Утопическая повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2022
Гуцко Денис Николаевич родился в 1969 году в Тбилиси. Окончил геолого-географический факультет РГУ. Публиковался в журналах «Дружба народов», «Знамя», «Октябрь», «Новый мир» и др. Автор книг, в том числе «Русскоговорящий» (2005), «Бета-самец» (2013), «Большие и маленькие» (2017). Лауреат премии «Русский Букер» (2005).
Зверева Дарья Валерьевна родилась в 1989 году в Ростове-на-Дону. В 2011-м окончила химический факультет РГУ. Книжный блогер, главный библиотекарь Донской государственной публичной библиотеки.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2021, № 4.
Поначалу Клобуков не думал об отставке. Ранение не беспокоит, с нормативами справляется лучше молодых. Сам даже не вспомнил: вот они, рубежные сорок пять — выслуга с боевым коэффициентом плюс орден, можно проситься на пенсию. За несколько дней до Нового года кадровик встретил перед штабом, хлопнул по плечу: «Ну что, настал час Пи? Пионер-пенсионер, на районе новый хер?» Клобуков только хмыкнул — в том смысле, что с какого перепугу, ещё вся служба впереди. Была командировка в Весёло-Вознесенку — накрыли оптовую партию конопли — боевые дежурства, несколько задержаний.
Но «час Пи» вертелся в голове, как мотив, подхваченный в такси.
Михалыч уволился ещё осенью. И все знали — не по доброй воле. Сам он молчал как рыба, даже на отходной не проговорился. Хотя никакого секрета: столичные лампасы освободили место для Капрелова, губернаторского зятя. Никогда за девятнадцать лет, со дня основания, отрядом не командовал человек со стороны. Оборвалась традиция. И много чего вместе с ней.
За Михалыча обидно. Но дело не в обиде. Не может стоять во главе отряда чужак. Тем более блатной. Тем более Капрелов, человек кабинетный, без опыта огневого контакта. Под другое заточен. Новый командир удивил привычкой гнобить подчинённых и коммерческой хваткой. Уже началось, поползло по швам: бассейн «Динамо» стал для бойцов платным, нанят сторонний зачем-то инструктор — гражданский, гуру практической стрельбы. Дальше — по нарастающей: люди начали дробиться и кучковаться, повисло напряжение, рапорты пошли на перевод — опять же, впервые за девятнадцать лет. Атмосфера предгрозовая. Рано или поздно рванёт.
И ещё Донбасс.
Что-то намечалось большое. Неспроста Капрелов самолично проводит ликбез про украинских нациков.
Не то чтобы обдумал — сложилось само, как родной ПМ на сборке-разборке.
Было так: третьего января, накануне дежурства, проснулся затемно, в четыре тридцать пять — и в голове лежало готовое, бесповоротное, как приказ, решение.
Он встал, подошёл к окну. Моргали жёлтым светофоры. Проскрипел тормозами бензовоз на повороте.
Без ребят будет пусто.
Люди сторонние — из тех, которые, залетая в их круг, задерживались на какое-то время и успевали хоть что-то разглядеть, говорили: у вас нет своей жизни. На самом деле в отработке штурмовых тактик, в боевых выездах жизни умещалось столько, что попробуй проживи.
Когда пришёл в отряд, Михалыч был начальником группы. К нему Клобуков и попал. С одной стороны, всего год — через год Михалыч получил подполковника и ушёл на повышение. С другой — самое начало, первые операции. На задержании в Зверево принял очередь в бронежилет, упал, где стоял — на линию огня. Если бы не Михалыч, который шёл замыкающим, там бы всё и закончилось.
С Ромой Филлиповым подавали документы в один день. Ранены вместе, одной хаттабкой. В отряде шутили: хаттабские братья. Осень была. Ореховая роща. Растяжка пряталась глубоко под листвой. В госпитале отлёживались на соседних койках, читали вслух по очереди «Старик и море». Рома две недели выносил за ним утку, пока сам Клобуков лежал на вытяжке.
На горной подготовке в Зайцевке, когда так неудачно зацепился разгрузкой за скальный крюк, Женя Борисов отстегнул страховку и, рискуя сорваться, добрался до него по узкой террасе — только чтобы скрыть конфуз товарища от командиров. Запросто мог слететь с почти отвесной стенки. Но важнее было пройти дистанцию. Через полгода брали с ним группу Хасана. Отработали в паре — ни единой царапины, как на полигоне.
Клобуков от них ничем не отличался: вытаскивал, прикрывал, выхаживал. И так каждый. В любых сабантуях — когда собирались без жён и посторонних — цепочка воспоминаний, кто кого и где выручал, растягивалась часа на полтора.
Такая жизнь. Очень настоящая.
И вдруг как отрезало: уходить.
— Чем займёмся на гражданке? — спросил он вслух.
Тот, кого он спрашивал — тусклый силуэт в тёмном окне, — ничего не ответил. Больше спрашивать было не у кого.
Женился Клобуков дважды, сначала сразу после контракта, потом в тридцать пять — уже капитаном был. Света сорвалась через полгода после свадьбы — ни скандалов, ни записки, на балконе остались досыхать её шорты. Саша продержалась три года, но ушла так же внезапно — встретила с очередного выезда, покормила: «Как прошло? — Всё штатно», — а в спальне уже сумки собранные. Думал — голову сломал. Не понял, почему так. Уходили молча, как из пустого помещения. И что самое непонятное, до сих пор каждая присылает поздравительную эсэмэску: на Новый год, на день рождения, на 14 и 23 февраля. Не открытку из интернета — а руками набирают: всего наилучшего, счастья, любви. И он им отвечает: любви, счастья. Странно всё, кто бы объяснил.
В отряде не ожидали, конечно. Капрелов предложил санаторий в Ялте, подумал и добавил инструкторскую должность — решил, что Клобуков выдохся. Клобуков объяснять не стал.
Парням попытался рассказать про то, как его подкинуло среди ночи — и как он пялился в жёлтые мигающие светофоры. Не получилось. Запутался в словах. Наверное, все только утвердились в мысли: устал, пора ему. У каждого свой срок. Служить — не в офисе плющиться, календарём не измеришь.
Отпустили. Ушёл.
Руку жали, фото на доску славы.
— Не забывай, пиши-звони.
Списывался, созванивался. Ходил в отрядную качалку и на субботний хоккей, когда набирались команды. Съездил на шашлыки: родился сын у Фатеева, позвали. Однажды собрались в Романовских банях всем отрядом — и те, кто служит, и те, кто в отставке. Даже Юрку Осипова сын привёз в кресле-каталке.
Но чем дальше, тем тяжелей давались ему встречи. У них продолжилась служба: отработка, боевые задачи. Даже шутки все оттуда. Как проводили обыск у цыгана, и тот разыграл спектакль: «Боже, боже, откуда в моём доме мешок наркоты!» Как в учебке старички подбивали салаг вытащить мембраны из противогазов перед марш- броском — дышишь легко, мчишь кабанчиком, пока не забегаешь в палатку с газом. А Клобуков рассказывать разучился. Вспомнит что-нибудь, поделится — и всё мимо. В лучшем случае вежливо посмеются. Не слышат. Будто сидят в вертолёте, а он на бетонке стоит под грохочущими лопастями. У них продолжилась служба, а у него так и не началось гражданки.
Позвонил Стелле.
— Думала, грохнули моего вип-клиента, — обрадовалась она.
Почему-то не сказал ей, что уволился. Обычно оплачивал стандартные два часа, а тут попросил остаться на ночь.
— Ого. Впервые за столько лет. Случилось что?
Пожал плечами.
— Да нет, всё штатно.
Стелла — лучшее лекарство. Но насовсем её не оставишь.
Пришлось придумывать, как одолеть маяту.
Телевизор продал через месяц: в больших количествах, оказалось, вызывает мигрень. На всех каналах психопаты и геополитики.
Съездил к младшему брату в Усть-Донецк. У Жоры трое дочерей-подростков, дурдом похуже телевизора — сёстры продержались сутки, а потом каждый вечер хоть стреляйся. Сходили за грибами, на рыбалку. Съездили к родителям на кладбище. Вспомнилось из детства кое-что. Всякое. Но больше хорошего. Отец, когда не пил, всё-таки интересный был человек. Про Крайний Север любил рассказывать: когда-то в школе мечтал стать геологом. Шли обратно с кладбища, голос матери как будто окликнул. То ли «погоди», то ли «не ходи». Пока работал, нервы были покрепче.
Жора говорит: «Переезжай к нам, не молодеешь, сведём тебя с дельной бабёнкой, своё хозяйство». Огляделся, примерился: нет, не то. Рутина, пьянство, дороги разбитые — и бабы такие же, вдрызг. Уехал. Жора, наверное, обиделся — грустно очень вздохнул, когда на вокзал вёз.
А дома всё то же: чем занять себя в потерханой однушке и как отключить осточертевший зудёж в голове. Не мысли — даже не обрывки — а какое-то недоброе напряжение. Копится, сгущается. Каждое утро, перед тем как взяться за зубную щётку, Клобуков — уже по привычке — интересуется у растерянного человека в зеркале: зачем сбежал как подорванный, можешь рассказать? Не может. Молчит.
Придумал себе занятие: обои в комнате переклеил, перестелил ламинат, унитаз заменил.
Книжки взялся читать. Пелевин понравился.
От чесотки в мозгу и книги, и бытовуха отвлекали только на время: пока клеилось, пока пилилось и прикручивалось, пока Дамилола пересказывал очередной боевой вылет и подшаманивал сучество своей фееричной Кае, — а когда заканчивался обманно напичканный делами и заботами, путешествиями в несуществующее день, Клобуков снова обнаруживал себя в ноющей опасной тишине, как в одиночном дозоре, выдвинутом так далеко от своих, что, если вдруг противник, на подкрепление можно не надеяться; и очень хочется писать письмо родным. Но нельзя.
Снова была ночь. Маялся, не спалось. Загулявшая компания долго прощалась у подъезда. Баба Тома за стеной отчитывала дочку — старую деву Наташу — за пересушенный пирог, и Клобуков в сотый раз подумал о переезде. Постепенно всё стихло, и он задремал. Запомнился отрывок сна, в котором он тащит раненого Мишку Савельева по оживлённой трассе, и водители возмущённо сигналят, кричат, вываливаются из окон по пояс, а у Савельева почему-то птичья голова. На обочину съезжает «Камаз», из него выходит полковник Зотов и начинает истошно мяукать. «Товарищ полковник, я вас не понимаю».
Клобуков проснулся, перевернул влажную подушку, перелёг на другой бок — и понял, что мяуканье доносится из кухни.
Котёнок сидел на ветке акации, привалившейся к стене дома года два тому назад — прямо за окном. Они посмотрели друг другу в глаза, и Клобуков спросил:
— Ты откуда?
В ответ мохнатый выдал пронзительную, исполненную возмущения тираду. Клобуков открыл окно, снял антимоскитную сетку. Не удержавшись, высунулся в ночь, глянул вверх: глухая кирпичная кладка, над выступом крыши — ничего, только пучеглазые звёзды и оспяная сизая луна.
— Разорался. Ворона тебя принесла, что ли?
Он вышел в прихожую, вытащил доску ламината из остатков, обмотал её полотенцем, полотенце прихватил скотчем по краям — не слетит — и вернулся на кухню.
Подрагивая тощим хвостом, котёнок следил за каждым его движением.
Ветка качалась, поэтому Клобуков подсунул доску снизу, под самые лапы.
— Как будешь готов. Давай. Ты можешь.
Уговаривать не пришлось.
Котёнок цапнул полотенце одной лапой, потом другой, и пополз, оттопырив лядащий зад. И хвост качается, как антенна полевой рации. Клобуков аккуратно втянул, опустил край доски на пол. Секунда, и котёнок — оказался он полосато-серым с розоватым пузом — деловито побежал по кухне.
— Ну, привет, — прокомментировал Клобуков. — Вставить бы тебе пистон за такую побудку.
Так и прилипло: Пистон.
Клобуков потом, случалось, задумывался, откуда выскочило это словечко. Пистоны, особенно на ленте, в детстве были великой ценностью. Кто-нибудь выходил на войнушку с пистолетом, заряженным пистонами, — и стрелял по-настоящему, с громким хлопком, а не как все остальные «бах-бах, пиу-пиу». И запах серы, как знак превосходства.
— Мама, мама, скинь двадцать копеек! Мы с пацанами сгоняем в «Детский мир». Там пистоны привезли.
— Завтра буду мимо идти, куплю.
— Завтра не будет. Все идут, я тоже хочу. Раскупят же. Ну, мам! Нам для игры.
А ещё Пистоном звали трудовика в школе. Его словечко. «Будешь подходить к станкам, получишь пистон».
Зажили.
Вроде бы несложно обихаживать котёнка. Но лотком и поилкой не ограничилось, Клобуков увлёкся. Купил лежанку сразу большую, на вырост. В веткнижке записали кличку, и в соседней графе хозяина. Получилось «Пистон Клобуков». Забавно.
Кастрировать или не кастрировать? Серьёзный вопрос. Подсел на ветеринарные каналы на Ютубе.
Животных у него никогда не было. В школе отец не разрешил: не в хлеву живём. И вот убедился по случаю — статейки-то психологические не врали: домашняя живность снимает стресс. Спать начал нормально. Пистон угнездится в ногах, включит урчалку, и накатывает дрёма. Перестала сниться всякая дрянь. Даже Первая Чеченская закончилась. Давно такого не было. Зато Пистон, бывало, среди ночи вскинется и ползёт, жалобно покрякивая, по одеялу — у котов, стало быть, свои кошмары. Подползёт к плечу, уткнётся.
— Давай, брат, окапывайся.
Кот оказался неуёмный. Самый злобный следак, который умеет в полчаса вывернуть наизнанку любую квартиру, не сравнился бы с Пистоном, когда на него находило. В первый раз, застав свою жилплощадь истерзанной кошачьим паркуром, Клобуков потянулся за ремнём — наказать так, чтобы отбить охоту. Подумал мельком: наверное, похож сейчас на отца. Но Пистон так умильно дрых на груде вываленных носков, что Клобуков махнул рукой и с весёлым матом принялся за уборку.
Ящики стал подтыкать кусками газеты. Закрывал все двери, даже когда уходил ненадолго. Пистона оставлял в прихожей. Со временем кое-как сошлись на том, что своё подростковое буйство кот выплёскивает на теннисных мячах, которые специально для этого куплены. Уговор время от времени нарушался. То высадка на люстру со шторы. То ночная экспедиция в шкаф. Новые обои тут и там скатывались рваными свитками.
Наверное, для того и существуют коты, заключил Клобуков, чтобы обучать людей проживать любой бардак с весёлым матом.
Зато Стеллу он приглашал теперь регулярно. И по всему выходило, что Пистон растормошил и укрепил хозяина.
Под настроение она любила напомнить, что Клобуков её самый виповый клиент и что «вип это не про бабло, а про человека».
— Ты, Серёженька, замечательный человечек. Я такое всегда чувствую.
Со Стеллой, с одной стороны, хорошо, с другой — не всё так просто. В Стелле он в первую же встречу узнал Маринку Расковалову. А она его нет. И до сих пор не узнаёт. Маринка была яркая, Клобуков — невзрачный крепыш из последних рядов на школьных линейках и спаренной физре. Мало ли было мальчиков с первого по шестой — потом она перевелась в другую школу: родители нашли работу в Ростове. Ещё он вспомнил, что Расковаловы занимались горным туризмом. И фотографию в газете, на которой вся семья, включая Маринку в широкополой панаме — будущую Стеллу-индивидуалку, выезд от трёх тысяч, за ночь пятнадцать — выглядывающую из остроугольной, раскрашенной солнечными пятнами, палатки.
Приходя на встречу, Стелла выводила на экран телефона таблицу со свежими результатами теста из «Инвитро», предлагала взглянуть. Клобуков брал телефон в руки и одобрительно кивал: похоже, ей было важно предъявить ему доказательство того, что у неё всё в порядке.
В тот раз Пистон какое-то время с интересом наблюдал за происходящим на диване, а потом куда-то пропал. Собравшись уходить, Стелла нашла его в своей сумке. И флакон «Мирамистина» обгрызен. Увидев её в обнимку с котом: «Попался, пидряный шерстила», — а сама наглаживает, почёсывает за ухом сиреневым ногтем, — Клобуков испытал вдруг острую неловкость. Забрал Пистона, принялся многословно извиняться — будто случившееся стоило таких извинений. А она улыбнулась и сказала:
— Хорошо, что тебя не грохнули.
Позвали на турнир по стрельбе. Звонил лично замначальника главка, передавал привет от Михалыча, назвал самым свежим ветераном. Пострелять — это ладно. Но ещё нужно выступить перед школьниками. Военно-патриотическая организация. Привезут посмотреть, «как всё устроено у военных», и поучаствовать в собственных соревнованиях: полоса препятствий, сборка-разборка.
— Я насчёт «говорить» не очень, — Клобуков попытался отбиться.
— Героям положено, общественная нагрузка.
Нехорошее предчувствие томило с самого начала. Не надо бы, но он согласился. Постреляет, с Михалычем повидается — уговаривал себя.
Но не тут-то было. Нервничал, как перед возвращением в Чечню.
В первую кампанию угодил срочником — некогда было нервничать. Когда шёл по контракту и понимал уже, что к чему, на какого зверя идёт, — нервишки разгулялись.
Сочинение речи раздраконило так, что подумывал перезвонить и отказаться. Дескать, ковид. Под машину попал. Забыл по-русски, оставьте в покое.
«Мужики! Служба в специальных подразделениях…» Вроде бы ничего. Но ведь там и девочки будут. «Юные граждане… маленькие патриоты…» И полдня перебирал варианты — как обратиться.
Постепенно в исчёрканном до дыр блокноте накопилось три странички — вполне себе речь. Когда он сажал на колени Пистона и начинал вполголоса: «Дорогие дети, воинское дело испокон веков привлекает самых сильных и храбрых», — и котёнок, по-особенному, как-то очень вежливо сощурившись, принимался урчать, Клобукову казалось даже, что всё сложилось и звучит складно. А потом перечитывал — нет, ерунду насочинял. Раскрывал блокнот — и если Пистон в этот момент не был настроен разделить с Клобуковым общественную нагрузку, отказывался урчать и убегал, к примеру, на окно, охотиться вприглядку на пролетающих птиц, — слова вычёркивались пачками, и речь несла невосполнимые потери.
К назначенному дню решено было довольствоваться тем, что есть, и больше не переписывать — из трёх страниц осталось две, зато в них Клобуков почти не сомневался.
С утра заправил под завязку автоматическую кормушку, воду в поилку подлил. Подумал и оставил открытой кухню, чтобы Пистону было где размяться.
— Смотри только, без фанатизма.
И двинул в сторону части.
В автобусе по дороге на стрельбище, в привычной атмосфере среди знакомых лиц, Клобукова слегка отпустило. Отрядные новости слушал вполуха, время от времени встревал в общие разговоры — и всё подглядывал в шпаргалку: «Любое государство, как на трёх китах… выбирая свой жизненный путь… есть такая профессия…» Справлялся с интервью для телевидения — справится и с этим.
