Фрагмент романа
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2021
Владимир Ермолаев родился в 1950 году в Иваново. Окончил Ивановское музыкальное училище по классу фортепиано и философский факультет МГУ, а также докторантуру Латвийского университета по кафедре истории философии. Опубликовал шесть сборников верлибров, первый же из них — «Трибьюты и оммажи» (М., «Культурная революция», 2011) — вошел в шорт-лист премии Андрея Белого. Печатался в журналах «Арион», «Воздух», «Интерпоэзия», «Даугава» и др. Последние тридцать пять лет живет в Риге.
В «ДН» публикуется впервые.
Роман Владимира Ермолаева «Движение на закат» выходит в этом году в издательстве «Культурная революция».
«Произведение нужно прежде всего для самого автора», — констатировал в своих «Лекциях по истории словесности» отечественный литературовед А. Потебня. Не странный ли зачин для предисловия к тому, что предназначено другим? Ведь с автором произведение уже рассталось, как бы ни было оно ему нужно, и теперь ищет себе читателя. И, может быть, окажется читателю даже нужнее, чем произведение было нужно автору? В любом случае, лишь когда произведение было совершенно необходимо для автора, оно станет чем-то важным и для читателя.
Такой зачин можно, наверное, предпослать любой книге, но мало где он окажется настолько уместен, как здесь — в предуведомлении к публикации фрагмента из романа рижского писателя, автора нескольких сборников верлибров, Владимира Ермолаева. Дело в том, что автор «Движения на закат» мастерски вскрывает это двуединство произведения, необходимого автору, и книги, предназначенной для читателя, и делает этот парадокс главной интригой романа. Ермолаев средствами литературы мыслит мышление писателя, задачу написания книги. Он анализирует тайну того, как строится соотношение между внутренним миром автора и вымыслом, обнажает приемы построения художественного мира, превращая исповедь в игру и в игре продолжая внутренний монолог. Это роман аналитический и лирический одновременно, читатель услышит и узнает тут отзвуки множества голосов мировой литературы, но от этого книга не утрачивает живой интонации искреннего экзистенциального высказывания, мастерски облаченного в яркую афористичную форму.
Игорь Эбаноидзе
Тошнота в просторном фойе Стеделека. То же чувство аморфности, что и у Рокантена. При взгляде на дородного мужчину. Ничем вроде бы не примечательного. Одет примерно так же. Но все подороже. Едва уловимая разница в покрое и материале. Главное — тип лица. И повадка. Подробности ни к чему. Все вместе делало его плотным, самодостаточным. Законченным. В отличие от меня. Как я ощущал себя изнутри. Как я обычно чувствую себя изнутри. Никакой формы. Ничего устойчивого. Может быть, вся разница — в направлении взгляда? Может быть, изнутри каждый чувствует себя пустым, неопределенным? Ничего не меняется, когда я смотрю на себя в зеркало. Рокантена тошнило от аморфности мира. Но мне довольно и себя самого. Остальные представляются мне существующими в определенных границах. А собственных границ я почему-то не ощущаю. Даже тело мое расплывается. Не потому что я слишком полон. Наоборот. Я, скорее, худ. И все же я расплываюсь телесно. Точно бэконовские фигуры. Внутри же — первородный хаос. Каждая определенная мысль, каждое принятое решение кажется мне каким-то чудом. Они возникают ниоткуда. Из бездны. Из темноты. Смотреть в себя — все равно что заглядывать в глубокий колодец. Брось камень и жди три года — ничего не услышишь. Эти записи — попытка заставить колодец светиться. Если его нельзя осветить никаким фонарем, пусть освещает сам себя. Постепенно. Все ярче и ярче. Пусть превратится в полую статую. Фосфоресцирующую изнутри. Станет моим идеальным двойником. Идеальным уже потому, что имеет вид, форму. Мне не хватает границ. Окружающие, по сравнению со мной, — мраморные скульптуры. А я сделан из какой-то горячей лавы. Даже на секунду она не может застыть, сделаться чем-то определенным.
—
Непрерывное извержение, становление. Как будто я превращаюсь во что-то, кого-то, и это превращение никак не закончится. Не понять, во что же я превращаюсь. Все метаморфозы чем-то заканчиваются. Лишь у моей нет конца. Иллюстрации в альбоме: на одной стороне — «Метаморфоза Нарцисса», на другой — «Осенний каннибализм». В таком расположении есть тайный смысл. Кто-то застывает, успокаивается в виде цветка или статуи, а кто-то поедает самого себя. Непрерывно. Без остановки. И не может ни во что превратиться. Нескончаемый процесс. Кафка написал и «Превращение», и «Процесс». Я живу в кафкианско-далианском мире. Так уж случилось. Я знаю все картины Дали. Я прочел всего Кафку. Образование — может, именно это и мешает мне как-то образоваться. Принять хоть какой-то образ. Стать чем-то, кем-то. Скорее все-таки — чем-то. Потому что «кто-то» — это всегда процесс и превращение. Так я это ощущаю. И поэтому не хочу ни во что превращаться. Скрывая это от себя. Любой образ кажется мне недостаточным, как бы отнимающим меня у себя самого. В этом, может быть, все дело. Мое сознание не в ладах с моим бессознательным. Обычная история. Если посмотреть на нее снаружи, со стороны. Но изнутри…
Это личная история. И я рассказываю ее самому себе. Есть много произведений, в которых автор рассказывает о себе. Но обращается к другим. Кроме того, он вписывает себя в социально-исторический контекст. А я всегда ощущал себя независимым от любого контекста.
Как тот старик в рулевой рубке парохода, что вынырнул из тумана навстречу «Мартинесу».
Название («Мартин Иден») обманывает (того, кто думал познакомиться с личной историей Мартина). Речь не о Мартине, а о его отношениях с другими. И даже не об этом. «Мартин» — просто ярлык, наклейка. Мартин — всего лишь тип. О чем здесь говорится? Темы: парень и девушка (из разных слоев общества), писатель и его окружение, писатель и читатели, писатель и критики. Личного тут на фут, на два фута. Не больше.
А есть ли истории другого рода? Где личного было бы на милю? На десять миль? Марианская впадина личного. Куда нет доступа ничему социальному. Историческому. Замкнутая экосистема. Никакого света, кроме люминесценции. Девяносто процентов объема Мирового океана погружено во тьму. Только собственный свет. Но появляется он не сразу. Разгорается постепенно. В том и задача — найти внутренний источник света. Не столько найти, сколько образовать (новые органы, фотофоры).
—
Бротиган считал, что автор «Морского волка» хорошо начал свою историю, и что такое начало подойдет многим другим историям. Включая его собственную о жизни в Калифорнии. У моей же истории пока нет начала. Да это и вообще не история. Записи от случая к случаю. Вроде «случайного дневника Пессоа».
«Автобиография без фактов» — не такой ли и должна быть личная история? Ничего внешнего. Только внутреннее. Не «факты сознания», а «факты подсознания». То, что лежит в глубине, в темноте. Некий исходный глубинный факт. В записках должно отражаться, выражаться лишь это — темное и глубокое.
Образное выражение некоей катастрофы постепенно застывает, отдаляя эту катастрофу от нас.
Отделить себя от своей катастрофы. Но я и есть катастрофа. Этому-то я и противлюсь — каким-то способом положить конец катастрофе. Она должна длиться, чтобы я мог существовать.
Я знаю только одно: мне хочется, чтобы моя катастрофа была выражена словами, получила образ.
Возможно, все это как-то связано с молчанием отца. Молчание — один из способов рассказать свою историю? Самый безукоризненный? Я чувствую, что должен превратить молчание отца в речь. Его история переплетается с моей. Рассказав об этом переплетении, я его распутаю. Отделю себя от отца.
Молчание отца — это и мое молчание. В каком-то смысле. Почему он был таким молчаливым? Его молчание — это молчание ветерана войны?
Отец его был неразговорчив.
Побывать на войне — открывает ли это человеку, что он такое? Придает ли ему форму? Делает ли его плотным, устойчивым? А лицо его — приобретает ли оно твердые, скульптурные черты? Или он становится слабым, немым и вдобавок — невидимкой? Вроде лошади Бротигана.
«Лошадь» — намек, понятный тем, кто любит поэзию. И таким он пусть остается. Без пояснений. Никаких сносок для «других». Других здесь нет. Всем остальным вход сюда воспрещен. Уже самой формой, а до этого — темой.
— Что же вы имеете сказать?
— Что вы, по крайней мере, последовательны, — ответил я.
Я буду последователен в том, что, начав эти записи, постараюсь вести их как можно дольше и проведу свою личную историю как можно дальше.
—
Только немногим удалось написать что-то действительно личное, свою «книгу непокоя». И кому же? Ницше? Кафке? Ионеско?
Рассказывал ли Кафка личную историю? Да. Только такую историю он и рассказывал. Только об этом он и писал. Социально-исторический контекст здесь ни при чем. Австро-Венгрия здесь ни при чем. А отец?
Но если он писал что-то по-настоящему личное, то почему он так популярен? Почему цитаты из его притч, его лицо можно увидеть на кружках, чашках, майках, сумках? Кафка — туристическая икона Праги.
Выходит, его произведения были недостаточно личными. И массы нашли, за что уцепиться.
Массы — массивные звезды, притягивающие к себе кометы. Заставляющие их кружиться вокруг себя.
Что может интересовать массу в К.? Его слабость? Чувство вины? Отчаяние?
