемо — я споткнулся и рухнул на спину. Клинок вылетел и покатился по полу атриума.
Лёня величаво приблизился. Поставил ногу мне на грудь и зычно провозгласил:
— Кто к нам с мечом придёт, от меча и погибнет!
— Переигрываешь… — прохрипел я.
Стоявшие полумесяцем зрители зашелестели аплодисментами. Добро в лице Лёни опять, в который за сегодня раз, победило зло в лице меня.
Стоп, стоп, стоп. Полагаю, вы в недоумении. Щиты? Мечи? Откуда? Отмотаем назад.
Лёнино предложение, по привычке, оказалось потрясающим. Среди его разветвлённых, будто грибница, связей отыскались ролевики. Лёня и сам упоминал, что занимается в клубе исторической реконструкции. Размахивает мечом. Мастерит кольчуги и наконечники для стрел. По выходным ролевики устраивали показательные выступления в атриуме торгового центра. Естественно, не за так. Совпало, что в нынешнее воскресенье сразу несколько штатных артистов остались не у дел: кто приболел, кто уехал, кто запил. Свободен, как водится, был один Лёня. С самим собой он, правда, сражаться не мог — и вспомнил обо мне.
В здании размером с коробку из-под телевизора сумрачный человек выдал нам оружие и доспех. Отправились в торговый центр. В подсобке — переоделись. Лёня — в былинного русского витязя. Я… Как бы описать поточнее? Больше всего мой наряд смахивал на пьяную фантазию костюмера самодеятельного театрика. Кальсоны с внушительным гульфиком сняли с немецкого ландскнехта. Видимо, мёртвого. Латы вызывали ассоциацию с набором алюминиевой посуды, а шлем — с оцинкованным ведром.
Бой должен был длиться десять минут. Кто станет десять минут смотреть, как взрослые мужики дубасят друг друга бутафорскими мечами? Мы с Лёней рассудили так же, поэтому обычно справлялись за три. Нужно было провести восемь боёв. Каждый — пятьсот рублей. За день набегала та же сумма, что в школе — за неделю.
— Предлагаю перемирие. — Лёня помог встать. — Война войной, а обед — по расписанию.
Он вложил меч в ножны. К моему наряду ножен не полагалось, и я зажал клинок под мышкой. В ногу двинули к ресторанному дворику.
Вокруг терзали многоэтажные бургеры и хлюпали колой. На нас с Лёней косились, но вяло, без интереса. Кто-то видел бой, а те, кто не видел, тоже не слишком удивлялись — мало, что ли, фриков? Шлем я снял, а вот подшлемник не стал: какая-никакая, а «маскировка». Город, как вы помните, небольшой: плюнь — и угодишь знакомому на ботинок. Тут же тебе и выходной, и торговый центр, и мамаши с детьми… Не ровен час, полетят завтра по школе слухи-сплетнюшки: мол, Вандреич в свободное от учительской миссии время стриптизёром подрабатывает. Амплуа: сантехник, пожарный, средневековый рыцарь.
Лёня занял место в очереди за едой. Я — облюбовал столик на краю дворика. Вдали от всех.
Не помогло.
— Вандреич?! — Твою мать! Как в воду глядел: к нам спешил Костя Хрусталенков из пятого «А».
Костя из тех детей, что выше других задирают руку, почти ложатся на парту и вопят: «Меня спросите! Меня!» А спросишь — мычат что-то невнятное. Из тех, что подбегают после урока и задают кучу вопросов, хотя ответы их не интересуют. Из тех, что вечно мозолят глаза. Как их назвать? Пустые — чересчур жёстко. Я предпочитаю — необязательные.
— Ты ошибся, мальчик. Меня зовут граф де Бриссак…
— Да это же вы! Я вас по голосу узнал!
— Ну я это, Хрусталенков, я… — Я стянул бесполезный теперь подшлемник. Мокрая чёлка липла ко лбу. — Всё равно сегодня пересдачи по стихам не принимаю.
— Ма! Ма! — Костя уже тащил к столику улыбающуюся полную женщину. — Это Вандреич, наш учитель русского! Помнишь, рассказывал?!
Сидеть перед дамой? Как можно? Пришлось подняться. Болтавшийся в ногах меч, больно ударив по колену, брякнул об пол.
— Очень приятно, Иван Андреевич! — Хрусталенкова подала руку с пальцами-сардельками и назвала универсальное имяотчество.
Я не запоминаю мам и пап. У меня детей сто тридцать штук. И у каждого — родители. А ещё — братья, сёстры, дедушки, бабушки… Заучить эту ораву — что вызубрить наизусть «Евгения Онегина». Эффектно, конечно, но смысл? За вздёрнутый нос и вечно торчащий чуб я окрестил Костю — Буратино. Понятное дело — про себя. Кто изготовил Буратино? Папа Карло. А если есть папа, должна быть и мама, верно?
— Спасибо! — Мама Карло продолжала трясти мою ладонь. — Вы для Костика — авторитет! Домашнее по русскому теперь первым делаем!
Я лепетал что-то, приличествующее моменту: способный ребёнок, живой ум, немного не хватает усидчивости, но это, уверен, придёт, репетитор не нужен, нужно читать больше текстов: фантастика, приключения — всё, что нравится мальчикам его возраста, хотя и произведениями из школьной программы пренебрегать не стоит…
— А это… по работе? — Хрусталенкова обвела мой костюм выразительным взглядом.
— Безусловно. Новый проект управления образования: интерактивные уроки в публичных местах. Сегодня даём «Слово о полку Игореве». Шедевр славянской письменности. Поэтический гимн крепости русского духа. Я, как видите, изображаю половца.
— Но разве они… так одевались? — не к месту блеснула эрудицией мама Карло.
— Исследования академика Лихачёва доказали: именно так.
— Понимаю. — Она кивнула грозно и торжественно. — Успехов вам!
— Благодарю!.. — Я выдохнул: неужели пронесло? Тяжело опустился на стул.
Лёня сочувственно подвинул мне поднос с едой:
— А ты популярен…
— Не то слово. Слышал, что педагог — это навсегда. Не ожидал, что ещё и — повсюду.
— Как тебе, кстати, учительство?
— Знаешь книжку «Принц и нищий»? Где нищий с принцем — на одно лицо? Вот я — как в той книжке. Дети, родители. Вьются, лебезят. Всем что-то надо. Все тебя хотят… Волей-неволей подумаешь: али я принц?
Я хлебнул обжигающей газировки:
— Потом зарплату получу — и понимаю: всё-таки нищий.
Выстрел
Я лежал на полу. Опирался на локоть.
Рука саднила. С другой стороны, а Пушкину было каково?
Тема — «Завершающий период творчества». Болдино. Женитьба. «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» Светские интриги. Подозрения в неверности супруги. Анонимное письмо. «Не вынесла душа поэта…» Барон Геккерн. Леонтий Дубельт. Константин Данзас. И — восьмое февраля. Чёрная речка. Роковая дуэль.
Дуэль. С французского — «поединок двоих». Среди дворян — самый популярный способ свести счёты с обидчиком. Восстановить поруганную честь.
Тут и обнаружилась закавыка. Понять, как люди по доброй воле лезли под пули, восьмой «Г» отказывался.
— Пушкин не мог, что ли, решалу нанять?! — допытывался Мохирев.
Герои голливудских фильмов выживают после автоматной очереди по ним. У персонажей компьютерных игр — бессчётное количество жизней. И только у людей обычных жизнь — всего одна. «Ставить её, единственную, на кон? И ради чего?» — недоумевали школьники. Честь? Она представлялась ребятам чем-то наподобие планеты Нептун. Вроде существует, но та-а-к далеко. Ответив на дюжину вопросов («А можно было не прийти? А уклоняться? А первым стрелять?»), я рассудил — легче показать.
Парты сдвинули к стенам. Освободили «сцену» в центре кабинета. Барьером стал чей-то рюкзак. Дантесом я назначил Хавроничева. Удивительно, но тот не возражал. После памятного разговора он как-то присмирел и потерял интерес не только к выходкам, но и вообще к учёбе. А недавно в сочинении выдал: хочу, мол, покоя. Влюбился? Впору было тащить анфан террибля к психологу. Не хватало мне в классе потенциальных самоубийц!
Восьмиклассники растянулись вдоль парт. Одни толкались, чтобы выбить места получше. Другие прятались за чужими спинами, дабы безбоязненно копаться в телефонах.
Из-под потолка за представлением наблюдали классики. Сурово сведя кустистые брови, смотрел Толстой. Снисходительно — Тургенев. Понимающе — Чехов. Довлатов вовсе не смотрел. Его взгляд был направлен в противоположную сторону. Портретом автора «Зоны» и «Чемодана» я замаскировал нарождавшуюся трещину в стене.
Уж не знаю, каким Хавроничев будет суворовцем, но бретёр из него пока получался так себе. Мальчишка стоял, по-ковбойски расставив ноги. Одну руку — засунул в карман толстовки. Другой — поигрывал, словно в ней был пистолет.
Классический вестерн. Богом забытый городишко на фронтире. На главной улице — двое. Прищуренные глаза. Пальцы нервно тянутся к револьверам. Суховей неспешно гонит пыльное перекати-поле. В небесах величественно парит кондор.
Я не без труда отогнал наваждение. Кинематографично, да. Но у нас — совсем другое кино.
— Лёша, по тебе не промахнётся даже штурмовик из «Звёздных войн».
Подошёл к Хавроничеву. Взял парня за плечи и развернул боком. Левую его руку — прижал к бедру. Правую — согнул в локте.
— Люди пусть и стреляли друг в друга с десяти метров, погибать всё же не хотели. Вот и старались по максимуму сократить площадь обстрела.
Вернулся на исходную. Принял ту же позу: боком, к бедру, в локте. Зеркальное отражение. Себя как в зеркале я вижу. Но…
— Повторяй, — говорю я Лёше.
Делаю короткий шаг вперёд. Хавроничев, дурашливо улыбаясь, двигается навстречу. Кто мы? Враги? Да какие враги… Люди — по разные стороны. Пары шинелей. Школьного ранца. И поменяй нас местами — вряд ли изменится суть. Но один почему-то изображает, что учит другого.
— Немного не дойдя до барьера, Дантес стреляет…
Лёша наводит на меня палец-дуло. Губами издаёт странный звук. Паф? Чпок?
— …И ранит автора «Медного всадника» в живот.
Медленно сползаю на пол. Боже! Как горячо!..
— Маслину поймал! — гыкает мелированный Стасов.
— К Пушкину бросаются секунданты. Готов ли тот продолжать? Готов! Поэт мужественно терпит боль. Дуэльный пистолет тяжёлый, и рука его дрожит. Но незадолго до поединка Пушкин купил массивную трость, чтобы тренировать кисть. Он собирается с силами. Приподнимается. И целится. Целится. Целится… — Я ловлю восьмиклассника на мушку большого пальца. — Важно не промахнуться. Ведь второго шанса не будет…
В животе разворошили груду тлеющих углей. Ноги холодеют. Я лежу и целюсь в человека, в которого не хочу стрелять. Из-за женщины, которую… люблю? Люблю ли? «Лепаж» ходит ходуном. Пот застит глаза. В нескольких шагах двоится, троится мой несчастный противник.
Хавроничев бледнеет. Съёживается, пытаясь стать уже, тоньше, чем есть.
— Валите его, Вандреич! Валите! — отчаянно выкрикивает Морозов.
За окном захлёбывается лаем собака.
— Бам!..