В Раевской солнце и суета. Дорожки аккуратно расчищены. Яркие триколоры колышутся над КПП. Похрустывая галькой, паркуются микроавтобусы и легковушки. Никто не сигналит, не подгоняет медлительного водителя. Участники турнира из разных команд окликают друг друга, хватают в крепкие весёлые объятия. Школьники в камуфляже «цифровая флора» — бушлаты, кепки, брюки — строятся в колонны или делают селфи. Родители на пятачке под навесом высматривают своих, машут. Некоторые из тех, кто не за рулём, прикладываются к флягам, чокаются, знакомятся: «А вы родители Мстислава? А где ваш?»
Поискал взглядом Михалыча — пока не видно.
Сразу настроился: на детей не смотреть. «Выбрать какого-нибудь взрослого, говорить, глядя на него, от начала до конца».
Порядок был на высоте. Уже минут через десять разношёрстный рой — взрослые вразвалку, дети чётким строевым — переместился за забор стрельбища.
— Командам строиться!
Сопровождающие отвели своих юных подопечных в безопасный сектор, очерченный сигнальной лентой, выстроили в две шеренги.
Клобуков потеребил в кармане шпаргалку, доставать не стал. Перед смертью не надышишься, говорила мать в таких случаях — любимая поговорка.
Прозвучал гимн.
Начальник стрельбища напомнил, что сегодня проходят не только традиционные январские стрельбы ветеранов спецназа, но и первый зимний тур соревнований «Юный победитель». Руководитель патриотической организации рассказал, как важно быть патриотом. Клобуков услышал свою фамилию и шагнул к стойке микрофона.
— Дорогие дети!
Перед ним стояла девочка. Заправила под ворот бушлата розовый — неуставной, успел подумать Клобуков — шарф и морщится исподлобья, глядя на него против солнечного света.
Солнце такое же яркое.
Тишина.
Ни одной машины.
Ни одной перестрелки.
Только где-то на западной окраине аула мерно, мирно стучит дизель. Клобуков подходит к сорванным с петель и уложенным поперёк проёма воротам, толкает ногой. Ворота с грохотом валятся на твёрдую пыльную землю. Вскинув «калаш», Тухватуллин входит, Клобуков шагает следом. Посреди двора на перевёрнутом жестяном тазу сидит девочка. Перед ней два трупа, укрытые обгоревшими мокрыми одеялами. Девочка заправляет под платок выбившиеся пряди и смотрит снизу вверх на Клобукова, пока он опускает автомат.
Кто-то положил руку ему на спину. Кто-то говорит:
— Дыши ртом. Ртом. Глубже. Вдыхай.
Женский спокойный голос.
— Не стесняйся. Глубже. Размеренно.
Завели в здание КПП. Чья-то рука крепко сжимает локоть — хорошо, это вовремя.
Девочка поправляет выбившиеся пряди и смотрит ему в глаза.
— Так. Сейчас отпустит. Не забывай дышать. Держи руку. На, держи.
А вот и Михалыч. Выручил ещё раз, прикрыл. Говорит в микрофон:
— Десятки успешно выполненных боевых задач. Командуя штурмовой группой на задержании террористов в селе Ямансу, Сергей Николаевич Клобуков под прицельным огнём, отстреливаясь и нанося урон противнику, сам будучи дважды ранен, вытащил из-под обстрела контуженого сослуживца. За этот мужественный поступок майор Клобуков получил звание Героя России.
Он слушал и дышал — глубоко, как было велено.
Однажды он посмотрел на изодранные обои, на перекошенный карниз, обречённо дожидающийся последнего удара. Вспомнились общажные комнаты такого же примерно вида, гостиницы, провонявшие застоялой человечьей неприкаянностью: липкие ленты с мухами, в холле подтекает тэн, истлевающие, до основы вытертые ковровые дорожки. Потянул носом — и запах похожий: та же неприкаянность, ни с чем не спутаешь. Сейчас обернётся, а там стойка регистрации, оклеенная пенопластовым декором, и мрачная баба в чёрном платке мрачно засыпает перед допотопным телевизором. Оглянулся: Пистон растопырился посреди кухни, вылизывает заднюю лапу.
— Эй, чудила!
Котёнок вскинул голову, неохотно отрываясь от важного дела.
— Будем переезжать, — объявил ему Клобуков.
Пистон огляделся и продолжил процедуру — похоже, одобрил.
Арифметика сходилась. Халабуду эту продать, на банковском счёте миллион сто — набирается приличная сумма. А потом открыть своё дело — да хоть бы курсы выживания, попадалась как-то реклама: такие же, как он, свежие отставники вывозят жаждущих экстрима в Адыгею с палатками и банкой тушёнки на двоих — и вперёд, с ночёвкой через перевал. Отработка эпизода «ночной выход из окружения», ура, никто, кроме нас. Почему бы нет, просто бизнес. Индустрия развлечений. Накопить на красивый ремонт. Вместо обоев — декоративную штукатурку. Пусть котяра когти обдирает сколько влезет.
И забыть то, что нужно забыть. Жить дальше. Так ведь говорят: жить дальше? Что-то ведь должно быть — дальше? После службы.
Всё произошло легко и быстро. Ему понравилась эта лёгкость, в ней виделся хороший знак. На первом же показе попалась квартира, в которой захотел остаться. Двухкомнатная сталинка на Текучёва. Старая, но ухоженная. Сантехника ЧССР блестит, будто вчера со склада. На кухне белоснежная печка «Брест». И даже стыки плитки над ней белоснежные.
— Бабушка была супер-чистоплотная.
Риэлторша влезла пальцем за газовую трубу, показала Клобукову: супер-чисто.
— Под ремонт, конечно. Паркет убитый. Но цена бомбовая, долго не простоит. С документами полный порядок. Продажа по доверенности, наследник в другом городе проживает.
В гостиной посреди стены, там, где стоял диван, на выгоревших песочных обоях темнел прямоугольник. Диван выкинули, а кресло осталось. Мягкое. Пистон наверняка раздербанит, да и ладно. Походил, огляделся. Погладил полированную ореховую горку — основательную, как батискаф.
— Диван был поломан, наследник его выкинул. Ну и кровать тоже. Остальная мебель очень даже ничего, как видите.
Он вышел на балкон. В углу картонная коробка, набитая осколками чьей-то недавней жизни: мраморный ночник-сова, шкатулка — бусы бирюзовые вывалились, — папки, очки, чеснокодавилка, фотоальбом с тропическим закатом на обложке, на который ложатся крупные настоящие снежинки — и тают.
Что-то окликнуло и не отпустило.
«Будем здесь жить».
В тот же день внёс задаток, через неделю, когда нашёлся покупатель на его хрущёвку, оформили сделку.
Немного в его жизни было крупных перемен. Он даже посчитал: возращение с войны, два развода, назначение начальником боевой группы, отставка, и ещё вот — переезд в двухкомнатную сталинку со скрипучим паркетом и ореховой горкой из позапрошлой эпохи. Задумался — не добавить ли в список присвоение Героя России. Событие, что и говорить, первостепенное. Но, поразмыслив, признал, что награждение-то как раз никаких перемен не принесло — таких, чтобы круто и навсегда; торжества промелькнули, и продолжилась служба — покатилась по заведённому порядку. Тактика, стрельба, физо, рукопашка. Работа. Тактика, стрельба, физо, рукопашка. Всматриваясь теперь, с образовавшегося расстояния, в себя и в то, что успел, Клобуков видел ясно, как в двадцатикратный прицел: размеренность и насыщенность спецназовского распорядка только и удерживали от срыва. Только этот, особой плотности воздух, набухший потом и адреналином, способен выдержать вес души, отягчённой всем тем, что ей пришлось принять, пока он делал «самую мужскую», как уверяет плакат перед штабом, работу. За пределами отряда воздух другой, обычный. Не даёт опоры. Упустил, не подумал об этом. А если бы подумал — продолжил бы службу? Первая же вылазка в качестве героя-пенсионера завершилась провалом, после которого стыдно встречаться с сослуживцами.
Глупо, очень глупо.
Знал ведь о себе — он не из тех, кто умеет нырнуть и не зачерпнуть по самый край: «Это не я, это всего лишь то, что я делаю».
Однажды он избил отца. Ему было шестнадцать, отец в очередной раз пришёл пьяный и за что-то накинулся на мать: схватил за волосы, отвесил подзатыльник. И Клобуков его избил. Срубил по печени, ногами потоптал. Потом все втроём, с братом и матерью, они отсиживались на чердаке, дожидаясь, пока отец закончит крушить детскую и отправится спать. В ушах стоял звон. Колотило. Лежавшие на коленях руки прыгали так, будто он отгонял мух. Пришлось сунуть руки под задницу. Мать заметила и сказала: «Таким ему не показывайся». И добавила, прислушиваясь к надсадным звукам, доносившимся снизу: «Сделал, а теперь вот, трясёт тебя. Ну, поколотил ты его. А дальше? Почует слабину, разойдётся пуще прежнего». Никакого особого смысла, похоже, не вкладывала. Но он запомнил навсегда. Самый важный урок. Учился делать — и потом не трястись. По крайней мере не показывать, справляться внутри себя. Двадцать девять лет получалось. А теперь почему-то нет.
В вязком утреннем тумане на окраине Ямансу, подстреленный крупнокалиберной в бедро, он откуда-то знал, что единственный шанс выжить — не отползать к ручью, а остаться на месте, потому что стрелок уже снялся с позиции, через секунду начнётся контратака. Откуда знал? Не слышал, не видел — не было никаких подсказок. Как будто в горячке боя, перед тем, как выхватить пулю, успел обогнать время, заскочил вперёд и подглядел. Здесь, в дистиллированном покое отслуживших, он не умел предвидеть. Щёлк, и отключилось. Мозг, как только почуял скорое послабление, разучился спасать его в обход нерасторопного близорукого сознания. Теперь он многое про себя мог понять. Дать имена заковыристо сложным штукам. Разобраться, что и как устроено в нём самом. Но цена такая: не больше, не меньше.
Интересно, как у других. Теперь не спросишь: «А как у вас, парни? Накрывает?» Поздно. Да и не принято было расспрашивать.
Пистон в новой квартире повёл себя странно.
Клобуков забавы ради решил соблюсти обычай — во время переезда пустил кота вперёд: проведи, хвостатый, разведку в новом жилье на предмет нечисти. Пистон сначала упирался, отказался выходить из переноски и на уговоры не поддавался. Пришлось его вытряхнуть. Едва приземлившись, Пистон выгнулся мохнатой аркой, расщетинил хвост и с настороженным шипением вжался в угол. Кошачий ужас неприятно удивил Клобукова. Ни разу он не видел Пистона таким напуганным, даже когда снимал его с дерева на высоте пятого этажа.
— Устраивайся!
И отправился на кухню распаковывать коробки.
Ремонт придётся делать постепенно, начнёт он с маленькой комнаты, служившей, очевидно, спальней бывшей хозяйке. Себе он решил обустроить спальню в большой комнате с балконом. Западная сторона. Просыпаешься и выходишь на балкон: крыши, небо, солнце со спины, летом птицы — воробьи-сороки-голуби.
Когда Клобуков вспомнил, что пора бы разобрать кошачьи манатки — выставить лоток и миску — и выглянул в прихожую, Пистона он там не обнаружил. Пристроил лоток за унитазом, миску в коридоре — и пошёл искать. Не нашёл. Ни за креслами, ни между коробок, ни на кухонных шкафчиках. Дважды облазил квартиру — нету кота. Балкон и окна закрыты. Разве что под ванну забился, нырнул в ревизионный люк.
— Вообще-то ты должен был наладить с домовым, — крикнул ему Клобуков. — Как любой приличный кот.
Перед сном он предпринял ещё одну попытку выманить кота — пошелестел пакетиком корма. Безотказное до сих пор средство не сработало.
— Безответственно себя ведёшь, товарищ Пистон, — заключил Клобуков и принялся застилать разложенный на полу матрас.
Побег из старой квартиры не принесёт моментального облегчения, он убедился в этом в первую же ночь — трудную, как переход через двухтысячник с двумя цинками патронов. Проваливался в неглубокий сон-обманку: короткое забытьё — и вот уже новый вдох, продолжение монотонного подъёма к невидимому перевалу.
Он не знал, как звали девочку. Сразу не спросил. А назавтра роту перекинули на северо-запад, и в Грозный не возвращали до осени. Но сразу такое и не ухватишь. Откуда тебе знать, особенно когда ты необстрелянный срочник на первом году, что вот это всё: трупы под обгорелыми одеялами, девочку, сидящую на перевёрнутом тазу, и плакат «Ласкового мая» на стене веранды, и шмеля, врезавшегося в каску Тухватуллина, и дом с недостроенным вторым этажом, и сухие старушечьи руки, торчащие из камуфляжного бушлата, и шум реки, и палку с загнутой пластмассовой ручкой, и каждый камень, которым вымощена дорожка к дому, и каждую мелочь, попавшуюся на глаза, ты заберёшь и будешь таскать с собой повсюду. И чем дальше отойдёшь от этих сорванных с петель ворот, тем отчётливей будет её взгляд, который о чём-то спрашивает, постоянно о чём-то спрашивает. Отведи взгляд, хватит, сколько можно. Они отработали как положено: осмотрели дом, аккуратно спустились в подвал. Девочка молча сидела над своими. Клобуков шёл за Тухватуллиным, вычисляя, как учили, точки возможного огневого поражения, а в голове звенела мысль, от которой не получалось — и вряд ли уже получится — укрыться: «Выживет или не выживет?»
На рассвете Клобуков в очередной раз вынырнул из забытья и увидел Пистона. Тот сидел мордой к стене, к нему спиной — неподвижный, уши опущены.
— Смотрите-ка, Пистон из самоволки вернулся. Где был, что делал?
Кот не шелохнулся.
— Э, котяра!
Громко хлопнул в ладоши.
Никакой реакции.
Выглядело жутковато: застыл и пялится в стену. Клобуков посмотрел туда же и заметил, что Пистон сидит как раз напротив прямоугольника, оставшегося на выгоревших обоях там, где стоял хозяйкин диван.
«Не иначе, вступил в переговоры».
Одевшись и отправляясь умываться, бросил:
— Жду с докладом.
В лотке пусто, корм не тронут.
Клобуков закрыл лазейку под ванну десятилитровой канистрой, предназначенной для хранения воды на случай коммунальных аварий. Потом сварил гречки, позавтракал, полистал новости в Яндексе и заглянул в комнату. Ничего не изменилось. Пистон сидел, плотно собрав под себя лапы, и смотрел в стену. Зрачок во весь глаз, не шелохнётся. На голос Пистон не отзывался, и Клобуков взял кота на руки, потеребил за ухом, поговорил с ним о том о сём, напомнил историю его славного появления. Всё зря. Пистона было не узнать. Кот, до сих пор удивлявший изобретательной непоседливостью, будто спал наяву. Берёшь его на руки — сердце у него колотится, а сам как ворох тряпья, и хвост висит обрубком каната. Положишь в кресло — лежит. Отнесёшь к кормушке — сидит над ней, смотрит. Как будто забыл, что это такое и для чего.
Нужно время.
Клобуков вынес Пистона на балкон, показал ему карниз.
— Видишь, какое здесь удобное место. Летом будешь ходить на прогулки. Вот так, по карнизу до угла, там на кондёр, с него на козырёк и на нижний карниз. Проще простого. Обратно так же.
Пистон понюхал промозглое утро, прислушался к гулу городского центра и отвернулся, апатично шевельнув хвостом. Даже к голубиному нытью на чердаке остался равнодушен. Постояли, подышали. На глаза Клобукову попалась коробка со скарбом, оставшимся после хозяйки. Так и не выкинул. Тяжело ему даётся быт. Скучно это: порядок, обустройство. Отпустил кота, который тут же вернулся в комнату, выудил из коробки фотоальбом.
Чужая окончившаяся жизнь.
Он такого повидал немало. В разбитых всклокоченных домах, где обломки её бесстыжи и беспомощны: обычная мебель, обычные вещи, — но всё как будто наизнанку, вывернуто, расхристано в последнем смертном рывке, присыпано бетонной пылью. Будто кто-то пытался наскоро прихоронить. Мёртвое пальто, мёртвая кружка, мёртвый Винни-Пух в мёртвой коляске, уцелевший, но такой же мёртвый, насквозь выцветший прабабкин портрет. А ты идёшь, похрустывая штукатуркой и стеклом, разглядываешь — тебе можно. Можно смотреть, трогать, можно забрать какую-нибудь безделицу на память. Как трофей. Он брал иногда. Что-нибудь неожиданное, нечасто. Забрал однажды серебряный складной стакан, дореволюционный, с ятями: «ПривЬтъ из Кисловодска». Где-то валяется. И фотоальбом, случалось, чужой листал, пылью присыпанный. Поддавшись нездоровому любопытству. У внезапно прерванной жизни множество острых зацепок: не успевает человек прибраться, отшлифовать неровный край. Коснёшься — и впивается.
В альбоме, оставшемся после Лидии Григорьевны, он нашёл историю тихого одинокого подвига, который никому не нужен, — окружающие отворачиваются, некому оценить. На первых нескольких снимках ребёнок на руках у молодой женщины. Наверное, мать. Улыбается — то сыну, то в объектив. Миниатюрная, с веснушками. Кажется, счастливая. Отца нет, отец не задержался. На фотографиях с подросшим ребёнком исчезает и мать. И больше не появляется. Остаются только бабушка и внук. Чем дальше, тем заметней: инвалид. Но не для неё, она не замечает. Продолжает улыбаться. Год за годом — той же красивой улыбкой, которой в самом начале сверкает её дочь. Они похожи. Клобуков возвращается к первым страницам — да, очень похожи. Год за годом всё более отрешённый, всё более тусклый — ни улыбки, ни мысли — парень с одутловатым лицом: рот приоткрыт, напряжённый тревожный взгляд, и маленькая седовласая женщина рядом с ним, неизменно бодрая и улыбчивая. Улыбчивая не вопреки — Клобуков придирчиво всматривался: не могло это быть напоказ, — и очень живая. Ездили много. Похоже, каждый год. Где-то брала на это деньги. Наверняка экономила. В дороге косые взгляды, попутчики вжимаются в углы. «Ну куда с такими ездить?» И всё равно — красивая открытая улыбка. Незатейливые снимки на фоне стандартных достопримечательностей. Каждый снимок подписан — аккуратные наклейки, на которых убористым узловатым почерком: Минводы, 1999; Тула, 2000; Москва, 2001; и вот он, как без него — «привет из Кисловодска».
Прошло ещё два дня, и кот понемногу начал выбираться оттуда, куда провалился. Съел, что было в миске, выпил воды. Примерился, — хотя пока безрезультатно, к лотку. О прежнем Пистоне, который умел произвести из чего угодно потеху или катаклизм, речи не было — но Клобуков успел смириться с тем, что он хозяин такого чувствительного и ранимого кота.
Бывшие жёны — особенно Саша, которая всегда найдёт, над чем и посмеяться, и всплакнуть — удивились бы очень, если бы увидели, как он носится с Пистоном.
— Эмоции тебе выдали сухим пайком, — сказала Саша однажды. — И ты боишься тратить. Подвезут ещё, не подвезут?