Вот он стоит в трамвайном вагоне и размышляет над своей неуверенностью. Мысленно описывает ее. Он не уверен ни в чем. Даже в том, что имеет право ехать в трамвае, хотя и купил билет. Имеет ли он право мешать прохожим? Ведь они должны поспешить или остановиться, чтобы опередить или пропустить трамвай. Тот самый трамвай, что везет К. Он для того и существует, по-видимому, чтобы возить К. и других. Он возит других, в том числе и К. Редкий случай, когда К. попадает в разряд «других». Когда он делает то же, что и «другие». Не чувствуя себя, однако, вправе делать то, что делают они. Их, судя по всему, ничуть не заботит, какие помехи создает трамвай для движения пешеходов. Они думают, будто купив билет, они купили и право на часть улицы. На преимущество в передвижении. Но право, как его понимает К., купить нельзя. То, что у тебя в руках билет, ничего не значит. То, что тебе разрешили занять место в трамвае, ничего не значит. Ладишь ты с отцом или нет, ничего не значит. Родился ты в Праге или Париже, в монархии или парламентской республике, ничего не значит. Если вдуматься, приглядеться, так вообще не найдешь ничего значительного. И эта девушка в черной юбке и тесной блузке с кружевным воротником, поставившая кончик зонта на вторую сверху ступеньку, заблуждается, думая о деле, ради которого она вошла в трамвай, как о чем-то важном. В том-то и дело, что нет ничего важного. И задача, возможно, состоит в том, чтобы сотворить нечто важное из ничего.
—
Неподалеку, на берегу реки, достраивается жилой комплекс «Резиденция философов». Две башни — «Гердер» и «Гаман». Подходящее жилище для того, кто больше любит смотреть и думать, чем действовать.
Где-то там, чуть дальше по набережной, будто бы жили, каждый в свое время, два немецких философа — Гаман и Гердер.
Нет, там, в чьем-то имении, жил Гаман, а Гердер туда наведывался.
Владелец усадьбы одну из аллей назвал «Аллеей философов». Но никогда Гаман и Гердер не прогуливались по ней вместе. Свести их взялась компания R.Evolution City. Выбирай любую башню и в ней — любые апартаменты.
Визуально здания напоминают стопку книг, где каждый этаж — это новая книга, новое содержание со своей философией жизни.
Мечты о новой жизни. Каждый год. С первого января. Обещание начать все заново. Под знаком далекой звезды. Она станет ближе. Если держать свое обещание. День, другой. Неделю. Месяц. А в чем заключалась эта новая жизнь? Меньше говорить, меньше смеяться. Хранить внутреннюю серьезность. Далекая звезда требовала серьезности. Хотя и не подсказывала — для чего. Но и позже, когда это желание уже не связывалось с датами, мысль о том, чтобы начать все заново и т. д. Сколько я ни жил, прожитое казалось мне лишь подготовкой к настоящей жизни. Другие жили, а я — готовился. И так продолжалось до тех пор, пока я не уяснил себе, что ничего в моей жизни не переменится, то есть перемениться-то может многое, но звезда останется вдалеке. Говоря фигурально. И тогда я придумал себе игру.
Глядя на фото, сделанное в незнакомом городе, представлять себя одним из прохожих. Или тех, кто без дела сидит на ступеньках лестницы. У фонтана. Стоит у перекрестка. Едет на скутере.
Гугл позволяет бродить по улицам любых городов. Можно стать великим путешественником не сходя с места. Все зависит от внимания путешествующего. Горожане ходят по улицам своего города рассеянно. Некоторые работают в офисе, из окна которого видна какая-нибудь достопримечательность — памятник, руина, — но никогда к нему (или к ней) не подходят. С помощью Гугла можно узнать Трафальгарскую площадь лучше тех, кто проезжает мимо нее каждый день.
Прожить жизнь другого, имеющего достаточно средств, чтобы купить апартаменты в «Резиденции». Какую из башен он выберет? «Гердер» или «Гаман»?
Гаман так и не получил университетского диплома. Он хотел заниматься науками не в расчете на будущую профессию, а из чистого удовольствия, любопытства. И он пережил духовный кризис. Гердер был другим — более рассудительным, плодовитым, влиятельным.
Этому двойнику нужно будет придумать имя. Назову его Г.
А в каком путешествии случился тот приступ тошноты (в фойе Стеделека), вымышленном или реальном? Мужчина был старше меня. Но это не главное. Он мог быть и моложе. Он был исходной точкой для обобщения. Я ужаснулся своей бесформенности.
—
Робинзон, сбежавший с корабля. Так, что никто и не заметил. Укравший всю судовую библиотеку. И библиотеки всех круизных лайнеров мира. Это я.
Некоторые всю жизнь проводят там же, где родились. Дом, возможно, меняют, но город — нет. Любовь к родным местам. Пенатам. Изучение истории предков. Поиски в архивах. Пускают корни. Напоминают деревья. Чувствуют себя укорененными. Знают в городе каждый закоулок. Обычно это город средних размеров. А то и вовсе небольшой. Знают родственников до какого-то там колена. Жизненное пространство сужено, а временная перспектива протяженнее. Тянется в прошлое. Им так удобнее: чувствовать себя веткой, листом на генеалогическом дереве. А я без роду и корней. Перекати-поле. Сознательный выбор. Как же после этого я думаю найти свою форму. Почему удивляюсь своей бесформенности.
Всякий человек своеобразен и, в силу этого своеобразия, призван воздействовать на других, но он должен находить вкус в собственном своеобразии.
Я пишу эти заметки с одной целью — чтобы они показали мне мое своеобразие. Тогда, может быть, я найду в нем вкус.
Человек что-то испытал, теперь он ищет соответствующую историю, нельзя, кажется, долго жить, что-то испытав, если испытанное остается без всякой истории, и подчас я представлял себе, что у кого-то другого есть точная история того, что испытал я.
«Гантенбайн», куда я заглянул только потому, что дал персонажу имя, начинающееся на Г, даже не имя — инициал, «Гантенбайн» оказался повествованием об историях. То есть историей, темой которой является сочинение историй. Удивительное (курьезное, знаменательное?) совпадение.
Нельзя видеть себя самого, вот в чем дело, истории видны только со стороны, — говорю я, — отсюда наша жажда историй.
Сочинить историю о себе, чтобы увидеть себя со стороны. Может быть, ощутить себя целостным, законченным невозможно потому, что смотришь на себя изнутри.
Изнутри каждая человеческая жизнь представляется катастрофой.
Есть ли у вас история? — спрашиваю я после того, как он только что рассказал мне то, что он явно считает своей историей, и говорю: — У меня — нет.
Пессоа не закончил «Книгу непокоя». Такую книгу, вероятно, в принципе нельзя завершить. Но писать ее необходимо — для меня. Жаль, что я пришел к этому так поздно.
Каждый раньше или позже выдумывает себе какую-нибудь историю, которую он принимает за свою жизнь.
«Книга непокоя» — это не книга. Записки. Книги пишутся для других, а записки можно писать для себя.
И не нужно ставить себе никакой цели. Писать как пишется. Это и есть цель.
Я знал одного человека, — говорю я, — другого, который не угодил в сумасшедший дом, — говорю я. — Хотя жил целиком своим воображением.
Между жизнью здравомыслящего человека и жизнью сумасшедшего располагается лимб — жизнь мечтателя, жизнь грезера.
—
«Гантенбайн» вырождается в рассказывание малоинтересных историй. В демонстрацию мастерства рассказчика. История с дамой, чей муж находится в Лондоне. История с Лилей.
Истории, где главный или равноправный персонаж — женщина, ничему тебя не научат.
Искать женщину — значит терять себя.
Я рано это понял. А понял ли это Г.? Он живет один? Есть ли у него семья?
И как ему удалось приобрести такую дорогую квартиру? Допустим, он философ. Мне хочется, чтобы он был философом — будет о чем поговорить. Но много таким делом не заработаешь. А кто требует объяснений? Кто ищет правдоподобия? Никого другого здесь нет, и, выходит, я сам допытываюсь у себя, как же получилось, что Г., философ, приобрел большую квартиру в элитном жилом комплексе с названием пусть и относящимся к философии, но никак не облегчающим для Г. приобретение таких роскошных (на мой взгляд) апартаментов.
Если он женат, все можно объяснить банковским счетом его жены. Она —удачливая бизнес-леди. И ей такое жилье по карману. Лучше сказать, по средствам. Потому что в женских нарядах нет вместительных карманов. А если он холост, нужно искать другое объяснение. И со временем придется его найти.
—
Важное обстоятельство: Я живу на содержании у Лили.
Почему бы и Г. не жить на содержании у жены или подруги? Как философ он не должен придавать этому особенного значения. Он может считать, что такой порядок вещей (платежей) способствует его занятиям философией. Избавляет его от поденного труда. Делает его ум проницательным. Расширяет горизонт мысли.
Возможно, его жена — дочь банкира. Или владельца порта. Кому принадлежит грузовой порт в этом городе? Частному лицу? Компании? Государству?
—
«Гантенбайн» окончательно превратился в историю Лили и Гантенбайна. До этого автор как бы нащупывал нить. И вот, когда контуры истории становятся ясны, когда первобытный туман рассеивается, интерес к повествованию увядает. Оно превращается в набор эпизодов, которые, по внутреннему ощущению, сходны, как бусинки на четках. Одной больше, одной меньше — какая разница.
Регламентируется ли число бусинок в четках? В разных религиях? Стоит проверить. Но излишнее усердие ни к чему. О фактах пусть заботятся беллетристы.
В какой-то мере с фактами, жизненными обстоятельствами все же нужно считаться. Если Г. не в состоянии купить себе дорогое жилье, то каким образом он его получил? Жена тут, как выяснилось, ни при чем. Он не женат. Остается кто-то из родственников. Наследство? Предположим, отец его — архитектор или владелец строительной компании. Но в таком случае семья жила бы в особняке. И все же каким-то бизнесом отец занимался. Может быть, рыболовным? Или продавал местный лес? Но и тогда у него, скорее всего, был бы собственный дом, а не четырехкомнатная квартира. А почему я решил, что он живет в той квартире вместе с сыном? Может быть, он ее купил для него.
