Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2022
Крусанов Павел Васильевич — прозаик. Родился в 1961 году в Ленинграде. В первой половине 80-х — активный участник музыкального андеграунда, член Ленинградского рок-клуба. Четырежды финалист премии «Национальный бестселлер», финалист премии «Большая книга» за роман «Мёртвый язык» (2010). Лауреат премии журнала «Дружба народов». Живет в Санкт-Петербурге.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2021, № 4.
По ретро-каналу показывали старый, пока еще не раскрашенный под цветную жизнь фильм «Доживём до понедельника». Там юноши и девушки, вместо того, чтобы тискать друг друга в парадных и пить портвейн во дворах на скамейках, решали вопрос о счастье, который поставил перед ними режиссер и Киностудия имени М.Горького. Пётр Алексеевич думал: «В ту пору все тискали и пили портвейн на скамейках». Так было, и он — не исключение. Что говорить… Тискал, не очень-то разбираясь в сумраке парадной, кого исследует на ощупь. И в тот момент, когда из его рук выскальзывало что-то расстегнутое на все пуговицы, с размазанной по лицу косметикой, и портвейн стоял в его горле, раздумывая: улечься или вырваться наружу, — в тот самый момент он ведь тоже мучительно искал ответ на поставленный перед ним кем-то, находящимся за кадром, вопрос о счастье.
Давно это было. А вопрос так и остался без ответа, потому что дальше все только запутывалось. Впрочем… Да, теперь, вспоминая вечерние или утренние зорьки в камышах, невероятные закатные и рассветные небеса, исполненные то в ярких, то в дымчатых красках, тонкую слюду схватившегося за ночь льда, лебединый гам, гусиный клик, скользящую с тихим всплеском по глади озера лодку, легкий ветер, колышущий камыш и несущий влажные озерные запахи, Пётр Алексеевич как никогда был близок к ответу: счастье — вот это. Охота. Не будь ее — зачем полез бы он на зорьке в камыши? Неисповедимы пути человека к благодати.
Через час Пётр Алексеевич отправлялся туда — в псковские леса, на утиные озера, к бобровым речкам, ястребиным высям и зарастающим лозой, березой и ольхой полям, где серые куропатки пестуют подросшие выводки, а жирные сентябрьские вальдшнепы дразнят охотников на высыпках. В последнее время он отдавал предпочтение вечерней дороге: выезжал из Петербурга так, чтобы оказаться на месте часов в десять-одиннадцать. Добравшись, успеешь хорошо выспаться, и весь следующий день — твой.
Бобровые речки… Одна из них — Льста, на берегу которой стоял дом тестя, летним пеклом выручала несказанно. Июнь и июль нынче выдались невероятно жаркими, ртуть подползала к тридцати пяти, солнце палило, как горнило преисподней, но Пётр Алексеевич обрел спасение: спустившись к реке, он одолевал ее вброд, заходил возле другого берега по грудь в вымытое бурным потоком бучило (глубже места не было), цеплялся рукой за сук нависшей над водой ивы, и река, вытянув Петра Алексеевича вдоль течения, полоскала его, как тряпочку. Он неторопливо менял руки, подставляя струям то живот, то спину, и наслаждался прохладной лаской реки так долго, что порхающие синекрылые стрекозы переставали пугаться и садились ему на лицо.
Полина ходила купаться на озеро — вода там была теплой, как в банном тазике, со студеным слоем в глубине, а простор позволял упражняться в разнообразных стилях его преодоления. Но извлеченной из озера свежести не хватало даже на обратный путь, хоть он и был короток, — вернувшись, впору было вновь искать прохлады. Отчасти помогали деревья: у дома росли клен, липа, рябина и дуб, которые ансамблем давали много густой тени. Липа и рябина в этой компании лишь по грамматическому недоразумению оказались приписаны к женскому роду: такой глубокий тон, разумеется, способен был выдать только мужской хор.
Тесть, Александр Семёнович, в силу возраста и больных суставов отказывавший себе в речных и озерных ваннах, сидел, окутанный палящим зноем, в раскладном кресле под сенью куста чубушника и сквозь ясный день сосредоточенно смотрел в надвигающуюся тьму, которая наступает после жизни. Очки для этого были ему совершенно не нужны.
Пётр Алексеевич тряхнул головой, и видение распалось. Пора было собираться в путь.
— А что вы один? — удивился Пал Палыч. — Друг ваш тоже вроде на куропатку хотел. Ня смог?
— А то Пётр Ляксеич один ня ездит, — ввернула слово в поучение мужу хлопочущая у стола Нина. — Они ж с профессором ня сросши.
— Не смог, — Пётр Алексеевич вздохнул. — Отца поехал хоронить в Челябинск.
Нина поджала губы; Пал Палыча горькое обстоятельство в жизни профессора Цукатова ничуть не смутило.
— То, что он отца хоронит, — это в порядке дел. Дети нас хоронить должны, а ня напротив. Если б отец его хоронил, — вот где больно. А, когда родителей, — это по природе. Все мы временные…
Немного помолчав, Пал Палыч вернулся к прежнему разговору.
— Жданок всю жизнь хотел охотоведом стать, а ему в области было зарублено. Дед Геня зарубил.
— Как зарубил? — Пётр Алексеевич не ожидал такой прыти от покойного охотника.