Мял задумчиво кошачье ухо — и вспомнил вдруг, как она смотрит ему в глаза, поджав губы: высматривает что-то. Увидел как будто впервые. По крайней мере, так подробно. Разглядел, наконец, её взгляд: в нём жалость. Разочарование? Да, точно, и это.
Что она ещё сказала тогда?
— Думала, оттаешь.
Так, кажется: оттаешь.
Клобуков постепенно осваивался на новом месте. Нашёл студенческий парк с беговой дорожкой. Дистанция небольшая, зато со спусками и подъёмами. Если накрутить кругов побольше, можно неплохо продышаться.
Возвращаясь с пробежки, поздоровался у подъезда с дамочкой весьма ещё активного возраста. Согнулась пополам, ноги на ширине Босфора. Коротким металлическим совком соскребает наледь с тротуара, отшвыривает на клумбу. «Любопытный метод», — подумал он, отчего, видимо, в его «здрасьте» прокрался излишний задор. Дамочка, в предыдущие встречи реагировавшая еле заметным кивком, разогнулась, собрала ноги и, надсадно дыша, спросила:
— Вы в пятьдесят второй проживаете?
— В пятьдесят второй.
Погода была хорошая, Клобуков готов был потратить несколько минут на знакомство с соседями.
— В квартире Лидии Григорьевны?
— Совершенно верно, — подтвердил он, вспомнив несколько советских открыток из-под обложки фотоальбома: «Дорогая Лидия Григорьевна…»
— И как вам? Я, кстати, Ирина. Из сорок восьмой.
— Сергей. Очень приятно. Что «как», простите?
— Ну, вообще, — она отодвинула совок подальше: капало. — Как живётся.
Клобуков не любил непонятных вопросов.
— Нормально живётся. Спасибо.
И вытащил из кармана ключи.
— Не страшно? Я бы, наверное, боялась.
Ирина пыталась заинтриговать, но загадочность на ровном месте Клобукова не трогала. Каждый раз вспоминался позапрошлый повар в отряде, который любил с таким же примерно видом, прохаживаясь между столами, поинтересоваться: «Ну как вам сегодня борщ?» Волей-неволей в голову лезло нехорошее, и каждый пытался угадать: «Свёкла гнилая? Бульон из мышей?»
— Ничего, мне привычно.
И неопределённо улыбнувшись, нырнул в подъезд.
А в квартире Пистон — уставился в отметину от дивана, как в окно между мирами: ждёт, пока откроется. И ничем его не отвлечь.
Разрешил спать у себя в ногах, но бессонница мучила не одного Клобукова: кот устраивался в позе сфинкса и подрёмывал, странно подёргивая остроухой головой. Так и маялись ночи напролёт в засаде, непонятно на кого.
На следующий день встретил по дороге из «Магнита» Ирину, и на этот раз она обошлась без намёков, рассказала по существу.
В пятьдесят второй квартире жила Лидия Григорьевна с внуком — дурачком Антоном. Ни говорить, ни ложку нормально держать. Тридцать лет, а ходит с ней всюду за ручку. Умственно отсталый, но безобидный. Так всем казалось. Чаще всего — в каком-то своём мире. Или улыбается, как будто смешное что-то вспомнил. Изредка мог и заговорить, но ничего не понятно. Лопочет по-своему. Несколько слов только и можно было разобрать: «бабушка», «хорошо», «привет» и «говно». В детский сад Антоша ходил несколько месяцев. Пока не заметили, что с ребёнком неладно. И Лидии Григорьевне говорили же — те соседи, которым не наплевать: сдай его в интернат да и живи. Матери собственной не нужен. Выскочила за какого-то турка, уехала из страны. Отца никто и не видел. По той линии, по отцовской, дефект был, к бабке не ходи. У Лидочки Григорьевны два диплома: экономический и филфак. Бухгалтером работала, в последние годы больше на дому. И в роду у неё никаких олигофренов. С Антоном жили тихо, что правда, то правда. Гуляли на набережной, в Комсомольском сквере. А потом внучок дефективный Лидию Григорьевну зарезал. Пять ножевых. Убил, выскочил на балкон и принялся на весь двор орать. Кричал, аж заходился. И Лида не отвечает на звонки. Вызвали, конечно, полицию. Дверь вскрыли, а Лида на диване. Во сне и порешил, не иначе. Суда ещё не было, следствие тянется — ну, как обычно у нас, бюрократия.
Дошли до подъезда, Ирина поставила сумку на лавку и в последней решительной попытке добиться хоть какой-то реакции Клобукова, тронула его локоть. Понизив голос, подытожила иронично:
— Вышло, как в детских мультиках про Антошку, помните? Только он не лопатой, а ножом. И не дедушку, а бабушку.
Так и не дождавшись ничего в ответ, сделалась серьёзной и немного даже скорбной, как на похоронах.
— Финский нож в доме держала. А говорили же ей, Лида, запирай от него ножи, верёвки, острые предметы.
Клобуков поднялся домой. Пистон снова таращился в стену. Клобуков собрался его окликнуть, чтобы сообщить ему, что теперь и он знает, в чём тут дело, уже набрал воздуха, но передумал говорить и просто уселся рядом с котом по-турецки лицом к стене. Пистон лишь перекинул слева направо хвост и остался сидеть, даже ухом не повёл в сторону хозяина. Как будто давно ждал от Клобукова такого жеста: дотумкал наконец.
Всё сошлось. Улётная цена квартиры, отсутствующий на сделке наследник, выброшенный диван. Всё сошлось. А как иначе?
Он прислушивался к себе и не ждал ничего хорошего.
Гадкое, гадливое томление, какое охватывает, когда ветер принесёт издалека, из серой зоны, запах разлагающейся плоти (смутным обрывком: ещё не понятно, то ли оно, то ли нет, уже ушло, развеялось; но ты знаешь почему-то — оно, здесь, где-то рядом) всколыхнулось и не отпускало.
Как на стрельбище, перед приступом. Он решил, что нужно теперь аккуратней — нужно за собой наблюдать. По пути в пенсионный рай его ждала засада. Клобуков принял это с деловитым воинским смирением: значит, переходим в оборону. Где тут самая выгодная позиция? Порадовался, что работают, работают рефлексы, кровью и потом оплаченные.
Но того, насколько остро отзовётся в нём история Антошки, Клобуков никак не ожидал.
Начал, конечно, с простого. Подвинул кресло на то место, где когда-то стоял диван. Не помогло. Ни ему, ни коту. К стене Пистон усаживался реже, но и живее не стал: лежит день напролёт без дела — и даже вылизывается уныло, через не могу.
Бессонница была коварна. Засыпал он как раз легко: лёг — и уплыл. А часов около трёх открывал глаза и лежал, вслушивался — будто выжидая, когда тот, чьё приближение мозг уловил сквозь пелену сна, допустит оплошность, выдаст себя. Собран, пропитан адреналином, сердце качает упруго и размеренно. И так до утра. Ромашковый чай, таблетки — всё без толку.
Считать слонов надоело, и как-то само собой определилось занятие на ночь — вспоминать операции, самые трудные — шаг за шагом: кто где стоял, как шли, откуда прилетело, какой итог. Отрядный разбор внутри головы — каждый раз такой дотошный и въедливый, как бывало только после серьёзных проколов. Сидит в чужом продавленном кресле с овальной заплаткой на подлокотнике, складывает бережно то, с чем, казалось ему, собрался проститься — каждую мелочь на своё место, смотри не потеряй, важно.
Салон «газели» густо пропах коньяком, подошвы липли к полу, но водитель, Дима Семёнов, на все подколки отмахивался — ничего не знаю, мне не пахнет. Так и не признался, так и не узнали — почему в служебной машине полы залиты коньяком. На выезде из города посыпал ледяной дождь. Ехали брать банду Чалого. Вводные бодрили: у Чалого гостит Бебури Молодой с двумя братками, у каждого по калашу. По дороге, под цокот ледяной крупы, Борисов принялся рассказывать, как бабушка жены снова на день рождения приготовила ему печёночный торт и сокрушалась, корила, что он не ест, а ведь он ненавидит печень, терпеть не может, на дух не переносит с детства. Бабушке восемьдесят пять, деменция на марше, в прошлые разы жена специально звонила ей, напоминала, а в этом году он с женой поцапался, и она звонить не стала. Борисов умеет рассказывать, вся группа валялась впокат. Заходили под перекрёстный огонь: их успели засечь. Борисов шёл третьим. По боковой лестнице прямо на него выскочил автоматчик. Семь пуль — три в шлем, четыре в броник, но Борисов достал нахала, два выстрела точнёхонько в печень. На разборе, уже под конец, кто-то вспомнил сюжет с бабушкиным тортом. И Михалыч хмыкнул: «Это ж надо так печёнку не любить». И снова все впокат.
В две тысячи втором, в апреле, была командировка в Осетию, и уже в вертолёте Клобуков почувствовал, что всё-таки болен — с утра не померещилось. Руки-ноги ватные, в голове газировка. Поэтому и заменил Маркина, поставил его в хвост, а сам взял бронещит, пошёл первым. Подумал, что реакции из-за болезни могут быть заторможены. А работа с бронёй по большей части мускульная — тащи кевларину, прикрывай стрелков. Но вышло как вышло: граната под ноги, пришлось падать на две кости, закрывать щитом второго и третьего номера от осколков.
Эпизодов много, только выбирай.
Самые жёсткие расклады тащил в дом (так люди хозяйственные тащат в дом гречку по скидке), помещал перестрелку или огневую точку в собственную квартиру — чтобы воочию, наверняка. Свет выключал, если надо было для достоверности. Вставал, выбирал положение поточней. Смотри, если из этого угла, то дверь в ванную — это выход в пристройку. Там возгорание, вон там работает снайпер. Там, где холодильник, кирпич разбило очередью «Шилки». Вот так, как до книжного шкафа, бежал бородач со «шмелём» — и было на всё про всё секунды две.
Пистон участвовал сдержанно, но добросовестно: наблюдал, меняя позы и наклон головы. Небо начинало светлеть, кот уходил спать на свою лежанку, Клобуков — варить кофе. Насыпал коту корм, выползал на пробежку — чтобы вымотать себя с самого утра, обхитрить бессонницу.
Как ни старался, всё, что получалось, — отвлекать себя еженощными реконструкциями захватов и перестрелок от назойливого призрака Лидии Григорьевны, который пока что показывается только коту — но ведь должен когда-нибудь и с ним вступить в контакт, вопрос времени. Клобуков умел справляться с нормальным, реальным врагом. А тут угроза невидимая. В существовании потустороннего, выступающего непонятно на чьей стороне — и поэтому особенно опасного, он уже не сомневался.
Однажды Клобуков проснулся оттого, что умирает — не может сделать вдох, и уже обмяк, марево в глазах. Кто-то чужой рядом, стоит и ждёт — ну что, всё, нет? А где-то вдалеке мяучит Пистон. Вдохнул. Сумел. Дышал, дышал, дышал, зубами вгрызался в воздух.
И вдруг ясно увидел себя со стороны. Слоняешься полночи по квартире, представляя, как стрелял, как в тебя стреляли, твой кот охотится на призрак убиенной бабки — вот это ты встрял, Клобуков, вот это тебя накрыло.
— Не вывозим мы с тобой, — сказал он коту.
Пистон на всякий случай понюхал его руку и вернулся в кресло, досыпать.
Психологов-психотерапевтов после недолгих размышлений отмёл: не всё так плохо. Рома Филиппов говорил, что ему помогло. Но у Ромы Филиппова проблема была — мало не покажется: во сне скатывался с кровати, шарил по полу — мерещилось, что потерял оружие, а в него кто-то целится — жену, пока она не докричится, не узнавал.
Тут другое. С другим нужно разбираться.
В ближайшей к дому церкви — пресвятого Иоанна Кронштадского, нашёлся мощный батюшка. Люди к нему жмутся, всем чего-то нужно от него. Основательный, вырезанный из цельного куска. За этим, наверное, и жмутся — заключил Клобуков — надеются перенять, хотя бы почувствовать, как это бывает, когда ни трещинки, и ты с головы до пят — глыба. Какой-то мужичок, громкий и суетливый, как школьник в подпитии, протиснулся в кружочек, всех растолкал, стал о чём-то спрашивать. Руками воздух молотит, тянется, ещё чуть-чуть — и за крест подёргает. Батюшка запястья его поймал, руки опустил, подержал. Всё это молча. Потом отвечать начал — ровно и спокойно. Мужичок и сам притих, и смотрится уже не таким нелепым.
Отец Симеон внушал доверие.
Пока служил, со священниками Клобуков не сближался. В Чечне — ещё в первую ходку, срочником, решил держаться в стороне. В феврале девяносто шестого — стояли южней Гудермеса — взводный в паре с Толяном белобрысым отправил Клобукова к холодной палатке. «Узнайте там, когда борты подгонять». Убитых свозили в шатровую палатку, установленную метрах в трёхстах от лагеря, на пустыре за разрушенной водокачкой. В поле снег лежал по колено. Голубоватый на свету, наливающийся во впадинах синевой. Голые ветки — как чёрные вены, скрип снега, ветер толкает в спину, тоска. Увидел издалека. Но назад не повернёшь, надо идти. Прямо перед палаткой, на раскисшем пятачке, шло отпевание. Вынесли и разложили на брезентовке в два ряда разной длины. Это тоже бросилось в глаза и запомнилось — и мусорная, самовольно прилипшая мысль: «Не симметрично лежат». Ветер отгонял голос священника, клочьями рвал дым из кадила. Плоское жестяное небо, ветки. Кадило, и крест, и золотом расшитая одежда — посреди снежного месива, над мёрзлыми трупами. Всё это было про смерть.
Они выбирались из БТРа или «Урала» — дородные, как полковники, но тихие, как лейтенанты, топали по крышкам патронных ящиков, которыми была вымощена дорожка от вертолётной площадки. Вдоль вагончиков на дальний край пустыря: отпевать. Менялись. Их было двое или трое, Клобуков не всматривался. Читал брошюры с православным крестом на обложке, которые раздавали вместе с гуманитаркой, с тёплыми шапками и носками. Но то, что происходило у холодной палатки, объяснял по-своему: там шли переговоры со смертью. Батюшки договаривались о лучших условиях для тех, кому не повезло. «Не повезло», — так стали говорить, когда набило оскомину сначала казённое «двухсотый», а затем и всё то, что изобрели сами, чтобы обходить нехорошие слова: «Ромку снял снайпер», «Сашка остался там, нужно за ним вернуться». Говоришь: «Не повезло», — и как будто про что-то совсем другое. Как будто будет ещё шанс — ну, в другой раз повезёт. «Ромке не повезло. Сашке не повезло вчера. Витьке не повезло». Прижился фиговый листок. Когда собирали на лекции о вере, Клобуков старался или завеяться по какому-нибудь военно-бытовому дельцу, или сидел в дальнем ряду — отмалчивался, ждал, пока закончится. «Я буду живой, мне повезёт». Многие сами приходили к батюшкам. Жались точно так же, как жмутся прихожане к отцу Симеону. Искали защиты — рядовой Клобуков и тут всё понимал. Но упорно чурался священников. Не их самих, а того тоскливого сквознячка, которым от них тянуло. Который, казалось ему, они подцепили однажды в холодной палатке, как простудный вирус, и теперь повсюду носят с собой, в широких своих одеждах. «Меньше туда лезь, будь незаметным», — всю свою первую Чечню перемогался этим самопальным правилом. И казалось: ухватил, вычислил. Тот ещё хитрюган. И всегда был таким — вот во что тогда хотелось верить. В детстве войнушка, случалось, заводила их в заброшенный цех. Станки оттуда давно вывезли, металлолом растащили, растрескавшиеся стены сторожа охраняли вполглаза, а лучшего места для перестрелок — битая плитка, эхо — не найти. В тёмных узких коридорах можно было нырнуть в глубокую бетонную нишу и затаиться. Он делал это лучше всех. Освоил главную хитрость: в тот момент, когда мимо крадётся враг, таращась и вслушиваясь в темноту, нельзя на него смотреть, нужно отвернуться, чтобы белки твоих глаз — которые всегда ведь найдут крупицы света, даже во мраке, тебя не выдали. Сколько раз нехитрая эта уловка выручала его в весёлой, не надоедающей детской войне. На первой своей настоящей войне рядовой Клобуков действовал проверенным способом: отворачивался и старался дышать ровно, когда Она оказывалась слишком близко. Я не смотрю на тебя, ты не смотри на меня. Те, кто в Её присутствии начинали хвататься за бессмертие души — он это видел, — через одного слабели, терялись. Бессознательно сокращали дистанцию, примерив на себя обещанное: умрёшь, но не до конца. Не у всех, но у многих притуплялась солдатская чуйка, нарастала, как дембельский жирок, небрежность. И Она забирала их — грубо и некрасиво, всегда так некрасиво, что однажды под Ярышмарды, когда проезжали мимо сгоревшей БМП, Клобуков сорвался и пробубнил жалобно в воротник бушлата «кончины непостыдной, христианской». На серпантине под Ярышмарды он встретился с Ней взглядом. И был уязвим, как никогда — ни до, ни после. Если бы оказались правдой слухи о том, что Хаттаб оставил на подъезде к селу диверсионную группу в укрытиях, раскиданных по жиденьким перелескам, и если бы прилетела хотя бы одна шальная пуля, она наверняка нашла бы его, Сергея Клобукова.
Больше не повторялось.
Он отворачивался и держал дистанцию.
Не смотри на меня, я же на Тебя не смотрю.
Потом, после — на учёбе, в отряде, поп был больше по парадной части: молебен на выпускном, освящение новой техники. Клобуков постепенно успокоился, выбрался из своего укрытия. Задача выжить перестала быть главной и чаще всего единственной, и со временем, когда зрячая хладнокровная сила наполнила его — и он почувствовал, что она уже не уйдёт, не закончится, — Клобуков стал вспоминать о своих чеченских заморочках с некоторым сарказмом: накрутил с перепугу. В церковь сходил, поставил свечку за всех, кто не вернулся. Но тем и ограничился. Не потянуло. А без чувства, из общих соображений, рассудил Клобуков, — хуже даже, чем со страху. Сырые дрова не горят, сначала надо подсушить.
В конце января позвонил Михалыч. Приглашал зайти в гости на новую работу. Куда устроился, не сообщил — категорически не телефонный разговор.
— Много чего интересного расскажу. И предложу много чего интересного. Харэ на пенсии киснуть.
Михалыч есть Михалыч. Клобуков обещал зайти.
Начал с того, что отправился на воскресную службу — и чуть с неё не сбежал. Когда люди вокруг, ведомые голосом священника, принялись воодушевлённо и слаженно читать молитву, он почувствовал себя чужаком, бессмысленным и пустым. Испугался чего-то. Отца Симеона — что он со своего возвышения всё видит; видит, что он тут лишний? Этих людей? Мужчин и женщин, детей и старух — которые повторяли заветные для них, но ему совершенно незнакомые слова? Мог бы подготовиться. Клобуков шевелил губами, стараясь угадывать хотя бы ритм. «Мать учила тебя, а ты забыл», — подумал он и сбился окончательно.