Как-то все не складывается. Потому что я совершаю вылазки на территорию беллетристики. С чего это вдруг мне захотелось писать о вымышленном Г.? Как он проник в мои мысли? И вместе с ним появились другие люди. Это неизбежно. Остаться в одиночестве можно, только если пишешь личную историю. Но меня сбил с пути мираж. Что-то мне померещилось. Будто история о Г. поможет прояснить мою собственную. И я принялся вымысливать. Фриш меня соблазнил? «Я примеряю истории, как платья». Беллетрист-лауреат. Рассказчик историй и побасенок. Вспомнил. Вот откуда взялся Г. — из недовольства моим жильем. Моими обстоятельствами. В которых я оказался сознательно, по своей воле, действуя с далеким прицелом, идя к цели неуклонно и на протяжении многих лет. Подобно моллюску, я выстроил для себя раковину. Рак-отшельник. Живут ли эти существа в раковинах? Рассуждать на эту тему — значит пускаться в беллетристику.
Если автор написал что-то по-настоящему личное, то у него найдется что-то интересное (важное) и для другого, кто так же заинтересован в познании (росте) своего личного. Таких читателей немного, и автору с подобной склонностью никогда не стать популярным писателем. Но для кого-то он может оказаться хорошим (самым лучшим) собеседником. А в чем-то и наставником.
Но Фриш не таков. Я давно уже понял, что он умеет сочинять истории (или варианты одной истории). Но что мне это дает? Фриш пишет не личную историю. Он сочиняет роман. То есть занимается беллетристикой. Пусть и не такой скучной, как у других.
Поначалу настраиваешься на что-то серьезное, касающееся лично тебя. Но потом убеждаешься, что история рассчитана на многих. Кому до личного (своего и чужого) мало дела. Можно умереть, не жалея о том, что не успел прочесть «Гантенбайна». Не такое уж важное произведение. Вопреки тому, что говорят критики. Литературоведы. Существа, еще более никчемные, чем беллетристы.
Я не знаю, чем занимался отец Г., где он заработал денег на приличную квартиру. Хотя приличная она только по моим меркам.
И что стало с его матерью? Он живет вдвоем с отцом. А где мать?
Беллетрист ответил бы на вопрос так: оба, мать и отец, попали в автокатастрофу. Мать погибла. Отец остался жив. Но он инвалид. И сын вынужден о нем заботиться. Поэтому он перебрался в его квартиру. До этого Г. снимал комнату на окраине города. Зарабатывал мало. Но никогда не обращался к отцу за помощью. Винил его в смерти матери. Был с ней очень близок.
—
Это произошло в парке Плитвицкие озера. Родители Г. были там в турпоездке. Отец уговорил мать сделать селфи на фоне водопада. Для этого нужно было перелезть через ограду. Сделать успели только один снимок. Потом отец решил перейти на другое место, споткнулся, упал, разбился.. Травма спины. Паралич нижней части тела. Никакой надежды на реабилитацию. Мать вскоре ушла от отца. За ним ухаживала его сестра. И работники социальной службы. Г. до совершеннолетия жил с матерью. А потом перебрался к отцу. Он хотел искупить предательство матери.
По-другому: Г. любил мать, был к ней привязан. Но не мог примириться с тем, что у нее будет новый муж. Отца он не любил. Но остался с ним. Не для того, чтобы выполнять обязанности сиделки. Просто у него не было денег, чтобы снять квартиру.
Г. не подозревал о разладе между родителями. Потом мать ушла к другому, а он остался с отцом. Вот тогда-то и происходит несчастье. Отец везет его в Хорватию. Хочет снять его и себя на краю обрыва в Национальном парке. И падает, успев сделать лишь один снимок. Тот самый, что висит на стене в гостиной.
Немного риска. Для того, чтобы показать свою смелость. И воспитать смелость в сыне. Очень просто: раз — и готово. Но тут твоя левая ступня скользит, и ты теряешь равновесие. На какой-то миг — восхитительное чувство свободы. Будто вот-вот полетишь. А потом ты и вправду летишь, но недолго: тело встречает уступ, другой, и через секунду ты лежишь у воды. Без сознания. А когда приходишь в себя…
—
Георг взял отца на руки и понес в постель.
Г. — это Кафка, бросивший работу на фабрике, перебивающийся случайными заработками (рецензии в газетах, литературные обзоры, переводы).
Странным образом вместо тихой, отшельнической жизни на верхнем этаже башни у Г. получается другая жизнь, полная забот и страданий.
Инвалидов с травмой позвоночника называют «спинальниками». В сети можно найти рекомендации, как таким больным удобнее заниматься сексом.
Но мать Г., очевидно, не относилась к женщинам, которые делают все, чтобы удовлетворить мужа-инвалида. Она развелась с ним через полгода. Между прочим, она была моложе его лет на десять. Что служит некоторым оправданием. Небольшим. А для Г. так и совсем недействительным.
Г. чувствовал свою вину перед отцом и пытался искупить ее, ухаживая за инвалидом.
Ребенком он уважал отца. Гордился им. Хотел быть похожим на него. Хотел заслужить его уважение. Его любовь.
Виноват в том, что не удержал отца, когда тот падал.
Плитвицкие озера.
Искушений сделать рискованное фото достаточно. Они побывали у самого большого водопада и сделали снимки со специальной площадки. Никакого риска. По величине не сравнить с водопадом Виктории. Но зрелище все равно захватывающее. Особенно для тех, кто не бывал на реке Замбези. А потом они вышли к другому водопаду, поменьше. Но более живописному. И вот тут пришлось сойти с дорожки и пробираться сквозь лес. Густой. Хвойный. Отец нашел подходящее, как ему показалось место, и сделал сначала несколько снимков водопада. Снял ролик. Потом попросил Г. взять фотоаппарат, а сам подошел ближе к краю, держась за ветку. И наклонился над обрывом. Эти фотографии сохранились. Отец предлагал и Г. попробовать то же самое. Но Г. побоялся. Тогда отец решил сделать селфи вдвоем. Так, чтобы за спиной был виден водопад. И горы. И небо.
Сильный запах зелени. Птичьи голоса. Ровный шум водопадов. Там их несколько. Ручьями текут, падают вниз с разных сторон. Промокшие кроссовки. Они не догадались взять с собой резиновые сапоги. Покачнувшись, отец пытается ухватиться за ветку левой рукой. Но ладонь его скользит. Ветка слишком тонка. Г. мог бы помочь отцу. У него есть доля секунды. Но он растерян. Он просто не понимает, не успевает понять, что происходит.
—
Фотографию отца над обрывом Г. распечатал. Она хранилась где-то в столе.
Иногда мои реальные путешествия кажутся мне нереальными. Снимки не помогают. Что прошло, то прошло. Был ли я на водопаде королевы Виктории? Был ли я вообще в Африке? Или еще где-нибудь? На самом деле никакой разницы, остаешься ты на месте или разъезжаешь по странам. Вот только упасть с обрыва тебе не грозит. Если ведешь жизнь домоседа. Прогулки по одному и тому же маршруту, который не надоедает, потому что мысли всегда другие. Намного ли? В конце, может, выяснится, что все они сходны, как ветви одного дерева. Ну что ж, пусть так. По крайней мере, я узнаю, что похож на кружащегося дервиша. Некоторые кружатся по многу часов. А я, стало быть, всю жизнь.
Наша поездка в поезде с отцом. За всю дорогу он не сказал и двух слов.
Возможно, его молчание ничего не скрывало. Но все же такая немногословность выглядит странной. Сейчас, когда я думаю об этом. Тогда она казалась мне признаком силы, мужественности.
Я пишу, чтобы доказать: мы с отцом разные люди.
Своим молчанием отец зародил во мне недоверие к речи. Молчание я всегда ценил выше слов. Источник всего, что я пишу, — в молчании отца. Темный источник. Искушение погрузиться в него с головой. Нырнуть на дно. И там остаться.
Молчание отца бездонно. Сколько ни опускай ведро, никакого рассказа из него не вытянешь.
А потом какая-то чудовищная нелепость — в тот момент, когда я наконец добежал до нее, чтобы ей помочь, она на шаг отступает от меня (я в недоумении останавливаюсь) и падает навзничь с откоса.
Вот как произошло несчастье.
Г. часто плакал, думая о смерти любимых героев.
Сцены в фильмах, когда павшему герою воздают почести.
Смерть как способ обрести родительскую любовь.
Беккет и восхваляет молчание, и боится его. Речь для него — и способ прийти к молчанию, и убежать от него.
…произведения культуры, которые, по мнению многих исследователей, являются лишь попытками справиться с ужасом смерти, достигающим у творческих личностей катастрофических размеров.
Г. ловит себя на мысли, что он, возможно, желал смерти отца. Или он этого не осознает — и тем усерднее стремится доказать обратное. Он заботится о нем. Выполняет все обязанности сиделки. Кормит, моет, переодевает, подкладывает судно. Полагается ли какое-то пособие по уходу за больным? Конечно. Хотя и небольшое. В соответствии с возможностями маленькой страны. Вот он и живет на это пособие и на пенсию отца.
Все это происходит в башне «Гаман». На сайте компании можно узнать, как эта башня будет выглядеть, когда ее достроят. Хорошо бы узнать кое-что о самом Гамане.
—
Юный Гаман сбежал от докучной родительской опеки в Курляндию. Работал учителем в семье балтийского барона. Ученик (лет двенадцати) не проявлялне проявлявшего никакого интереса к обучению. Не научился даже прилично читать и считать. И, вероятно, дерзил господину учителю. Не выдержав, Гаман написал письмо баронессе, где упрекал ее за то, что она слишком вольно воспитывает сына. В ответ он получил несколько язвительных замечаний и немедленный расчет.