Выстрел отражается от потолка. Рикошетит в стену. Транзитом от доски настигает Лёшу. Вождь команчей пошатывается и едва не падает. Ойкает Пирогова. Впечатлительная Полярчук закрывает лицо ладонями.
— Пуля пронзает французу руку. Расплющивает пуговицу на груди. Но не сражает Дантеса, а всего-навсего слегка травмирует рёбра.
— Бляха… — с досадой выдыхает Морозов.
— Через два дня Александр Сергеевич Пушкин в страшных мучениях умрёт в своём доме в Санкт-Петербурге. Его похоронят в родной Псковской губернии. Дантеса вышлют во Францию, где он доживёт до глубокой старости и скончается в возрасте восьмидесяти трёх лет. Знакомым из России он всегда будет представляться как тот, «кто убил вашего поэта»…
— Пидор! — заключает Морозов.
В просвете двери показались кудряшки Анжелы.
Я встал. Отряхнул пятую точку.
— Свободны. Домашнее — перечитать конспекты по теме «Жизнь и творчество Александра Сергеевича Пушкина». На следующем уроке — тест.
Старшая над филологами, как всегда, сперва дождалась, когда восьмиклассники покинут кабинет, и лишь затем переступила порог.
— Анжел Лексевна! Чем обязан?
— Я к вам по серьёзному вопросу, Иван Андрейч.
— Ну наконец-то!
Она оставила остроту без внимания:
— Близится Новый год. Запланированы некоторые праздничные мероприятия. Но вопрос не в этом… — Руководитель МО запнулась, кажется, подбирая слова: — В декабре исполняется пятнадцать лет, как Михаил Иванович руководит школой. Мы с завучами посовещались и решили сделать ему маленький сюрприз. Организуем фуршет. На нём каждый педагог лично поздравит директора. Приветствуется любой формат: тосты, шутки, сценки…
— Я, знаете, не мастак петь дифирамбы.
— Зато, уверена, преуспеваете в серенадах, — съязвила Анжела. — Не потому ли, интересно, Марина Николаевна с недавних пор такая не выспавшаяся?
— Марина Николаевна, — отчеканил я, — страдает от неразделённой любви.
По лицу собеседницы пробежала рябь недоумения.
— Любит себя, — пояснил я. — А никто не разделяет.
— Ваши с Мариной Николаевной отношения — это ваше частное дело. Главное, чтобы они не мешали рабочему процессу. А про заводской брак — не забывайте. — Старшая над филологами помолчала. — То есть выступать на фуршете вы отказываетесь?
— Помилуйте! Я Иван Андреич, а не Михал Василич. Моя стихия — басни, но никак не оды.
Её губы вытянулись недовольной ниточкой:
— Ожидаемо… Тогда у меня для вас другое поручение. Именно поручение. Не просьба. В день праздника состоится дискотека для старшеклассников. Cразу после новогоднего концерта. Кто-то из учителей должен на ней подежурить. Проследить, чтобы всё прошло… нормально.
— Отказаться нельзя?
— Нет! — Анжела торжествующее улыбнулась. — Все остальные коллеги уже согласились принять участие в фуршете. Я намеренно обратилась к вам в последнюю очередь. Подозревала, что проявите гонор. В общем, — она развела руками, — выбора у вас нет. Единственный вариант, если всё же передумаете, — с кем-то поменяться.
— Нет уж. Распинаться перед человеком, которого толком не видел, или два часа постоять столбом? Выбор, по-моему, очевиден.
— Хорошо. — Она удовлетворённо кивнула. — С этим, слава Богу, разобрались.
— Хотите сказать, ещё не всё?
— А вы думали? Говорю же, кроме дискотеки и фуршета в планах — новогодний концерт. В нём будут заняты все средние классы. С пятого по девятый. За подготовку номера отвечает классный руководитель.
— У меня ведь нет классного руководства.
— Знаю. Но Юлия Валерьевна, классная пятого «Б», вчера ушла на больничный. До конца года уже не вернётся. А после неё самая большая нагрузка в пятом «Б» — у вас. И вообще — кто срежиссирует концертный номер лучше учителя литературы?
— Без меня меня женили, значит? Неплохо! Вам бы, Анжел Лексевна, в шахматы играть…
— Играла, — с достоинством ответила она. — Третий юношеский.
— Вон оно что! Как на духу — вы только из-за нагрузки на меня эту радость повесили?
— Не только. — Анжела чуть-чуть подалась вперёд и прошептала: — Просто у вас склонность к театральным эффектам.
Так изящно показушником меня давно не называли.
* * *
Затарахтел звонок. Пятиклашки принялись складывать в рюкзаки тетради и учебники.
Я глянул в записи:
— Сурганова, Снегирёв и Кукушкин. Задержитесь, пожалуйста.
Мигом вспыхнули пересуды. Не, ну Снегирь — ладно… Но Маха? Кука? Они-то чо? Тоже чо-то натворили?
— Никто ничего не творил! — гаркнул я. — Никаких тайн. Завтра ребята сами всё расскажут. А сейчас — давайте-ка домой.
Ребята неохотно начали разбредаться, пока в кабинете не осталась названная мной троица. Малость напуганная, но — заинтригованная.
— Помните, первого сентября мы обсуждали ваши хобби?
— Да! — хором отозвались все трое.
— Маша и Глеб, — обратился я к Сургановой и Кукушкину, — вы же учитесь в музыкальной школе, верно?
— Верно, — подтвердила девочка. — В одной группе. По классу гитары.
— А ты, Серёжа, — спросил я Снегирёва, — занимаешься танцами?
Пацан дёрнулся как ужаленный:
— Так это когда было? В началке ещё! Я давно на карате хожу! Скоро жёлтый пояс будет!
— Но, если надо, — станцевать сможешь?
— Смотря что.
— Вот это, я понимаю, мужской разговор. Не стану дальше темнить. — Я протянул каждому по листочку со сценарием, который накидал вчера вечером: — Нужна ваша помощь…
Поединок
Возле столовой кипела драка. Знакомая возня. Двое пацанов — класс пятый? — катались по полу, как вцепившиеся друг другу в загривки кутята. Сука! Туф-туф (два коротких удара в бок). Пидор! Неудачная (мало места для замаха) попытка лягнуть соперника в колено. Перевернулись. Чертыхаются, копошатся: кто кого оседлает? Обдёрганные пиджаки и мятые брюки — в пыльных жёлтых разводах. Драчуны подмели собой уже, наверное, половину коридора. А что? Неплохая, между прочим, идея. Выпустил мальчишек на этаж: «Деритесь!» — и никакая техничка не нужна. Экономия опять же. Предложу директору — авось, премию выпишет.
Драчунов взяли в кольцо болельщики. «Гаси его, Диса!» «В душу лупи, Серый! В душу!» Некоторые — куда же без этого? — снимали действо на телефоны. Звездой Интернета я становиться не планировал. Хотел проскочить — перемена заканчивалась, котлетки остывали — и заметил, что один из бойцов — мой Снегирёв из пятого «Б». Тут и набросилось — оно. Вцепилось, как питбуль. Пригвоздило к месту. Бывшая говорила: «Есть у тебя, Астахов, такое слово — «надо». Очень мешает жить». Что интересно, закончились те отношения словами: «Иди-ка ты, Астахов, со своим «надо» в жопу».
Ну, я и пошёл. Раздвинул болельщиков. Поднял драчунов за воротники и встряхнул, будто два куля.
— В школе секция по борьбе открылась? Не знал. Как записаться?
— Это он начал! — завопил конопатый противник Снегирёва. — Он мою маму, знаете, как назвал?!
— Ты чо гонишь! — поперхнулся от возмущения Снегирёв. — Вандреич, не верьте! Это он, он про маму мою сказал! Урод!
— Сам урод!
— А ну, остыньте, горячие финские парни! Снегирёв, у тебя сейчас что по расписанию?
— История.
— Бери рюкзак и дуй на историю. Только отряхнись.
— Почему вы ему верите, а мне — нет? — взвился конопатый.
Я пожал плечами:
— Знаю Снегирёва — не его стиль.
— Вот это понимаю — нормальный учитель! — фыркнул кто-то из зрителей.
— Классная у тебя кто? — спросил я конопатого. — Фамилия? Кабинет?
— Не помню! — сплюнул тот. — Она у нас недавно…
— Не втирай, Диса, — просипел один из болельщиков, смуглый пацанёнок почти цыганской наружности. — Жанмаксимна у нас второй год матишу ведёт.
Конопатый Диса полоснул правдоруба ненавидящим — «Замочу!» — взглядом.
— Спасибо, — сказал я «цыганёнку». — Тебя, случайно, не Павлик Морозов звать?
— Не, — простодушно ответил он. — Сева Кочнев.
Жанну Максимовну я знал. Она обитала этажом выше и, как Анжела, относилась к когорте женщин неопределённого возраста. Отличало математичку разве что выражение непреходящего испуга на остреньком лице.
— Ну пойдём, Диса. — Я легонько подтолкнул конопатого хулигана. — К Жанне Максимовне на поклон.
Зрители покидали поле боя. Поняли — интересное кончилось. Я в последний раз с тоской глянул на столовую, словно альпинист — на непокорённую вершину. Когда-нибудь я обязательно нормально пообедаю. С чувством, с толком, с расстановкой. Когда-нибудь — обязательно.
Я тащил конопатого через школу на глазах у его друзей, у моих коллег, тащил, как тащит жениха к алтарю беременная невеста, и думал — зачем? Зачем я это делаю? Наказать? Да не хочу я его наказывать! Проучить? Тоже не хочу. Если не дурак — подрастёт и сам поймёт. Так зачем?! Неужели потому что… надо? «Надо». Вечный антагонист «хочу». Вывернутый наизнанку близнец. Они как ботинки — всегда парой. Впотьмах, не ровен час, перепутаешь правый с левым. Неловко, ой, неловко получится. Ведь если надо, то непременно против воли. Непременно из-под палки. А если хочу, то уж пропадай моя головушка, после нас хоть потоп и гори оно всё огнём!
И не сдружиться «хочу», и «надо» никак. Не сойтись, как Востоку с Западом. Вот я? Чего хочу? Хочу Марину. Хочу быть с ней. А значит, — не надо. И хотеть, наверное, не надо…
Добрались до кабинета математики. Навстречу мимо доски, разукрашенной параболами и гиперболами, выкатилась Жанна Максимовна. Привычный испуг на её лице сменился почти комическим ужасом:
— Денис, ты что опять натворил? Здравствуйте, Иван Андреевич…
— Приветствую, Жанна Максимовна. Оскорбил товарища, спровоцировал драку.
Конопатый проворчал дежурное: «Это не я… Меня подставили…» — и на всякий случай: «Я так больше не буду».
— Денис, ну что прикажешь с тобой делать? — заголосила классная. — Снова маме звонить?!
Сейчас она начнёт, как говорят педагоги, «сухомлинничать». Объяснит драчуну, что такое хорошо и что такое плохо. Я в этой беседе был лишним, поэтому поспешил откланяться.
Обратно шёл с облегчением. Я задобрил «надо». Скормил ему очередной бессмысленный поступок, и «надо» — на время — отступило. Питбуль разжал челюсти и убежал, повиливая хвостом. Эфемерная, жившая лишь в моей голове справедливость была восстановлена. Будто канатоходец, в тысячный раз совершавший променад под куполом, я на секунду утратил баланс. Пошатнулся. Впервые, кажется, заметил под собой блюдце арены. Выхватил в рядах зрителей целующуюся парочку. Зависающую в телефоне девицу. Скрытого облачком сладкой ваты ребёнка. А потом — успокоился. Вернул равновесие. Чтобы — уже бестрепетно — дошагать до конца. Развернуться и повторить. Повторить, повторить, повторить…
Через пару дней я встретил Снегирёва у раздевалки пятиклашек. Он напоминал пасечника, на которого ополчились пчёлы: веки и губы — распухли, уши — болезненно покраснели.