После службы, смущаясь до красных ушей, он всё-таки отправился в магазинчик у входа и сообщил строгой женщине, повязанной белым кружевным платком, что хотел бы освятить жилище. Так и сказал — жилище. И женщина в платке уточнила: квартиру или дом, и сколько комнат. Потом протянула ручку и половинку листа, оборванного ровно, по линейке, и попросила вписать адрес, имя и телефон.
— Свечи, иконки, святая вода есть?
У Клобукова не было, и он купил свечи, иконки, набрал святой воды в пластиковую бутылку.
— Кот может присутствовать? У меня дома кот.
Она улыбнулась.
— Может присутствовать. Но не обязан.
Не такая уж и строгая.
«Наверное, у самой кот. Или кошка», — догадался Клобуков. Поймал себя на том, что с удовольствием заговорил бы сейчас об этом — так и вертится на языке: а у вас тоже? Но ведь глупо.
Женщина в платке прочитала вслух адрес, имя и телефон — он кивнул, да, всё верно, принял протянутую ему памятку «Как подготовиться к чину освящения жилья» и отправился домой, ждать, когда позвонят, чтобы обговорить точное время, скорей всего на завтра-послезавтра.
Клобуков подготовился — выучил положенную молитву, она была короткая, тщательно прибрался, поставил на середину большой комнаты стол. Думал вывесить китель с орденом на видное место. Отец Симеон заметит, поинтересуется, завяжется разговор о том о сём, тут-то он и поведает о своей закавыке с призраком. Шутливо. Чтобы не выставлять себя суеверным простачком. Вот, смотрите, батюшка, нормальный взрослый дядька, служил, награждён, а тут такое. Как быть? Что происходит? И, наверное, — про Пистона, с которого всё началось.
Но пришёл не отец Симеон, а совсем другой — молодой, на вид лет двадцати, с прозрачной рыжей бородкой и бледным лицом, большеглазым и тонконосым. В руке — смотрится неожиданно — спортивная сумка Nike.
— Здравствуйте, я отец Михаил.
И кивнул — так, будто привычно ответил на безмолвный вопрос: что, правда?
От неожиданности Клобуков едва не чертыхнулся — хотя очевидно же: отец Симеон — не единственный, кто служит в церкви Иоанна Кронштадтского, церковь-то большая.
Закрывая за юным отцом Михаилом дверь, выхватил взглядом выпирающие из-под чёрной ткани лопатки, тонкую детскую шею — и подумал: «Как салага малохольный, из тех, которые в первом бою».
Прошло гладко.
Пистон не опозорил — не вылизывался, не копал в лотке. Клобуков же невольно на него косился, чтобы вовремя засечь, если кот вдруг начнёт реагировать на потустороннее, растревоженное обрядом. Мало ли.
Когда были начертаны кресты над притолокой каждой двери, прочитаны все молитвы, окроплены комнаты и завершилось каждение, отец Михаил подошёл к Клобукову близко, как будто собрался поделиться с ним секретом и была опасность, что кто-то подслушает. Сказал негромко:
— Благодать освящения покинет эти стены, не сразу, конечно, постепенно, если не посещать храм и не подходить к причастию.
Клобуков ответил:
— Понятно.
Отец Михаил посмотрел ему в глаза — хрупкий бородатый мальчик, который весь преобразился за последние полчаса и стоял высокий, сильный, уверенный в себе.
— Это важно.
Вынул из сумки ложку, баночку с крышкой, тщательно выгреб из кадила недогоревшие угли и ладан, так же тщательно завинтил крышку, убрал всё в сумку.
— Ходите в наш храм? — поинтересовался вдруг. — Не видел вас раньше.
— Я только переехал.
— Хорошо. Приходите.
Уже закрыв за священником дверь, Клобуков вспомнил, что не отдал ему денег за обряд. Догнал этажом ниже.
— Возьмите, батюшка, — сунул неловко купюру.
Тот взял, тряхнул головой.
— Первый мой чин освящения. Волновался.
Он улыбнулся, и Клобуков улыбнулся в ответ.
Поддёрнув подрясник, отец Михаил побежал вниз. А Клобуков представил, как у подъезда его дожидаются папа с мамой — переживают за сына. Или жена с коляской. Отчётливо представил — будто видел своими глазами. Ну что, как, справился? Рассказывай давай, не томи.
Жора приехал в гости.
Как снег на голову. Вечером звонил, поговорили. То-сё, рыбалка, цены на бензин, тонкости троекратного отцовства. Жора вдруг о детстве заговорил. Повспоминали. Больше Жора, конечно. Про тайный шалаш. Как Сухаревский гусь на них напал. Как отец играл с ними в футбол, пока не стал закладывать. Поговорили, попрощались. А утром голосовое сообщение, уже с трассы: еду, встречай. И Клобуков с удивлением обнаружил, что не рад — внеплановая встреча с братом смутила, заранее наполнила опустошающим напряжением.
Как в советском фильме: родственник из деревни приехал. Приехал, встал на пороге — щекастый и рукастый, с охапкой тематических гостинцев: шмат сала, толстолобик вяленый, банка огурцов, бутыль самогона, зелёный лук с петрушкой.
— Полночи промаялся, сна ни в одном глазу. У меня выходные, ты вообще отставник. Могу я с братом повидаться? Новую хату твою посмотреть, — Жора будто оправдывался.
Обнялись крепко. Похлопали, потискали друг дружку.
— Можешь, можешь. Всегда рад.
— Почему, думаю, не повидаться. Время летит.
— Да молодец. Жорец-молодец.
А в голове: только бы не почувствовал, не заметил.
Пистон вышел знакомиться, и Жора по-свойски подхватил кота на руки.
— Сколько ему? Месяца два?
— Где-то так.
Жора развернул кота к себе задом.
— О, натурал.
Жора утопил пальцы в густой шерсти.
— Холёный. Не то что наша деревенщина. Как подрастёшь, приезжай в гости ко мне. Кошечек оприходуешь, по коровнику полазишь. Как зовут?
— Пистон.
— Прикольное имя. Поилка у него с фонтанчиком, ты глянь.
Показал брату квартиру. Обсудили будущий ремонт. Жора предложил помощь. Клобуков отводил глаза и соглашался:
— Отлично. Так и сделаем.
За столом разговор поначалу петлял. Закончили про стяжку и штукатурку, вернулись к Усть-Донецким невестам.
— Тут у вас коты, вон, насквозь избалованные. Бабы тем более. А наша, если с умом выбирать, всю жизнь пылинки будет сдувать. Бабу нужно брать из провинции.
— Заманчиво.
— Ну, если не наглеть, само собой. Пожил бы у меня месячишко-другой, я б тебе такой смотр устроил… а?
— Жорик, ну что ты как сваха, чего себе втемяшил?
— Да потому что понесёт тебя, Сергуня, совсем без дела. А правильная баба — это тебе сразу и кругосветка, и порт приписки.
— Нехило загнул.
— Почаще с братом общайся.
Пили энергично, держали темп. Не пьянка, а марш-бросок в зону эвакуации: не выберешься вовремя в заданную точку, вертушка уйдёт — и отдувайся как знаешь. Хмель почти не брал. Так, лёгкое оживление. Оба Клобукова, в отличие от отца, к алкоголю относились без энтузиазма. Но каждый раз при встрече соблюдали застольную традицию.
Прикончили полбутылки, когда Жора вернул разговор в Усть-Донецкое детство. Не договорил вчера. И было очевидно — по тому, как сделался мягок его голос, а жесты тяжелы, — что Жора затем и приехал: договорить. Приехал за историями из исчезнувшего мира, в котором есть тайный шалаш — и в нём так легко разговаривать о важном, и можно пересидеть буйные отцовские придирки; за старшим братом, за чувством «я не один». А ещё стало очевидно, что Клобуков-старший боится возвращения туда, где всё это есть. И откуда не хочет никаких известий.
— У тебя много друзей, Сергуня?
— В каком смысле?
Переспросил не потому, что не понял: нужно было пообвыкнуться с неудобным вопросом. Отвечать придётся правду.
— На службе много друзей завёл? Таких, ты понимаешь. Как мы с тобой когда-то.
Сказал без нажима, без подковырки, но простенькое «когда-то» резануло так, что ответных слов не нашлось. Клобуков-старший неопределённо повёл плечами.
— Матери нашей, Серёжа, вроде бы завидовать не в чем. Жила, мучилась. Но если подумать… Умерла — каждому бы так умереть. Раз, и всё закончилось. За десять минут. Отец восемь лет лежал. Восемь, Серёжа. Восемь лет. Я ведь его не заставлял бросить пить. Когда он слёг. Грешным делом думал даже, пусть… чтобы быстрее… Сначала даже сам ему наливал. Вечером приду с работы, зайду к нему во флигель. Мои редко к нему заглядывали. Старшая и средняя, так те его боялись. Помнили, каким дедушка был, пока ходил. Люба принесёт еду, на тумбочку поставит, приберётся, если надо, и всё. Не брезговала, нет. Как-то у нас само собой устаканилось, что я за ним хожу. Не знаю… так оно правильно казалось. Ей тоже было что бате припомнить. И что на свадьбе он нашей устроил, и вообще. Застала его в лучшей, так сказать, форме. Выхватила однажды от него, когда за мать вступилась. Да. Не хотел тебе рассказывать, а теперь вот надавило. Я тогда во двор его выволок. Но не смог… как ты… Стоит, слюной брызжет. Кроет всех по списку. Шёл, думал, вытащу его, скажу: «На Любку руку больше не поднимай». И буду лупцевать, пока не свалится. И не смог. А он, когда проорался, посмотрел так… говорит: «У тебя никогда яиц не было. Не то что у брата твоего. Неудачный ты какой-то». И ушёл. Через полгода слёг. И восемь лет я его на горшок таскал, жопу мыл, когда он уже под себя ходить начал. Пить бросил в один день. Я не рассказывал? Я бутылку у него забыл. На самом деле забыл, не специально подсунул. А он даже не притронулся. Забери, говорит, больше не хочу. И рукой так, знаешь… ну ты помнишь, как он умел. Как будто назло решил подзадержаться. Или испугался наконец. Без водки, не поверишь, мало что изменилось. Сиделок трудно было находить, долго не задерживались. Такого душнилу мало кто вынесет. Я спросил его как-то, не выдержал, почему, говорю, так, ты же бывал другим, можешь быть другим. Он плечами пожал, вот как ты только что, к стене отвернулся — мол, не грузи. Как будто не ему штаны обоссанные меняли пять минут назад. «Форточку приоткрой, и свободен». Деньги твои очень помогали, спасибо. Без сиделок я бы совсем с катушек съехал. Или придушил бы его нахрен. Месяца за два перед смертью говорит, к матери на могилу отвези. Грязно было на кладбище. Я обещал свозить, как только подсохнет. Но не успели. На его день рождения пришёл к нему с чаем, с пирожным. Сидели молча в основном. Ну, я что-то говорил, он молчал. Собрался уходить, и он вдруг: «Брат твой звонит?» Я соврал почему-то. Звонит, говорю, каждую неделю. В общем, вот. Наливай.
А с утра — как и не было ничего. За завтраком Жора шутил, снова зазывал брата на смотрины, пытался скормить Пистону шкурку от сала и возмущался его привередливостью. Старший Клобуков смотрел на него и думал: «Прости, что я тебя бросил». Но вслух сказать пока не мог.
Сходил на воскресную службу. Был выучен Символ веры; и ощущение, что он тут случайный нолик без палочки, в этот раз не мучило его. Встретился с отцом Михаилом взглядом, когда тот выходил из алтаря, едва не кивнул ему по-приятельски.
Жизнь снова налаживалась.
Завершились лунатические бои. Бессонница отпустила. Вспоминал, чем был занят в последние ночи — и оторопь брала. Попустил, не владел собой. Хорошо, что хорошо кончается. Он объяснил свой недавний заскок происками Лидии Григорьевны, которая застряла промеж миров и цеплялась за живого в попытке задержаться по эту сторону, — и поставил точку.
Решил, что в церковь будет ходить регулярно, как советовал отец Михаил.
Оживал и Пистон. Пока вполноги — ни одного нападения на мебель или стены. Но начал понемногу прогревать моторчик. Клобуков бросал ему обрубок двужильного провода, которым стягивается устье хлебной упаковки, и Пистон — вспомнил, наконец, любимую забаву — увлечённо гонял его по полу. Настигал, хватал, вдруг отпускал, замирал в засаде и в самый неожиданный момент набрасывался, кусал, валился с добычей на бок, будто была она не проволокой, а крупной увёртливой крысой, которую предстояло ещё обездвижить и задушить. Преследуя однажды проволочную скобу, Пистон загрёб лапой под шкафом, куда она забилась, как в нору, — и на середину комнаты вылетел облепленный клочьями пыли простенький кнопочный мобильник.
Первым желанием было выкинуть. Принадлежал телефон, скорей всего, всё той же Лидии Григорьевне. «А старушка-то упрямая», — констатировал Клобуков. Но, когда взял в руки, засомневался — мог ведь и священник выронить. Штучка маленькая, невесомая. Выскользнет, не заметишь. Ставил на беззвучный режим, и сунул мимо кармана. А потом зафутболил под шкаф. Надо в церковь отнести, спросить.
Стелла написала ему: «Приём. Ты как? Приснился мне». Клобуков прочитал и заулыбался во весь рот. Ответил: «Хорошо приснился?» От неё пришло: «Наверное, да. Ты смеялся».
Клобуков сидел за кухонным столом, прислушивался к шуму гейзерной кофеварки — не пора ли выключать, — и непривычно остра была пьянящая иллюзия нормальной жизни: варится кофе, в окне синее, как в детской книжке, небо, он переписывается с женщиной, с которой ему бывает хорошо. Всё есть, в общем-то. Если не докапываться. Не так, как хотелось когда-то, но что с того. Мать наверняка добавила бы: не как у людей, — любимую присказку, в которую вшита была общая мера всего. Тяжкий материнский вздох: и тут не как у людей. Взрослел, сверяясь, как со стрелкой компаса: а это можно, сюда можно, а вот так — как у людей? Будто шёл вдоль минного поля: главное — не сбиться, оставаться на правильной стороне. Высматривал приметы — где она, правильная сторона, прислушивался к подсказкам, которые подбрасывала жизнь. В отряде, наверное, проще, чем в любом другом месте, разобраться — с какой ты стороны, разглядеть извилистый пунктир, очертивший людское: здесь мы — там они. Разномастные, разнокалиберные, но все как один — нелюди. Наркодилеры, ваххабиты, всевозможного покроя цапки. И, случалось, рядом с ними, как самая жуткая страшилка, напоминание — как важно не заблудиться, не забрести в охотничьи угодья упырей — расчеловеченные лица тех, кому не повезло стать их добычей. Навсегда выпотрошенные страхом, вдавленные глубоко внутрь — не высовывайся, оставайся животным. Стоило отпустить мысли, и тут же вспомнился тот парень из подвала в Старых Атагах, такой же вечный малолетка, как сейчас отец Михаил, с намётками бороды… и как он впечатался в бетонный угол, и не понимал, и упирался — а потом, на свету, как только дошло до него, — рухнул, где стоял, и завыл… и как приходилось покрикивать на него: в машину, надень, попей, бери ешь… иначе не слышал, разучился слышать слова, в которых не было угрозы.
Клобуков скривился — хватит, сколько можно. И выключил огонь под вскипевшей кофеваркой. Он с правильной стороны. Остальное детали. Клобуков вспомнил про свои воскресные планы, покосился на карандашный крест над притолокой — но в голове была суматоха и праздничный кавардак, он сказал себе: «Разберёмся. До воскресенья ещё далеко», — и отправил Стелле: «Приезжай сегодня по новому адресу. Когда тебе удобно? Пришлю геометку».
Она приехала днём после обеда.
— Ты же не стремаешься при свете?
Пистон по-хозяйски вышел её встречать. Мазнул хвостом по ноге, принялся внимательно обнюхивать туфли, сброшенные у порога.
— Смотри-ка, признал меня котик.
Заметив, что Стелла переживает за свои красивые туфли, Клобуков подхватил Пистона на руки. Так и зашёл с котом на руках в спальню, зажав в ладонь все четыре лапы, чтобы не драл его новенький махровый халат.
— Знаю такие квартиры. Планировка очень даже.
Клобуков собрался было показать ей квартиру — здесь кухня, там гостиная, дверь хочу перенести на другую сторону; про потолки можно было бы спросить, вкус у неё хороший: сбивать лепнину или лучше так. Но Стелла лишь мельком глянула на матрас посреди комнаты и, лёгким скользящим жестом поправив на плече сумку, бросила:
— Ну что, я в душ?
— Давай, я только оттуда.
Экскурсия отменилась. Показалось даже, она угадала его намерение и решила уберечь от оплошности, не дать нарушить дистанцию, которую тщательно соблюдала: можно написать, поинтересоваться, жив ли и как дела, и поговорить иногда за жизнь… однажды даже о приёме в Кремле говорили: как всё устроено, как проходило награждение… но осматривать с ней квартиру, просить её советов насчёт ремонта — будто у них настоящие отношения — нельзя. Приехала по новому адресу к постоянному клиенту — ничего больше. Стелла предпочитала, чтобы он не забывал, кто она.
Пока она принимала душ, перестелил простынь и сменил наволочки. Грязное бельё бросил к двери ванной. Пистон тут же угнездился в тряпичной куче. Клобуков раздвинул шторы — пусть. Небо над крышами было удивительно синее.
— Серёжа, принеси полотенце, — крикнула она.
Он ответил:
— Сейчас, Марин!
И замер: расслышала? Ровно, слишком ровно шумел душ. Не могла не расслышать. Дверь фанерная, хлипкая. Достал полотенце из комода, вышел в коридор и встал, ещё раз прислушался. Вода лилась всё так же ровно. Стоит, ждёт. Он зайдёт сейчас, и она спросит: «Откуда ты знаешь моё настоящее имя?» Что отвечать-то? Как держаться? Соврать? «Спутал тебя с другой девушкой, Марина зовут». Не получится. Чувствовал, что не сможет. Хорошо бы непринуждённо, с шуточками, рассказать, как мальчик Серёжа засматривался на девочку Марину. Без драмы, никаких «ты моя школьная любовь». Да и не было ничего такого. Мало ли на кого засматривается пацан в пятом классе.
Едва взглянув на неё, понял: так и есть, услышала. В глаза не смотрит. И лицо совсем другое. Злость — опознал Клобуков, она злится. Плечи ссутулены, груди обмякли. Вся какая-то прибитая. Никогда не видел её такой — обычной, слегка заезженной женщиной средних лет в неловкой ситуации: поскорей бы закончилось, и можно будет ехать домой. К ребёнку? Есть у неё ребёнок? А муж? Домохозяин с креативным подходом к жизни. И в сумочке список покупок. Выйдет отсюда и отправится в супермаркет: сахар, молоко, зелёный горошек, хлеб, куриное филе. Подумал: может быть, признаться. «Маринка, так и не вспомнила меня? Тридцать вторая средняя. Я тебе однажды ручку одолжил на экзамене по алгебре». Но вся её поза — обречённое ожидание — предупреждала: не смей, держи язык за зубами.
Отдал ей полотенце и вышел.
— Сейчас иду, — бросила она вслед. — Раздевайся.
— Ты прям как врач.
— Случается.