Подобно Кафке, он не хотел вести жизнь обычного буржуа. Что-то его манило, влекло. Отчуждало от обычной, нормальной жизни.
Закатное солнце ярко освещает Президентский замок, башни церквей и соборов, новые высотки, облицованные стеклом. Река здесь широка. У причала стоит круизное судно. От залива к мосту плывет прогулочная лодка, сделанная в «русском стиле». Ярко разукрашенный струг. С лебединой головой на носу. Названия не разглядеть. Есть ли у Г. бинокль?
Г. приобрел телескоп и установил его на штативе. В комнате или на балконе? На балконе. В плохую погоду он переносит его в комнату.
Ему нравится наблюдать за причаливающими и отплывающими судами.
По реке суда не ходят. Конструкция мостов такова, что под ними не пройдет ни одно судно, кроме прогулочных катеров.
Грузовые корабли причаливают ближе к устью. Где-то у самого залива. Г. может рассмотреть и грузовой порт.
Иногда с дружеским визитом заходят военные корабли, причаливают парусники Международной регаты.
Закончив школу, Г. не стал продолжать образование. Может быть, и попытался, год-другой в каком-нибудь колледже, институте. Но потом бросил учебу, чтобы ухаживать за отцом. Странное решение. Ведь он был молод. Выходит, он быстро понял, чего хочет в этой жизни. Ухаживать за инвалидом-отцом. Жить отшельником. Мечтать, глядя на корабли. О чем же он мечтал, если устроил свою жизнь так, как хотел? Чего ему не хватало? Но это были именно мечты, грезы. В них не было стремления что-то изменить. Он ничего не хотел менять. Единственное, о чем он жалел, так это о том, что окна выходят на восток. Хотя он понимал, что смотреть все время на закаты ему тоже наскучило бы. Глядя на речной пейзаж, он иногда скучал. Наблюдая закаты, он, возможно, скучал бы чаще. Так что он всем был доволен. Хотя в его отношениях с отцом были проблемы. Отец не хотел жить. Он требовал, чтобы ему дали упаковку снотворного. Или сделали инъекцию. Однажды он объявил голодовку. Г. растерялся. И вызвал работника социальной службы.
—
«Умереть я бы смог, переносить страдания боли — нет; пытаясь уйти от них, я определенно бы их увеличил; я мог бы смириться со смертью, — но не с болью, мне не хватило бы душевного движения, — так, как если бы все уже было упаковано и уже натянутые поводья натягивались снова и снова — и никак не удавалось отъехать. Самое худшее — бессмертные боли».
Окажись Кафка в положение отца Г., он нашел бы способ сбежать.
Эти поиски образа, личной истории — что, если за ними таится обычный страх смерти?
Переименовать файл из «Случайных записок» в «Заметки танатофоба».
Если бы я мог написать роман о Г., несчастном случае и всем остальном… Лучший способ справиться с тревогой смерти — сочинять истории, в которых она проявлялась бы косвенно, в превращенном виде. Умение сочинять истории наполняет, вероятно, автора чувством собственной силы.
Чтение — приятный способ убивать время.
Так как нельзя мечтать наяву всю жизнь, мы пытаемся перехитрить ощущение мимолетности времени другими способами, такими, как любовь, интоксикация, мистические переживания, молитвы, творческие достижения и концепция рая.
Я пишу о Г. и его отце, чтобы не писать о своей матери.
Дети, с которыми слишком строго обращаются, могут умирать легко и с готовностью.
Мать Г. Суровая. Радующаяся успехам своего сына. И наказывающая за мелкие проступки. Эмоционально закрытая. Не проявляющая нежности. Не умеющая радоваться. Ее отношения с отцом.
С одной стороны, требование, чтобы сын был лучшим. С другой — чтобы он оставался «маменькиным сынком».
Отсюда стремление к большому делу, чему-то выдающемуся, и неуверенность в себе, делающая все попытки «что-то совершить» напрасными.
Преувеличенная танатотревога — возможно, из восприятия деструктивных тенденций матери.
Отец не играл никакой роли.
Г. не помнит хронологию своей жизни. Даты не удерживаются у него в голове. Не то что дни — годы. Он помнит только общую последовательность. Отрицание времени? Нет времени — нет и смерти.
Ужасающий страх смерти. — Существование писателя действительно зависит от письменного стола, он, собственно говоря, если хочет избегнуть безумия, вообще не вправе удаляться от письменного стола, он должен вцепиться в него зубами.
Страх Г. не так силен. Он никогда не чувствовал себя на грани безумия. Поэтому, может быть, он и не стал писателем.
—
Я ушел далеко от дома и должен все время писать домой, хотя сам дом давно унесло куда-то в вечность. Все это писательство есть не что иное, как флаг Робинзона на самой высокой точке острова.
Кому-то кажется, что он избежит смерти, если будет жить не так, как другие.
То, что казалось мне игрой, оказалось действительностью. Творчеством я не откупился. Всю жизнь я умирал, а теперь умру на самом деле.
У Кафки то и дело встречается «взгляд из окна». Он выглянул в окно. Я посмотрел в окно.
Смотреть на жизнь из окна. Выглядывать из норы.
Хорошо, когда есть незаколоченное окно. Может, и два, и три. Не такой уж плохой способ провести время — смотреть на жизнь из дворца, из башни. Из облицованного стеклом небоскреба.
—
Два каменных этажа. Возможно, был и третий, деревянный. Чердак. Что-то вроде мансарды. Но остались только камни. Большие, светлые. Не кирпичи. Известняк, сказал отец. Он поднялся по лестнице на второй этаж. Лестница почему-то сохранилась. Все ступеньки уцелели. Раскрошились кое-где. Лестница была тоже каменная. Но из другого камня. Снаружи, у стены. Вела на второй этаж. Г. смотрел на отца снизу. Здесь, внизу, тоже была когда-то дверь. Остался черный проем. И рядом — проем окна. Не хотелось туда заглядывать. Возле дверного проема к стене была приделана табличка, большой кусок ржавого железа с вырезанной в нем надписью PRODAJESE. Г. подумал, что это название улицы. Над остатками стены торчала труба. Печная, сказал отец. Г. подумал, если бы в дом попал снаряд, от трубы не осталось бы ничего. Наверное, был пожар. Все, кроме камней, сгорело. «Продается», — перевел отец. Удивительно. Что тут продавать. Г. знал: здесь воевали. Отец сказал, там, где ходят туристы, все уже разминировано. Если мины и остались, то в других местах. Парк большой, подумал Г. Везде леса. Как можно найти все мины. Сойдешь с дороги — и наступишь на невыкопанную. Он представил взрыв. Успеет ли он услышать звук? И еще змеи. Отец сказал, змеи здесь неопасные. И все же лучше смотреть под ноги. Г. бывал в пригородных лесах. Там ему нравилось. Но здесь он чувствовал себя неуютно. Чужая страна. Следы войны.
Где-то в стороне шумел водопад. Трудно было понять, далеко или близко. Оказалось, недалеко. Они стояли на высоком обрыве и смотрели. Водопад был слева. Падал стремительно. Шумно. Сплошным потоком. У Г. закружилась голова. Он будто полетел вниз вместе с водой. Ему пришлось ухватиться за ветку. Обрыв был весь в зарослях. Чтобы увидеть водопад, нужно было подойти к самому краю и раздвинуть ветки. Отец сделал несколько снимков. А потом еще и видео. Передал камеру Г. и сказал, чтобы тот снял его. Отец держался за ствол дерева, чуть наклонившись над обрывом. Г. вдруг представил, как дерево подается, корни его вылезают из земли, и дерево вместе с отцом падает вниз. Ему пришлось перевести дух перед тем, как сделать фото. Потом отец предложил ему встать на том же месте. Но Г. не решился. Отец выбрал другое место. Запустил видеосъемку, чтобы был слышен шум. Если уж водопад не виден, пусть пошумит. Г. не нравилось стоять спиной к водопаду. До края было два-три шага. Но ему все равно было не по себе.
Они спустились в каньон. Когда Г. увидел Большой водопад снизу, тот показался ему не таким уж большим. Вода текла (или падала) тремя струями. Отсюда они казались тонкими. Дух захватывало не столько от водопада, сколько от высоты берега.
Потом они долго шли по узким дорожкам, деревянным мосткам. Кроссовки промокли. «Нужно было взять сапоги», — сказал отец. Он увидел резиновые сапоги на каких-то туристах. Туристов встречалось все больше. А ведь они нарочно приехали пораньше, чтобы их опередить. Туристы все портили. Теперь уже не чужая местность, а люди вызывали у Г. беспокойство и досаду. Вообще-то, ему всегда было не по себе. Он постоянно тревожился, хотя и не сознавал этого. Был начеку. На взводе. Что-то ему угрожало. Отовсюду. Что-то его поджидало, караулило.
Здесь, среди озер, тревога постепенно ушла, забылась. Река, водопады, каньон — все было здорово. Он даже почувствовал что-то вроде радости. Но люди все портили. Отца туристы тоже раздражали. Он решил свернуть на боковую тропинку. Сверившись с картой, отец сказал, что так они выйдут к следующему озеру. А заодно посмотрят леса. Кое-где, возможно, откроется и вид на каскады. Г. предпочел бы идти по берегу. В тенистом лесу ему снова сделалось не по себе. Ему показалось, что они с отцом затерялись. Вдалеке от людей. Только что он досадовал на толпы с фотоаппаратами и рюкзаками. А теперь затосковал по людям. Чтобы подбодрить его, отец начал рассказывать о том, как образовались эти водопады. Но Г. слушал невнимательно.