— Я говорил: Жданок был гниловатый человек. — Пал Палыч насыпал из пакета в стоящую на столе корзинку сушек. — Дед капканы поставил, а его хвать — инсульт. И в больницу положили. Жданок узнал, что дед в больнице, и полный рюкзак капканов — двадцать или двадцать пять штук — снял. Да еще мне хвастает: мол, я у деда снял. А дед пришел из больницы — жалуется: «Паш, ну как так можно — сдернул все капканы!» Я, говорит, ему отомщу. А у него, у Гени, пасынок — он его с мальства к охоте приучил — кормит дичиной областную инспекцию. Понимаете? И Геня пасынку сказал. А тот в Псков сказал. И псковский инспектор поручился, что в Новоржевском районе Жданок никогда охотоведом ня станет. И ему зарубили, — Пал Палыч с чувством тяпнул ребром ладони по колену. — Так и остался прядседателем общества.
— Тоже неплохо, — заметил Пётр Алексеевич.
— Прядседатель — должность общественная, охотники выбирают. А охотовед — должность государственная. И он туда хотел… Но как ему: инспекция общество проверяет — инспекция выше, — Пал Палыч доверительно обратил бледно-голубые глаза к Петру Алексеевичу. — Жизнь так сложилась, что я и с тем, и с тем — и с Геней дружил, и со Жданком. Я знал, что ему ня быть… Поэтому сказал: «Давай — я в охотоведы». Я как раз из милиции ушел. А он говорит: «Нет, все равно я буду». Тогда я сам решил — через природоохранную прокуратуру. У меня как-никак за спиной техникум… А Жданок туда позвонил: «Ня берите его». И аттестовал меня в лучшем виде — хуже некуда. Мне потом так в прокуратуре сказали: «Ты — единственный в районе человек, который может навести порядок, но нам это ня надо». И всё. И вышло, что ни он, ни я. Вот так Жданок поступил — по такому принципу. Как мой отец говорил: или он пополам, или я вдребезги. Понимаете? И что мне за него держаться?
— А что ж держался? — Нина водрузила на стол чайник, струящий из носика сизый пар. — Никак отлипнуть ня мог, пока тот ня помер.
— И ня держался. Я сам сябе барин.
— Флаг в руки и барабан на шею, — напутствовала Нина. — Барин…
— Вот и иду, постукиваю.
С этими словами Пал Палыч пододвинул к себе налитую женой кружку чая и взглядом проводил Нину из кухни.
— Я ее берягу, — сообщил он, как только та скрылась в дверном проеме. — В первую очередь ня как жану, а как мать моих дятей. Моя мать прожила девяносто два года — я на нее смотрел и радовался. Хочу, чтоб и Нина так прожила и дятей радовала. Они как начнут языками бить с дочкой… Дочка все жалуется, все выплескивает, что скопилось, и я чувствую, что ей это надо — нужна мать, — Пал Палыч задумался: все ли он ясно выразил. — Для себя, конечно, тоже берягу, но и для дочки. Больше для нее. Дочка ей и внуков подкидывает, а Нина их учит — и к школе готовит, и в огороде с ими возится, и читать… Вот прислали внуков на каникулы — и у них задание: порешать столько-то примеров, почитать столько-то книжек. Она это все с ими сделала. Ня будь матери, у дочки забот прибавится — ей тяжелей станет. Поэтому у меня на первом месте — это мать моих дятей, а на втором — жана. А она, Нина, ня понимает и нервничает. И с головой у ней ня вполне — капризов много. А в сямье умней тот, кто первым уступит. Много ума ня надо — развестись… Ну, найдешь другую, и что? Только хуже — и сямья другая, и все принципы. Поэтому спокойней надо, и глаза закрывать на нервы. А то у Нины, что ня по ней, сразу: возьму вяревочку и повешусь.
Пётр Алексеевич не ждал таких откровений: семейная жизнь Пал Палыча казалась ему едва ли не образцовой, а тут: нервы, веревочка… Или смеется хозяин, водит за нос? Пётр Алексеевич задумался. А, собственно, бывает ли семейная жизнь образцовой? Взять Иванюту: его Марина, с которой он теперь в разводе, в свои тридцать два так истово предалась религии, как в свои двадцать два предавалась любви. Новообратившись, она изучала жития и церковный календарь с тем же самозабвением, с каким прежде изучала «Лолиту» и «Кама Сутру», а мужа побуждала к совместной молитве с той же страстью, с какой прежде побуждала к исполнению супружеского долга. Иванюту она называла толстым и ленивым, хотя и то, и другое не соответствовало положению вещей: брюшка Иванюта себе не завел — по крайней мере сверх того, что допускалось возрастом, — а от совместной молитвы отказывался с таким возмутительным равнодушием, с каким никогда бы не отказался от исполнения супружеского долга. Или взять его с Полиной… Ну с какой стати Полина решила, что самое подходящее место для нахлобучки мужу — машина, где они вдвоем и он за рулем? Ведь он бывает горяч — а если не сдержится, вскипит и гнев сорвет крышку? В этот миг в его руках их жизнь… Поразительная непредусмотрительность. И вообще: женщины — несдержанные существа, они не могут не влюбляться. Так уж устроены. Поэтому мужьям следует позаботиться о том, чтобы жены, раз уж увлечение неизбежно, влюблялись в кошку, черепашку, собачку или любую другую игрушку. И на этом — всё.
