Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2022
Наверное, я обречен остановиться именно на этой книге. И выбрать ее для разговора о прошедшем литературном годе. Я люблю фламандскую живопись. Я люблю философские романы. Мне нравится медитативное, неторопливое, «воспоминательное» письмо Алексея Макушинского.
Поколение родившихся в начале 60-х входит в возраст памяти. Появляются воспоминания о студенческой и богемной Москве их молодости, Москве начала 80-х (почему-то именно о Москве). Нон-фикшн «Своё время» Александра Бараша. Романы «Душа моя, Павел» Алексея Варламова, «Бюро проверки» Александра Архангельского.
Теперь — «Один человек» Алексея Макушинского, вышедший в «Эксмо».
Безвременье всегда располагает к тому, чтобы остановиться и сделать глубокий философский вдох.
Философично в «Одном человеке» всё, начиная с названия.
Один, потому что одинок. Одинок, как и все герои Макушинского. И романы его тоже, в основном, об одиночестве: такой длинный, чуть приглушенный монолог одного человека. Монолог о себе, — хотя наряду с повествователем у Макушинского всегда присутствует некто Другой. Старший и более умудренный товарищ. Яркая личность, внутренний собеседник. Макс в дебютном «Максе». Двигубский из «Города в долине». Воскобойников в «Пароходе в Аргентину». В нынешнем романе — Яс (от инициалов «Я.С.», «Яков Семёнович»).
Весь «Один человек» и есть воспоминание об этом Ясе, старшем друге, покровителе, наставнике. Ученый-искусствовед, мыслитель, полудиссидент. Потрясающий любовник. При этом — с колоссальной практической хваткой, живущий на широкую ногу. Вдобавок удачливый собиратель антиквариата; замечательный, хотя и несостоявшийся художник. Еще и успешно промышляющий контрабандой предметов искусства.
Соединение таких разнообразных и вроде бы исключающих друг друга талантов и занятий в одном человеке кажется несколько избыточным и неправдоподобным. Но рассказчику (и автору) веришь. Да, мог, наверное, встречаться в Москве начала 80-х и такой психологический тип. Ныне благополучно вымерший, что поделать… Чем более объемными становятся сегодня звук и изображение, тем почему-то одномернее люди.
Яс присутствует только в воспоминаниях: умер в 2004-м, за пятнадцать лет до событий, происходящих в романе (событий, впрочем, в романном «сейчас» почти не происходит). Но при этом, возможно, он, Яс, самый живой. И — повторюсь — объемный. Существующий в перспективном пространстве живописи эпохи Возрождения — северным, фламандским ответвлением которой он и занимался.
«…Перспектива открыла человеку соразмерный ему мир: мир, в котором он может существовать, жить и думать, не как вообще человек, но как вот этот определенный человек, вот этот я или вот этот ты. Человек на картинах ван Эйка и Рогира… уже — сам, уже — самость, он не сомневается в своей самости, радуется своей самости…»
Так рассуждает Яс на одной из своих домашних лекций для «посвященных».
Таков и сам Яс — «самость, радующаяся своей самости». Человек Возрождения, возникший в холодной Москве восьмидесятых.
Остальные герои — на его фоне — более блёклые, одномерные. Довозрожденческие или, скорее, принадлежащие уже эпохе модерна, когда — как сообщал Яс на тех же лекциях — «…перспектива исчезает, распадается образ мира — и образ человека распадается вместе с ним».
Таков — распадающийся и одномерный — и сам повествователь. Мы не знаем его имени; лишь ближе к концу, по случайной проговорке, догадываемся, что его зовут Константин. Он где-то учится: вначале на философском факультете МГУ (как и герой «Бюро проверки» Архангельского, но, в отличие от него, движется не к вере, а к еще большему безверию), потом переводится на матфак в Ярославский университет, потом занимается программированием… Но мы не видим его в аудиториях ни МГУ, ни Ярославского матфака; а о том, что он программист, да еще успешный, и вовсе узнаем под самый конец (как и о его имени): ничего связанного с этой профессией его длительные монологи-реминисценции не содержат. Они наполнены Другим. Там, где должно быть я героя-повествователя, всякий раз оказывается Яс: его личность, его харизма.