Шоколад совсем размяк от жары. Есть его было неприятно. Откусив немного, Г. сунул остальное в рюкзак. У него был небольшой рюкзачок с едой, водой и бейсболкой от солнца — которое так и не показалось. Поутру собирался дождь, но небо теперь становилось чище. Иногда сквозь ветви Г. видел белые облака.
Тропинка шла далеко от берега. Реки не было видно. Хотя временами слышался как будто шум водопада. Пели птицы.
На одном из поворотов им показалось, что вода шумит рядом. Дорожка поворачивала направо. Отец посмотрел на карту и махнул рукой, показывая налево. Вскоре они вышли к берегу.
Вид открылся замечательный. Чуть правее начиналось узкое длинное озеро. Вода в нем была зеленой. Г. уже понял, что чистая вода приобретает цвет того, что в ней отражается. Водопад был прямо под ними. Невысокий, но широкий. Один из уступов каскада.
Они прошли немного по берегу вправо, к озеру. Чтобы увидеть весь каскад. Деревья и кусты росли у самого края обрыва. Как и в том месте, где они впервые увидели водопад. Обрыв здесь был не таким высоким. Но Г. почувствовал дурноту. На водопады лучше было смотреть снизу. Когда глядишь на них сверху, вода как бы увлекает тебя за собой.
Отец нашел место, где деревья немного расступались, и передал камеру Г., а сам встал у обрыва. Давай, сними так, чтобы весь каскад был виден, сказал он. Г. примерился. И в этот миг что-то произошло. Г. смотрел на отца через объектив и не понял, как это случилось. Он отвлекся на каскады. Или еще на что-то. Отец исчез. Г. подошел к обрыву и, опустившись на колени, посмотрел вниз. Он увидел отца, лежащего на камнях.
Что-то такое ему и мерещилось с самого начала. Неспроста он чувствовал эту тревогу, беспокойство.
Так закончилось путешествие к Плитвицким озерам. Так закончилась прежняя жизнь и началась другая.
Г. живет теперь вместе с отцом. Ухаживает за ним, лишь изредка пользуясь помощью медсестер и работников социальной службы. Мать развелась спустя полгода после случившегося. У нее теперь другой муж.
Какое-то время за отцом присматривали его родители. Г. жил с матерью и отчимом. Потом он вернулся к отцу. Государство оплачивает его услуги. Он нигде не работает. Отец получает пенсию по инвалидности. Им хватает.
—
Георг Бендеман. Кафка будто писал о Г.
При виде несвежего исподнего ему стало совестно: он совсем запустил отца.
Отец Георга был разговорчив. Мог произнести длинную речь.
Молчаливость отца была для меня образцом, идеалом. Я слышал от бабушки, что он был таким еще до того, как женился. И брак не сделал его разговорчивым.
Невозможность спокойного общения имела еще и другое, в сущности, совершенно естественное последствие: я разучился разговаривать.
Разные причины, бывает, приводят к одинаковым следствиям.
Все творчество Кафки — это нескончаемый разговор с отцом, письмо к отцу.
Меня подавляла сама Твоя телесность. Я вспоминаю, например, как мы иногда раздевались в одной кабине. Я — худой, слабый, узкогрудый, Ты — сильный, большой, широкоплечий. Уже в кабине я казался себе жалким, причем не только в сравнении с Тобой, но в сравнении со всем миром, ибо Ты был для меня мерой всех вещей.
тайник
никогда не будет в тебе столько плоти
сколько бы ты ни съел мяса
сколько бы ты ни выпил пива
худой тщедушный
ты занимаешь так мало места
ещё меньше чем кажется
ты ведь вырыл
в своем теле нору
тайник без входа и выхода
пещеру убежище
логово
ты трудился усердно и спрятался глубоко
Краны у башен Резиденции не движутся. Я не замечаю на стройке никакого движения. Конечно, я смотрю на нее только проездом, когда выезжаю на мост или съезжаю с него, и вижу только верхушки башен. Может быть, внизу идет какая-то работа. Но, думаю, сначала им нужно завершить башни. Нельзя заниматься благоустройством прилегающей территории и отделкой, внешней и внутренней, пока не достроен каркас. Так почему же стройка остановилась? На темп моих записок это не влияет. Но хотелось бы все же знать. Не обанкротилась ли фирма? Не обнаружились ли какие-то природные или юридические помехи? В моем представлении башня «Гаман» давно уже построена и заселена. А что с ней происходит в действительности?
Ребенок, которого Гаман обучал в доме барона Будберга, стал позднее художником. В местном музее можно увидеть несколько его рисунков.
В Заречье улица названа именем Гамана. А возле Домского собора стоит бюст Гердера.
Знает ли Г. что-нибудь о Гамане? Вряд ли. Откуда бы ему знать. Решено ведь, что он не философ. Но, конечно, ему знакома концепция проекта «Резиденция философов». Он знает, что Гаман и Гердер были немецкими философами. Если его спросят, он так и ответит. Но без вопроса, сами собой, мысли об этих людях ему в голову не приходят. Он не вспоминает о них.
Удар судьбы может обернуться ее подарком. В Лондоне Гаману не повезло с деловым поручением. И денег на возвращение не осталось. После ряда приключений, совсем отчаявшись, он пережил религиозное озарение.
Гаман не преуспел в деле, которое ему поручили друзья, оплатив его путешествие в Англию. Человек, к которому он обратился по их указанию, высмеял всю затею (неизвестно, какую). Г. не стал настаивать, решив, что новые попытки могут повредить ему самому. Он застрял в Лондоне, один, без друзей, не зная, на что решиться. И тут ему в голову пришла странная мысль — учиться игре на лютне. В Берлине, по дороге в Лондон, он взял несколько уроков, и теперь хотел снова найти учителя. И он нашел его — одного на весь город. Говорили, этот музыкант заработал своей игрой много денег и жил припеваючи. Познакомившись с лютнистом, Г. вскоре перебрался к нему. Они сделались близкими друзьями. Настолько близкими, что лютнист, уезжая куда-то по делам, доверил ему пачку писем. К тому времени у Г. зародились подозрения, что его друг состоит в «непристойных» отношениях с богатым англичанином. И он не удержался от искушения прочесть доверенные ему письма («запечатанные ненадежно»). Все подтвердилось — это были любовные письма, «отвратительные и смешные». Что же делает будущий философ? Он оставляет себе несколько самых компрометирующих писем, а остальные отдает адресату, когда тот возвращается из поездки, заверяя, что не заглядывал в них. До шантажа дело не доходит. Но история продолжается: Г. пишет автору писем, богатому англичанину, предупреждая его о постыдности и опасности такой связи. Он надеется, что его красноречие убедит того порвать с лютнистом. Но вышло наоборот: оба потребовали от моралиста, чтобы он «заткнулся».
—
Названия разделов из дневников Бодлера: «Фейерверки», «Гигиена», «Мое обнаженное сепрдце».
Обнажи свое сердце. Заставь его говорить. В этот теплый летний день. Когда недалеко кричат чайки. И люди разговаривают под окном. И воет сирена скорой помощи. Шум не такой уж большой. Отговорки тут неуместны. Бесполезны. Недействительны. Их не признает твое же сердце. Оно хотело бы заговорить, но пока не может. И дело не только в шуме. Сегодня пятница, и народ, окончив работу, поедет к морю. Но я остаюсь дома. Небольшая прогулка — вот все, что я собираюсь предпринять этим июльским днем. Жара в Швеции. Горят леса. Шведы просят помощи. В мире происходит столько разных событий, что размышления о частных событиях кажутся неуместными. Даже мне. Тому, кто давно и сознательно поставил частное выше общего, личную историю выше всеобщей. Сердце спит. Заснуло, не раздеваясь. В кресле. Г. осторожно взял свое сердце на руки и понес в постель.
Все мои проекты рушились из-за того, что мне не хватало терпения. А вот Г. избавил себя от таких проверок. У него не было никаких жизненных проектов. Вернее, был, но только один. Связав себя проектом «Отец», он ни во что больше не ввязывался. Но разве для такой жизни не нужна устойчивость к стрессу? Терпение? Выдержка? И у Г. все это было. Откуда? Внешне здоровая, крепкая, но на самом деле неблагополучная семья. Несчастье с отцом — как бы символическое выражение той катастрофы, которая произошла в семье. Но что же произошло?
—
Поутру Г. раскрывает в комнате отца шторы. Приносит судно. Помогает справить нужду. Опорожняет сосуд в туалете. Умывает отца. Готовит завтрак. Отец любит с утра поесть. Яйцо. Поджаренная колбаса. Врачи не одобряют такого меню. Но отцу наплевать. Не из-за того, что он любит жизнь. Даже оставаясь в таком положении. Нет. Потому, что он теперь безразличен к жизни. Она ему не нужна. Он не прочь был бы поскорее от нее избавиться. Покончить с ней. Покончить с собой. Он уговаривает сына достать ему смертельную дозу морфия. Или упаковку снотворного. Морфий достать непросто. Отец уже пытался это сделать через своих знакомых. У него есть телефон, и он может звонить по нему. Но звонит он редко. Никому не хочется говорить с человеком, попавшим в беду. Даже близкие друзья постепенно перестали с ним общаться. Сначала перестали приходить. А потом и отвечать на звонки. Все его бросили. И первой — жена. А родители? Они жили далеко. В другой стране. И сами нуждались в помощи. Не так уж долог тот отрезок жизни, когда человек здоров, деятелен, самостоятелен. Может обходиться без посторонней помощи. Жить один. Полагаться во всем на себя. Все его бросили. Кроме социальных работников и медсестер. Г. уже лет в тринадцать мог бы перебраться к отцу, ухаживать за ним, делать все, что он делал для него позднее. Но закон этого не позволяет. Ему предстояло закончить школу, дожить до совершеннолетия. Лишь тогда он смог устроить свою жизнь по-своему. Какая странная натура, этот Г. Его загадка интереснее моей. Которую я уже разгадал. Стремление к победам, смешанное с предчувствием поражения.