Пётр Алексеевич взял из корзинки сушку, пораженную маковой сыпью, и поднял над блюдцем чашку с чаем.
Со стороны крыльца раздался стук в дверь, скрип петель и глуховатый, но твердый, без дребезга голос:
— Хозяин дома?
— Здесь! — откликнулся, не вставая из-за стола, Пал Палыч. — Заходи.
В прихожей, изнуренные гнетом лет, шаркнули ноги, и в дверях кухни появился дедок лет семидесяти двух с седой щетиной на сухих щеках и дряблой куриной кожей на шее.
— Садись, Илья Иваныч, — Пал Палыч хозяйским жестом указал на свободный стул. — Чай будешь?
Увидев за столом Петра Алексеевича, старик деликатно смутился — на предложенное место не сел, от чая отказался.
— Всё сторговал? — хрустнул сушкой Пал Палыч.
— Всё, слава Богу, — Илья Иванович несколько раз согласно клюнул носом, покрытым сеткой кровяных жилок. — Я, Павлуша, вот что… Помнишь, говорили?
— Опять, что ли?
— Давеча забыл сказать: опять. Приходил, проклятый…
Хозяин шумно отхлебнул из чашки.
— Уж ты, Павлуша, попугай его, — продолжил старик. — Просто разорение, ей-богу! Прежде на овсы ходил к богатому. И такая холера — как катком укатает. Сядет в поле на задницу, пяредними облапит овес, обсосет и дальше двигает. За ночь-то, чуешь, сколько он изъездит. Просто дыра для хозяйства. А тяперь на пасеку повадился. Крайний улей собьет, разметает, да все соты, что на зиму пчалам оставил, выест. Катается по зямле, как его пчелы-то язвят, а все равно ня уйдет. В другую ночь — снова крайний улей. Всякий ня бярет — только с краю… Так и ходит. Я и жалезки выставляю — он запах жалеза ня любит, — и старые ватники развесил, чтоб человечий дух был, а он все одно… Ня боится. Того гляди, скотину начнет ломать.
— Большой или так сябе? — поинтересовался Пал Палыч.
— Как сказать?.. — почесал щетинистую щеку Илья Иванович. — Близко ня встречались с им. А Лёшка Аршин, из Вяхно, видал — столкнулись. Говорит: большой. Он еще на овсы ходил, подстерегал его. Только мядведь хитрый — ня пришел. Сам, должно, за Аршином следил.
— Подумаем, как быть.
Переминаясь в дверях с ноги на ногу, старик откланялся.
— Пасечник из Осинкино, — ответил хозяин на вопросительный взгляд Петра Алексеевича. — Дед Илья. Хороший мужик, ня завистливый и ня жадный. Сети на Сороти ставит. Он безлошадный, так я ему нынешний год помогаю: сети вместе смотрим и вожу его с рыбой на базар в среду и в воскресенье. А обратно — дед сам, на автобусе… Он мне половину с улова дает, а я ня беру всё, беру маленько — на себя да на сямью. Мне ж ня торговать… Удобно — самому с сетями вошкаться ня надо.
— Я смотрю, вас на все хватает, — потянулся за новой сушкой Пётр Алексеевич.
— А у меня так: свое хозяйство наладь и соседа ня сдавай — ня добивай, а помоги ему. Он и сам ходит — спотыкается, — Пал Палыч вздохнул. — Это капитализм — тут всё за счет обмана и вранья. Обманул — значит, разбогател. А ты живи по карману. И новый ня нашивай.
— Что же, и в рост не подымайся, если деньга пошла?
— А ня богатей, — стоял на своем Пал Палыч. — Но и нищий ня будь. Нынче всё богатство — от обмана. Другого нет.
— Может, и ваша правда, — Пётр Алексеевич поставил пустую чашку в блюдце.
На чашке цвела бурная и мимолетная, подстать всплескам созидательной русской жизни, дулёвская сирень.
Следующим утром на зорьке отправились в перелески под Голубево. Лайку Пал Палыч с собой не взял: в охоте на пернатую дичь толку от нее все равно не будет, а других собак, что гончих, что легавых, он уже не держал: при его способе добычи зверя они были не нужны, да и на утку и боровую дичь он теперь ходил редко, разве на пролёте повалит валом гусь и утка или решит хозяин потрафить гостям. Искать высыпки без собаки — вершина легкомыслия, однако Пал Палыч заверил Петра Алексеевича, что знает, где найти вальдшнепа, и тот поверил.
Поздний сентябрьский рассвет брезжил в облачной тишине, еще не пожухшая трава стояла в росе, над низинами с мягким колыханием слоился туман. Боры вперемешку с березовым и осиновым мелколесьем раскрасились в яркие цвета осени и хвастались нарядом, не облетев под дождями и ветрами еще и наполовину. Земля пестрела палым листом, которого хватало, чтобы зарябило в глазах. Стояла та самая погода, когда в свете пасмурного утра неожиданно броско на мокром мху смотрится напитанный влагой лист, принявший округлую форму и издали своим охряным цветом обманывающий грибника, ищущего взглядом добычу, в то время как его сапог уже стоит на шляпке настоящего тугого моховика.