— Кто? — спросил я.
— Никто… — отворачиваясь, буркнул мальчишка.
— Только не ври, что упал и семь раз ударился о парту. Кто?!
— Диса рыжий… С корешами… — Снегирёв шмыгнул носом. — За школой приняли. «Чё? — говорят. — Нету твоего защитника?»
Метель
Зимой я полюбил ходить по реке.
Петлял дворами. Выбирался к набережной: в горбатых избах и точёных церквах, через одну награждённых табличками: «Памятник… Охраняется…». Почти островское Замоскворечье.
По лестнице, покрытой мёрзлой глазурью, спускался к причалу, где рядком выстроились чугунные, в человеческий рост якоря. То ли исполинские пираты брали пристань на абордаж? То ли, вцепившись когтями в пирс, рвался на волю местный Ктулху?
Ступал на лёд. Прислушивался. Раз… Два… Шаг… Второй… Треснет? Не треснет?
Чёрные, точно галки, клевали носом рыбаки. Задушенные морозом, зябли у другого берега речные трамвайчики. В струпьях облупившейся краски. С окнами, заколоченными потемневшей от сырости фанерой. На бортах голубели названия: «Дионисий», «Буревестник», «Баргузин»…
В детстве я думал, что «Баргузин» — фамилия. С ударением на втором слоге — Баргузин. Авианосец «Адмирал Кузнецов». Ракетный крейсер «Пётр Великий». Теплоход «Баргузин». Но фамилия была какая-то неказистая. Больше подходила не отважному моряку или героическому флотоводцу, а заведующему овощебазой из советской комедии.
Потом я узнал, что значит «баргузин» на самом деле…
Северо-восточный ветер.
…Ветер поднимался. Засвистело-завыло. Закружило-завьюжило.
Рой белых слепней налетел и жалил-жалил-жалил, оставляя на лбу, носу, щеках горячие и влажные следы. Запорошенные по верхнюю палубу трамвайчики будто бы просели, накренились, став похожими на могильные курганы. Рыбаки замерли, обернувшись соляными столпами.
С берега склизкими щупальцами наползали сумерки. Наст, ещё недавно зефирно-розовый, пастельно-голубой, переливчато мерцающий, на глазах обретал грифельный оттенок. В воздухе едким отравляющим газом клубилось молочное марево вперемешку с зернистым крошевом. Всё затапливала густая, жирная, как геркулесовая каша, серость… Эх, кр-расота! Не видать ни черта! Не разглядишь и свою вытянутую руку. А если и нет её, руки? Смело? Ластиком стёрло? И мост, и берег, и город. Одна река осталась. Иди теперь по ней. Иди…
Куда?
— Уааан… — Оклик. Глухой, но гулкий. Как в детстве, когда кричали друг другу в разные концы железной трубы. Может, померещилось?
— …Дреее… — Не померещилось…
Позади — тоненький силуэт. Фиолетовая куртка. Шапка грубой вязки. Дурацкий помпон.
— …Ииич!
Полосатые варежки. В руках — мешочек. Судя по очертаниям — с коньками.
Бараева?!
— Фух! Догнала! — Света затормозила, чтобы отдышаться. На её щеках выступили красные пятна. — Я вас по рюкзаку узнала.
— Бараева! С тебя новые брюки!
— Зачем?
— Сама-то как думаешь?
— Вандреич, а вы куда? — Она зашагала рядом. Ускорилась, чтобы попадать со мной в ногу.
— Будешь глупые вопросы задавать — перестану пятёрки ставить.
— Простите… — смутилась Света. — А я на тренировку, — и указала туда, где, понимал я, должен находиться каток.
— Фигурное?
— Конькобежный. У меня первый взрослый! В сборную хочу.
— Похвально. Спортсменка, комсомолка…
— А вы — всегда мечтали учителем быть?
Я фыркнул:
— Знаешь, откуда берутся учителя?
— Из педа? — неуверенно предположила Бараева.
— Ничего подобного. Их делают на специальной фабрике. Тамошний мастер нашёл секрет бессмертия — наплодить как можно больше маленьких копий себя. Внешне они разные: разного пола, роста. С разным цветом волос. Но если не сломаются в первые пару лет, превращаются в копию создателя. Спрашивают, не забыл ли ты голову, и объясняют, что хотел сказать автор.
— Опять шутите! — надулась Света.
— Серьёзен как никогда.
— А вот вы рассказывали про Пушкина. Как он из-за жены на дуэли стрелял…
— Допустим.
— Получается, он её любил? Раз жизнью пожертвовал?
— Получается…
— А как понять, что любишь, если никогда этого не испытывала? Не любила, не любила и вдруг полюбила! Как не перепутать? Что, если это не любовь, а…
— Многовато вопросов. Вызывайте повесткой.
— Ну Вандреич… Вы же уч-и-и-тель… Вы зн-а-а-ете…
Хотелось заорать. Чтобы разбудить задремавших рыбаков. Чтобы вспугнуть редких птиц. Чтобы лопнули лёгкие, связки, гланды. Я! Ничего! Не знаю! Слышишь?! Ни-че-го! И никто — ни Анжела, ни Марина, ни Гриша — не знает! И мама с папой — не знают! Ни-че-го! Мы, взрослые, так же плутаем впотьмах! И нам тоже страшно! Очень страшно, слышишь?! Страшнее, чем вам! Ведь у вас впереди — всё! А у нас впереди — что-то… Вот только у нас ещё за спиной — короб: с обидами, разочарованиями, порушенными иллюзиями… И короб этот пригибает к земле. Ниже. Ниже. Ниже…
Не заорал. Остановился. Выдохнул. Скинул рюкзак, тяжёлый, как верблюжий горб.
Широко расставив руки, лёг на спину.
— Вандреич… Вы в порядке?.. — опасливо спросила Света.
— Не боись, крыша не поехала. — Я расчистил снег слева от себя: — Присоединяйся.
— Для чего? — Девушка закусила губу.
— Считай, это урок.
Бараева аккуратно сложила коньки в сугроб. Робко устроилась рядом.
— Видишь?
— Что?
— Ну звёзды?
— Ага…
— Красиво, правда?
— Красиво…
Зимой звёзды горели особенно ярко. Небо, маслянисто-чёрное на горизонте, над городом отчаянно светлело. Метель поутихла, сменившись обычным снегопадом. Казалось, не снежинки, блестящие, крупные, а сами звёзды сыплются, покрывая ровным слоем нашу маленькую планету.
— Представляешь, они были — всегда. До нас. До наших родителей. Тысячи лет. Миллионы. Я это к чему? Каждый раз, когда меня терзает какой-нибудь экзистенциальный вопрос… Знаешь, что такое «экзистенциальный»?
— Не-а.
— Что есть любовь? В чём смысл жизни? Почему Морозов упорно пишет «вокзал» через «г»? Короче, когда одолевают вопросы бытия, я просто беру — и смотрю на звёзды. И так, веришь, легко становится. Лежать бы, лежать…
…До самой весны. Пока не тронется река. А тронется — уплыть отсюда на льдине, как на бригантине. И плыть, плыть, плыть… По зелёной глади моря… По равнине океана… Пока не прибьёт к берегам какого-нибудь чудо-острова…
Мимо, высекая палками искры, промчался лыжник с шахтёрским фонариком на лбу.
— Вандреич… — прошептала Света.
— Ау?
— Мне идти надо.
Точно. Разлёгся, понимаешь! Не часто ли я в последнее время лежу? В сугробе. В атриуме. В классе. Старость, наверное. Гравитация берёт своё…
Встал. Протянул Бараевой руку. Отряхнулись. Взяли пожитки и двинули к берегу.
На опорах пешеходного моста пылали граффити: привычное ОУКС, макабрическое АУЕ и самое романтичное в мире признание — «Люблю тебя, моё маленькое быдло». Я уже различал огни катка. Сновали туда-сюда тёмные фигурки. Звучала музыка, но ветер рвал мотив на части. Швырял в разные стороны клочья слов: «Не… над… эй… ся… печ-а-а-а-ль… ся…»
По склону змеилась тропинка, узкая и скользкая. Протоптанная, надо думать, любителями речных прогулок вроде нас с Бараевой.
— Вот мы и на месте… — Света развела руками. — Спасибо, что проводили.
— Тебе спасибо.
— За что?
— За урок.
Она ловко взбежала по тропинке. Почти на вершине — обернулась:
— А красиво вы всё-таки от ответа ушли!
Я, наконец, разобрал доносившиеся с катка слова: «Не надо печ-а-а-а-литься, вся жизнь впереди…»
Взмахнув мешочком с коньками, Бараева скрылась из виду.
А что ты хотела услышать, Света?
Что любовь разделяет, а нелюбовь, наоборот, — уравнивает? Что без любви жить нельзя, а с нелюбовью — можно, и очень долго? Что в этой игре, выбирая между красным и чёрным, самое верное — ставить на зеро?
Вот, в общем-то, и всё.
Всё, что я не мог и не хотел тебе сказать.
Дороги, которые мы выбираем
Актовый зал — место для школы знаковое. Культовое.
Не менее культовое, чем зал спортивный или пресловутый школьный двор. Актовый зал располагает к действиям. Побуждает самим названием. Но запоминается обычно — словами. Про начало начал. Путёвку в жизнь. Дороги, которые мы выбираем.
Зал был скромным и вмещал, по ощущениям, человек сто. Этого, однако, хватило. Кресла заняли педагоги и выступающие. Рядовых зрителей набралось немного. Я насчитал десятка два болельщиков и всего пару-тройку мам.
Сцену обрамляли бордовые кулисы. К потолку тянулись виноградины воздушных шаров. Из шаров, скрученных в колбасы, на заднике выложили четырёхзначное число. Порядковый номер наступавшего года.
В связи с праздником уроки сократили. Программа ожидалась насыщенная. Концерт — для всех. Дискотека — для старшеклассников. И, наконец, фуршет — сугубо для учителей. На концерт отводилось два часа. Свои номера во славу Нового года и нашего мудрого кормчего представляли классы с пятого по девятый. От повинности освободили только начальную школу — рано, а также десятые-одиннадцатые — ЕГЭ. А ЕГЭ — как война: всё спишет.
Вести концерт доверили выпускникам: смазливому парню с родинкой на шее и статной блондинке, которую высокая причёска и несколько вульгарный макияж делали старше половины учительниц.
— Добрый вечер! Добрый вечер, дорогие друзья! — певучим баритоном вещал обладатель родинки. — Рады приветствовать вас на мероприятии, посвящённом самому любимому, самому народному, самому семейному празднику в России…
— …Новому году! — принимала эстафету партнёрша.
Зал низко гудел, точно растревоженный, но пока не перешедший в атаку улей. Бликовали телефоны. Мамы поднимали их над головами, готовясь запечатлеть чад для истории.
Между рядами суетился Гриша с камерой. Поочерёдно наводил её то на зал, то на сцену. Камера выстреливала очередями сухих хлопков.
Классы выступали в, так сказать, порядке возрастания. После пятого «А», исполнившего танец снежинок, настал черёд моих птенцов.
— Новый год — пора чудес… — ведущий выдержал паузу.