«Вот и хорошо. Проехали», — подумал Клобуков.
В спальне он скинул халат на стул, лёг. Она пришла уже голая. Щиколотки в капельках воды. Пристроила сумку на пол возле матраса, игриво вильнула задом.
— Пациент, вы готовы?
И посмотрела ему между ног. Клобуков не был готов.
Автоматическая эрекция — увидел, и готово — никогда не была его сильной стороной. С обеими жёнами он, случалось, переживал неприятные минуты, когда доводилось подтверждать эту свою особенность. И каждый раз в голову, ещё больше сбивая с настроя, лезли рассказы матёрых кобелей — обрывки их самых хвастливых фраз, которых он собрал целую коллекцию в затяжных казарменных сидениях и караулах.
Показал ей — ложись рядом. Она вынула из сумки квадратик «Контекса», надорвала зубами уголок. Легла и сразу принялась за дело. Взяла в руку, повозилась немного. Не получив мгновенного результата, перекинула волосы набок и сползла вниз.
— Посмотрим, что тут у вас.
Давно, в один из первых её визитов, Клобуков остановил такой же стремительный натиск: лучше полежим, — а она, как бы оправдываясь, но и хвастаясь немного, принялась объяснять, что действовать быстро и по существу — главная добродетель индивидуалки. Для начинашек заболтать клиента — высший пилотаж. Но те, кто работает давно — а тем более на себя, — знают, что приличного человека нужно обслужить по полной и не наспех, не за десять минут до окончания срока. «Окончания срока?» — переспросил он. И она объяснила очевидное — часики-то тикают. С тех пор она никогда не напускалась на него вот так — будто засекая время, уложится ли в отведённый норматив. «Услышала», — снова подумал Клобуков. Он примерился к этому слову: «Марина», — беззвучно прокатил его по нёбу. Представил, как произносит вслух: «Марина, иди ко мне». Больше всего ему хотелось сейчас именно этого. Но нельзя. Чувствовал её злость. Напугана? Вспомнила его? Или решила, что он выследил, копался в соцсетях?
Интересный расклад, подумал он: проститутка думает, что ты маньяк. И попросил:
— Можешь поаккуратней?
Её движения смягчились на какое-то время, она провела ногтями по его животу и по ногам, медленно сжала сосок: вспомнила, что ему нравится. Но волна пришла и ушла, и вскоре продолжился яростный минет, бессмысленный и беспощадный.
Клобуков закрыл глаза и раскинул руки по матрасу, из последних сил пытаясь расслабиться.
Бывало очень хорошо. Несколько раз — так, что захлёстывало. Ни с кем и никогда. Однажды он так и сказал ей: ни с кем и никогда. А она отшутилась: кто на что учился. Не то чтобы смешно, но он посмеялся для поддержания разговора. Перелистывал в памяти одно за другим, как это бывало: она сверху, закусив губу, — груди мечутся и скачут, она на коленях, она лежит бёдрами на подушках, и её основательный зад — единственное, что сейчас по-настоящему важно. Не помогало. Включил в свой порно-калейдоскоп других женщин, но и от них было мало толку. Забава всё больше напоминала подсчёт розовых овечек в попытке уснуть.
— Давай сделаем паузу.
Она подняла голову.
— Ложись. Полежим.
Легла, смахнула волосы со лба.
Нужно что-то сказать. Извиниться. Объяснить, что никакой он не маньяк.
— Вот думаю, может, кофе?
— Точно, — моментально согласилась она. — У тебя отличный кофе всегда. А можно в турке?
— Мысли читаешь. Я так и собирался.
И Клобуков отправился на кухню.
«Марина, я тебя в первый же раз узнал. У тебя даже голос не изменился. Думал, и ты меня узнаешь. Помнишь, я ещё спросил в первый раз, откуда ты. А ты наврала, что из Краснодара. Я не стал настырничать. А потом как-то закрутилось, не к месту было. Если ты боишься, что я кому-нибудь расскажу, то я ни с кем из школы не общаюсь, не переписываюсь».
Пистон скользнул тёплым боком по ноге.
— Чего тебе? У тебя полная миска.
Телефон на столе завибрировал: Михалыч.
— Слушаю, товарищ полковник.
Вспомнил, что так и не откликнулся на приглашение Михалыча зайти к нему на разговор.
— Как там дела пенсионные?
— Да так, помаленьку. Привыкаю. С переездом никак не нашёл времени к вам выбраться. Но собираюсь.
Михалыч помолчал.
— Ну так ты давай, собирайся.
Командир пытался держать шутливый тон. Почему-то у него не очень получалось. Обычно Михалыч — и пошутить, и побалагурить при случае.
— Может, на неделе вырвусь. Как ваши дела?
— Какой-то ты стал смурной на пенсии. Может, к ней и привыкать не надо, товарищ майор? — И не оставив времени на ответ, продолжил: — Надо бы встретиться, Серёж. Я ж не просто так названиваю.
Клобуков подумал про очередную речь героя — на праздники, что ли? — и скривился.
— Я на всё согласный. Лишь бы не публичные выступления.
Михалыч зашёлся в смехе, аж закашлялся. Неожиданная реакция.
— Тут такое публичное выступление намечается, Серёжа!
Пауза затянулась.
Клобуков услышал, как скрипнул в коридоре паркет.
Не стал останавливать. Пусть.
Щёлкнул замок входной двери. Застучали по лестнице каблуки.
— В общем, есть тут вводные. Всего не скажу. Придёшь, подпишешь бумагу, будут подробности. Я тебя на важный разговор зову. Может быть, самый важный в твоей жизни.
— Даже так?
— Именно. Ты вообще хоть немного в курсе мировых событий, нет? Что да как.
Хлопнула внизу подъездная дверь. Торопилась, не придержала.
— Каких? О чём речь?
— Слушай, у тебя такого предложения в жизни не было и, если просрёшь, никогда уже больше не будет. Говорю лично тебе, не для посторонних. Я с недавних пор возглавил небольшой профессиональный оркестрик. Понятно излагаю? И есть… пока что есть, Серёжа, невшибенная вакансия. Готовить молодых исполнителей. Ставить, так сказать, руку. Место для тебя держу, между прочим. А желающих, знаешь, до хрена.
И отключился.
Кофе был почти готов. Дождался, пока поднимется пенная шапка, снял турку с огня, подержал на отлёте, вернул обратно. После третьего раза выключил огонь, убрал ненужные теперь маленькие чашки в шкаф, налил кофе в свою обычную кружку и вышел на балкон. Небо было синее, как в детской книжке. «Как-нибудь устроится», — уклончиво подумал Клобуков.
Думать было трудно.
Самое время, понимал он, хорошо бы собраться и всё как-нибудь упорядочить, взвесить и оценить.
Он увидел, как Стелла, вынырнув из-под ветвей дворовых лип, торопливо — чуть не бежит, шею втянула — заворачивает за угол дома, и улыбнулся. «Ладно, — согласился он то ли с её побегом, то ли с чем-то другим. — Так тому и быть».
Остаток дня весь был непроговариваемый и пустой, как клетки кроссворда, в которые не знаешь, что вписать. А вечером, когда полез принимать душ, вдруг шарахнуло: «Плохо, что больше не будет Марины». Шумела, текла вода — уносила вроде бы далеко назад, но подбиралась всё ближе к сегодняшнему.
А что если там, где на виду у тётки из РОНО с лицом, словно крашеный кирпич, Серёжа протягивает Марине-растеряхе шариковую ручку нужного синего цвета взамен её фривольно и недопустимо фиолетовой: да возьми уже, у меня есть запасная, — что если там и в самом деле задумано было то, что случалось с другими мальчиками — с теми, кто со стороны смотрелся так смешно и так уязвимо, с женишками, уносившими портфели своих школьных джульетток под издевательские кричалки: поцелуйтесь! когда свадьба? — и вот это всё — что если там и для него было задумано испытание, от которого нельзя было уклоняться под страхом оглушительной пустоты, накрывающей человека средних лет, отупело стоящего под душем, — что если там была задумана для него первая любовь? И если так — и если бы он решился, как решались другие мальчики, — а их, бывало, и поколачивали, тех, кто особенно подставлялся, вешая на себя, как мишень: «Я другой», — если бы он решился, всё могло бы сложиться иначе. Совсем. Он сам — сложился бы иначе.
Не случилась — ни с Мариной, ни с кем другим.
После школы перед армейкой, в лето проваленных вступительных на мехмат, как-то вдруг и сразу оборвалась жизнь, в которой возможно было такое странное, сложное — первая любовь. Зато секса в то лето было много — молодого, дармового, на разрыв аорты. То Таня, то Аня, то тут, то там. Девок, как в водоворот, затягивало в беспокойную компанию из радиотехнической бурсы, к которой несостоявшийся студент Клобуков прибился по случаю, после удачной драки в ДК «Локомотив». Мать говорила про них: криминальное отродье. Но ничего такого. Просто крепкие и ненасытные, наглые от избытка здоровья, как любая форма жизни. Покуражиться, нагнать страху, у кого-нибудь что-нибудь отжать — так, мимоходом: деньжат у мажора, девчонку у ботана.
Какая уж там первая любовь — негде было, не из чего.
Намыливай давай мочалку, три своё бэушное отставное тело.
Вспомнил про найденный телефон и, ещё не решив, зачем это нужно, поставил его на зарядку.
Пистон сидел на балконе. Поджав лапы, нюхал сырой холодный воздух и мечтательно разглядывал голубей, примостившихся на жестяном отливе метрах в десяти над ним.
— Наконец-то, — похвалил его Клобуков. — Проветрись, конечно.
В окне примыкающего крыла, в угловой квартире бледный отёкший мужик в нательной майке одарил Клобукова взглядом тухлым, как отрыжка после просроченной тушёнки, задёрнул занавеску.
Он вышел в прихожую, постоял над кроссовками и понял, что бегать сегодня не будет. Взял в руки швабру — не вымыть ли полы, — покрутил и поставил на место.
На комоде, подключённый к зарядке, лежал найденный Пистоном телефон. Клобуков подошёл и, ещё не понимая, для чего, включил телефон.
Нужно придумать, чем себя занять. Прав был Жора: без дела ему нельзя.
Пока пиликала проснувшаяся «Моторолла», принимая оповещения о поступивших эсэмэсках и пропущенных вызовах, Клобуков вернулся на балкон. Пистон продолжал вести наблюдение за голубями. У дальнего подъезда кучковались старушки: несуразные шапки, драповые пальто. С ними Ирина. Увлечённо что-то рассказывала, жестикулируя и наклоняясь поближе — видимо, переходила на шёпот. Заметила Клобукова, торопливо свернула разговор и, тремя энергичными шагами покрыв расстояние до подъезда, исчезла за дверью. Где-то звонил телефон. Клобуков решил — у одной из старух, и собрался даже крикнуть смеха ради: вам звонят, — но вдруг понял, что звук раздаётся из комнаты.
«Моторолла» на секунду затихла и тут же затрезвонила вновь.
На экранчике — «Лось». Клобуков помешкал немного, прежде чем ответить.
— Да.
— Хули «да»? — звонивший явно был на взводе. — Ты куда делся, долбонавт? Только не вздумай отключаться, я тебя, сучара, всё равно добуду. Чем дольше будешь бегать, тем больше ты мне должен. Ты думал, по балде пошёл, так с тебя и спросу нет? Ты где, баклан? Слышь? Ты при памяти или как?
Сами интонации были настолько узнаваемы, что Клобуков тут же провалился в один из своих рабочих дней: вяжут криминального авторитета, и тот включает буйного.
— Алё, дурдецелло. Трубочку, смотри, не выключай.
Клобуков выдохнул, имитируя наркомана в глубоком космосе:
— Слушаю, да.
— Это правильно, слушай. И делай, как скажу. Ты когда вышел, чертила? Ты когда нарисоваться должен был? Тебя спрашиваю. Алё! Ты подсел, что ли? Виталик? Угашенный сейчас?
— Ну так. Мал-мала.
— Ты где? Алё! Адрес говори, заберу тебя, перетрём по-хорошему. Вмазаться дам, я добрый. Ну? Виталик, слышь меня? Где залёг-то?
— Да тут.
Собеседник Клобукова пытался держать себя в руках.
— Ты хер-то изо рта вынь! Где ты есть, конь педальный? Найду ведь всё равно.
Надоело слушать, прервал, уже не заботясь о маскировке:
— Хорош моросить, Лось. Чего звонишь? Поясни.
В трубке стало тихо, вскоре послышались короткие гудки.
Первая же мысль, которая пришла, как только смолкли гудки, была настолько логична и неоспорима, что Клобуков тут же начал искать взглядом какой-нибудь пакет — упаковать вещдок: телефон принадлежал убийце.
Он сходил на кухню, принёс магнитовский пакет.
Разглядывал хлипкую миниатюрную «Мотороллу», на кнопки которой налипли махры пыли, а в голове само собой выстраивалось очевидное.
Убийцу никто не ищет.
Антона признают виновным.
Антону не повезло.
Пришли, увидели его — ну, тут яснее ясного. Даже обыска нормально не провели.
Клобуков сунул телефон в пакет, аккуратно свернул.
Нужно было обдумать, как действовать дальше. Дело могли оставить «на земле», у следователя МВД. Но могли передать в СК — и вероятность этого варианта выше. В СК есть Кириллов, старший следователь по особо важным. Работали вместе много раз — должен помнить. Должен откликнуться.
Звонить не стал, написал в вотсапе: «Ты когда на месте бываешь? Есть дело».
Снова вышел на балкон. Старушки рыхлой шеренгой, покачиваясь и прихрамывая вразнобой, двинулись к соседнему двору.
Одно хорошо: у него появилось дело.
Кириллов ответил коротко: «Сегодня до четырёх». «Приду?» — поинтересовался Клобуков и вскоре получил ответ: «Пропуск заказал».
Брился осторожно, выверяя каждое движение. Чувствовал, что нет должной уверенности. Неожиданное возбуждение накатило. С чего бы? Ну, да, удивительный казус — столько всего сошлось с этим телефоном. Передашь следаку, напишешь показания, на суд потом сходишь свидетелем. Будешь когда-нибудь Жорику рассказывать: «И тут телефон звонит, я беру трубку…» Байка на всю оставшуюся.
Отвык, наверное. Или назад потянуло? Замер на секунду, всмотрелся в зеркало. Нет, не то, другое. Не потянуло.
Времени оставалось достаточно, но и дома не усидеть. Пошёл пешком. Недалеко, всего пять кварталов.
Месил обычную для января снежную жижу, стоял на светофорах.
«Да что с тобой, откуда тремор?»
Ответ пришёл в тот момент, когда он здоровался за руку с Кирилловым. Ну, конечно, всё же на виду, вот: Антон не попадёт под каток. Два крепких толковых мужика всё исправят. Плотное увесистое рукопожатие обещало: сейчас разберёмся.
— Слышал, ты уволился. Ездили тут по адресу на силовое. А тебя нет. Всё, говорят, на пенсии пузо греет. Коэффициент похерил, всё похерил. Что так? Здоровье?
— Здоровье в норме.
Кириллов, подтыкая рубашку за пояс — не изменился совсем, такой же округлый и подвижный, — вернулся за рабочий стол, Клобуков уселся напротив.
— Решил, что пора.
— Вон как. Думал, ты из тех, кто до упора, до максималки. Тем более если здоровье норм.
— Сам так думал. А потом понял, всё, хватит.
В кабинете Кириллова он бывал когда-то: помогал дотащить вещдоки с рейда. Давно было, лет десять тому. Полы в проходе с тех времён протёрлись до серой основы. На стене под портретом президента появилась коллективная фотография на фоне дэнээровского флага — четверо, считая Кириллова, в армейском камуфляже, один в гражданке, самый упитанный, с ненастоящими зубами. Кириллов ткнул пальцем в сторону фото:
— Побывал в прошлом году. Налаживал, так сказать, рабочие контакты.
Клобуков кивнул: понятно. Об этом не хотелось, за другим пришёл.
— Я что, собственно. Чтобы не задерживать, — он вынул из кармана свёрток с «Мотороллой», положил на стол. — Ситуация такая. Купил недавно квартиру. Потом узнал, там убийство произошло.
Кириллов хмыкнул:
— Прям притягиваешь. Ну-ну. Я вас внематочно слушаю.
— Ну и вот, нашёл в квартире телефон. Кот выудил из-под шкафа. В общем, включил, тут же звонит какой-то кадр. Разговор такой, знаешь, характерный. В телефоне записан как Лось, Виталика спрашивает, предъявляет не по-детски. И по всему, телефон этот убийца выронил.
Во взгляде Кириллова смешалось много разного: удивление, недоверие, ожидание.
— Так. Голливуд какой-то.
— Это да, — беседа развивалась в нужном направлении, но Клобукову не терпелось выяснить, сюда ли ушло дело, доберётся ли он до следователя, который его ведёт, с первой попытки. — Чтобы слишком тебя не грузить, детали я потом могу… там надолго… В общем, суть в этом, без вариантов, телефон выронил убийца. Зовут Виталий.
— А, ты в этом смысле.
Вот теперь Кириллов и в самом деле слушал внимательно.
— Пришёл, значит, узнать, кто занимается, кому улику передать. Вы ведёте? Или в отдел по месту передали?
Откинувшись на спинку кресла, Кириллов в знак восхищения оттопырил губу.
— Крас-са-ава. Вот это ты подарочек кому-то подгонишь.
Клобуков, наконец, не выдержал, расплылся в улыбке.
Всё будет как надо.
— Адрес какой? Что там, малолетка, изнасилование, политическое? Было что-нибудь?
— Нет, ничего. Пожилая женщина. У неё внук недееспособный.
— Скорей всего, у нас. Весь убой в последнее время наш. Хоть зашейся. Так-так. Адрес?
Кириллов выудил мобильник из внутреннего кармана кителя. Клобуков назвал адрес.
— Кто у нас там? — Кириллов на секунду задумался, скривился как от кислого. — Кочнев? Нет, постой, там Ермашов. Сейчас. Если дело у него, будет ему презент. А нам магарыч. Правильно?
С Ермашовым он заговорил шутливо, с еле уловимыми начальственными нотками.
— Скажи-ка, товарищ старший лейтенант юстиции, — в уголках рта дрогнула улыбка. — Есть у тебя убойное дело по адресу Текучёва, сто тридцать пять? Ты бы вопросами на вопросы не отвечал, знаешь ли. Я вообще-то с подарком. Но я и передумать могу. У меня тут человек в кабинете сидит, и какой человек. Вот поэтому нужно отвечать на вопросы товарищей. Короче! Тут тебе улику по делу подогнали… да погоди… улика… слушай сюда… улика царская, говорю тебе… телефон прямиком с места…
Ермашов всё-таки перебил Кириллова. Тот умолк на полуслове и стал слушать. Вставлял только — глухо и размеренно:
— Так. Понятно. Так.
Выщёлкивал, как патроны из магазина.
Лукавая шутливость с его лица исчезала, сменялась напряжённым вниманием.
— Я тебя понял, — бросил он в трубку уже совсем другим, суконным голосом.
Клобуков не удержался:
— Не вы ведёте?
Смотрел на него — глаза отводит, весь как есть захлопнулся, отгородился — и начинал догадываться: дело здесь, но он опоздал — дело закрыто.