— Видать, моросливый будет день… — Пал Палыч вдохнул сырой лесной воздух и тронул ивовый куст, обсыпанный бусинами росы. — Теплый да тихий. Для вальдшнепа — самая утеха.
Пошли вдоль перелеска. Пал Палыч изредка вытягивал шею, устремлял взгляд в ту или иную точку и, осторожно переступая, с винчестером на изготовку, уже заряженным зеленой «семеркой», целенаправленно продвигался вперед, будто и впрямь прихватывал чутьем теплый птичий запах. Но ленивый отъевшийся вальдшнеп, треща крыльями, так и не взмывал свечой из травы. Только раз на границе поля вспорхнула быстрая куропатка и иглой ушла за кусты в ольшаник. Ни Пётр Алексеевич, ни Пал Палыч даже не успели поднять стволы.
С веток деревьев падали капли, день, как и полагал Пал Палыч, стоял теплый и серый. Одинокие желтые березы в боровой чаще полыхали на фоне сумрачной зелени сосен. Иногда прыскал мелкий дождик, и тогда лес отвечал небу едва слышным звоном, будто встряхнули тонкую серебряную цепочку.
— А рано еще, — через два часа бесплодной прогулки сообщил Пал Палыч. — В октябре на высыпки надо. — И тут же, навострив ухо, добавил: — Никак гусь пошел.
В сизых небесах действительно раздалась глухая гусиная перекличка, и смутно, как контур женщины за занавеской душа, проступил в пелене растянувшийся птичий караван.
— Тяперь лес тихий. — Сев в машину, Пал Палыч разрядил винчестер, сунул его в кожаный рыжий чехол и положил на заднее сиденье. — Вясной ня так. Вясна, она на радость… Возьми тетярева: птица строгая, а на току всех до одного перябить можно — вясенний дух пьянит, об всем забывают. Но так ня надо. Без птицы лес — сирота. Только послушать, когда загомонят: сила-то какая! А на водополье? На Михалкинском или Сялецком? Гуси гогочут, лебяди кличут, кулик с чибисом пишшат, свистят на все голоса. Люблю. Уедешь с озера, а после весь день в ушах кряк утиный стоит.
Пётр Алексеевич совсем не огорчался по поводу неудачной охоты: осенний лес и свежий сырой воздух наполнили его радостным умиротворением, живительным, но не шумным. Была добыча, нет ли, а он ухватил эту зорьку и спрятал на дно души. Ему казалось, что за это утро, когда к сердцу то и дело подступало щемящее и сладкое волнение при ожидании взлета потревоженной птицы, он помолодел лет на двадцать — что еще, кроме охоты, может так бодрить и душу, и ее вместилище? «Прекрасные незнакомки», — непременно добавил бы Иванюта.
По дороге на память Петру Алексеевичу сам собой, без повода пришел вчерашний визит к Пал Палычу осинкинского пасечника. История выглядела незаконченной, и он поинтересовался, пойдет ли Пал Палыч караулить медведя, разоряющего ульи Ильи Ивановича?
— А как же, — живо откликнулся тот. — Поможем.
— Без лицензии? — уже спросив, Пётр Алексеевич сообразил, что занимает его сейчас вовсе не вопрос законности, а та спокойная готовность, с которой собеседник собирался идти на встречу с сильным, стремительным и очень опасным зверем.
— А зачем? — Пал Палыч рассовал по карманам патроны. — Мы с котом.
И он, не дожидаясь от Петра Алексеевича расспросов, поведал, что уже давно понимает язык кошек, причем мяуканье и мурчание в этом языке — не более чем пустяки-междометия, а в действительности весь его грамматический строй лежит за пределами человеческого слуха. Разумеется, особо чуткие люди, такие, например, как Пал Палыч, способны уловить кошачий шепот, который, как ни странно, очень похож на русский язык. Впрочем, шерстистый мейн-кун — питомец дочери Пал Палыча, которого она привозит сюда на лето — говорит исключительно на коренном наречии индейцев штата Мэн. Это Пал Палычу сообщила одна из прикормленных Ниной и вечно крутящихся во дворе мусек и царапок, он уже не помнит, какая именно. Только недавно мейн-кун выучил медицинское слово «кастрация», которое использует теперь как ругательство и поносит им всё что ни попадя… Другое дело новоржевские коты, — эти говорят исключительно на русском. А как еще? Не на турецком же. При этом следует иметь в виду, что зверь зверя всегда поймет, какой бы язык каждый из них не предпочитал в общении с единородцами, так что при посредничестве местных котов Пал Палыч может разговаривать с любой другой живностью: аистами, свиньями, лягушками… Именно таким образом, при участии кота-шепталы в качестве толмача, он и намерен объяснить медведю его неправоту.
Пётр Алексеевич оценил шутку и улыбнулся в воротник куртки. Он полагал, что обладает достаточной сообразительностью, чтобы отличить веселую выдумку от форменного надувательства, и наделен проницательным умом, чтобы, не придираясь к сомнительному свидетельству, разглядеть, как сквозь небылицу, точно сквозь таинственный туман, проступает кристалл подлинности. В конце концов, он был согласен с Аристотелем: вымысел — самый надежный источник истины, тогда как факты можно употребить и для ее искажения. Разумеется, если только Аристотель когда-либо утверждал что-то подобное, — Пётр Алексеевич не был в этом до конца уверен.