— А есть ли на свете большее чудо, чем… любовь? — подхватила блондинка. — О любви, нагрянувшей в канун Нового года, нам поведает коллектив пятого «Б»!
Я скрестил пальцы. С Богом, ребята!
В углу сцены поставили два стула. Добавили микрофонную стойку. Появились Сурганова и Кукушкин с гитарами наперевес. Маша что-то — кого-то? — выискивала в зале.
Я встал. Широко улыбнулся. Показал два больших пальца.
Увидела. Тоже улыбнулась. Тронула струны:
— Сегодня, — прошептала, — целый день идёт снег. Он падает, тихо кружась. Ты помнишь, тогда тоже всё было засыпано снегом? Это был снег нашей встречи…
— Он лежал перед нами белый-белый, как чистый лист бумаги, — продолжил Кукушкин. — И мне казалось, что мы напишем на этом листе повесть нашей любви…
На фоне танцевали Снегирёв с партнёршей. (Партнёршу ангажировали из другой школы, благо это не было запрещено.) Он стоял. Она бежала мимо. Задевала плечом, на ходу извинялась и бежала дальше. Он мчался следом, силясь догнать, подчинить, обуздать. Но каждый раз, когда казалось, вот-вот, когда казалось, чуть-чуть, девушка извивалась, ускользала, утекала из его рук.
— Земля была прекрасна, — выводили Сурганова и Кукушкин, — прекрасна и чиста…
Снегирёву мешала вьюга. «Снег»: квадратиками, полосками, кружками — я вчера три часа нарезал из бумаги для принтера. (Спасибо маме Саши Желтоноговой, владелице канцелярского магазина, с барского плеча выдавшей мне восемь пачек.)
Важная задача была поручена Михайлову и Бондаренко: они бросали бумагу в стоящие за кулисами вентиляторы, распыляя «снежинки» по сцене.
В конце концов Снегирёв настигал неуловимую свою суженую. Заключал в объятия. Снег одаривал их эполетами и «седыми» прядями. Влюблённые были вместе. Надолго ли?
— Я хочу, чтобы мы брели по городу вдвоём. — Кукушкин в последний раз коснулся струн. Извлёк одиноко-печальную ноту. — И чтобы этот волшебный снег не стал снегом нашей разлуки.
Зашумели аплодисменты. Сидевший на два ряда впереди директор механически повернул голову в мою сторону. Наградил одобрительной улыбкой.
— Такого снегопада давно не знала наша сцена! — засмеялся ведущий. — Интересно, в школе остался хотя бы клочок бумаги?
Я поймал на себе долгий взгляд Марины. Та заметила, что я смотрю, и отвернулась.
Маша, Снегирёв и остальные дети спустились в зал. Бросились ко мне:
— Вандреич! Ну как? Нормально? Вам понравилось? Понравилось?
Сгрёб их в охапку, насколько хватало рук:
— Супер! Что бы я без вас делал? С меня магарыч!
Магарыч? Макарыч? Горыныч? Незнакомое, но забавное слово спровоцировало приступ веселья: ребятишки, не сговариваясь, прыснули.
— Позже объясню, — махнул я. — Отдыхайте. Заслужили!
Окрылённые, они поспешили к выходу, перешёптываясь и хохоча. Кукушкин волочил за собой гитару по полу. Та возмущённо тенькала.
Потом было разное. Брейк-данс и барыня-боярыня. Гимнастические этюды и монолог об особенностях национального празднования.
Мужская часть восьмого «Г» зажигательно сбацала бессмертную «Новогоднюю». Стасов и Халковский, лихо отплясывая подобие канкана, горланили, что скоро всё случится. Морозов (ну кто же ещё?) с кумачовым носом и свекольными, точь-в-точь как у незабвенной Марфушеньки, щеками убедительно изобразил зимнего волшебника в глубоком запое. Наступал на полы шубы. Ронял подарки из мешка с прямоугольной заплатой. Шатаясь, натыкался на танцоров. Один раз даже схлопотал от Стасова ногой по физиономии. Или так было задумано?
Концерт завершился фейерверком из конфетти и серпантина. Артисты и гости потянулись к дверям, оживлённо обсуждая представление.
В пёстром мельтешащем потоке меня перехватила Анжела. С чувством произнесла:
— Благодарю, Иван Андрейч! Отличный номер! Признаюсь, к стыду своему, не верила, что у вас получится что-то дельное. Рада, что заблуждалась.
— Спасибо… — От внезапной похвалы я растерялся.
— По секрету, — Анжела игриво подмигнула, — директор тоже под впечатлением. Вы здесь держитесь! — Она с неслыханной для себя покровительственной фамильярностью погладила моё запястье. — Чтобы без происшествий! С нетерпением ждём в столовой!
В ответ я смог разве что кивнуть.
Подкралась самая волнительная часть вечера — дежурство. Зал надлежало подготовить для дискотеки. Я переносил стулья назад, освобождая танцпол перед сценой.
Помочь вызвался Гриша. На его шее расхлябанно болталась камера.
— Андреич, только не тяни кота за причиндалы… — Физрук пыхтел, пытаясь утащить сразу четыре стула. — Сам понимаешь: водка стынет, бабы преют…
— Вернусь раньше, чем ты откупоришь первую бутылку.
— Смотри! Если чо, нам больше достанется.
У сцены оборудовали диджейский пульт. За него уселся сутулый парнишка с надписью «Wanna Fuck?» на белой футболке.
За стеной бурлило. Клокотало. Гомон, похожий на яростный птичий грай. Взрывы хохота, частые, как при извержении вулкана. Истошные, на грани ультразвука, вопли.
Сверил часы — пора. Погасил свет. Отворил.
В зал хлынуло… море? Покинувшее берега. Корчующее пальмы. Сметающее шезлонги, навесы и хлипкие рыбацкие лачуги. Заполняющее всё, что можно заполнить.
Косы и бритые затылки. Кудри и конские хвосты. Мешковатые балахоны и обтягивающие платья. Футболки и топы. Колготки и джинсы. Туфли на платформе и туфли на шпильке. Кеды. Кроссовки. (Много кроссовок!)
Море, море — мир бездонный…
Диджей сдвинул ползунки на пульте. Колонки громыхнули энергичными танцевальными ритмами: бум-бум! туц-туц! пам-пам!
Море вздохнуло. Заколыхалось. По лицам, плечам, коленям прыгали пятна светомузыки: зелёные, оранжевые, фиолетовые. Играли друг с другом в пятнашки. Из-за постоянных вспышек казалось, что никто не танцует. Что все замерли. Море волнуется раз… Замерли! Музей восковых фигур. Волнуется два… Замерли! Терракотовая армия.
И так — прибой за прибоем… Отлив за отливом…
Экстатическое ощущение. Наркотическое. Почти забытое. И правда, когда я в последний раз был на дискотеке? В школе? Наплывают воспоминания. Зыбкие, как туман. Смутные, будто смотришь сквозь запотевшее влажное стекло…
…Звучит романтичный «медляк». На мне — серый отцовский костюм. Алая лента на спине перехвачена булавкой. Я хочу пригласить Лизу. Ту, что семь лет спустя собьёт на перекрёстке троих. Иду к ней. Мучительный страх выглядеть глупо. И — неспособность не выглядеть. Меня опережает Макс Широков, кавээнщик и балагур. В сердцах я хватаю первую подвернувшуюся девчонку. Она из параллельного класса. Стрижка а-ля восьмидесятые. Кроличьи зубы. Зовут… Арина? Карина? Можно тебя? Кивает. Все две минуты, что мы танцуем, я топчусь по её пальцам. Кошусь на Лизу и Макса. Он что-то рассказывает. Она хихикает. Когда музыка замолкает, Арина (Карина?) с облегчением избавляется от моих рук и выпаливает: «Мудак!..»
Мальчишки хаотично дрыгали конечностями, как солдаты Урфина Джюса. Сбивались в небольшие стайки. Между стайками, неприкаянный, слонялся Морозов. Некоторые засасывали его, но секунд через десять — выплёвывали. От других он отскакивал, точно мяч для пинг-понга.
Не в пример парням, девушки в основном танцевали поодиночке. По-кошачьи выгибали спины. Плавно поводили бёдрами. Грациозно покачивались.
От подобного зрелища в голову лезли — достоевское слово… — мыслишки.
Нужно было отвлечься. От мыслишек обычно хорошо отвлекают мысли — о чём-нибудь отвлечённом. Скажем, о дорогах, что мы выбираем… Улыбнулся.
Вот я? Филолог — по образованию. Журналист — по роду занятий. Учитель — по стечению обстоятельств. По иронии судьбы — исполняю обязанности охранника.
Охранник — работа буддийская и вместе с тем опасная. Почему буддийская? Буддизм учит, что после перерождения можешь оказаться камнем. А кто такой охранник если не живой камень? Неколебимый. Безмолвный. Предмет мебели. Часть интерьера.
В чём опасность? Не в том, что рискуешь получить нож под рёбра или пулю между глаз. Это жизнь наедине с собой. Полное погружение. Будто часами напролёт стоишь перед зеркалом. Вглядываешься в каждый волосок, каждый прыщик, каждую морщинку. Не всякий выдержит…
Зубодробительные бум-бумы сменила пронзительная, чувственная мелодия.
— Белый танец, — сообщил диджей. — Дамы приглашают кавалеров.
Девушки смущённо подходили к парням. Парни — тоже смущённо — обнимали их за талии.
Вдруг кто-то берёт мою ладонь. Влечёт за собой. И вот мы в самой гуще. В самом разгаре. Мелькают лица-лица-лица. Нечёткие. Смазанные, как на испорченном фото. А я — кружу Бараеву. Или — она меня?
— Вы — классный! — жарко шепчет Света. — Я вас люблю…
На Бараевой белый топ и чёрная юбка. От неё явственно пахнет спиртным.
Отстраняюсь:
— Ты когда нахлестаться успела?!
Но та льнёт, льнёт, льнёт:
— Вы не думайте… Это не потому, что я пьяная… Я давно сказать хотела…
Пора, понимаю, прикрывать лавочку. Иначе закончится оргией. А я — из-за невозможности препятствовать — её возглавлю…
Отодвигаю Свету. Прорываюсь через толпу, как через амазонскую сельву. Прокладываю путь, словно ледокол среди айсбергов.
Причаливаю к диджейскому пульту. С трудом перекрикиваю гул:
— Вырубай свою шайтан-машину!
Диджей недоумённо поднимает брови: чего-о-о?
— Вырубай, говорю! Всё! Финита!
Он кривит маленький рот, но подчиняется. Колдует над ползунками, и мелодия умолкает.
Мигом накатила волна взбудораженных, разгорячённых старшеклассников. Запричитали. Загалдели возмущённо: за что? чо такого? ещё полчаса! ещё ведь рано-рано-рано!
— Скажите спасибо тем, кто на дискотеку алкоголь пронёс! Я за ваши пьяные выкрутасы отвечать не намерен! По домам — и точка! У вас пять минут! Обжалованию — не подлежит!
— Умеете вы, Вандреич, кайф обломать… — проворчал Морозов.
— И чтоб ни одно тело по коридорам не шаталось! Не то завтра будем общаться в кабинете директора!
Разочарованно матерясь, старшаки побрели к выходу. Я дёрнул за рукав Хавроничева:
— Лёша?
— Ну.
— Бараеву проводи. А лучше на такси поезжайте.
Хавроничев не стал артачиться. Взял Свету под локоть и повёл к выходу. Девушка не сопротивлялась.
— Денег надо? — бросил я вдогонку.