— Можешь мне это не рассказывать, — Кириллов продолжал разговор с Ермашовым. — Всё. Закончили. А знаешь что, зайди ко мне. Да. Пообщаешься с человеком. Сам. Сам, Серёжа. Потому что. Жду. Прям сейчас. Слышь, давай без «давай».
Нажав на отбой, Кириллов вернул телефон в карман кителя, прихлопнул столешницу широкими ладонями, смахнул с неё невидимое что-то.
— Сейчас. Придёт следак, поговорите.
Сидели, ждали. Клобуков забрал пакет с телефоном со стола. Долго стены не поразглядываешь, а идти Ермашову, видимо, не из соседнего кабинета. Кириллов улыбнулся — на этот раз без огонька, резиново.
— Тёзка твой. Ермашова, в смысле, Серёгой зовут.
За стеной раздался басовитый смех, звук отодвигающегося стула. В коридоре процокали женские каблуки.
— Как оно там, на пенсии?
— Да ничего.
— Счастливчик. Свинтил.
Прошло ещё несколько минут, и дверь открылась. Ермашов как Ермашов — в гражданском: джинсы синие, свитерок синий в рубчик, — лицо скуластое, незнакомое, залысины вполголовы. Оглядел Клобукова пристрастно, сделал свои какие-то выводы.
Кириллов поднялся.
— Знакомьтесь, — он рубанул воздух налево. — Сергей, — и ещё раз, направо. — Сергей.
Они пожали руки, и Кириллов засобирался, потянул китель со стула.
— Вы обсудите тогда, — и добавил, бодро и празднично, ещё раз рубанув рукой в направлении Клобукова. — Знаменитый Сергей Клобуков, Герой России.
— Знаю, как же, — взбодрился и Ермашов. — Легенда.
Он вопросительно подался в сторону двери:
— Может, лучше у меня? А то хозяин кабинета уходит, чего мы будем…
Мельком попрощались с Кирилловым — всех благ, пока, увидимся, — дошли по просторному коридору до лестницы, спустились на первый этаж.
Кабинет был такого же размера, как у Кириллова, но общий, на троих. В дальнем углу коллега Ермашова, лейтенант в форменной сорочке, просматривал бумаги над раззявленной на полстола папкой. Скрепил несколько листов степлером, отложил.
— Проходи, присаживайся. Можно же на ты, не против?
— Конечно.
Втиснулся на стул, зажатый между столом и батареей отопления.
— Слушай, не каждый день рядом с Героем России… Коля, сфоткай нас! Вот так, — он показал как: за столом в рабочей обстановке.
— Завязывай, — остудил его Клобуков.
И, пресекая Колино движение, показал: сиди, никаких фоточек.
— Я чисто из уважения. А так… ладно, конечно.
Скуластое лицо выжидательно улыбалось. Клобуков выложил пакет с «Мотороллой» перед Ермашовым.
— Так ты знал про квартиру? Что там мокруха?
— Нет. Срочная продажа, цена хорошая была.
— Они всегда так, суки. Втихаря подсунут. — Следователь вынул очки из футляра, распахнул дужки, посмотрел линзы на свет и принялся протирать тканевой салфеткой. — Цена-то хорошая была? А, ты сказал, да.
Бросил салфетку в футляр, но очки надевать не стал — сложил и держал на весу, только что протёртую линзу зажав в кулак.
— Та самая улика?
Поставил брови домиком.
— Да. Мобильник. Предположительно преступник выронил.
— Просмотрели мы его, значит?
— Получается, так.
— И где он был?
— Под шкафом.
— Слышь, Коль, — бросил Ермашов через плечо. — Какие у нас таланты работают. Чуть не проконтролируешь, просрут всё нахер.
— Понабрали, — отозвался Коля, не отрываясь от своих бумаг, и щёлкнул степлером.
— Вот такие опера, тёзка.
Неторопливо убрав очки в футляр, Ермашов посмотрел на Клобукова многозначительно, будто подсказывая что-то.
— Ну, давай, выкладывай. Мы даже… — наклонился, вытащил из ящика цифровой диктофон. — Всё запишем.
Проинструктировал, как начинать — имя-отчество, год рождения, адрес, какие детали обязательно упомянуть, — и щёлкнул выключателем.
— Давай.
Диктофон — мелочь, конечно, но почему-то напрягал. Сложнее стало подбирать и склеивать слова. Старался ничего не упустить и нигде не сбиться, чтобы вышло складно, и одновременно приходилось отгонять липкую назойливую тревогу, окончательно сменившую радостное ожидание, с которым он сюда пришёл.
Что-то не то.
Когда добрался до телефонного разговора с Лосем, Ермашов снова выстроил брови домиком, покачал удивлённо головой — любой бы такому удивился, тем более молодой следак, — но Клобуков перехватил его взгляд, брошенный мельком на часы, и тревога сгустилась: что-то не то, какая-то лажа. Закончив, он ещё раз повторил, что с момента разговора не прошло и трёх часов, и следователь с готовностью закивал:
— Да-да, разберёмся.
— Ну, вкратце так.
— Всё? — уточнил Ермашов.
— Вроде всё.
Диктофон был отключен и убран в стол, и Клобуков поинтересовался, когда подписывать показания. Ермашов откинул незапертую дверцу сейфа, взял со стола пакет с вещдоком, убрал на верхнюю полку. Дверцу захлопнул, закрыл на ключ, вернул связку ключей в карман.
— Пригласим в ближайшее время. Диктуй цифры, — он разблокировал мобильник и приготовился записывать.
Клобуков продиктовал.
— Отлично. На днях.
— А набери меня, — попросил Клобуков.
Сохранив номер следователя, он поднялся, протянул руку.
— Сделаем всё возможное, — сказал Ермашов, усиливая слова бодающим движением головы, и перед Клобуковым сверкнули его залысины. — Чуть бы пораньше, конечно. Дело-то закрыто. Пятого числа передали в Октябрьский.
Так и есть. Правильно догадался. Вот почему — и резкая перемена, бегство Кириллова, и хитрожопый Ермашов, любитель сэлфи. Вот почему было неспокойно: в их голоса, в каждое движение вплетена ложь. Разыграли спектакль: рассказывай, на диктофон тебя запишем, смотри, какой у нас красивый диктофон. Дело закрыто, передано в суд. Никто не станет сооружать себе своими руками висяк, портить статистику.
Он всё-таки сказал:
— Там парень невиновный. Он инвалид, да… но он невиновный, не убивал.
— Может быть.
Следователь пожал плечами и тут же, наткнувшись на взгляд Клобукова, закивал, как бы отменяя этот жест, напустил серьёзность: сделаем всё возможное.
Клобуков сказал:
— Слушай, я понимаю, это гемор. Но так нельзя же.
Коля за столом у окна поднял голову, прислушался.
— Да что, — вот и Ермашов перестал смотреть в глаза. — Конечно. Займусь. Завтра же секретарю позвоню. Ну что я…
Так и не договорил, не подобрал слова.
Встретилась перед домом соседка Ирина, на этот раз с известием о собрании жильцов в субботу в одиннадцать тридцать — обязательно нужно прийти, будет решаться вопрос об аренде первого этажа. Собственник хочет отдать под магазин, но люди против: грузовики во дворе будут разгружаться, опять же крысы набегут, оно вам нужно? Обещал прийти, лишь бы закончить разговор.
Пистон оклемался, подрос. Подходил, внушительно мяукал, смотрел в глаза — давай, чтобы всё нормально было — и отправлялся по своим делам: есть, спать, вылизывать то, что осталось не вылизано с прошлого раза.
Клобуков пытался жить, как молодой пенсионер: бассейн, идеи для ремонта в Инстаграм, кот, книжки, сериалы.
Не получилось.
Вместо бессонницы — долгий, цепкий, удушающий сон.
Спал до полудня, до опухшего лица. И каждое утро начиналось одинаково — как будто очутился в детском летнем лагере, и ответственный по радиоточке врубает на побудке одну и ту же песню: «Антошка, Антошка, пойдём копать картошку». Надоело — сил нет. Вставал, отмахивался — осточертевший мотив обрывался и повисал в голове ноющей нотой. Так и ходил весь день — старался держать под контролем, но срывался: почему так?
Всего-то нужно было от них — написать две-три бумажки, чуть-чуть поднапрячься, и вот она, ниточка: хватай и разматывай, делай что положено.
Почему так?
Не замечал, пока был внутри, как всё устроено. Догадывался — всякое мелькало, попадалось на глаза, — что дерьма навалом. Но где его нет, все живые люди, и нужно отвечать за себя, работать. И он работал. А теперь вот так. Оказался снаружи, а снаружи — вот так.
Он начинал злиться. На собственное бессилие по большей части. На скотство и блядство, которое не может уложить лицом в асфальт.
Часто думал об этом.
Встанет с котом на руках к окну, почёсывает промеж батистовых ушей — и вспоминает мальчика в колпаке астронома на детсадовском утреннике. Самое первое воспоминание, в котором есть Серёжа Клобуков. И в том воспоминании у Серёжи Клобукова есть важное новогоднее желание. И не просто так есть. А записанное на листке и запечатанное в конверт: «Деду Морозу от С.И.Клобукова», — так мама научила. С.И.Клобуков терпеливо ждёт — время от времени проверяя конверт в кармане, — когда Дед Мороз скажет: давайте-ка, дети, сюда свои желания, буду их исполнять. Как в том мультфильме. Прождал до самого окончания утренника. А Дед Мороз так и не сказал «где ваши желания, буду их исполнять». Ушёл незаметно, пока раздавали сладкие подарки. И мама по дороге домой сказала, что не помнит такой мультфильм, Серёжа что-то напутал. Жорика она несла на руках. Жорик хныкал, что ему давит шапка, и мама ругала его, говорила, что шапку снимать нельзя, иначе он заболеет и попадёт в больницу, а из больницы на кладбище к бабе Элле. Жорик отвечал, что не хочет к бабе Элле, и вообще она была злая. Конверт Серёжа сунул сквозь перила ограждения и бросил вниз, когда под мостом проезжал товарный поезд. Подумал так: упадёт его новогодняя записка на уголь, который везут вагоны, и уедет далеко, в какое-нибудь чудесное место, и её найдёт какой-нибудь чудесный человек, который будет топить этим углем печку в своём одиноком доме на опушке чудесного леса — потому что если по-настоящему очень далеко, то наверняка ведь что-то очень чудесное. А было понятно, что этот бесконечный, от края до края поезд едет за тридевять земель. Человек посмотрит: письмо Деду Морозу. И отнесёт по адресу. Но конверт кувыркнулся несколько раз и нырнул под мост. Как ни пытался Серёжа высмотреть белый прямоугольник на чёрном угле бежавших внизу вагонов, ничего не увидел. И мама тянула за руку, никак не остановишься. В его записке было: «Хочу, чтобы папа нас любил».
Сто лет не приходило к нему воспоминание про новогоднюю записку. История вроде бы грустная. Но с ней хорошо. Как наутро после лёгкого ранения. Просыпаешься — и радость: повезло, целый. Вот и сейчас то же самое — целый, живой, всё на месте: руки-ноги, ливер, зрение-слух, детство. Может быть, для того и уволился — чтобы такое вернулось. Улыбнулся. Сто лет наедине с собой не улыбался. Так не должно быть. Нельзя так человеку. Был бы сейчас рядом кто-нибудь, с кем можно было бы поделиться. Саша бы поняла, например. Но и так, с самим собой — хорошо.
Через неделю после встречи с Кирилловым и Ермашовым впахивал в спортзале на элипсоиде: в телевизоре напротив мельтешит музыкальный клип, в колонках колотится другой; в какой-то момент картинки начинают рифмоваться с ритмом — люксовые тачки и тела, а, а, такие дела — и в голове окончательно прояснилось. Нет, так нельзя.
В воскресенье пошёл в церковь.
Во-первых — а куда ещё? С этой предельной ясностью, неминуемой и огромной, как смерть.
Так нельзя — а как нужно?
Во-вторых, вспомнил, как запросто юный отец Михаил навёл порядок в растревоженной его голове.
Настрой был решительный. План — яснее ясного: исповедаться.
Там-то всё и случится.
Что именно, Клобуков не загадывал.
Служил отец Симеон. К нему же Клобуков встал на исповедь. Пока ждал своей очереди, медленно продвигаясь в плотном людском ручейке, старался, как положено, думать о том, в чём согрешил, настраиваться. Ждал подъёма: первая в жизни исповедь, серьёзный шаг. Соберись. Но большие правильные мысли вязли и обрывались. Вместо подъёма — копошение. Чем больше старался настроиться и приподняться, тем безнадёжней приземлялся и впадал в суету. Коротко не получится — про войну, например. Точнее, про войны — они слишком разные. Про Марину не получится коротко — если не сливать суть. Робел. Снова не сумеет добраться до сути. А ведь он сюда за этим пришёл. Сюда ведь все за этим.
А про Антона?
Очередь таяла, и когда Клобуков оказался в нескольких шагах от священника — не столько по обрывкам долетавших до него слов, сколько по общему рисунку беседы, стало ясно, что подробностей как раз таки не нужно. Никто не рассказывает. Обходятся без деталей.
А про Антона-то как?
А про Антона, сам себе ответил Клобуков, не надо. В чём тут каяться? Вроде бы ни в чём не согрешил.
Он растерялся.
— Ранее исповедовались? Не видел вас в нашем храме.
Не дождавшись ответа, отец Симеон решил приободрить.
— Я помогу, — сказал он тихо и мягко. — Давайте вместе. Живёте ли вы во грехе с женщиной?
Услышав вопрос, Клобуков почувствовал, что окончательно запутался. Он знал, как ответить. Ответ был на виду: «Нет». Или: «Уже нет». Но оказалось невозможно вот так — мимоходом, расправиться с Мариной.
— Смелее. Скажите как есть. Господь всё равно знает. Это нужно для вас.
Клобуков готов был выдавить своё «нет», но в последний момент зацепился за сказанное отцом Симеоном «нужно для вас». Голос, в котором сила. Если довериться, он обязательно выведет.
На всё его не хватит, сообразил Клобуков — чувствовал, как подкрадывается немота — нужно сказать о том, что сейчас важнее всего.
— Есть один парень. Он душевнобольной. Его осудили… точнее, не осудили пока… его, ну, знаете, как это бывает, назначили виновным… Он в психушке. А я нашёл улику. Случайно. Отнёс следователю. И ничего. Дело закрыто, они не хотят… чтобы год с висяка начинать…
Чем дальше он говорил, тем больше смущался.
Взгляд отца Симеона сделался слегка рассеян. Участливость сменилась то ли жалостью, то ли досадой — не разглядеть, так падает свет.
«Я как городской сумасшедший», — подумал Клобуков, и слова закончились совсем.
Отец Симеон подождал немного, заботливо — очень заботливо тронул Клобукова за плечо.
— Знаете, если вам нужно выговориться…
— Нет, я…
— Вы приходите как-нибудь перед службой. Ко мне или к отцу Михаилу. Мы вас выслушаем. Но, может быть, вам с этой историей не в церковь нужно? Я слышу, там что-то криминальное?
— Простите.
— Ничего.
После смены жилья денег оставалось без малого полмиллиона. Вряд ли Ермашов запросит такую сумму, не тот случай. Ещё и останется.
Он подкараулил следователя утром на остановке — подальше от здания комитета — протянул запечатанный конверт. Падали медленные мохнатые хлопья. Конверт намокал.
— Новое по нашему делу, — сказал Клобуков. — При свидетелях не вскрывай. Лучше дома.
Ермашов не удержался, раздражённо вздохнул.
— Да какое новое, тут со старым…
— Ты возьми, — конверт нырнул в карман следовательского пальто. — Уверен, тебе это нужно.
И пошёл к переходу.
— Позвони, обсудим.
В конверте было двадцать пятитысячных купюр и записка: «В два раза больше сверху, если снимешь обвинение».
Теоретически риск был: Ермашов мог отнести его конверт в антикоррупционный отдел. Практически куш был слишком жирный. При полном отсутствии криминала: всего-то и придётся сделать свою работу.
Ермашов позвонил вечером следующего дня.
Нежно-голубой снаружи, изнутри забор оказался не крашен — облупившийся бетон, поверху спираль «егозы». Санитар, открывший ворота, — массивный, под метр восемьдесят, килограммов на сто пятьдесят, опустил скептический взгляд на его орден, шевельнул небритым подбородком.
— По какому вопросу?
Клобуков обернулся на оставшийся за воротами «Ларгус». Жора, всё такой же напряжённый, вцепился в руль — будто стоит на стрёме перед банком, и в машину вот-вот запрыгнут подельники: давай, гони.
— Гуманитарку привёз.
Здоровяк в салатном медицинском костюме заглянул ему в самое нутро. Надо же, как умеет.
— Не предупреждали.
Похоже, Клобуков оторвал его от перекуса: пахнуло колбасой.
— Странно, — как-то само получилось — ответил таким же проникающим взглядом. — Должны были позвонить. Из Ассоциации Героев не звонили?
— Откуда?
Санитар задумчиво посмотрел на машину, ещё раз на орден.
— У меня ничего такого в плане посещений нет.
Клобуков сделался мрачен.
— И?
— Мы вообще-то по четвергам принимаем. Гуманитарку.
— То есть что, обратно везти? Серьёзно? Тебя как зовут?
Постояли молча, присматриваясь друг к другу — кто на что способен.
— Главврача позову. За воротами подождите, пожалуйста.
Лязгнул засов за спиной, и Клобуков вернулся на переднее пассажирское «Ларгуса». Жора сделал глубокий вдох — не иначе, всё это время сидел как на иголках.
— Ну что?
— За главврачом пошёл.
— И что, пустят?
— Ждём пока. Посмотрим. Всё-таки интернат, не тюремная психушка.
— Да, брательник, умеешь удивить.
— Да ладно.
— На ровном месте. В голове не укладывается.
— Уляжется. Это с непривычки.
Жора ещё раз вздохнул, в задумчивости прикусил ноготь, и Клобуков шлёпнул его по руке. Заулыбались — вспомнили, как старший лет с семи педантично исполнял поручение матери: «Серёжа, не давай брату ногти грызть. У него глисты заведутся, а потом к тебе перейдут».
— Жорик, а ведь я реально этого боялся.
— Чего боялся?
— Глистов твоих, чего. Что они ко мне перейдут.
— Вот ты меня доставал.
— И не помогло, видишь. Привычка-то осталась.
— Главное, без глистов обошлось.
Ворота распахнулись. Появился главврач, такой же подозрительный, как санитар, но гораздо компактней в габаритах. Лет шестьдесят. Шапочка заметно белее халата. Что-то женское в очертаниях пухлого лица. Клобуков вышел к нему угрюмо-озабоченным, руки не протягивал, сразу перешёл в наступление: из ассоциации должны были сообщить, но если это проблема, так мы уедем, пять коробок гуманитарки привезли, мыло-шампуни-гели, влажные салфетки, памперсы, а про четверг никто не предупреждал. Энергичным, почти агрессивным движением он распахнул удостоверение Героя России. И тут уже повезло: главврач его узнал.
— Какая удивительная встреча. Я смотрел передачу про вас на канале «Звезда». Это же вы, я не ошибся?