Мы не знаем и настоящего имени подруги повествователя (Константина, стало быть), с которой он бесконечно едет. Сначала по Германии, потом по Бельгии, точно спасаясь от чего-то. Он называет ее Жижи. «Ты права, Жижи…» «Садись за руль, Жижи…» Так звали девочку-сироту из старого бельгийского фильма «Чайки умирают в гавани», который он когда-то посмотрел (благодаря всё тому же Ясу).
Присутствуют еще две его женщины — юношеская любовь Мара (Марина) и жена Карина. Но первая насквозь искусственна («Что-то механическое, что-то от заводной куклы появлялось в ее движениях…»), лишь изредка — сквозь истерики и маски — в ней проглядывало что-то живое — и тут же исчезало.
Что же до второй — более «человечной» — Карины, то она появляется ex nihilo на последних страницах, словно только для того, чтобы внести некоторую ясность в биографию повествователя и тут же угаснуть в онкологической клинике…
А на ее месте возникает молчаливая Жижи. Возможно, и говорящая — но «за кадром»: в роман ее реплики не проникают.
Повествователь (все-таки не могу его назвать Константином) и Жижи едут в Бельгию, в Гент, чтобы попасть на последнюю предковидную выставку ван Эйка — потому что «мир скоро закроют».
«Закроют границы, закроют гостиницы. Заодно закроют и выставки».
Так оно, в общем, и происходит. На выставку они не попадают, попадают к морю, в Бланкенберге, где… Впрочем, не буду пересказывать дальнейшие события этого и так не богатого «экшеном» романа. Скажу лишь, что описание их пребывания в Бланкенберге относится к лучшим страницам книги. В них стихия одиночества достигает такой концентрации, что оно становится почти осязаемым. Почти ощутимым на вкус, как бутылка Jаgermeister’а, которую повествователь распивает посреди бельгийской ночи с неожиданно встреченной Марой-Мариной… Одиночество как закономерный итог бытия человека, выпавшего и из христианского мира (он несколько раз именует себя «последним русским атеистом»), и из соразмерного линейно-перспективного мира Возрождения… И даже из неуютного, но сохранявшего какие-то ренессансные отголоски позднесоветского мира своей молодости: где все же была возможна такая возрожденческая фигура, как Яс.
В мире, по которому мчится на «Астон Мартине» повествователь со своей полуфантомной Жижи, невозможны уже ни христианство, ни Возрождение.
«Была “Мадонна канцлера Ролена”, была “Тайная Вечеря”, был “Ночной дозор”, теперь будет бутылочная сушилка. Сперва был Бог, потом был Бог и человек, потом один человек, теперь не осталось ни человека, ни Бога».
Даже наступающая пандемия и ожидания, что «мир скоро закроют», — лишены в романе апокалиптического привкуса. Этот мир уже закрыт, он уже неисцелимо болен и невосстановимо разрушен. Не случайно на обложке книги — известное изображение руин Палаты суконщиков в Ипре, разрушенном в Первую мировую.
Единственное, что остается такому постхристианскому, постренессансному и постсоветскому человеку, — только вспоминать. Вспоминать и думать. Как, опять же, учил его многомудрый Яс.
«Человеку свойственно грустить… А человеку, имеющему скандальную привычку думать, стократ свойственно это. Почему? — я спрашивал. Потому что… потому что мысль оставляет человека в одиночестве, наедине с ним самим, лицом к лицу с его собственной жизнью. А что в этой жизни хорошего? Как правило, в ней хорошего очень мало. Мы все от нее убегаем, от себя убегаем. Ах, ты не хочешь убегать? Ну, посмотрю я, как у тебя получится… Он часто говорил это, про одиночество мыслящего. Тот, кто не думает, живет в отрадном окружении незримых спутников, в толпе чужих мнений, заемных слов, в тепле и уюте всеобщего неразумия. Тот, кто думает, всегда один. Один человек».
Читать этот роман трудно, думать над ним — хорошо.