Парень саркастически фыркнул: мол, я, тичер, ещё сам тебе на бедность подкину.
За пару минут танцпол опустел. Последним свой пост покинул диджей. Раздосадованный. Негодующий. Ещё бы! Художнику не дали дописать картину. Тенора прервали на самой высокой ноте.
Запер двери. Ключ опустил в карман. Ну-с? Куда путь держим, вольный человек Иван сын Андреев? Знамо куда. Буду кутить. Весело. Добродушно. Может быть, слегка поколочу посуду. С отвагой в сердце восклицая: «За нас Господь и Англия, и Святой Георг!»
* * *
На вечер столовая превратилась в банкетный зал. Директор открыл кингстоны много лет сдерживаемой щедрости. Его можно было понять: каждый Карандышев мечтает хотя бы раз примерить костюм Паратова. На столах, забыв вековую вражду, соседствовали красное и белое. Пластмассово блестели яблоки и бананы. Тарелки украшал узор из пирамидок сыра и розочек сервелата.
Я присел за редкий пустующий столик. Плеснул игристого. Ноги гудели, будто это и не восьмые и десятые, а я часами отплясывал под Коржа и Моргенштерна.
В лазурном луче прожектора вальсировали пылинки. Подмигивал слайдами экран. Вот кучерявый директор объясняет оболтусам, что такое дискриминант. Вот он, уже с залысинами, сажает деревца на осеннем субботнике. Вот совсем облысевший кормчий получает медаль из рук улыбчивого власть предержащего. Я отметил, что с годами в чертах директора становилось всё меньше прямых и ломаных линий. На смену им пришли компромиссные дуги и овалы.
Вслед за детьми свои подарки юбиляру преподносили педагоги.
На импровизированной сцене пели и славословили. Принимали позы и делали лица.
Физик Вик Альбертыч (Альбер Виктыч?) и пышнотелая музыкантша разыгрывали эпизод из «Большой перемены». Опустившись на колено, Циркуль признавался даме в любви от лица Ганжи. Та прикладывала ладошки-пирожки к бахчевым грудям и закатывала глаза. Из динамиков струилось меланхоличное: «Мы выбираем, нас выбирают…»
Виновник торжества обозревал происходящее, повесив на лицо полуулыбку. Аккуратно складывая фарфоровые ладони после каждого номера.
Церемонией руководила Анжела. Она накрасилась. Надела кремовое платье в пол. Правой рукой сжимала микрофон. Левой — планшет со сценарием:
— Давно известно, что строить и жить помогает не только душевная песня, но и добрая шутка. А в профессии педагога без юмора — никак! — Анжела перелистнула страницу. — Памятуя о том, что наш директор по достоинству ценит хорошую шутку, Егор Валентиныч подготовил зарисовку о нелёгких школьных буднях.
Анжела уступила место Валенку. Географ в мешковатом пиджаке и квадратных очках, ссутулившись и уперев руки в боки, изрёк:
— В подворотне хулиганы обступили учительницу: «Давай сумочку и часы!» А она им: «Классное — забирайте, а часы — не отдам!»
Ближайшие столики вспыхнули смешками. Вкручивая в пробку штопор, пожаловал Кир в щегольском плюшевом костюме. Из нагрудного кармана озорно выглядывал шёлковый платок.
— Вано, фотографёра нашего не бачил?
— Ноу.
— Опять Гришаня запропал. — Физрук отпустил штопор и закинул в рот виноградину. — А народ меж тем требует.
— Чего?
— Всё того же: хлеба, зрелищ и персональную фотосессию. — Кир помахал молоденькой училке за соседним столом. Та призывно улыбнулась и помахала в ответ. — Не в службу, сгоняй до тренерской, а? Мож, он там? Я бы сам, да не хочу момент упускать.
— Чего не сделаешь ради любви? — Я поднялся.
— Золотой ты человек, Вано! — цокнул Кир. — Проси что хочешь. В пределах разумного.
— Возможности разума — беспредельны. Тебе ли не знать?
Мужчины шептали дамам на ушко что-то игривое. Кто-то уже положил кому-то голову на плечо. Географ продолжал осыпать публику остротами:
— Вчера у магазина стройматериалов пьяная учительница русского пыталась исправить вывеску с «Обои» на «Оба».
Путь в спортзал лежал через слепую кишку коридора. Прямо и направо. Снова прямо. И снова направо. Том-том-том, катилось впереди эхо. В окне посапывал школьный дворик. Кутался молочным, в чёрных проталинах, одеялом. Низко нависали звёзды. Протяни руку — и выкрутишь любую, будто лампочку. Потускневшую. Холодную.
Окна в зале затянули сеткой. Волейбольной? Рыболовной? Сквозь неё лился лунный свет. Чертил на полу клетчатую разметку. Плитка шоколада из Книги рекордов. Шахматная доска для великана. Е2 (едва-едва…) — Е4 (вдох глубокий, ноги шире…).
Под дверью в тренерскую — узкая жёлтая полоска. Не ошибся, выходит, Кир. Не ошибся.
Приоткрыл. Со стен лоснились телостроители. Улыбались распаренные лыжники. Медали с лентами цвета флага. Жестяные кубки. На тумбочке — резиновый тренажёр-кольцо. Два бокала с липкими остатками на доньях. По ободку одного ползёт мушка. В такой-то мороз?
На продавленном диванчике, накрытом махровым пледом, целовались Гриша и Марина. Физрук старался расстегнуть молнию на её платье. Молния — тугая, с маленькой собачкой — не поддавалась. Но Гриша упорно не оставлял попыток.
Я кашлянул:
— Извините, что помешал…
Марина вспорхнула, нахохлившись, как пичуга. Смятенный, подскочил и Гриша.
— Грисаныч, тебя в столовой ждут. Сниматься хотят…
Вышел. Марина? С Гришей? Кто бы мог подумать? Хотя… Конец года. Вино. Усталость. А дома? Готовка. Уборка. На выходных — театр. Готовка. Уборка. Театр — на выходных. И так хочется приключения!.. Почувствовать себя школьницей, что впервые целуется с симпатичным парнем. Впереди — жизнь. Ковровой дорожкой стелется навстречу новому, счастливому. А утром настанет похмелье. Заболит голова. И будешь, глядя в зеркало, стыдливо прятать глаза: ну зачем? зачем?
Иду мимо учительского туалета. Оттуда — какое-то бормотание, какие-то вздохи. Ещё одна пара влюблённых пташек? Неправильно ты, дядя Фёдор, бутерброд ешь. То ли дело Грисаныч с Маринколавной? Спортзал — тут вам и диванчик в тренерской, и маты. Все условия. А в сортире что? Голой задницей о плитку?
Пробежал бы дальше. Да из уборной, как цветок через асфальт, пробивается тоненький голосок. Не н-надо… Пож-жалуйста… Не н-надо… Знакомый голосок. И явно не из учительских.
Питбуль обнажает слюнявые клыки. Угрожающе рычит: р-р-р!..
Да нахрена мне это? Вот скажи — на-хре-на? Там водка стынет. Бабы опять же… преют.
Питбуль вцепляется в лодыжку: ар-р-р-гх! И тянет, тянет, тянет.
Чтоб тебя! Сука! Сука! Сука!
Внутри черным-черно. Плещет в умывальнике вода. У кабинок сучит ножками гигантский паук. Копошится двуспинное чудовище.
Нет. Не чудовище. Парочка. Он и она. Как чувствовал, блин. Как чувствовал…
Она. Светлый мазок топа. Тёмное пятно юбки.
Он. Пузырь толстовки. Ядовитые кроссы.
Глаза наконец привыкают. Наконец вижу. Парень в оранжевых кроссовках — Хавроничев? Хавроничев! — распинает Бараеву на стене. Вдавливает. Вминает, навалившись. Закатывает и без того не монашескую юбку. Розовеют трусики. Света болезненно всхлипывает:
— Не н-надо… пож-жалуйста…
Мысли проносятся селевым потоком. Хавроничев? Бараева? Но откуда? Я же вас домой отправил. Домой отправил. Отправил. Домой. Откуда? Вы? Здесь? Откуда? Откуда? Откуда?
А потом не думаю.
Беру Хавроничева за плечо. Разворачиваю на себя. Лицо его мультяшно вытягивается. Тичер?! Ты?! Отвожу кулак — хрум! С таким звуком лопается куриное яйцо. Отвожу кулак — крак! С таким звуком трескается лёд. Отвожу кулак — хрум! Отвожу кулак — крак! Отвожу — хрум! Отвожу — крак! Хрум! Крак! Хрум! Крак! Хр-у-у-у-р-а-а-а-к!
Из носа у Хавроничева бежит липкая струйка. Глаз заплыл. На зубах пузырится кровь.
Шершавый воздух кромсает женский вскрик. Анжела.
— Иван Андрейч! Вы что натворили?! Что?! Вы?! Натворили?!
После бала
На двери кабинета был нарисован член. Чёрным по белому. Маркером по грунтовке.
Рядом — надпись: «Я тебя сука…» Дальше — неразборчиво. Скорее всего, автор пояснял, каким извращениям хочет со мной предаться.
Зашёл внутрь. Бросил на пол рюкзак. Стал заполнять журнал. Число: двадцать девятое декабря. Тема: «Художественные особенности творчества…»
Зачеркнул. Черкал, черкал, черкал, словно хотел порвать, прорваться с исписанной страницы на чистую. На месте темы вырос уродливый пук грязной соломы. Около него, на маленьком незамаранном островке, вывел: «Что дальше?»
За стенкой бушевала перемена. Многоголосая. Многогорлая. Йодли. Камлания. Звучные, как в индийском кино, затрещины. Топот, сделавший бы честь взводу солдат.
Заглянула Лидочка — англичанка, с которой советовал замутить Кир.
— Иван Андрейч, вы свою дверь — видели?
— Видел.
Иностранка надула щёки:
— Нехорошо. Надо убрать. Дети смеются.
— Ну пусть тот, кто рисовал, и убирает.
— Иван Андрейч!
Встал. Цапнул тряпку, белую и твёрдую, точно окаменелость. Пару раз макнул в ведро. Не отжимая, вышел в коридор.
Восьмой «Г», как всегда, тусил группками по интересам. Спортики — налево. Рэперы — направо. Гики — посередине. Хавроничев сидел на подоконнике, уперев оранжевый кроссовок в батарею. Нос его распух, как подгнивший баклажан. Из правой ноздри торчала свёрнутая колбаской вата. Вокруг увивались подпевалы. Перекидывались матюгами: «Отхерачить… из-за шкуры какой-то…»
Кодла притихла. Притихли и остальные, словно на радиоприёмнике убавили звук.
Чпок. Чпок. Чпок. Мутные капли с тряпки тяжело били о линолеум.
— Твоя работа? — Я кивнул на рисунок.
Хавроничев зыркнул на дверь. Хлюпнул левой ноздрёй.
— С какого?! Хехли как чё, схазу я?!
— Больше некому. — Я швырнул тряпку ему под ноги. — Вытирай.
— Не буду! — рыкнул Хавроничев. — Сами вытихайте!
Между нами незаметно возникла Бараева.
— Не надо, — шепнула она. — Я вытру.
— Мне плевать, кто вытрет. Через две минуты звонок. Чтоб дверь чистая была.
Пошёл обратно.
— Вандхеич! — Окрик в спину. Как нож. Как пуля.
Обернулся.
Хавроничев спрыгнул с подоконника. Как тогда, во время нашей дуэли, широко расставил ноги. Теперь он напоминал не стрелка, а памятник. Медный ли? Бронзовый? Поди разбери. Почти статуя командора. Ох, тяжело пожатье каменной его десницы.