Вы разгаданы! — крикнул я и легонько хлопнул его по плечу.
Когда Гаману (настоящему) было немного за тридцать, у его отца случился удар. Гаман оставил службу, чтобы ухаживать за ним.
Дает ли такое совпадение что-нибудь для истории Г., проживающего в башне «Гаман»? Скорее всего, ничего. Как и то, что Гаман (настоящий) позднее сошелся со служанкой, нанятой, чтобы помогать в уходе за отцом.
—
Вчера, душной полночью, какая-то женщина (навеселе) громким голосом (на весь квартал) завала: «Гунта Молинаре!» Она повторяла и повторяла это имя. Я не сразу его разобрал. А когда разобрал, оно мне очень понравилось. Подходящее название для романа. В старинном духе. В духе сестер Бронте. Нет, роман лучше назвать по-другому, а имя сохранить для подруги главного персонажа. Для его мечты, вымышленной возлюбленной.
На том же этаже в башне «Гердер» жила девушка. Летом Г. часто видел ее на балконе — она загорала. Г. старался не попадаться ей на глаза. Он прятался за кустом можжевельника, что рос в большом горшке на его балконе. Если бы не можжевельник, Г. было бы хорошо видно со стороны. Его и так было видно. И девушка, конечно, его замечала. Но они никогда не встречались взглядом. Тайком, из своего укрытия, приняв все предосторожности, чтобы остаться незамеченным, он сделал фото девушки. Несколько снимков. Поручень ограждения мешал — закрывал то лицо, то плечи. Пришлось изменить диспозицию: Г. спрятался у двери на балкон и высунул телефон из-за стены.
В конце концов он решился и, убедившись, что девушка загорает закрыв глаза, быстро снял ее несколько раз, встав так, как ему было удобнее. Потом выбрал самый удачный снимок, увеличил его, распечатал и повесил на стене.
Над столом висел портрет, который он недавно вырезал из иллюстрированного журнала и вставил в красивую золоченую рамку. На портрете была изображена дама в меховой шляпе и боа, она сидела очень прямо и протягивала зрителю тяжелую меховую муфту, в которой целиком исчезала ее рука.
Можно подумать, что это написал Мазох.
Беллетрист развернул бы эпизод с Гунтой в роман о сталкере и его жертве.
Невозможно, чтобы у Г. не было странностей. Гунта Молинаре — повод, чтобы они проявились.
Г. не таков. Он никого не преследует, никому не угрожает. Он избегает любого общения с внешним миром. Вся его деятельность сводится к заботам об отце. Остальное время он тратит на бесцельное наблюдение. Взгляд из окна, с балкона.
Живущему одиноко окно, выходящее на улицу, просто необходимо.
«Флоберовские вариации на тему Кафки».
Если не выходишь из дома, без окна, выходящего на улицу, не обойтись.
Я редко выхожу из дома. Зачем? У меня есть окно, выходящее на улицу.
Люди так часто и с таким удовольствием выходят из дома, что можно подумать, будто у них нет выходящего на улицу окна.
Если ты домосед, выбирай комнату с окном на улицу.
Разве может усидеть дома тот, чье окно выходит во двор? — Только, если он — инвалид.
Дело в том, что именно тогда я был лишен возможности свободно передвигаться.
Наблюдая из окна своей квартиры за обитателями соседних домов, можно заметить кое-что интересное. Бестолковых молодоженов. Одинокую мать, торгующую собой по ночам. Неблагополучную пару (она больна, а он почему-то ничего не делает для ее спасения). И так далее.
—
Вероятно, ее семья заняла эту квартиру недавно.
Г. увидел ее летом, в июле. Месяц был необыкновенно жарким. Медики предупреждали об опасности солнечных ожогов, перегрева, обезвоживания. Но она выходила с утра на балкон, чтобы позагорать.
Она ему сразу понравилась. Расстояние между башнями было метров двадцать. Не так уж много. Он рассматривал ее не стесняясь. А она его не замечала. Или делала вид, что не замечает. Говорят, у женщин развито боковое зрение. Если так, то она его наверняка заметила. Но не подала виду.
Понаблюдав за девушкой, Г. вернулся в комнату. Нужно было еще прибраться на кухне и вымыть отца. В такую жару приходилось два, а то и три раза обтирать его влажной губкой. Отец плохо переносил духоту. И все время потел. В первой половине дня солнце светило прямо в его комнату. Задолго до полудня она раскалялась. Шторы не помогали. Да и потом, когда солнце уходило на запад, духота не спадала. Таким был этот июль. Во всех смыслах необыкновенным.
В следующий раз Г. решил привлечь внимание соседки свистом. Ему пришлось просвистеть популярную мелодию целиком, прежде чем она повернула голову. Г. помахал ей рукой. Девушка, не ответив, отвернулась. И закрыла глаза платком. Г. посвистел еще немного. А потом крикнул «чао» и сел в кресло. Теперь между ним и девушкой располагался большой куст можжевельника, подстриженный в виде яйца. Его завела еще мать. Прошло уже несколько лет с тех пор, как она переехала. Развелась и вскоре вышла замуж за менеджера по инвестициям того самого банка, офис которого размещается в «Солнечном камне». Когда-то это было самое высокое здание в городе. У въезда на мост. Его хорошо видно с балкона. Дойти можно минут за десять.
Неделю девушка не появлялась. Г. то и дело выходил проверить, но ее не было. Уезжала с утра на пляж? Г. и раньше удивлялся, почему она предпочитает балкон. Может быть, она ездила на море по вечерам? Вместе с любителями покупаться на ночь глядя. А может быть, у нее есть друг, занятый на работе. Не все же в июле бездельничают. И она ждет, когда он освободится.
Через неделю девушка снова появилась на балконе. В том же шезлонге, в той же позе. Г., обрадовавшись, решил не упускать случая. Он написал крупными цифрами номер своего телефона на листе бумаги. И добавил: «ГЕОРГ. ГОША». Первым стояло его имя, а потом — уменьшительное. На выбор. Он подошел к ограждению и снова стал насвистывать ту же самую мелодию. К его удивлению, девушка сразу повернулась к нему и помахала рукой. Ему даже показалось, что она улыбнулась. Не теряя времени, Г. развернул лист бумаги. Девушка несколько секунд вглядывалась, потом взяла телефон, лежавший рядом на столике, и сделала снимок. «Увеличит и посмотрит», — подумал Г. Девушка, судя по ее движениям, так и сделала. Она снова улыбнулась — Г. уже в этом не сомневался — и, попросив его жестом подождать, скрылась в комнате. Через пару минут она вернулась с листом бумаги, чуть меньше того, который держал Г. (а он по-прежнему держал его в левой руке). Г. ожидал, что на листе будет написан номер телефона («Могла бы позвонить», — мелькнуло у него в голове), но это был адрес почты. Внизу было написано: «ГУНТА».
Вот так они познакомились. Г. тут же написал ей: «Поговорим? Дай свой номер». На что Гунта ответила: «Зачем торопиться?»
Г. подумал, что она ему не доверяет. Хочет узнать получше. Но если сказала имя и дала адрес, значит, ждать недолго.
И действительно они встретились через неделю. До этого каждый успел рассказать о себе (Г. — больше, Гунта — меньше). Г. подписывал свои письма инициалом. И они позабавились, когда выяснили, что их фамилии начинаются на одну и ту же букву. Полное ее имя было: Гунта Молинаре. Г. это имя понравилось. И он даже написал стихотворение с посвящением «Гунте Молинаре». Вот этим он, наверное, и решил дело. Против стихов Гунта не устояла. Как будто стихи пишут только порядочные люди. Г. знал, что это не так. Но, разумеется, не поделился этим знанием с Гунтой.
—
В первую встречу они просто гуляли по берегу. Посидели в плавучем ресторане. Гунта отказалась от вина. Г. пришлось обойтись фруктовым коктейлем. Они сидели за столиком у ограждения. Вода плескалась рядом. Пролетали чайки. Выпрашивала еду одинокая утка. Пассажирский причал на другом берегу был пуст. Посетителей в это время было немного. Г. уже знал, что Гунта учится в академии. Следующей весной она получит диплом менеджера в сфере туризма и гостиничного бизнеса. У нее был парень. Но она рассталась с ним зимой. Рассказ Г. о том, как он посвятил свою жизнь уходу за отцом, ее очень тронул. Г., правда, сказал ей, что он еще и учится в университете на журналиста. Заочно. И подрабатывает переводами. Первое было неправдой, а второе правдой. Он переводил деловую и техническую документацию для различных организаций. С английского и немецкого. Где же он выучился языкам? Английский он учил в школе. А немецкий? Неизвестно. Почему бы физиономии (биографии) Г. не сохранить немного таинственности?