Но, судя по всему, Пал Палыч не шутил.
— А ня смейтесь — так и есть. — Его как будто задела недоверчивая улыбка Петра Алексеевича: — Чтоб мне провалиться, если брешу! Вот прямо здесь и провалиться, на этом месте!
Днище машины и пыльная грунтовка в полной мере удостоверили правдивость его слов.
На ужин Пал Палыч пригласил Петра Алексеевича, остановившегося в пустом доме тестя, еще не простывшем за первые недели сентября, к себе. У них с Ниной намечался какой-то небольшой семейный праздник: не то годовщина знакомства в себежском техникуме, не то церковное новолетие, не то собрались резать поросенка. Все три повода годились для застолья.
— Натуральную охоту мы превратили в браконьерскую. — Подняв над столом вилку, Пал Палыч решал проблему трудного выбора между жареным лещом и тушеной свининой с картошкой. — А в браконьерской охоте собаки ня нужны. Они лают — охотовед слышит. Тябе это надо? — После короткой неопределенности вилка склонилась в сторону леща. — Лайка у меня есть — одна оставлена. Дяржу, но никуда с ней ня хожу. Жалко собаку — ей лес и поле нужны, ей это в радость, — а как возьмешь? Ня знаю, Пётр Ляксеич, что делать… На кабана пойдешь, так попадешься, с собакой ходивши. А тут насыпал кукурузы — и ступай с рюкзаком, собаки ня надо. Прикормил, ночью сел в засидку и взял его. Потому и говорю, что превратили охоту в браконьерскую. Нынче взносы в охотхозяйство — десять тысяч в год! А еще бяри лицензию. И в бригаду загоняют… Понимаете? Всё делают, чтобы ты в тень ушел, — Пал Палыч сокрушенно помотал головой. — Раньше, при другом строе, было общество, и в обществе мы все охотники, все друзья — собрались и хвастаем, у кого собака лучше. У кого подняла быстрей, у кого гонит толковей, у какой собаки какой голос: у одной низкий, басовитый, у другой тонкий, заливчатый — звон-перязвон стоит в лясу, когда гонит. Одним голосом поет по зайцу, другим по лисе… А тяперь этого ня стало, тяперь другое: голоса собачьего ня надо, он тебя охотоведу выдает. Все поменялось в обратную сторону. Один строй был — интяресно голоса собачьи послушать, на выставку сходить… Это уже все отходит. Настала другая жизнь: чем хуже погода — к вечеру ураган, деревья валит, — тем лучше. Идешь — знаешь уже, где лось кормится… Вот я обошел васюгинские кусты и нашел там лосиный следок, и погрызена осина — дрова заготовляли, так осталось… Сейчас бяри пилу, вали новенькое дерево и гляди на другой день — пришел лосёк, кору погрыз, тогда садись, жди. — Пал Палыч поднял наполненную рюмку и завершил речь неожиданным коленом: — А что поделать? Жизнь — сплошная драка. Травина и та с ветром борется.
— Молчи уже, драчун, — осадила мужа Нина, — по случаю объявленного праздника (причиной все-таки был поросенок) она сидела за столом, а не металась в круговороте бесконечных домашних дел. — Всё шастаешь по лесу, а повоевал бы во дворе да на огороде. Тяплица покосивши, гряды вон надо боронить, листья сграбать…
— Вот и с ней воюю, — Пал Палыч, глядя Петру Алексеевичу в глаза, указал вилкой на жену. — Но тут по-партизански — наскочил и снова в лес.
— Ёперный театр! — Взгляд Нины вспыхнул. — А что тябе со мной воевать? От корма кони ня рыщут, от добра добра ня ищут.
Совершив ритуальный обряд обуздания мужа, она чокнулась с Петром Алексеевичем бокалом красного вина.
— Чего ей во дворе помогать? — не сдавался Пал Палыч, по-прежнему обращаясь исключительно к гостю. — Бяседку вон сама поставила, дверь в баню рябиной-калиной расписала, плятень у дороги сгородила… Мастерит всё что-то — обрезков на лесопилке наберет и с ими колупается. Солнце с лучами какое у ней на стене сделано…
— А люблю, — не стала спорить Нина. — Почему ня парнем родилась? Нравится мне с деревом возиться.
Посмотрев в окно, Пётр Алексеевич к своему удивлению увидел в огороде, на черной земле картофельной делянки, разгуливающего аиста.
— Это тутошний, ня улетает, — пояснил Пал Палыч. — Третий год зимует у соседей в коровнике. Должно, побился где-то. Хотя с поля на поле порхает. А к вясны ближе все пару ждет. Даже гнездо на столбе вил, но ня вышло: ветер дунул — рассыпалось.
— У нас аистов ня трогают, — потянулась Нина за ломтём хлеба. — Нас в детстве пугали: аиста ня обижай, ня то он головешку горящую тябе в крышу сунет. И погоришь.
Пётр Алексеевич по привычке распоряжался за столом напитками: налил Нине в бокал вина, а Пал Палычу и себе — водки.
— Зима придет — зимой охотитесь? — поставив бутылку, он положил себе в тарелку из плошки соленый груздь с репчатым луком, щедро залитый сметаной.
— А нет. Третью зиму плохо перяношу.
— Как это? Здоровье шалит?