И в приливе чувств ухватил за запястье санитара:
— Саша, ну ты представляешь?
Дальше пошло как по маслу. Не зря орден надел.
Вчетвером — Илья Борисович тоже поучаствовал, прихватил упаковки памперсов — управились за одну ходку. В тусклом холле, выложенном голубой советской плиткой, ударили в нос тошнотворно родные, на вечное хранение отложенные когда-то запахи казённой кухни, медикаментов и нечистоты, обильно залитой хлоркой. Выгрузили коробки на школьную парту — видимо, специально под это и приспособленную, и Жора рванул на выход, мотнув головой: в машине подожду. Клобуков нашёл приклеенный скотчем к коробке файлик с описью и заявлением, отодрал.
— Для простоты оформлено лично от меня.
Илья Борисович принял, взглянул мельком.
В проёме двери, в которую санитар заносил стопку из трёх коробок, мелькнула тётка со шваброй — выхватила его сиротливым и хищным взглядом: новый человек — кто такой, зачем? Бритая голова в зелёнке. Нащупала ответный взгляд — и испугалась, отвернулась. А в следующую секунду исчезла за закрывшейся дверью.
На чай с печеньем главврач пригласил с таким фонтанирующим радушием, что Клобуков почувствовал себя звездой. Всё шло по плану.
— Удивительная встреча, просто удивительная. Никогда, сколько здесь работаю, от вашей организации никого, ничего. А тут вдруг сам Сергей Клобуков, — он вынул из кармана дверную ручку с торчащим квадратным сердечником, не глядя вставил в замок. — Хотя оно понятно, конечно. Ваша организация совсем про другое, конечно. Проходите, пожалуйста, мне нужно закрыть.
Мимо страшной тётки, серой и рыхлой — три разрозненных зуба сверкнули во рту, приподнялась и опустилась швабра, тряпка чавкнула мясисто и влажно — Клобуков вошёл в тот самый коридор, откуда тянуло больничным тленом. Стены родом из СССР: в сколах масляной краски просматриваются разноцветные слои. Откуда-то сверху прилетел строгий окрик. Кто-то, наделённый властью, выражал недовольство.
— Колесникова, ты тряпку-то отжимай, смотри, лужи развела, — обронил Илья Борисович, сворачивая на лестницу.
— Это я сейчас. Тут быстро сохнет.
Швабра зачавкала бойчей. Илья Борисович, не оборачиваясь, раздражённо дёрнул головой.
Странные ощущения — странно было погружаться в застывшее время. Или, наоборот, оно тут расплавилось, распалось — вот и перестало быть опорой? Спаялось в кольцо, побежало на коротком повторе? Каждая мелочь отменяла «здесь и сейчас», вгоняла в сплошное «всегда». Будто курнул забористой дури натощак.
Чаепитие в кабинете главврача — с фиалками на подоконниках, с большими праздничными рыбами в красивом аквариуме — запомнилось Клобукову целиком и каждой ворсинкой — вклеилось в память, как муха в янтарь: изящество и умиротворенье — если не задумываться, каково было мухе. Звуки со двора почти не долетали: гостеприимный и чуткий Илья Борисович закрыл оба окна — внизу как раз гуляли пациенты, их голоса мешали бы размеренной беседе. В предбанник он усадил специально вызванную по телефону медсестру: никого не впускай, всё потом. Там, за дверью, разворачивалась своя история: громкие приближающиеся шаги — строгое цыканье, шёпот — шаги удаляющиеся, тихие. И если всмотреться в Илью Борисовича, радостно суматошного, щедрого на улыбку — вот он, тот же взгляд, одновременно хищный и сиротливый. Цепляется: новый человек, интересно. И одновременно — тоска, сиротская тоска: ненадолго, не задержится, всё будет, как было, уже — как было, уже. И запах — как на входе. Приглушён, разбавлен, но никуда не делся. Фиалки не помогли.
Уже после того, как Ермашов всё уладил и обвинение с Антона было снято, Клобуков прочитал несколько статей про ПНИ: надо было понять — что в итоге, за что он сражался. Примерно так и представлял. Всё, кроме медсестры, посаженной на входе. Вспомнилось, как деды в/ч 07264 сажали на подоконник салаг воскресным вечером — высматривать залётных офицеров.
Главврач долго удивлялся: никогда бы не подумал, спонсорская помощь, герои России. Руками разводил и качал головой. Отвлеклись вроде бы, заговорили о другом, — и снова, как припев, — про то, как это неожиданно, «помощь от вашей организации», и как удивительно пить чай в компании с настоящим героем.
Повезло, с удовольствием напоминал себе Клобуков. Отправил Жоре сообщение: «Не жди, на такси доеду». Но в ответ пришло: «Не выделывайся. Дождусь». И, широко устроившись в кресле: никуда не спешу, давай беседовать, — Клобуков, пожалуй, впервые с такой охотой и вниманием к деталям, рассказывал сначала историю боя, который закончился ранением и орденом, потом — никогда не откровенничал так с гражданским, но тут было нужно для дела — пространно отвечал на расспросы об обеих Чеченских, и, наконец, будто из вежливости, поинтересовался устройством здешней жизни — примерился издалека. Илья Борисович начал основательно: «Если в целом, то всё как везде, но, как и в любой сфере, есть свои нюансы», — и вдруг сам себя оборвал.
— Да ну что тут, обычная дурка.
Ему хотелось историй, в которых повседневные, привычные слова звенят и взрываются: «отработали по секторам», «зашли двумя группами», «отрезали отход». И Клобуков, попивая свежий горьковатый чай, рассказывал. Заставлял себя вспоминать детали, попутно отвечал на вопросы, которыми этот взрослый начальственный человек закидывал его с азартом подростка.
— Куратор?
— Службист, который даёт вводные на месте.
С усилием продираясь сквозь грохот своего прошлого, Клобуков именно здесь, в кабинете главврача ПНИ № 1, сознался самому себе: он хочет из этого выбраться. Окончательно. Как можно дальше. Наверняка. Чтобы ничем уже не достало, никаким шальным осколком. Он замолчал, посмотрел на чёрно-белые портреты, заполнившие простенки, расставленные по полкам и шкафам: сосредоточенные лица, в основном бородатые, галстуки, бакенбарды, годы жизни. Каждый — какая-то вешка. «И меня так где-нибудь подытожат: родился, умер», — подумал он. И усмехнулся. Ведь можно было, как Жора предлагал, — перебраться поближе к природе: рыбалка, простор, жена и так далее. А он здесь, в дурке. Выбрался, называется. Вдохнул ещё раз — медленно и глубоко: уже почти не воняет.
Интересно, как пахнет в спецклинике при СИЗО — похоже?
Интересно, заметил ли Антон разницу, когда его перевели?
— Я приеду ещё, вы не против? Привезу там, по мелочи, кой-чего не успели подвезти. Полотенца. Тапки, кажется. Что вам тут нужно?
Илья Борисович посмотрел внимательно, теперь совсем без улыбки, даже в уголках глаз потухла.
— Так а что это? — Он повёл плечами. — Что за инициатива всё-таки? Ну, чтобы понимать. Что вообще? Кто организатор?
Всё могло сорваться.
«Нормально же сидели. Какого рожна, товарищ главврач?»
Клобуков поднялся. Следом поднялся Илья Борисович.
— Я организатор, — Клобуков улыбнулся так беспечно, как только смог. — Так что? Приеду? Примете?
Илья Борисович замялся. Щёки надул, задумчиво выдохнул «пам-пам-пам», но вдруг подхватил беспечный тон.
— Так точно. Примем в лучшем виде. Пишите мой номер.
Жора позвонил дважды за неделю. Интересовался, с шуточками и подколками, не завязал ли братец с сумасшедшей своей затеей. И выслушав уверенное: «Отвали», — какое-то время кряхтел и покашливал, не зная, как закруглить разговор.
— Смотри там, осторожно. Не быкуй на систему.
Клобуков и сам удивлялся: почему, откуда? Но принимал как есть: что затея безумная, не поспоришь — а пришлась как раз впору. Стоило сказать себе: «Иди помоги Антону», — и вместо дурной маяты — долгожданная собранность.
Созвонился за день с Ильёй Борисовичем, договорился на завтра с утра. Но когда приехал в назначенное время — в этот раз на такси, — прихватив тюк с полотенцами, двадцать пар пластиковых тапок и пакет карамели, тот самый санитар — Саша, ну ты представляешь — большой и безразличный, не отвечая на приветствие, сообщил из-за запертых решетчатых ворот:
— Главврача нет.
Затянулся смачно сигаретой, стряхнул в сторонку пепел. Стоит человек, на дорогу смотрит, у человека законный перекур. Готов отвлечься, но ненадолго.
— Как нет?
— Нет, — вяло пожал плечом, подровнял об стену сигаретный кропаль, рассмотрел, затянулся, выдохнул. — Предупредил, чтобы без него не пускал.
На звонок Илья Борисович не ответил, на второй и третий — тоже. Телефонный робот предложил оставить сообщение, но Клобуков не стал. Таксист просил освободить багажник, санитар Саша почти докурил. Клобуков вытащил коробку и пакеты на пятачок волнистого асфальта, а когда повернулся, санитара у ворот уже не было.
— Время! Заходим! — раздался за забором его командирский окрик.
Клобуков подошёл к воротам.
Саша неторопливо двигался в сторону больничного корпуса, к забранной решёткой веранде метрах в десяти от забора. За решёткой стояли люди — мужчины и женщины в засаленных куртках. Люди курили. Из-под решётки на кирпичный фасад выползали клубы густого сизого дыма.
— Валя! — зычно крикнул Саша. — Уснула там? — И немного потише, но басовитей, обращаясь к курильщикам: — Если через десять секунд вы всё ещё здесь, вторая партия не курит.
Люди в курилке — последние жадные затяжки — потянулись вглубь. В проёме двери замаячила Валя.
Заполошный крик, явно напоказ:
— Машка, я тебе что сказала, за временем следить?!
В ответ — миролюбивое бурчание Машки.
— Да ну полминуты всего перебрали.
— Никакой ответственности! Вот никакой! А говоришь, на поправку! Как на тебя полагаться? В следующий раз Коле поручу!
Саша стоял, сунув руки в карманы куртки.
Через несколько секунд в курительный загончик уже начала поступать вторая партия. Закуривали, передавали друг другу зажигалки, негромко и обрывисто переговаривались, кто-то повторял как заведённый: «Вчера было. Вчера было. Вчера было».
— Заткнись, без курева останешься.
Монотонный бубнёж оборвался.
Саша качнулся с пяток на носочки. Картинно вскинув к лицу правую руку — видимо, на ней были часы, отчеканил:
— Ваши двенадцать минут.
— А что двенадцать-то? — возмутился кто-то. — Машку наказывайте.
— Поговори, — лениво огрызнулся Саша.
Оглянулся, увидел Клобукова по ту сторону ворот. Какое-то время они смотрели друг на друга. Просить бессмысленно, понимал Клобуков, давить тоже. Главврача действительно нет, за главного санитар Саша. Полноправный хозяин — считывалось в каждом жесте.
— Гуманитарку хотя бы за ворота поставь, — спокойно, будто именно так всё и задумывалось, Клобуков кивнул в сторону привезённого. — Не везти же обратно.
Что-то ему подсказывало, что лучше обойтись без «пожалуйста». По крайней мере, пока.
Ловко вытряхнув из пачки несколько сигарет, Саша ухватил губами одну, спрятал пачку, закурил и посмотрел на Клобукова по-новому, с многозначительным прищуром. Клобуков принимал игру: разумеется, ты здесь начальник, — молча ждал продолжения. Затяжка, глубокое раздумье. Саша подошёл ближе.
— Такая ситуация. Напарник с вирусом в больничке. Сегодня банный день. Мыли с Нелей Свинтицкого, она поскользнулась и вывихнула лодыжку. Уехала со скорой. Свинтицкий так и лежит в помывочной. Паралитик. А у меня спина, и я сто раз говорил, гробиться не буду, не дождётесь. Две санитарки в смене, и обе хлипкие, не поднимут.
Он затянулся. Клобуков терпеливо ждал сути.
— Если есть желание сделать что-то реально полезное, можем сходить перегрузить Свина в каталку. К концу дня другой санитар подъедет, в ночную смену выходить. Но это ещё часов девять.
Нагнав на себя безразличный вид, Клобуков сказал:
— Можно. Если не долго.
Он просит — Клобуков соглашается помочь. Ладно, что ж, помни мою доброту. Нужно, чтобы выглядело так. На лбу написано: Саша из тех, кому спокойно только с людьми, на него похожими. Пусть ему будет спокойно.
— Повезло Свину. Сейчас, только этих загоню.
Вынув связку, Саша скомандовал Вале заводить вторую партию, чем вызвал гул и ропот, в котором сквозь ворчливое: «Не вышло время», — с новой силой прорезался тревожный рефрен: «Вчера было, вчера было, вчера было», — и отпер ворота.
Привезённое Клобуковым было отнесено в кладовку в дальнем крыле.
— Ибо растащат в момент.
Запах. Разруха. Тоска.
Но когда по запасной лестнице, располагавшейся за кладовкой — за угол и метров двадцать по коридору, — поднялись на второй этаж и Саша толкнул дверь с табличкой «Душевые М, Ж», Клобуков рефлекторно задержал дыхание. Остро разило хлоркой. Свежей — посыпали, похоже, совсем недавно. Из предбанника с лавками по периметру и широким, во всю стену стеллажом, на котором бутыль с жидким мылом и пустой прозрачный контейнер с надписью «Гр. Моч.», Саша осторожно, как по тонкому льду, отправился дальше, в помещение с душевыми кабинками.
— Смотри, тут скользко, — предупредил Саша. — Не домыла Юлька, сука.
Плиточный пол, тут и там цементные проплешины, в некоторых собралась вода. Подошвы норовили проскользить по мокрой поверхности. Саша в дальнем углу белым вафельным полотенцем протирал сиденье инвалидного кресла. Душевые кабинки без дверей, гудящие на разные голоса трубы. Прямо на входе, на каталке с невысокими складными бортиками — массивная человеческая туша, от холода сизоватая. Клобуков поёжился.
— Замёрз, — протянул фальцетом Свин. — Заболею.
Его била дрожь.
Саша подкатил кресло.
— Сможешь? Взять, вытащить, — он показал как: поперёк каталки.
— Заболею.
Свин позволил себе расплакаться. Сухие судорожные всхлипы. Саша знал, как его приструнить.
— Не замолчишь, мы сейчас уходим.
Свин затих и на всякий случай зажмурился. Мясистые пальцы на ногах с толстыми ногтями согнулись, сжались, и весь он, складчатый, трёхэтажный, сжался и затаился. Его просторная лысина в обрамлении свалявшихся лоскутами волос притягивала взгляд, казалась накладной.
— Когда ты его вытащишь, я подсовываю кресло, хватаю под колени, — Саша продолжил инструктаж. — Мы его немного разворачиваем и опускаем. Сюда, на седушку.
Теперь Клобуков понял, почему всё так сложно, почему голый парализованный Свин лежал тут, дрожа от холода: у каталки, на которой здесь мыли его и таких, как он, не было колёс. Каталка стояла на полу ножками-обрубками. Не отвезти, на кресло в одиночку не перетащить.
Всё очевидно, но Клобуков не удержался, удивился вслух:
— Без колёс каталка?
Саша ответом не удостоил. Занял позицию, приготовился, ухватившись за ручки кресла.
— Берёшь?
Клобуков подошёл вплотную и — ещё плотней, щекой к щеке, прижаться к чужому нездоровому телу — ухватил под мышки, поднял. Глотая жалобный стон, Свин улёгся в руки тяжёлым и скользким кожаным мешком. Из-под наплывов жира выпростался морщинистый стручок.
«Сколько он здесь пролежал? Повезло. Лежал бы до ночной смены».
Не удержавшись, вздохнул — тоже тихо, чтобы не слышал Саша.
Всегда боялся оказаться беспомощным, непристойно жалким. Мелькнуло в памяти: под Грозным на Шатойской трассе вытаскивал из БТРа водилу. Два осколочных в живот и сгоревшие напрочь штаны. Когда тянул его, ошмётки ткани за что-то зацепились и сползли. В паху всё было обгоревшее, неживое. А стонал он так же, как Свин, — сдавленно, как будто в себя. Чтобы стоном не вспугнуть удачу: меня спасают, меня не бросят.
— Так. Полёт нормальный.
Саша ловко подсунул кресло, развернул наискосок.
— Ты держи, я обойду и буду ноги спускать.
— Заболею теперь, — повторил Свин уже как будто с облегчением, по-свойски взглянув на Клобукова.
Повеселел и Саша.
— Да ты и так больной.
Шутливо постучал костяшками пальцев по лысине.
Усадили Свина в кресло, и санитар кивнул — поблагодарил.
— Ну что, давай уже доделаешь доброе дело? Доставим тельце на койку?
По коридору до лестницы с пандусом. Вниз два пролёта. По коридору вглубь. Отделение смешанное. Лица. Одутловатые. Жёваные. Лица-уродства и лица-несчастья. Отчаяние или отсутствие.
В женском туалете крики.
— Мотя, выходи, мне срочно.
— Рядом пустая.
— Там засрано. Забилось в субботу ещё.
— Ну а мне что?
— Мотя, выходи, скотина, урою, мне срочно.
— Сейчас. Сейча-а-ас!
Ещё один женский голос не понятно откуда, но откуда-то издалека — пролетает через весь коридор и перекрывает звуки туалетной осады:
— Я сейчас обеих успокою! Дождётесь обе по уколу!
Саша одобрительно хмыкает: крики в туалете сменяет злобный негромкий бубнёж.
— Что, скорая никак не доедет?
На двери, перед которой он притормаживает, изнутри висит табличка «Сестринская 1 этаж».
Голос, который пугал уколами, грустно отвечает:
— Ну, они же видят адрес, куда вызвали. Не спешат.
В дерматиновом бордовом кресле, под фикусом, занявшим весь угол аппендикса — присматриваться Клобуков не решился (не сейчас, не всё сразу), но, скорей всего, — очень похож — Антон.
Покряхтывающий, всё ещё дрожащий от холода Свин был выгружен на кровать, провисшую, застонавшую. Саша накрыл его пледом.
— Ночная смена оденет.
Показал Клобукову: пошли.
В дверях добавил — дауну, по-турецки сидевшему на кровати, задумчивому, неожиданно страшному тихой своей, отрешённой задумчивостью:
— Или ты одень. Шмотки у Юль-Ванны.
Во дворе Саша курил, а Клобуков стоял рядом. Коллеги на перекуре. Нужно было задержаться, побыть здесь немного — спросить себя снова после того, что увидел мельком, но вблизи: тебе точно сюда?
«Решай. Думай».
На службе такого, как Саша, он держал бы на дистанции. А тут придётся плечом к плечу.
Двор — две коротенькие дорожки, метров двадцать в длину, четыре дерева, куст сирени, между дорожками полоска газона с крашеными покрышками в роли клумб. Больничные корпуса один напротив другого, между ними с одного конца одноэтажная хозчасть, с другого — бетонный забор с решётчатыми воротами.