Представим служащего страхового агентства К. Часов до четырех он занят на службе. Свои обязанности он исполняет безукоризненно, хотя и без особого усердия. Во время обеденного перерыва он обдумывает сюжет криминального романа. Когда рабочий день заканчивается, он идет в кафе, сидит за чашкой кофе и продолжает обдумывать сюжет. Домой он возвращается к пяти. Переодевается в домашний халат и ложится на диван. Курит. Глядит в потолок. Сюжет романа готов, и он дает мыслям свободно плыть по этому сюжету, словно по реке. В шесть приходит машинистка. К. начинает диктовать ей роман, не вставая с дивана. Говорит он быстро. Ему нужна хорошая машинистка. Такую найти непросто. Но он нашел. И теперь согласился бы платить ей в два раза больше. Но она не догадывается об этом и работает за ту плату, которую он предложил ей вначале. Иногда К. встает и прохаживается по комнате, не переставая диктовать. Он вообще делает лишь один короткий перерыв, чтобы выпить еще чашку кофе. Двух чашек ему достаточно. И сигарет. Они работают до десяти вечера. Иногда заканчивают чуть позже. Через три дня роман готов. Обычно на сочинение детектива у К. уходит четыре дня, включая тот день, когда он не диктует, а только обдумывает сюжет. Оставшуюся часть недели он отдыхает — гуляет, охотится, встречается с друзьями, играет в карты. Он любит ездить на мотоцикле. Подруг у него нет. Как-то так получилось, что он легко обходится без женщин. Однажды он сказал другу: «Если я хочу, чтобы меня стошнило, мне достаточно представить себе, что я кладу руку на бедро какой-нибудь женщине». Он не гомосексуал. Скорее всего, асексуал. Творчество для него — не сублимация либидо. Разумеется, он получает удовольствие от сочинительства. Но вряд ли оно эротического свойства. И в те дни, когда он не занят сочинением, он даже не вспоминает о литературе.
Что задумал Г.? Какого рода психопатией он страдает? И действительно ли он психопат? Возможно, все подозрения напрасны. Игра фантазии одинокого человека. Скучая, он придумывает криминальные истории. Начинал-то он с личной истории. О нем самом. Но очень быстро (или не очень, это неважно) завершил ее и начал историю о Г. Выдавая ее поначалу за параллельную историю. То есть свою личную историю в параллельном мире. Мы же знаем, что число вселенных бесконечно. Каждый выбор создает новую вселенную. Случайные события на квантовом уровне делают то же самое. Число вселенных растет с невообразимой быстротой. Не только скорость этого процесса, но и сам процесс представить невозможно. Воображение отказывает уже на втором или третьем шаге. И тем не менее ученые уверяют нас, что это так. В обычае наших ученых идти против здравого смысла. Они гордятся тем, что нарушают привычные представления. С точки зрения современных космологов, образ Г. — это совокупность миллиардов и миллиардов образов. Ни один ум не в состоянии вместить их все. Как ни один ум не в состоянии пересчитать все числа. Но говорить об этом множестве в целом вполне возможно. На это наш ум способен. Что, однако, никак не помогает нам, — а если вернуться из облака фантазий на землю, то мне — решить вопрос о душевном здоровье Г. Он может быть и нормальным человеком, и душевнобольным. В первом случае Гунте, скорее всего, повезло, а во втором — точно не повезло. Сейчас они сидят на плавучей террасе ресторана, допивают коктейли (у Гунты — молочный с черникой, а у Г. — алкогольный мохито), смотрят на реку, на другой берег, иногда (часто) в глаза друг другу. Гунте все больше нравится этот человек. Судьба у него, конечно, необычная. В ее окружении не было еще лежачих больных. И она не знала никого, кто ухаживал бы за инвалидами. Такие случаи для нее были чем-то кинематографическим. Благополучный ребенок в благополучной семье. И расставание с тем парнем произошло по ее инициативе. Он ее не устраивал. Слишком обычный. А в Г. она угадывала что-то необычное. Но никак не думала, что эту необычность правильнее была бы называть «странностью» (еще более точное название, диагноз, мог бы подобрать психиатр).
—
«Знать себя — значит ошибаться». Пессоа больше нравится представлять себя чем-то вроде водоросли, которую колышет течение. И проза его напоминает такую водоросль. По крайней мере, он выражается так, как считает нужным. И выражает себя таким, каким он себе представляется.
Беда в том, что я не могу твердо встать на какую-то точку зрения. Занять определенную позицию. Укрепиться на какой-то вершине. Или выстроить бастион в долине. Человек-за-и-против.
«Есть литературные фразы, имеющие абсолютно человеческую индивидуальность».
И тот, кто пишет в одиночестве, окружает себя шумной компанией, где каждый ему хороший знакомый или друг.
Множество историй из прожитой жизни. И ни одна из них не добавляет ничего в жизнь нынешнюю. Человек без биографии. Каждый день — с чистого листа.
На границе сна в голову приходят удачные мысли. О том, как продолжить эти записки. Что еще сюда добавить. Но наутро от этих мыслей ничего не остается. И я даже не стараюсь вспомнить. Жить так, чтобы сегодня ничем не было обязано вчера.
Представляю себя официантом, обслуживающим эту парочку. Чаевых точно не будет. Ни вина, ни закусок. Обойдутся двумя коктейлями. Студенты, наверное. Неизвестно еще, сколько они будут зарабатывать, когда получат диплом. Как повезет. Если повезет, можно и позавидовать, а если нет — порадоваться, что у меня-то работа есть. И не такая плохая. Веселее, чем дилером в казино.
Почему бы в это время на плавучей террасе не появиться матери Г. в сопровождении своего нового мужа? Нет. Они живут далеко. В другой стране.
Г. сказал Гунте, что хочет стать художником. И это было правдой. Он часто делал зарисовки на балконе. Рисовал карандашом речной пейзаж. Вид города. Вроде вермееровского «Делфта». Река. Берег. Здания. Облака в небе. Он подумывал и о том, чтобы заняться масляной живописью. Времени у него было вдоволь.
Я ничего не делал всерьез, даже и желая этого. Во мне и со мною развлекалась какая-то злобная судьба.
Приходится по нескольку раз в день повторять себе, что я устроил свою жизнь по собственному выбору. То, от чего я отказался, я отбросил сознательно. У меня это не отнимали. Но меня заставили выбирать.
Они возвращаются вместе. Расстаются в холле «Гердера». Или еще раньше, у входных дверей. Она поднимается на лифте к себе. А он идет в башню «Гаман». Спохватывается, что забыл зайти в магазин.
Если бы в здешнем собрании была картина Фридриха или что-нибудь в этом роде, я спешил бы в музей всякий раз, когда чувствовал, что меня оставляет серьезность. С террасы на крыше музея виден закат. Когда-то мне и этого было достаточно — облаков, закатов. Наверное, потому, что тогда серьезность никогда не покидала меня полностью или настолько, чтобы я не мог вернуть, разбудить ее, глядя на пейзаж. Сейчас другое дело. Да и сезон не тот: музей закрывается раньше, чем солнце успеет приблизиться к горизонту.
Вериги брака. Это уже другая тема. Другой поворот. Мне рассказывают историю Гантенбайна. Оказывается, он все еще живет с Лилей. Подробности. Его двойник думает, не вернуться ли из аэропорта к женщине, с которой он только что расстался. Подробное описание угасающей в браке страсти. Он не вернется. Или вернется в другой, параллельной вселенной.
История Гантенбайна продолжается как ни в чем не бывало. А об истории Г. нельзя даже сказать, что она началась.
Что же до моей личной истории… Неужели она и вправду закончилась? Так быстро. Так просто.
Гантенбайн вполне устраивает Лилю: со слепым ей проще, чем с любым из зрячих. Г. располагает к себе Гунту рассказом об отце. Какое самопожертвование. Какая верность. Благородная душа. Хотя, если верить Ницше, именно благородный и не станет жертвовать собой. А может быть, Г. лжет? Может, вся его история об отце — хитрая выдумка? Может быть, его отец давно погиб? А на кровати лежит пластмассовая подделка? Манекен с чертами отца? Такие истории уже случались.
Вы живете здесь совсем один? Только вы и мать? — Да. Больше никого. Так было всегда.
Отец погибает в автокатастрофе. Мать выживает. Г. ухаживает за ней. А когда она умирает, он, благодаря своему искусству таксидермиста, делает из нее чучело. И заботится о чучеле так, как раньше заботился о матери.
«Ночью он укладывал ее в кровать, днем одевал и выносил в гостиную».
Он купил женский манекен подходящего размера. И взял его за основу. Кое-что не сходилось. Но это было неважно — все равно он никогда не раздевал мать догола.
Со временем, однако, чучело начало портиться. Где-то он допустил ошибку. Плохо просолил. Или недостаточно обработал купоросом.
И вот тогда у него возникает мысль заменить чучело другим. Лицо матери сохранилось отлично. А подлинность остальной кожи, как он считал, не так уж важна. Нужно только раздобыть подходящий экземпляр. Г. ищет женщину, похожую на мать — не лицом, а телом. За время, проведенное в постели, мать пополнела. Но за месяц до смерти начала быстро худеть. Так что искать, как убедился Г., нужно скорее девушку.
Девушек нужного телосложения он встречает немало. Но найти такую девушку — половина дела. Потом следует познакомиться. Завязать отношения. А у большинства уже есть какой-нибудь парень. Поиски затягиваются. Наконец он встречает Гунту. И надо же — она сейчас свободна. И он ей нравится (он умеет обращаться с женщинами, его эмпатическая связь с матерью). Он приглашает ее к себе.
И вот тут выясняется, что завершить дело не так-то просто. В холлах обоих башен сидят дежурные. Они видят всех, кто входит и выходит. Кроме того, Гунта наверняка рассказала подругам о своем новом знакомом. Может быть, одной, лучшей подруге. Но и этого — в случае ее исчезновения — хватит, чтобы полиция обратила внимание на Г. А там недалеко и до обыска.
Учитывая все это, самым правильным, пожалуй, будет приобрести свежий труп из морга. Незаконным, конечно, способом. Подкупив кого-то. Однако в этом случае он почти ничем не рискует.
Г. не в себе, как и персонаж «Психо». Но у него хватает ума, чтобы изменить план. Продолжает ли он встречаться с Гунтой? Вопрос неправильный: он с ней и не знакомился. Вариант морга был первым. И единственным. Девушку с балкона он фотографировал. И ее фото повесил на стене у себя в спальне. Но большего ему и не требовалось. Достаточно было видеть ее изредка. Живой. Во плоти, как говорили раньше. И видеть на фотографии постоянно, то есть в любое время, как пожелаешь.