— А вот так: хочется ляжать, ляжать, ляжать… Вот такое здоровье. Поел — ляжать. Поляжал — опять поляжать. Сидеть даже ня хочу. И ляжать чтоб в тяпле — тянет на печку, как кота. Стал даже бояться этого. А когда зима кончилась, вот тут мышцы болят… — Пал Палыч погладил себя большими ладонями по ляжкам. — И в руках болят. Только к маю перястали — побегал по кустам, сперва плохо было, задыхался, а потом ничего, отпрыгнул. Хочу нынешней зимой поменять образ жизни: ходить надо, заставлять себя. Хочешь — ня хочешь, а пойди погуляй. И чтоб ня меньше пяти километров… — Пал Палыч взял в левую руку рюмку, а правой, сложив троеперстие, перекрестил лоб. — Спасибо Всявышнему, что ня дал лишнего!
«Черт подери! Да тут целая философия, — Пётр Алексеевич мысленно присвистнул. — Если развернуть, — доктрина нестяжания…» А вслух сказал:
— Вы раньше в храм, кажется, не часто заходили. А теперь?
— Иной раз захожу, — качнул головой Пал Палыч. — У нас из всех, что были, первый батюшка в храме поставлен серьезный — святогорский, ня здешний. За годы, как церкву восстановили, — штук пять сменилось. И все заумные — кто во что горазд. Поначалу вообще афганец был — тот котов стрелял с мелкашки.
— Всех соседских перястрелял, — подтвердила Нина.
— Всяко было… — веско заключил Пал Палыч и обобщил. — Люди разные, но ня надо видеть в людях одно плохое: воров, пьянь, скряг. Ня надо. Люди живут в природе, а в природе как? Здесь выживают. И так, выживая, один начинает наглеть, перяходит грани, другой опускается, третий, наоборот, — в серядине. — Голос у Пал Палыча сделался ровный, приглушенный, доверительный. — Но я ня об этом — ня буду повторять, что говорил уже… Ня надо видеть в людях всё воров да браконьеров — это жизнь, это природа, тут мы все боремся, как та травина с ветром. Сейчас она сидит, молчит, — Пал Палыч кивнул в сторону жены, — а потом по голове настучит. Такая борьба.
— Что ж это за борьба? — Пётр Алексеевич прожевал груздь. — Сидишь, а потом по голове…
Пал Палыч заливисто рассмеялся.
— А вот такая борьба! Она хочет, чтоб я выглядел маленько получше, поумней — учит, как жить. А как я буду поумней, если меня по голове!
— Вот ехидна! — всплеснула руками Нина. — Что говоришь-то? Где у тебя мозги?
— Так ты и отстучала! — по лицу Пал Палыча блуждала широкая улыбка. — Нет мозгов — только ум остался. Хватает, чтоб ня гадить там, где живешь — в своей деревне, в своем городе, в своей стране.
— А где же гадить, — в запале вскинулась Нина, — если кругом няльзя?
— Нигде, — Пал Палыч обрел вид умиротворенного триумфатора. — А если ня можешь, тогда ня обижайся и ня ходи надувши. Как я ня обижаюсь, когда меня Пётр Ляксеич браконьером крестит. Тут понимание иметь нужно.
— На любой случай, гляжу, — угрожающе сощурилась Нина, — у тебя фига в кармане.
Пал Палыч сиял:
— А по-другому — ня как!
Ужин проходил весело, с шутками, житейскими историями и недолгими перепалками между хозяевами (Нина, как правило, начинала и выигрывала — Пал Палыч был милосерден), похожими на шутовские турниры, остроты в которых порой выглядели злыми и едва ли не оскорбительными, поскольку заточены были на давних обидах, в существо которых посторонний вникнуть уже никак не мог. Пётр Алексеевич поначалу тревожился, что вот-вот станет свидетелем неприятной семейной ссоры, однако после каждого спонтанного всплеска противоречивых чувств, захватывавших и заводивших Нину, дело неизменно заканчивалось миром — Пал Палыч умело применял закон домашней дипломатии и уступал первым.
После четвертого бокала Нина раскраснелась и громко, с баловными звонами в голосе запела:
— У милёнка брюки серы
И такой же пиджачок.
Подмигнёт ему другая —
Он бяжит как дурачо-о-ок.
Нарочито растянув с постепенным понижением тона последний слог, хозяйка обвела помолодевшим взглядом кухню, видя, должно быть, сквозь павшую на глаза пелену воспоминаний совсем не то, что предлагала ей реальность, и заголосила снова:
— Мой милёночек лукав –
Меня дёрнул за рукав.
А я лукавее его —
Ня взглянула на него!
Никогда прежде Пётр Алексеевич не слышал местных запевок в оригинальном исполнении. Да и ни в каком другом тоже. Тесть не раз рассказывал про легендарную новоржевку — духоподъемный марш под гармонь, заводивший в его юности парней на драку, когда сходились по праздникам стенка на стенку деревня с деревней, чтобы из чувства локального патриотизма самозабвенно ломать друг другу носы и крошить зубы, — но, увы, не мог припомнить ни слова из этой яростной марсельезы. Сейчас было другое. Совсем другое: озорной флирт, напористое кокетство, задиристо-дразнящая насмешка над кавалером, игра в опытность и неприступность перед неминуемой сдачей цитадели…
Дальше Нина, окончательно погрузившись в грёзу наяву, пела уже без перерыва, как на сельской гулянке:
— У меня залётка был,
Звали его Васею.