— Вот вы… Вы… Хехачите!.. Унижаете!.. — Слова давались Хавроничеву с трудом, будто он пережёвывал песок. — Хотя тип учитель!.. Тип учить должны!.. А как?.. Как мужик — учитель тем более? — может детей бить?!
Казалось, ноги его в оранжевых кроссовках охватило пламя. Пламенный революционер, он был в своём праве. И он был — прав.
Я обвёл их взглядом. Некоторые отворачивались. Другие прятали глаза. Но все: спортики, рэперы, гики — сомкнулись, составив единое существо. Даже Света, застывшая между, отступила назад, к своим. Кирпичик вернулся в нишу. Боец занял место в фаланге.
— Как — мужик — может — бить — детей?! — повторяет Хавроничев.
— А вы разве — дети? — отвечаю я.
* * *
— Мы не будем подавать в суд.
У старшего Хавроничева жёсткое, наспех вырезанное из дерева лицо. Рот — небрежная прореха. С сыном они совсем не похожи. Старший выбрал на стене точку и гипнотизирует её, намереваясь прожечь дыру.
Мы у Анжелы, в её кабинете-гробике. Суд-тройка? Он самый. Да только судят — меня. Во главе стола Лёшин папа. Обвинитель. Одесную Анжела. Защитник. Ошуюю я. Обвиняемый. За дверью Лёша и Света. Свидетели. Девочка-пай рядом жиган и хулиган. Их уже допросили.
Первой Свету. Глазки в пол. Ручки на коленях. Была на дискотеке… Со всеми… Леся Полярчук предложила выпить… Я не пью, но тут захотелось… Что пили? Кажется, ликёр. Я точно не помню. Потом? Не помню… Ничего не помню. Простите! Я дура, дура, дура…
Следом Лёша. Порывается съесть губы. Ванёк… то есть это… Вандхеич… говорит: по домам. Мы с хебзями и двинули. Тут Светка. За хуку меня — и тащит: пойдём да пойдём. А сама чуть не в похтки лезет. Ну вижу, что пьяная, и чо? Хехли отказываться? Она мне так-то давно нхавилась. Да не насиловал я её! Не насиловал! Ё-моё, бать, ну хоть ты-то?!..
Один из них врёт. Или оба. Или никто.
Хавроничев-старший похож на садовода, что тщательно взращивал, педантично удобрял, поливал строго по графику, а однажды утром — обнаружил урожай погибшим. Отрицание в его глазах уступило место гневу. Гнев пророчил депрессию и скорое принятие.
— Мы не будем подавать в суд, — повторил старший. — Не нужно выносить сор. Родители девочки претензий не имеют. Но и этот, — его палец флюгером повернул на меня, — в школе не останется. В ней не место тем, кто бьёт детей.
— Хорошо, я напишу заявление по собственному.
Кто это сказал? Кто здесь? Чёрт, да это же мой голос! Мой! Только… не мой. Утробный. Мокрый. В горле поселилась пузатая склизкая жаба. Куа-а-а-а…
— Никаких по собственному, — отрезал обвинитель. — Увольнение по статье. За что — сами придумайте.
— Понимаю вашу позицию, Ярослав Тихонович, — робко вступилась Анжела. — Иван Андрейч, безусловно, ошибся. Неправильно оценил ситуацию. Но…
Хавроничев жестом пресёк возражения:
— Я знаю много способов испортить человеку жизнь. Увольнение по статье в сравнении с этим — возня в песочнице. Выполните мои условия — прибегать к ним не стану.
Я не представлял его хрестоматийным следаком. В синем кителе. С лампой-полиграфом под рукой. Или опером. В свитере и ботах-говнодавах. Со шлангом или чулком песка в качестве увесистого довода: чистосердечное облегчает. Он не был ни хорошим полицейским, ни плохим. Он был — равнодушным. Как сама система. Вот он набирает протокол. А слышно, как скрипят шестерёнки. Вот распечатывает его на принтере. А слышно, как мелют жернова.
— Что будет с ребятами?..
Старший медленно, словно башню танка, повернул голову. Прицелился:
— Я думал перевести Алексея в суворовское. Придётся ускорить процесс.
— Виноват парень или нет, если сейчас от него откажетесь, — потеряете навсегда.
Прореха его рта, на время схваченная, опять разошлась:
— О наших с сыном отношениях печётся человек, который сломал ему нос. Как мило.
— Неужели вы никогда не били мальчика?
Лёшин отец не разъярился. Не вскипел. Но что-то в нём лопнуло. Рубили толщу вечной мерзлоты, рубили — и прорубили. А там — горячее, живое, пульсирующее…
— Что происходит в моей семье — не ваше дело! — Он до белизны сжал кулак. — Алексей в детстве синий ходил. И что? Вы должны были его воспитывать. Не избивать! Воспитывать!
— А что в таком случае должны делать вы? — тихо спросил я.
Давно, усталый раб
Вагон мягко качнулся. Замер. Шапки-петушки, фуфайки и валенки потянулись к выходу. Я не выделялся. В антресольных закромах отчего дома отыскалась ушанка. Зелёный рыбацкий бушлат хранил ещё запах пойманного карпа. Ноги облегали подбитые гвоздями берцы — память о тревожной юности. На плече бряцала спортивная сумка.
Улица встретила морозным парком. Осмотрелся. Обшарпанная коробка станции. Ветхая, будто из соломы скамейка. Заржавевшая на краях табличка: «Посёлок Новаторы».
Приехали — доволен? Дальше куда?
Навьюченные поклажей дачники тихо утекали в сторону Новаторов. Тронул за локоть семенившую мимо бабку:
— Мать, до Шишебарова как добраться?
— До Шишебарова? Туда километров сорок, милой.
— Автобус ходит?
— Только машина с продуктами. Да ты Мишку спроси, — он в сельпе шофёром.
Найти магазин оказалось несложно. Это ведь раньше все дороги вели к храму. Сейчас — к магазину. Он — языческое капище и христианский алтарь. Мекка и Иерусалим. Он всех приемлет и всех уравнивает. В нём каждому рады и никого не осуждают.
У дверей с утра пораньше толпилась сельская интеллигенция. Сизые носы. Сладковатый душок перегара. Обильно унавоженная матом речь:
— …Нюрк, говорю, займи полтос в счёт будущих концертов…
— …А я ему: «Ща не Союз, начальник! Те не похеру, на что пью?!»
— …Жить надо по философии. По философии Фрейда, мля, Ницше, мля…
На задворках прятался старый ЗИЛок. Из распахнутого капота, как из пасти аллигатора, торчали голубая олимпийка и обтягивающие пухлый зад трико.
— Ты Мишаня?
— Ну, — буркнул олимпийка. Я-то, мол, Мишаня, а ты что за хрен?
— До Шишебарова докинешь?
— На кой тебе в Шишебарово? — Шофёр, пыхтя, вылез из пасти и стал вытирать ладони о трико. — Там на всю деревню две калеки.
— Должок.
— Должок? — Мишаня погрозил масляным пальцем и скрипуче протянул: — Должо-о-о-к!
Я снимаюсь в комедии. В застойной комедии. Где неясно: когда смеяться? когда рыдать? Где сантехник Борщов делит лестничную клетку с переводчиком Бузыкиным. Где отмечают День взятия Бастилии и в моде цветовая дифференциация штанов. Сейчас как выпрыгнет из кустов усатый режиссёр. Как заорёт в матюгальник станиславское: «Не верю!» Фасад сельпо окажется декорацией. А местная «интеллигенция» — массовкой, набранной по объявлению: «3 руб. 62 коп. съёмочный день». И что делать? Только подавать реплики.
— Так чего? Едем?
— Не-е-е… — Мишаня достал из кармана жёваную цигарку. Подул. — Свечам кабзда.
— А если смазать? — Я брякнул содержимым сумки. — Разок туда? Разок обратно?
На сумку шофёр глянул заинтересованно:
— Разок-то, кажись, маловато будет…
— Туда две и обратно столько же. Но выдвигаемся сейчас.
Ударили по рукам. Я забрался в кабину.
Всё в ней: сиденья, коврики, даже лобовое стекло — пропахло ядрёной — не вытравишь! — махоркой. Над рулём дамокловым мечом нависал треугольный вымпел. Длинная, словно багет, машина пересекает коренастую букву «Т». Снизу подпись: «Чёрно-белый навсегда».
Рядом с шумом взгромоздился Мишаня.
— Весна опять пришла… — просипел он и повернул ключ зажигания. — И лучики тепла…
Грузовик недовольно зафырчал, будто кот спросонок. Обкашлял «красную профессуру» чахоточным дымом.
— Козёл, Миха! — заперхал один из калдырей.
— Не гунди! — хекнул водитель. — По утрам пьют только аристократы и дегенераты!
Мы неспешно покатили к выезду из Новаторов.
— Была у меня в Шишебарове баба. Ух! — вещал Мишаня. — Сиськи — во! Жопа — во! — Он отпустил руль и показал, насколько «во». — Отраву гнала знатную.
ЗИЛок потряхивало. Он громыхал дверцами. Дзинькал стёклами. Дребезжал винтиками, болтиками. За окном накинувшие белые шинельки, неотличимые, как солдаты в строю, убегали сосны.
— Эти в Новаторах тоже пробуют, — пренебрежительно обронил шофёр. — Кто на яблоках, кто на картошке. Но такая, скажу тебе, бормотуха получается. Городские, чо?
Китайский божок над бардачком мерно поддакивал: так-так-так. «Пусть даже через сто веков в страну не дураков…» — хрипло пророчествовала магнитола.
Я откинулся на сиденье. Сколько таких Шишебаровых? Три дня скачи — не доскачешь. А Новаторов таких сколько? Да полстраны, почитай. Будто и не одна Россия — две. Две сестры. Неродные. Сводные. Из общего — лишь фамилия. Первая — городская фифа. Фитнес. Шопинг. Шугаринг. Вторая — дородная деревенская баба. Из тех, что коня и в избу. И вроде бы что их сравнивать? Попривык ты к городской красотке. Попритёрся. Да как познаешь ту, русокосую, кровь с молоком, так и позабудешь зазнобу — не тянет к ней больше, а влечёт к той, грубоватой, сердечной…
— Вон оно — Шишебарово. — Мишаня ткнул в бок, и я понял — задремал.
Среди нагого поля разбросало десятка полтора домишек. Будто могучий древний ледник серпом шёл вперед да отступил, спасовал перед хлипкой этой преградой. Стремительным мазком небрежного художника синел на горизонте лес.
ЗИЛок сменил воинственный рокот на глухое ворчание. Остановился.
— Адрес-то знаешь? — уточнил Мишаня.
— Тут не заблудишься.
— Смотри, — почесался шофёр. — Кореша пока проведаю.
— Свечи там сильно не смазывай. Нам ещё обратно пилить.
Я вылез из кабины. Двинул в сторону деревни. Сумка ритмично стукала по бедру.
Согбенные под сизифовой тяжестью, клонились к земле избёнки. Скалились щербатыми оградками. Учёные бьются над изобретением машины времени. Зачем? Двести километров от города — и девятнадцатый век. Ещё чуть-чуть — и покажется из-за угла девка с коромыслом. Или со свистом и гиканьем вывернут барские сани, окружённые роем вихрастых и розовощёких дворовых мальчишек.
Но нет. Никого. Только гудят провода в небе.