Было время прогулки. Пациенты разбрелись по двору, расселись по лавкам. На ближней лавке целовались он и она — у каждого в руке зажжённая сигарета, держат на отлёте. Его рука обвила её шею, пальцы прыгают по щеке, как по гитарным струнам. Она дотянулась, смахнула эту его руку, а потом и вовсе — толкнула в грудь, громко рассмеялась, сказала что-то резкое. Посидели, покурили. И он попытался снова её поцеловать, но она сказала «нет, ты не умеешь, отстань». Хромая женщина в зимней шапке с большим помпоном закатила в беседку одного за другим троих неходячих. Расставила рядком, вытащила из кармана платок, вытерла тому, что посередине, рот. Антон тоже здесь был. Как вышел из дверей, так и встал, не пройдя и трёх шагов, у самой стены. Смотрел куда-то, не отрываясь, вывернув шею — Клобуков не понял куда. На гуляющих, на дома за забором?
«Тебе точно это надо?»
Самая увёртливая и ядовитая — попробуй-ка ухвати — мысль, в которой каким-то сложным образом переплеталось состояние Антона — диагноз его, тихое смятение во взгляде — и состояние самого Клобукова.
«Потерянность», — сказал он себе и завис.
Потерянность.
Потерянность.
Саша докурил. Время вышло. Он дал понять без слов, звякнув вынутой из кармана связкой ключей. В воротах Клобуков пожал ему руку и пошёл через трамвайные пути в сторону панельных пятиэтажек. Пройдётся до почты и вызовет такси.
Михалыч был раздражён, голос позвякивал и срывался на рык.
— Я тебя прям уговариваю, Сергей Иванович. Ты заметил?
— Прости, командир. Всё как-то…
— Я тебе уже прямым текстом говорю. Есть шикарная инструкторская работа. У меня, в моей конторе. За очень приличные деньги. Не захочешь инструкторской, будет полевая, пожалуйста. Любого из отряда позову, прибежит. А ты мурководишь. Не узнаю тебя. Я вот прямо говорю, я в тебе заинтересован. Но время уходит. Очень скоро всё изменится. Понимаешь? Мир изменится. Большего не скажу, но ты и сам догадаешься, если подумаешь немного. И сколько я тебя знаю, на диване ты не усидишь. Но ко мне тогда уже не просись. Всё будет занято. Запомни. Посмотрю я, как ты пойдёшь обратно проситься в отряд, к архистратигу Капрелову. Всё! Это последний наш разговор.
— Подумаю.
— Да сколько угодно! До конца дня.
А какой был выбор? Одно за другое, так и пошло. Война затягивает. Особенно таких, как он: счастливчиков, которым дано из любого пекла на своих ногах. После Первой Чеченской, когда мог ещё выбраться и выбрать другое — после всего, что там видел и делал, после сорока шести двухсотых в роте, — даже не подумал «с меня хватит, больше ни за что». Собирался же на мехмат — иди, пробуй. Спокойная жизнь, семья. Но нет, не его случай — нужно было туда, где пекло, где «никто, кроме нас». Чувство, которому не было имени, и как будто бы чужое, несоразмерное — внутри не умещалось, а снаружи не на что употребить — то ли радость, то ли азарт: я выжил, я победил, — решило за него. Не возвращаться же в родительский дом, к отцовским хмельным закидонам. Боялся, что сгоряча поломает его или того хуже. И война не отпустила. Отправился обживать войну.
Теперь, когда накатывало и он учинял себе очередной допрос: на что ушла жизнь, чего держаться, чем всё закончится? — ответы не складывались. Будто жил по шпаргалке — и вдруг шпаргалку отобрали. Пустота, которую он распознал и принял в тот день, когда сбежала Марина, — пустота потеряшки в сорок пять лет — на самом деле давно пустила в нём корни. Она-то и прогнала его со службы. Теперь он это понимал. Пустота, которую даже звезда Героя не сумела заполнить. Говорил себе, что защищал страну. Первостепенной важности работа. Кто-то должен истреблять отморозков, чтобы нормальным людям нормально жилось. И тут же загонял себя в угол: «А где они — нормальные? Куда подевались?» В первой же истории, которая ждала его по окончании службы, не обнаружилось ни одного.
Здесь он был на своём месте.
Работа завхоза ПНИ состояла из множества разнообразных мелочей — от подкрасить-прикрутить до оформления тендеров и разгрузки продуктовых «газелей». Приходилось мириться со схематозом: вывоз мусора по тройной цене, капремонт, которого не было, за полтора ляма. Но либо так, либо уходи. Как любил говаривать Илья Борисович, винтики не бунтуют, винтики держат конструкцию.
Обычный рабочий день — если без ЧП и генеральной уборки — начинался с санитарок. Выдать им из опечатанных кладовок — на каждом этаже своя — тряпки и бытовую химию. Химия подлежала строгому учёту: расход фиксировался в миллилитрах в специальном журнале. Роспись завхоза, роспись санитарки, старшая медсестра в конце недели визирует и ставит печать. Во-первых, Илья Борисович рассказывал, что самолично ловил персонал на краже, во-вторых, отмечались случаи воровства химикатов пациентами с целью суицида. Как правило, попытки были неудачны, но в позапрошлом году, на Пасху, одному таки удалось. После чего в праздники отменили послабления режима и ввели усиленные дежурства.
Пока санитарки мыли и тёрли, Клобуков занимался мелким ремонтом. В разваливающихся корпусах всегда было что починить. По завершении уборки следовало провести ещё одну важную процедуру: приёмку тряпок. По устоявшемуся во времена ковида порядку — для локализации инфекции — на тряпки хлоркой или масляной краской наносился номер отделения. Большинство предпочитало хлорку: вытравленные цифры дольше держались. Но некоторые выбирали краску, потому что и так всюду хлорка, никакого здоровья не хватит. Сторонники хлорки подтрунивали над «зожниками», время от времени приключались дискуссии о преимуществах каждого метода. Вопрос был не праздный: за плохо прорисованные цифры санитарок лишали надбавки. На мокрой тряпке ни хлоркой, ни краской не порисуешь. Поэтому получали одни тряпки, а сдавали другие — предварительно высушенные и пронумерованные.
Никаких ЧП, но суматохи сегодня хватало: в интернате вовсю шла подготовка к Двадцать третьему февраля. Намечался концерт и — если всё хорошо и обойдётся без глупостей — дискотека. Под руководством медсестёр нетяжёлые и ходячие делали открытки для конкурса и готовили номера — в основном патриотические песни и стихи, но Жанна Игоревна обещала подготовить с Юриком — опять же, если всё хорошо и от перевозбуждения его не накроет кататония — программу фокусов «Волшебная фуражка». Клобукову поручили развесить в актовом зале флажки и подключить диско-шар. Илья Борисович с многозначительной улыбкой просил непременно присутствовать, и Клобуков опасался, что его позовут на сцену, поздравить. Но и это приходилось принять.
Вставая на подоконники, Клобуков медной проволокой прикручивал флажки к решёткам, по три на каждую — чтобы симметрично.
В холле перед актовым залом за составленными вместе столами пациенты рисовали военное и военных: танки и танкистов, лётчиков и самолёты, подлодки, овчарок, ракеты, парад. Виталик по прозвищу Филолог, пожилой санитар, возвышаясь над собравшимися, наблюдал за порядком и предотвращал эксцессы. От скуки комментировал процесс, делал замечания.
— Колесникова, ты когда-нибудь дорисуешь этот херов снаряд? Води карандашиком, давай, давай.
Медсестра Люда Бочкина, устроившаяся на углу стола с кипой разноцветных гроссбухов — заполнение журналов никто не отменял — процедила, не отрываясь от таблицы:
— Она сегодня не художник. С вечера двойную дозу отхватила, плохо себя вела, книгами швырялась.
— Зафига её тогда усадили? Ты где у собак такие хвосты видела, Анастасия? — Виталик уже переключился на другой рисунок. — Чисто бобёр у тебя.
Кто-то не поделил чёрный карандаш — звуки борьбы, шипение.
— Мне нужно.
— Мне тоже нужно.
— Отдам, будешь рисовать сколько хочешь.
— Ты сколько им рисуешь. Розовый пока возьми.
— Потому что у меня война, болван. Зачем мне твой розовый?
Увещевания: «Хватит тут устраивать. Разберитесь уже», — не сработали, и Виталик был вынужден разразиться одной из своих знаменитых матерных тирад, благодаря которым он и получил прозвище. Но в целом подготовка к художественному конкурсу проходила гладко. Виталик, как всегда, справлялся. Считалось, что он лучше других санитаров умеет гасить конфликты без применения жёстких мер.
С флажками было покончено, и Клобуков отправился во второй корпус — там располагался склад, к обеду поставщик обещал завезти бакалею и молоко.
В сестринской под фонограмму с телефона медсестры, имени которой Клобуков пока не запомнил, шустрой и остроносой, как синица, репетировало мужское певческое трио.
Гремя огнём, сверкая блеском стали
Пойдут машины в яростный поход.
Когда суровый час войны настанет
И нас в атаку Родина пошлёт.
Медсестра дирижировала телефоном, Коля-шахматист в подстреленных, не по росту брючках — не успел, видимо, урвать свой размер в «день чистоты» у кастелянши — с полной отдачей, в энергичной потной ярости, перевоплощался в одну из тех самых машин: правая рука — кулак выставлен вперёд — изображала ствол, левая, поднятая кверху, с торчащим указательным пальцем — антенну.
— Отлично! Вот так! Лучше всех!
Во дворе сыро и пусто. Время прогулки, но гулять с пациентами некому. Медсёстры и санитары заняты подготовкой к концерту.
Отпер внешнюю дверь, вошёл в тамбур. Пока запирал её изнутри, разглядел за второй решёткой пациентов: пришло время прогулки, и они собрались у выхода в надежде, что их всё-таки выведут. Подпирали стены, фланировали по коридору, ждали — смиренно, всепоглощающе. Неудачники, которых не позвали ни петь, ни рисовать. «Группа безнадёжных и ненадёжных» в классификации главврача. У одних диагноз неподходящий, другие не вышли характером. Восемь лёгких, пятеро тяжёлых, плюс колясочник Абдулов. И Антон с ними — прибился по случаю, стоит, жмётся плечом к стене, делает вид, что с интересом наблюдает за галогенками на потолке: стесняется — новые люди вокруг, никак не привыкнет. По лицу видно: избежал укола. Хоть в этом повезло. В суматошные — как сегодня — дни многих профилактически обкалывают, чтобы не путались под ногами. Антона в изоляторе уже не держат, но пока присматриваются — на всякий случай. Что бы там ни было, а всё-таки поступил из спецухи. Как его там лечили? Чего теперь ждать?
Клобуков отпер решётку, вошёл, запер. Повернулся и чуть не налетел на коляску Абдулова.
— А прогулка будет? Уже десять минут как.
Похлопал Абдулова по плечу, подмигнул.
— Устроим. Если обещаешь за порядком следить.
Абдулов твёрдо обещал.
Во взгляде Антона, случайно перехваченном, — надежда. Нормальная человеческая надежда. Можно будет выйти во двор. Бабушка с ним много гуляла. Не хватает прогулок Антону.
Дежурную медсестру Клобуков нашёл в ординаторской. Нина стояла перед открытым медхолодильником со спиртовым градусником в руке. Ещё один лежал на столе. Вид она имела мрачный.
— Вывести второй блок? У меня как раз есть время.
Не ответила.
— Нина Анатольевна, я с пациентами на прогулку.
Смачно хлопнув дверью холодильника, медсестра метнулась к столу.
— И что мне делать?
В каждой руке её теперь было по градуснику, она ткнула ими прямо перед собой — невидимый собеседник был бы проколот, окажись перед ней. Выдохнула, выложила градусники на стол.
— Вот, — она заметила, наконец, Клобукова. — На четыре градуса выше нормы. Хоть ты убейся. А? Нет бюджета на новый. А штраф повесят на меня. Так ведь?
Клобуков сочувственно вздохнул.
— Или как в прошлый раз. Давайте вы со своих оплатите, а мы вам в премию возместим. В итоге у всех премия, а мне мои же деньги вернули. А? Нормально?
— Да дурдом, — согласился он.
Сделавшись вдруг задумчивой и плавной, Нина опустилась на ручку кресла.
— Отож. Но куда деваться?
«Разрешила», — мысленно подытожил Клобуков. Четырнадцать всего, должен справиться.
Тёплые куртки и шапки достались всем. Расхватали на радостях, глазом не успел моргнуть. Лёгкие больные без напоминаний и уговоров помогли тяжёлым — как водится, изображая при этом нервных родителей несмышлёных детей: ну куда, не пихай, вот рукав, не ори, останешься тут.
Вывез Абдулова: стой, смотри, чтобы народ не разбредался. Подождав, пока все выйдут, вернулся за Антоном. Коснулся его локтя. Антон вздрогнул, но не отдёрнулся.
— Пойдём. Погуляем.
Антон кивнул. Быстрыми растопыренными пальцами проверил шапку — ровно ли сидит. Постояли, глядя друг другу в глаза. Есть контакт. Невозможно поверить, что он не умеет говорить — что всего несколько слов, как рассказывала соседка. Не хочет пока, сложно. Сложно начать после всего, что случилось. Пока только слушает. Участвует. Он здесь. Но стоит перегнуть — задать вопрос, о чём-нибудь попросить — и снова нет его, одна оболочка.
— Идём.
Клобуков взял его за руку. Получилось. Оттолкнувшись лопатками от стены, Антон пошёл к двери.
— Погоди. Запереть же надо. Нам влетит.
Не выпускать ладонь, почувствовал Клобуков. Сейчас это важно. Приходилось орудовать левой. Справился. Пошли по дорожке.
Антон сопел — похоже, от удовольствия. Замёрзшая лужа с бурой овальной полыньёй привлекла его внимание. Замедлил шаг, засмотрелся. Клобукову показалось даже — что-то сказал. Нет, не вышло. Хотел сказать — вот-вот должно было пробиться слово, но так и не пробилось, осталось внутри.
— Да, лужи… Пойдём вон к лавке.
Абдулов, гордый поручением Клобукова, расположился на перекрестье дорожек — оттуда удобней надзирать за порядком. В нарушители, похоже, никто не рвался — от прогулочного маршрута не отклонялись, в сторону котельной, за которой дыра в заборе, не лезли. Курильщики — а таких тут большинство — сбивались в кучки. Сигареты перед прогулкой не выдавались, а запасы были не у всех. Оборотистые и зажиточные получили возможность навариться — ссудить курево страждущим под привычный драконовский процент, один к одному. Радостно прикуривали, пускали в сизое низкое небо сизые облачка, которые, едва обозначившись, тут же исчезали — раз, и нету; сосед запустил следующее — вспыхнуло и тоже истлело. Будто подкравшееся к самой земле февральское тусклое небо курит с ними паровозиком.
В окне второго этажа — белый халат Ильи Борисовича.
— Вывел на прогулку, — крикнул ему Клобуков. — Нина в курсе.
Главврач показал ему в ответ большой палец и сверкнул улыбкой. Сегодня он в благодушном настроении, можно не опасаться внезапных запретов и строгостей, которые возникали порой из ниоткуда, но чаще всего в дни совещаний в минздраве. В такие дни воспитательно-карательные рейды Ильи Борисовича случались спонтанно при самых неожиданных обстоятельствах. Клобуков под раздачи не попадал. Хоть и завхоз, а Герой России. Но Антон любого ора пугался и надолго уходил в себя. Было бы весьма некстати.
Дошли до конца дорожки, почти до самых ворот, и Клобуков почувствовал, как Антон потянул его к беседке.
— Туда? — уточнил Клобуков.
Впервые — внятно выраженное желание.
— Не холодно будет на одном месте?
Встали в беседке спиной к корпусам.
Клобуков оглянулся через плечо: прогулка проходит штатно. Некурящий Абдулов машет ему рукой: всё под контролем.
За воротами девочка-подросток в серебристом пуховике. Увлечена разговором по телефону. Смешная история на даче. «И тут включается свет, и это его дедушка». Другая жизнь, другая реальность. Прошла, исчезла.
Просто так стоять — молча, взявшись за руки — скучно и странно.
— Скажи что-нибудь.
Но растолкать Антона непросто.
Мимо беседки протрусила дымчатая кошка Анфиса, приёмыш здешней столовой. Антон проводил её взглядом.
— У меня тоже есть кот. Пистон зовут. Покажу.
Клобуков выудил из заднего кармана телефон, включил, нашёл нужное в «Галерее».
— Тут он сразу после того, как я его нашёл.
На видео тонколапый острохвостый котёнок, без умолку пища, переваливает через борт картонной коробки и пускается в побег по подоконнику. Мужская рука ловит его и возвращает в коробку. Не медля ни секунды, котёнок бросается на ближайший бортик. Мельтешат лапы, вращается во все стороны хвост — и котёнок снова на свободе. Подхватив беглеца под живот, рука отрывает его от подоконника и возвращает в ненадёжный картонный плен.
Антон кивает. Клобуков повторяет видео трижды.
— Это я его ловлю. Догадался? Сейчас ещё покажу.
Он показывает ещё — как подросший Пистон охотится за краем покрывала, как в стойке суслика выпрашивает вкусняшки.
— Тут мне особенно нравится.
На экране телефона Пистон, явно довольный собой, сидит под самым потолком на багете. Камера спускается ниже. В кадре штора, продырявленная когтями.
Антон кивает.
— Скажи что-нибудь. Я же вижу, тебе есть что сказать.
Молчит. Но руку сжимает доверчиво.
— Видосики закончились. Я потом ещё сниму.
Клобуков убирает телефон в карман.
Тихо. И снаружи, и внутри.
— У меня тоже не получается. В смысле, высказаться, когда нужно. Всю жизнь так. Всё вроде нормально, а когда высказаться — нету слов. Женат был дважды. И с жёнами та же фигня. Как только начинались непонятки — вроде бы сядь, поговори. Нет, закрываюсь. Как ты. Ну, почти как ты. Но близко. Правда. И всё идёт по бороде. Копится, копится… Слушай, ты, если замёрзнешь, маякни. Простужаться здесь, такое дело, себе дороже. Я служил ведь. В армейке сначала, потом спецназ. Но это ладно… не об этом. В общем, всё складно было. До полной выслуги — тьфу, всего ничего. Почему ушёл… считай, сбежал… а вот спроси. Не знаю. Думал об этом… не знаю. Служба была… повезло с отрядом, это да… без дерьма этого, знаешь… без автозаков. На хорошем счету, опять же. Коллектив. Говорю же, спроси, чего ушёл, не отвечу. Какая-то чуйка. Выталкивает, и всё тут. Как пробку из воды. Гонит. Не хочу. Не салага же, сам посуди, столько всего прошёл. Думал, отбарабаню до упора, на инструкторской останусь. Да и все так думали. И вдруг хабах, как отрезало. Прихватило, хочу сказать, в один момент и не отпустило уже. Всё как будто чужое. Дальше без меня.
Затекала рука. Подумал — не сменить ли, не встать ли с другой стороны. Но Антон слушал внимательно, не хотелось вспугнуть.
Кто-то звонил. Выудил телефон из кармана: Михалыч. Клобуков придавил кнопку громкости, убрал звук.
— Без меня.