Интяресный паренёк.
Расстались по согласию!
На суку сидит ворона
Кормит воронёночка.
У какой-нибудь разини
Отобью милёночка!
Я гулять ня нагулялась –
Только начудесила:
Возле среднего окошка
Люлечку повесила!
И тут внезапно в левое ухо Петра Алексеевича ударил громогласный речитатив хозяина:
— Как на речке, на ручью
Цаловал, ня знаю, чью.
Думал: в юбке розовой.
А это пень бярёзовый!
Нина распахнула горящие глаза, обожгла жаром мужа и приняла вызов:
— Я на пенсию пошла,
В крепдешин оделася.
Руки-ноги отдохнули —
Любви захотелося!
Пал Палыч крякнул, рассек, подавшись вперед, носом пространство и шлепнул рукой по столу:
— Я на пенсию пошёл,
Во костюм оделся.
Руки-ноги что-то ломит,
Хер куда-то делся!
— Всё, ня буду больше, — Нина обмахнула разгоряченные щеки салфеткой, на лице ее гулял праздник.
Пётр Алексеевич с восхищением смотрел на хозяйку — за годы знакомства в такой полноте чувств Нина предстала перед ним впервые. Определенно, в юности она не была похожа на тех девочек, что сжимают кулачок в ожидании, когда от слов признания мальчик перейдет к действиям и попробует ее обнять, или взять за плечи, или что там еще делают мальчики, когда у них выходит запас лирических объяснений. Да и теперь жизнь явно не держала Нину на сухом пайке желаний. Какая тут «веревочка», какое «повешусь»? Что за фантазии?
— За нас! За жизнь! За охоту! — воззвал Пал Палыч и поднял рюмку.
На реке под домом кормился выводок крохалей: шесть нарядных хохлатых уток, изящно поводящих головами на длинных шеях. Сентябрь выдался теплым, утки жировали и пока не собирались сбиваться в стаи для дальнего перелета. Стрелять дичь, не выходя со двора, Пётр Алексеевич считал делом недостойным, поэтому решил попытать удачу в охоте с подхода: рано поутру отправиться на шоссе к мосту, спуститься к Льсте и вверх по течению пройти до старой мельницы, поднимая из нависших над водой кустов затаившихся уток и стреляя их в лёт. Река была неглубока — зная дно, в болотниках можно обойти ямы и добраться по изворотливому руслу от моста до мельницы, не замочив штаны. Такова была теория. На практике все вышло несколько иначе. Тяжело бредя против упругого потока, Пётр Алексеевич едва ли не в начале пути умудрился на мелководье запнуться о притаившийся валун, завалиться набок, спасая на вытянутых руках от купания ружье, насквозь промокнуть и набрать полные сапоги воды.
Впрочем, после падения он не потерял присутствия духа — презрев постигший его конфуз, шумя водой снаружи болотников и хлюпая внутри, Пётр Алексеевич отправился по реке дальше, на этот раз бдительно примечая горбатые буруны, выдающие присутствие на дне больших камней. Вероятно, ход его был хорошо слышен пернатым — подстрелить удалось лишь одну молодую крякушу, бесстыдно воспользовавшись ее неопытностью, остальные утки взлетали задолго до его бурливого приближения. Пётр Алексеевич утешал себя тем, что еще неизвестно — получилось бы у кого-то другого блеснуть здесь умением и ловкостью и набить трофеев. А повод для поиска утешения был: подстрелив глупую крякушу, он снова искупался, бросившись за подхваченной течением добычей и не удержавшись на ногах.
Мысль о мельнице пришлось оставить. Завидев вскоре стоящую у реки баню, крашенную только временем, Пётр Алексеевич выбрался из воды на очищенный от лозы берег, спустил до колен болотники, лег на траву и поднял вверх ноги, сливая то, что успел зачерпнуть. Домой пришел мокрый, продрогший, но довольный, что не смалодушничал, довел дело пусть не до конца, но хотя бы до половины. В избе переоделся в сухое и теплое, сложил из поленьев на печном поде «колодец», поджег бересту, выпил две рюмки коньяку, чтобы оживить бег крови, после чего, устроившись на стуле возле устья белёной печи и понемногу согреваясь, долго смотрел, как пляшет на дровах огонь.
Солнце в облачных небесах перевалило за полдень. Просохший и, кажется, счастливо избежавший простуды Пётр Алексеевич вышел во двор, ощипал (птица до конца не перелиняла: в желтой пупырчатой коже сидело много опёнков — зачаточных капсул, из которых еще не распустилось перо) и выпотрошил утку, а затем топором четвертовал тушку на колоде. Порывистый, наскоками задувающий ветер гонял по земле и закручивал вихрем подхваченные пух и перья.
Оставшийся день Пётр Алексеевич решил провести дома, в тепле, чтобы на всякий случай подстраховаться от последствий купания в холодной реке. Так и сделал.
На раскаленной сковороде утка шумела, как крепкий ливень.