Вот эта улица, вот этот дом. Серый, давно не знавший мужской руки сруб. Поодаль — сарай и банька. Красная авиабомба водяной бочки. Из сугроба, будто снайпер в маскхалате, выглядывает тепличка. За ней недобрым ведьминским глазом темнеет пруд.
Толкнул калитку — как бы не так. Снега за ночь насыпало по щиколотку, а дорожку от крыльца не чистили.
— Хозяева! Есть кто?!
Тишина. Может, в погребе? Или просто не слышит?
Прошёл дальше вдоль косенького забора.
— Ау!
Дай ответ. Молчание. Не даёт ответа.
Отступил на пару шагов. Разбежался и перемахнул через ограду. Хрум! Ноги глубоко увязли в сугробе. Дохрумкал до дома. Уставился в тёмное, с паутинками по краям окошко.
За спиной скрипнул наст. Приятный холодок защекотал ухо. Перевёл взгляд — женщина. Без весла, зато с ружьём. Седьмой десяток. Собранные в пучок волосы прихвачены инеем. На плечах, поверх стёганой телогрейки, платок цвета лежалой пыли.
— Руки! — приказала женщина.
Я послушно поднял руки.
— Теперь пляши, — потребовала она.
— Что?
— Что умеешь!
Я начал мелко притопывать и крутить ладонями:
— Эх, полным полна моя коробушка, есть и ситец, и парча!..
— Чего голосишь, как блажной?! — оборвала хозяйка.
— Сами сказали плясать. А я без музыки не умею.
— А кабы я велела портки снять да в прорубь голым задом?
— Чего не сделаешь ради женщины с оружием…
Она отвела дуло в сторону:
— Из этих, шоль? Из репортёров?
— Из репортёров, да не из этих. Я от Анжелы Паюсовой. За машинкой.
* * *
Внутри дом походил на чемодан фокусника: был больше, чем снаружи.
Сидели на кухне. Среди малинового золота икон и совдеповских гарнитуров посланцем из будущего смотрелся белоснежный холодильник.
Антонина Васильевна поставила двустволку в угол и налила отвар из ромашки. «Чтоб не заболеть», — пояснила она.
— Ты зла не держи… — Хозяйка указала на ружьё. — Приезжал тут один. С камерой. Кино, говорит, хочу снимать. Про мужа вашего. Памятник ему будем ставить. Памятник, как же… А где ты, сволочь, был, когда у Фёдора ноги отнялись?!
— Братья по цеху не помогали?
Вопрос риторический. Заполнить паузу. Дать ей продышаться. Какие там братья? Волки. Лапищами цап! Зубищами клац! Хватай больше, тащи дальше. И, главное, палец, палец им в рот не клади — по локоть отгрызут.
— Не брали его в этот Союз. Потыкался, ещё в восьмидесятые. Плюнул. Писателю, мол, корочки не нужны. У других этих корочек одним местом жуй — и что? Писатели?! Да и вообще: писать — дело одинокое. Зато щас… Все друзья. Все участвовали. Поддерживали. Вдохновляли. Не любят у нас живых. Не любят. Мёртвые в почёте.
Почти купейная беседа. Недостаёт вагона. Тапочек. Чая в дрожащем подстаканнике. В остальном — та же мимолётная искренность. Ведь с кем мы откровеннее всего? Со случайными попутчиками. Такой попутчик для неё — я. Кто она для горожан? Полоумная бабка. Вместо того, чтобы почивать на лаврах («…идею романа “Праздники” Фёдору подсказала я…»), предпочла добровольную ссылку. А для сельчан кто? Старуха, которая вернулась на родину — доживать. Ну, муж был. Книжки какие-то писал. Помер. И чо? Вдруг в её жизнь заглянул я. На час. Не дольше. Не грех поделиться. Крикнуть: «Почему?! Почему?! Почему?!» В этой занесённой по ручку двери, богом забытой глуши никто не услышит. Но, может, хотя бы легче станет?
— Почему машинка? — спросил я, чтобы перевести тему. — Компьютера не было?
— Это у вас, молодых, одни компьютеры на уме. А Фёдор говорил: писать — как в атаку идти. Или ты, или тебя. Компьютер что? Не нравится — поправил. Риску никакого. А без риску — какая ж литература?
Хозяйка поднялась из-за стола. Махнула — «за мной».
Машинка стояла на полу. В чулане, захламлённом и затхлом. Среди кургузых банок солений, венчиков зверобоя и пузатых тюков ветоши. Между пыльными кирпичами стянутых шпагатом «Роман-газет». Голубоватая. «Москва». На ней Черняков написал «Праздники» и «Грустную историю». «Нехитрую забаву» и «Королевскую щуку». Клавиши «О» и «Н» почти стёрлись. «Р» вообще потерялась. Неужто упала с трубы? Воплощение детской мечты. Мир без этой рыкающей, ревущей, фырчащей буквы. Ано-ано ыбаки ловят ыбу у еки. Им попались ак, акушка, учка, адио, игушка…
— И не жалко вам отдавать?
— Память она не в вещах. Что хочу о Феде помнить, у меня здесь. — Антонина Васильевна коснулась груди. — А тебе нужнее. Авось, и правда…
Она не закончила. Но я всё понял.
Всё, что было до тебя
Уроков сегодня не стояло. Только пересдачи. Вот почему в этот предпраздничный час по школе разгуливало немало ребят. Учителя же заполняли журналы. Подбивали отчёты. А если откровенно, в основном гоняли чаи большими компаниями. «Горячих» точек было несколько. Одна — в тренерской. Ко мне заглянул Кир и позвал в гости. Я поблагодарил. Расстались весьма довольные друг другом.
Народная тропа не скудела. После Кира навестила Анжела. Приоткрыла дверь, но войти, словно в палату к прокажённому, не решалась. Топталась на пороге:
— Иван Андрейч, вас директор ждёт. Хочет пообщаться.
— Иду.
Проскользнул мимо.
— И ещё… — Она замялась, выискивая что-то под ногами. — Спасибо за машинку.
— Да не за что.
Директор посещал занятия всех молодых педагогов. На мои, однако, так и не попал. Не успел? Забавно. Наш первый разговор состоится в мой последний рабочий день.
Он стоял у окна. Холёные ручки сложены за спиной. Внизу, будто кровь из раны, из школы утекали дети. И каждый раз здание без них пустело и умирало, чтобы следующим утром ожить опять. Чтобы вновь наполниться голосами. Хлопотами. Смехом.
— Люблю смотреть, как ребята возвращаются домой, — прожурчал директор. — В такие минуты я ощущаю величие нашего труда.
Маленький генерал и его армия. Уверен, он воображает себя Цезарем, ведущим легионы на Рим. Наполеоном, обозревающим Бородинское поле. Бьюсь об заклад, у него в квартире в шкафу пылятся камзол и треуголка. А гостиную украшает портрет в образе корсиканца.
Кабинет украшали другие портреты. Со стен смотрели Ушинский, Макаренко и внезапно Дзержинский. Постойте-постойте… Ах да! Он же лучший друг советских детей.
Директор скрылся за массивным дубовым столом. Утонул в кресле, которое органично вписалось бы в интерьер ночного клуба. Есть в этом нечто фрейдистское. Тяга миниатюрного мужчины к крупным вещам. Сорочье пристрастие к дорогим часам и бриллиантовым запонкам. К малахитовым пресс-папье и позолоченным перьям. Из ряда выбивался только автомобиль. К удивлению, директор ездил не на танкоподобном «Лексусе» или «Рендж Ровере» размером с коттедж, а на женственно-округлом «Пежо». Интересно, как бы это объяснил любитель сигар?
— Отзывы на вас были позитивные. — Директор соединил кончики пальцев. — Разные. Но, в общем и целом, позитивные. Жаль, что я так и не побывал на ваших уроках.
Может, думаю, оно и к лучшему. Иначе пришлось бы увольняться раньше.
— Мужчины школе нужны, — продолжил он. — Очень нужны. Увы, этот мальчик… Лёша?.. Его родители…
— Этот мальчик пытался девочку изнасиловать.
— Да, но она ничего не помнит. Ситуация неоднозначная.
— Что неоднозначного? Что неоднозначного, когда вы застаёте жену в постели с другим? Или когда пятеро избивают одного?
Директор пробежался по невидимым клавишам на столешнице. Сыграл известную исключительно ему сонату.
— Вы ещё молоды, Иван. Слишком молоды. Я тоже таким был. Пылким. Бунтарём! Тоже считал, что жизнь — это вызов. Что мир делится на чёрное и белое. К сожалению, жизнь — всего лишь цепочка компромиссов. А мир… серый по большей части.
Ну да. Первый компромисс. Второй. И вот уже ложь — и не ложь вовсе. Ведь правда так велика… Кто знает, с какой её гранью ты столкнулся? И вот уже молчание — не согласия, даже не одобрения знак, а — призыв к действию. И какие только дела не творятся с благословения молчаливых.
— Мир — того цвета, в какой вы его окрасите. А отговорку «ничего изменить нельзя» придумали те, кто не хочет нести ответственность за свою судьбу.
— В любом случае не хотелось бы предавать вопрос огласке. Так будет лучше. Для всех.
А ведь ты боишься. Чёрт, как же ты боишься! Боишься, что всё это кончится. Вмиг. По щелчку. Не станет кабинета. Брендовых побрякушек. Придыхания в голосах подчинённых. Не станет власти. Такой большой — для маленького человека.
— Что вы вообще думаете? Об… этом? — Директор жестом обвёл пространство вокруг.
— О вашем кабинете?
— О школе. Всегда интересно мнение молодого педагога.
Время, считали славяне, стремится не из прошлого в будущее, а кружит по спирали. А значит, мы обречены повторять одни и те же слова. Поступки. Ошибки. Оттого, наверное, и все мои работы завершаются поистине кафкианскими диалогами.
— У меня был одноклассник. Паша. В старших классах приходил на занятия. Садился за последнюю парту. Доставал кирпич — и пилил перочинным ножом. Кирпич — ножом. Весь урок. Каково?
Директор пожевал губами. Поёрзал:
— Хотите сказать: вы тоже пилите кирпич?
— Хочу сказать: пилить кирпич интереснее, чем слушать учителей.
— Полагаете, вас слушать интересно?
Я пожал плечами:
— Теперь-то какая разница?
Он задумчиво кивнул:
— Больше не задерживаю.
На стенде в фойе висели новогодние рисунки. Большинство ребят, лукаво не мудрствуя, изобразили зимнего волшебника. Влекомый вереницей оленей дедушка торопился поздравить страну или, забросив на плечо мешок с подарками, протискивался в печную трубу. Одна работа выделялась. Густобровый боровичок, похожий не на господина из Великого Устюга, а скорее на свирепого лесного гнома, оделял счастливое семейство: мама, папа, я. Из его сидора сыпались телефоны с надкусанными яблоками. Яблоки автор прорисовал тщательнее, чем лицо мамы. О, времена! А мы расплачивались друг с другом листьями с деревьев и мечтали о «Сникерсе».
Рядом на подоконнике сидел Гриша и качал ногой. У восьмиклассников научился?
— Болтают, дембель у тебя? — хмуро спросил он.
В глаза не смотрел. Косил вниз и в сторону. Смешной.
— Гвардии рядовой Астахов несение службы закончил.
— Я тоже уйду! — Гриша яростно хватил кулаком о стену. — Вот год доработаю — и уйду.
— Ага. Давай.
Он опасливо хлопнул меня по плечу:
— Ты, Андреич, там это… Не теряйся.
— Спасибо. — Я улыбнулся. — И ты.