В эту поездку Полина дала Петру Алексеевичу поручение: заказать у мастера-мебельщика в Гривине шесть березовых стульев и найти работника, который разобрал бы старый покосившийся сарай, — по весне на освободившемся месте надо ставить новый. На охоте Пётр Алексеевич не любил отвлекаться на постороннюю хозяйственную чепуху, однако накануне отъезда они с Иванютой неумеренно посидели в трактире на Кузнечном рынке — Полина воспользовалась случаем и ловко раздула в нем искру вины, так что в итоге, дабы избыть пустые, но все же гнетущие угрызения (на то и совесть, чтобы грызть, невзирая на масштаб провинности, — червь точит яблоко еще до созревания), пришлось похлопотать и выполнить задание.
Через два дня Пётр Алексеевич заглянул в Новоржев к Пал Палычу. Завтра он собирался возвращаться в СПб, однако еще оставалось время, чтобы сходить на вечёрку. А, если Пал Палыч не сможет, все равно следовало попрощаться и поговорить о гусе и северной утке: пусть даст знать, когда начнется пролёт, а они с Цукатовым, если позволят городские дела, подъедут и попытают счастье на озерах.
Насчет вечёрки не сложилось: позапрошлую ночь Пал Палыч провел в Осинкино, а вчера до полуночи сидел на березе у Залога, поджидая кабана, однако тот предусмотрительно не явился. Вид хозяин и впрямь имел измотанный и сонный, нынешней ночью он намерен был отдохнуть, но от прощальной рюмочки не отказался.
У Петра Алексеевича была с собой фляжка коньяка. Он пошел было за рюкзаком в машину, но Пал Палыч его остановил:
— Коньяк — это, когда водка кончится, — после чего извлек из холодильника привезенную Петром Алексеевичем, но так и не допитую во время последних посиделок, бутылку «царской».
Водрузил на стол.
— А что в Осинкино, у пасечника вашего, который сети ставит? Решили дело?
Пётр Алексеевич готов был к самой невероятной истории, однако на этот раз Пал Палыч оказался краток:
— Договорились, — он устало улыбнулся. — Хочется хорошей жизни, Пётр Ляксеич. И сябе, и чтоб другие — тоже хорошо.
— А чего не хватает?
Хозяин думал недолго:
— Так-то я всем доволен. Ня потому, что мне кто-то с верхом отсыпал, а потому, что я сам, окружение и родители мои добро несли. И добро родителей на мне сказывается, — Пал Палыч снова заглянул в холодильник и достал нарезанное на блюдце сало и тарелку с несколькими кусками жареной рыбы. — Вот этот ветврач ныняшний, который уж на пенсии… Студентом пришёл, потом стал главным — главный ветврач в районе. А батька до него был и потом при нём… Какой он, батька, ветврач — ветсанитар по образованию. Хвост подержать, за рога да за копыта, если по-человечески… А он и роды принять у скотины, и рубец у коровы проколоть при вздутии, спустить газы — все делал, никому ня отказывал. Так я недавно при встрече сказал ему, ветврачу, мол, Валерий Павлович, мне домики на пасеку должны привесть, может, ня хватит денег, тысяч пять — подстраховали б вы меня в долг. А он говорит: «Пашуня, в деревне — никому. А тябе — скажи, сколько надо, столько дам». Деньги мне так и ня понадобились, но как приятно было… Он сказал: «Пока батьку твоего помню, пока мамку помню — никому в деревне ня дам, а тябе — только скажи». — Пал Палыч поставил на стол рюмки. — Я к тому это, что все отцовское таким путем и мне идет. Понимаете? Значит, и я должен это все, доброту эту, нести, чтобы и на моих детях, а еще лучше, чтобы и на внуках сказалось. А доброту делать — талант нужен и мозги. Разве ня правда?
Пётр Алексеевич не успел ответить — в прихожей послышался стук в дверь, скрип петель и шарканье утомленных ног. Вскоре в кухне показалась голова и куриная шея деда Ильи.
— Что? Приходил? — дернул бритым подбородком Пал Палыч.
— Не было, — Илья Иванович достал из пакета белую банку и направился к столу. — Все домики целы.
— И ня придет больше, — заверил Пал Палыч.
— Известное дело, — старик поскреб на щеке седую щетину. — Уговорил ты его, проклятого…
Пётр Алексеевич втиснулся в паузу и поздоровался с гостем.
— И вам здравствовать. Вот, Павлуша, — пасечник поставил на стол банку с домашней сметаной. Сметана здешняя была Петру Алексеевичу знакома: она схватывалась до такой густоты, что ее можно было кусать. — Я-то без коровы, а свояченица держит. Взял для котишки, что ты в мяшке таскал. С нашей благодарностью.
— Еще чего! — взмахнул руками Пал Палыч. — Он и так у Нины второй год на постое.
И тут, как по сговору, на кухню, осторожно ступая мягкими лапами, зашел палевый, с драным ухом кот, вероятно, тайком проскользнувший в дом между ног деда Ильи. Кот уставился круглыми глазами на банку, столбом поднял хвост и, приоткрыв пасть, изрек протяжное междометие.
Пётр Алексеевич был застигнут врасплох. Чтобы собраться с мыслями, он перевел оторопелый взгляд за окно, — там по черной картофельной делянке, выбрасывая звездчатые лапы, шагал домашний аист. Другой толмач, неброской серо-полосатой масти, сидел на почтительном расстоянии от голенастой птицы и грациозно, как балерина, вытянув заднюю ногу, вылизывал на ней пыльную шерстку.