На излёте календарного года коллеги наводили в кабинетах марафет. Оклеивали стены бумажными снежинками. Пускали под потолком серпантин.
Я обошёлся малой кровью. Поставил искусственную ёлочку с ядовито-алой звездой. На тёмно-синих ветках пушистым ужиком свернулась гирлянда. На неделе в город нагрянула оттепель. Капель и лужи грозились отнять у праздника львиную долю обаяния. Благо ночью ударил лёгкий морозец. Под хохлому расписал окна серебристой лазурью. Плюх! Я шлёпнул ладонью о стекло. Десять секунд — и по запястью скользнула прохладная влага. Отнял руку. В отпечатке переливалась улица. Рабочие в оранжевых жилетах, точь-в-точь сытые кухонные пруссаки, вяло стягивали со щита выгоревший плакат. «Макаров. Закон и порядок». Название для сериала по НТВ. У слуги народа были челюсть Щелкунчика и лоб неандертальца. Я бы поменял на «Макаров придёт — порядок наведёт». А, впрочем, не имеет значения. Обещание-то предвыборное. Тем более Новый год на носу. Самое время пустить по венам наркотик новых надежд. Новых чаяний. Уверовать в них, как в силу молитвы. Ещё не всё дорешено, нет! Не всё разрешено! Нет, не движется жизнь по проложенному кем-то маршруту. Она в наших руках. Мы сами — кузнецы своего счастья. И выплавим, выкуем его таким, каким захотим. Вот пробьёт двенадцать — и возьмёмся за мехи и молот! Ведь так?
В дверь просочилась Бараева:
— Вандреич, я у вас посижу?
— Посиди. А ты, вообще, что в школе делаешь? Только не ври про пересдачу.
— Просто… Гуляла.
— Не нагулялась за полгода? Ступай. Помогай маме салаты готовить.
— Не хочу я ей помогать! — неожиданно огрызнулась всегда такая вежливая Света. — А вы правда уходите?
— Открою тайну, Свет. Только никому, окей? — Я понизил голос. — Никакой я не учитель. Я — агент британской разведки. И здесь был на задании. А тут из штаба передали: срочно нужно подкрепление — коллега Бонд не справляется. Короче, труба зовёт.
— Жалко… Вы один ко мне хорошо относились.
Что-то во мне шевельнулось. Что-то отцовское. Обнять. Погладить по голове. Всё будет хорошо. Всё уже хорошо. Я большой и сильный. Я никому, слышишь, никому не дам тебя в обиду. Но шевельнулось и что-то гаденькое: войдут, увидят? Мало тебе проблем?
— Что ты, Свет… Учителя, ребята, мама — все к тебе хорошо относятся.
— Мама?.. Мама?!. У меня один раз секцию отменили. Домой пораньше пришла, а мама там… Ударила. Говорит, папе скажешь — хуже будет. — Она закрыла лицо руками. — Извините!..
Света вскочила и, схватив рюкзачок, выбежала из кабинета.
Чем я мог ей помочь? Чем вообще учитель может помочь ученику? Разве что — подать пример. Только с кого его брать, пример этот? Не с меня же.
Стал собирать вещи. Ежедневник. Тетради. Методички. Ноут. Ноут. Ноут.
Хокку!
Каждый день
Ноут я в школу носил.
Спина болит у меня.
Скрипнули петли. Опять Света, что ли? Быстро она успокоилась.
Но это была не Света. В проёме застыла Марина.
— Можно? — стыдливо спросила она.
— Вам — везде.
Широкими шагами Марина пересекла кабинет. Встала у окна. Скрестила на груди руки.
Кто она сегодня? Дай угадаю. Строгая училка? Было. Роковая женщина? Было. Игривая кошечка? Тоже было. Хотя, не удивлюсь, она и сама не знает. Действует по наитию.
— Ты увольняешься?
— Пойду искать по свету, где оскорблённому есть чувству уголок.
— Не ёрничай, пожалуйста. Я этого не люблю.
— А что остаётся? Ирония, писал Довлатов, — оружие беззащитных.
Она разозлилась:
— Цитаты, цитаты, цитаты! У тебя вообще есть что-нибудь своё?
— Своё? Кому оно нужно — своё? Тебе, что ли?
Марина вздрогнула, будто от пощёчины. Часто заморгала.
Кажется, понял. Сегодня она — женщина на грани нервного срыва. А я, наоборот, — хам, агрессор, циник. Принцип зеркала. Зеркало беспристрастно, но каждый видит в нём что хочет. Маринин муж — домовитую хозяйку. Гриша — в доску свою девчонку. Я — ранимую натуру. А что если нечего, некого отражать? Тогда зеркало — просто кусок стекла, покрытый лаком.
— Я всё мужу рассказала. — С удалью обречённого Марина тряхнула чёлкой.
— Что всё?
— Всё. Про нас. Про Гришу. Всё.
— А он?
— Говорит, давно пора. Сколько лет как чужие живём.
Я присвистнул:
— Выходит, развод и девичья фамилия?
— Выходит.
— И что делать собираешься?
Марина беззаботно развела руками:
— За далью — даль.
— А детей кто будет учить?
— Другие придут, сменив уют… — Она заулыбалась. — Заразил цитатами!
— Хорошо хоть — только цитатами.
— Дурак!
— Это всё, конечно, замечательно, да только я-то здесь — причём?
— Не знаю… Выговориться захотелось. Оказывается, ближе тебя у меня в школе никого.
— Согласен — не повезло.
— Ты домой? Давай прогуляемся? Как раньше?
— Why not?
— Тогда внизу?
— Внизу.
Тоскливо вздохнула дверь. Я остался один.
Почему всё сложилось именно так? Так… глупо? Так нелепо? Почему?
Потому, Ваня, что ты всё рушишь. Потому, что торной дороге предпочитаешь колдобины и буераки. Потому, наконец, что тебе неведомо слово «планы».
Планы?
Планы-планы (кивок).
Я не против планов. Строить их — не умею. Уснуть могу в одном месте. Проснуться — в другом. Какие уж тут планы? Интересно, каково это? Планировать? Разок попробовать, что ль? Квартиру неплохо бы в центре. Двушку, а лучше трёшку. Детей. Обязательно двоих: мальчика и девочку. И чтоб разница небольшая. Плохо, когда между детьми большая разница. Сына отдадим на бокс. Дочку — на танцы. И обоих — на английский. Без английского, сам знаешь, сейчас никуда. Школу надо с математическим уклоном. Сына потом поступим на программиста. Ты же в курсе, сколько они зарабатывают? А дочку — на юридический! Там много перспективных женихов…
Жизнь как дорожная карта. Как уравнение со всеми известными. Задача, ответ на которую подсмотрели в решебнике. Ещё не прожитая прожитая жизнь.
Я не против планов. Но разве можно запланировать счастье?
* * *
Ключи я сдал на вахту. С нового года у них будет новый хозяин.
Вдруг — дробный нарастающий топот. Будто пигмеи бьют в боевые тамтамы маленькими своими ладонями. Будто мчится на водопой табун диких, необъезженных лошадей.
По коридору мчались пятиклассники. Расхристанные. Взбудораженные. В расстёгнутых куртках. Сдвинутых шапках. Со слипшимися от пота волосами.
Да это же — они! Моя команда! Мои артисты! Сурганова. Кукушкин. Снегирёв. Михайлов. Бондаренко. Великолепная пятёрка. А я, получается, вратарь?
Расставляю руки, словно перед пенальти. Ловлю их в объятия: одного, второго, третьего… Они повисают на мне, как лилипуты на Гулливере. Галдят, точно брошенные кукушкой птенцы…
— Вандреич! Не уходите! Пожалуйста! Вы — самый лучший! Не уходите! Мы директора попросим! Только не уходите! Пожалуйста! Скажите, что не уйдёте! Пожалуйста! Скажите!
— А ну тихо! Тихо, кому говорят!
— Всё из-за урода этого, Хавроничева? Не жить ему, блин! — Снегирёв яростно впечатывает кулак в ладонь. — Стрела!
— Во-первых, никаких стрел, луков и копий! А во-вторых, вы почему не дома? Заняться нечем? Сейчас займу! Я вам что на каникулы задал?
— Гоголя читать… — мямлит Михайлов.
— Так идите и читайте! Сразу после праздников — контрольная! И вообще, это что за вид? Не стыдно? Бондаренко, сопли подотри! Кукушкин, рубаху заправь! Как босяк, честное слово! Маш, ты почему их так распустила?
Как и тогда, первого сентября, Маша делает шаг вперёд. Обнимает меня за талию. Крепко прижимается маленьким телом.
— Вандреич, вы ведь не уйдёте?..
Огромные, полные доверия глаза. Разве таким глазам можно лгать?
— Ну куда я от вас денусь?
Куда?..
* * *
Марина ждёт на улице неподалёку от крыльца. На ней — серое пальто и красный берет. Красная шапочка? Бабушка-бабушка, зачем тебе такой большой?.. О-о-о!..
Комьями сладкой ваты от земли поднимается пар. Мешается с кофейной гущей сумерек. Пышно цветут одуванчики фонарей. Кромка луны тает, словно масло на хлебном мякише.
— Ты долго. — Щёки Марины порозовели. В волосах блестят серебряные пряди.
— Думал, ты любишь, когда долго.
Она шутливо морщится. Фу-фу-фу! Скабрезности — как можно?
— Целуюсь лучше, чем шучу, — оправдываюсь я.
В безнадёжной пробке стынут машины. Насмешливо подмигивает светофор.
— Какие планы?
Ну вот опять: планы, планы, планы…
— Вернусь в журналистику. Книгу напишу. Материала — выше крыши.
— Вообще-то, я не загадывала так далеко. Имела в виду — планы на Новый год?
— А что вы хотите предложить?
Марина берёт меня под руку. Сжимает:
— Есть примета: с кем Новый год встретишь — с тем и проведёшь. Я хочу встречать его с тобой. Как ты на это смотришь?
— С удовольствием.
Огни в районе вымерли. Идём вдоль чаши стадиона, бескрайней, как замёрзший океан. Футбольные ворота — точно остов древнего, выброшенного на сушу, истлевшего животного. На дальнем берегу копошатся крошечные лыжники. Силятся на тоненьких своих ножках пересечь океан. Да разве осилишь?
Ажурные ворота парка. Аттракционы: костлявые, продрогшие — одичав от одиночества, впали в спячку. Думаю, им снится весна.
— Снег… — Марина ловит сверкающую песчинку. — Как в первый раз, помнишь?
Зачерпывает в сугробе горсть, подбрасывает вверх и кружится в облаке бисневой пыли. Балерина в стеклянном шаре.
Красная шапочка. Балерина. Кто же ты на самом деле?! Хотя неважно…
Обнимаю её за плечи. Целую.
Ближний к нам фонарь, моргая, оживает. Как в кино — не хватает лишь музыки. Будь я режиссёром — пустил бы титры. Чёрный экран. Лаконичное «Конец» посередине.
— Иван Андреевич, — Марина отстраняется, — вы шикарно целуетесь! И шутите тоже!
— Говорите, Марина Николаевна, говорите…
Снег укрывает нас балдахином. Ширмой отделяет от снующих вокруг теней. Изломанных. Дёрганых. Угловатых. Одна превращается в старушку, прибитую сумками к земле.
— Деток вам хороших, ребята! — улыбается старушка.
Смеёмся:
— Спасибо! Лучшее пожелание!
Десятки разноцветных лампочек, оплетая ограду над выходом из парка, складываются в слова: «С новым счастьем!»
2018—2022 гг.