—
У этих записок нет и не будет никакого сюжета. Г. — не Гантенбайн. И я — не Фриш. Не знаю толком, кто я такой. Но уж точно не Фриш. И не Вулрич. И не Блох. Никто из всех этих беллетристов. Я пишу не потому, что хочу рассказать историю. И не потому, что хочу узнать что-то о себе. Самоанализ невозможен. Никогда не достанешь до дна колодца. Ни своего, ни чужого. Пить вино. Грызть шоколад. Печатать слова. В этом немного смысла. Я понимаю. Но во всем остальном его еще меньше.
Я могу ходить вокруг темы матери и отца. Наматывая круги. Варьируя один и тот же мотив.
У него было по меньшей мере три ипостаси. Во-первых, маленький мальчик, который жить не мог без любимой мамы. Потом мать, которая должна была вечно жить рядом. Третьего можно назвать нормальным — взрослый мужчина, которому приходилось вести жизнь обычного человека.
Личной истории не получится, если не вспомнить о чувствах, которые уже давно не испытывал. Например, нежность.
Из чего должна складываться личная история? Не из внешних фактов, из которых складывается биография, или профиль в Linkedin. Важна психическая структура. Что она собой представляет. Психологический портрет. Случай человека-волка. Степного волка. Где тот психоаналитик, который напишет мою историю?
Есть какие-то основные эмоциональные состояния, чувства. И мысли. И желания. Сложный комплекс, который зарождается, формируется еще в детстве. А затем только изменяется. И вся твоя жизнь — метаморфозы этого комплекса.
Нежность, не находящая отклика. Начиная с какого-то времени. А может быть, и всегда.
Нежность, которая с годами прячется, как моллюск в свою раковину.
Не умирает, а меняет объект. История самая обыкновенная.
Но личная история не может быть обыкновенной.
«Нежность» получила во Франции несколько премий и разошлась тиражом триста тысяч экземпляров.
В романе — эпиграф из Чорана: «Я бы не смог примириться с миром, даже если б мгновения одно за другим отрывались от времени, чтобы меня поцеловать».
Не помню, чтобы мать меня целовала.
Враждебности я не чувствовал. Она была строга, но не зла.
Если строга с самого начала, то откуда же нежность?
Было время, когда я стремился к уединению именно потому, что в уединении мог чувствовать нежность. Мне хотелось быть нежным. В нежности заключался какой-то высокий смысл.
Нежность. Возможно, это то, что испытывает младенец у материнской груди.
Или мать, кормящая младенца.
Кафка в письме: «Несколько раз он мог жениться, но его мать, которая дожила до его 52 лет, каждый раз его отговаривала».
Комната К. полнится шумом. Шум заполняет ее, словно растущее тесто. К. скоро уже некуда будет деться. Для него не останется места. Шум заполнит собой всю комнату. Кажется, он способен заполнить собой весь мир. Дети. Торговцы. Ремесленники. Музыканты. А в доме — прислуга, родители, сестры, родственники, их дети. В таких условиях цокот копыт и стук колес по мостовой кажутся символом тишины.
Разве можно сравнить положение К. с положением Г.? В том, что касается шума.
Нам, бедным голубям, перерезает шеи один и тот же острый нож, одному здесь, другому там. Но так медленно, так волнующе, так экономя кровь, так мучительно для сердца, так мучительно.
Нежность, радость, которую я испытывал, когда мать возвращалась с работы. И ее сдержанность, холодность. Вызванная, возможно, усталостью. Но так похожая на ту, которую она проявляла и по выходным дням.
Мир без нежности, казалось мне, не имеет смысла.
Говоря на эту тему, многие употребляют слова «тепло», «теплота».
Я чувствовал себя теплой печкой, к которой никто не хочет прислониться.
И отдавал свое тепло литературным персонажам, киногероям. Животным. Растениям. Облакам.
Может быть, я сам искал печку. И превращал в нее все, что мог.
Не так уж важно, откуда это пошло; важнее, как это сказывалось на всем, что я делал и чувствовал.
Тихо шумящее безумие, которое можно принять за мелодию жизни.
Нежность ко всякой твари, ко всему сотворенному. Существующему. Репейнику или пивной банке на пустыре.
В моей душе поднимается какое-то сожаление, словно сожаление Бога обо всем сущем, слепое желание слез.
Вселенская нежность смешивалась с печалью. Мировая скорбь. Но в глубине, конечно, это была жалость к себе.
Нежность и жалость залегали глубоко. Глубже, чем стремление победить и уверенность в неудаче?
Материнское сочувствие к себе самому, сопровождаемое музыкой, неопределимое.
—
Г. помнил то время, когда мать читала ему перед сном, а потом целовала в лоб и уходила. Он слушал рассеянно и ждал этого поцелуя. Иногда он обхватывал шею матери руками, когда она наклонялась над ним, и притягивал ее к себе. Он вслушивался в ее шаги, когда она выходила из комнаты. Он понимал, что мальчик его возраста может и должен спать один. Но при этом где-то в глубине таилось чувство, что его несправедливо наказывают. Предают.
Бывало, что ему приходилось долго ждать возвращения родителей из гостей или с какого-то шоу, концерта. Они уверены, что я сплю. Так думал он. Им кажется, что все в порядке, что меня можно оставить здесь одного и уйти. Я посмотрю детское кино и усну. Мне же строго сказали, что после кино я должен выключить телевизор и немедленно лечь спать. Послушный ребенок. Никаких проблем. Но Г. не спал. Он никогда не засыпал до возвращения родителей. Он смотрел телевизор. Один фильм за другим. Родители позаботились о том, чтобы ему было доступен только детский онлайн-кинотеатр. Он укладывался, когда, по его расчетам, родители должны были уже скоро вернуться. Ему было строго (как всегда строго) запрещено звонить в такие вечера матери или отцу «по пустякам». И вот, лежа в постели, он представлял, как они придут, и мать заглянет в его комнату, а он притворится, что спит. Но часто он не выдерживал, и звал ее: «Мама!» А иногда и выбегал из своей комнаты им навстречу. За что всегда получал нагоняй. Строгий или не очень — в зависимости от того, в каком настроении были родители.
Если он знал, куда идут родители, где они проведут вечер, он выходил на балкон и смотрел в ту сторону, мысленно посылая маме «сообщение». «Возвращайся скорее», — вот что он обычно пытался ей передать. Он верил в телепатию и старался развить в себе телепатическую способность. Пока не убедился, что все его старания бесполезны.
Я представляю маленького Г. на балконе высотного дома. В башне «Гаман». Поздним вечером. Одного.
Существуют, наверное, судьбы с историческим развитием и без оного.
Прошли годы. Многое в жизни Г. переменилось. Но это были не «исторические» перемены. У его души не было истории. Изменялись лишь внешние обстоятельства его жизни.
Человек должен меняться с возрастом. А если он не меняется (внутри), то остается без истории.
Историей такой «постоянной» души может быть история самопознания. Или история художественного выражения этой фиксации.
Психологическая фиксация должна выдавать себя в речи. Особенно в пространной. Ничем не сдерживаемой. Ничем не направляемой. Метод «Магнитных полей». Термоядерный синтез происходит в магнитной ловушке. Никакие стены не выдержат, кроме магнитных. Вот чем должно быть это произведение. Эта речь. Хотя здесь, по сути, происходит разложение, а не синтез. Добраться до элементарного. Свести путаницу душевной жизни к чему-то простому.
—
Эти часы ожидания сформировали его характер. Поздний вечер и мальчик в пустой квартире. И еще — вид с двадцатого этажа. Иногда небо прояснялось, и открывались звезды. Много звезд. Гораздо больше, чем обычно. Он знал названия созвездий и мог их найти на небе. Когда над городом стоял смог, какие-то звезды все равно были видны. Город был не таким уж большим, и воздух в нем был не таким уж грязным. Огни города по ту сторону реки.
Его стремление куда-то по ту сторону реки, к матери, превратилось в стремление к чему-то неопределенному.
Ожидание матери превратилось в ожидание чего-то неопределенного.
Как будто он жил в горах. Высоко над людьми. А выше было звездное небо. И над ним, за ним — еще что-то.
Он слышал, как родители спорили. Отец не хотел, чтобы мать работала. А она говорила, что без работы ей будет скучно. Потом пришло время, когда она стала задерживаться на работе. Возвращалась все позднее. Словно в доме не было ничего притягательного. Что могло бы отвлечь ее от работы. Как будто она возвращалась только из-за усталости. Чтобы отдохнуть. Он уже вырос, и чтение на ночь давно прекратилось. Но ему по-прежнему хотелось, чтобы мать целовала его перед сном. Но и этого давно уже не случалось.
Он лишился матери еще до того, как она погибла. Но ее нежность осталась с ним. Та, из прошлого.
Спрятался — виноват. Не спрятался — виноват. В любом случае ты виновен.
Из пометок Кафки на полях «Или-или» (которых он, конечно, не делал).
К. — лучший из собеседников. Один из лучших.
Кафка: «Кьеркегор в каком-то смысле сейчас всегда со мной».
Г. казалось, что изменения в отношениях с матерью произошли по его вине. Он испытывал смутное чувство вины. Он чувствовал, что виноват, но не мог бы сказать, в чем именно. Он не смог удержать нежность матери.
Г. взял на себя все хлопоты по уходу за отцом не из любви к нему и не из чувства долга, а из чувства вины.
В японской системе психотерапии клиенту нередко предлагается подробно написать, что для него сделали родители — и что он делает для них. Обычно после составления списка клиент обнаруживает, что родители сделали для него больше, чем он сделал для них. Европейские терапевты склонны интерпретировать этот прием как создание чувства вины у клиента, японцы же рассматривают это как формирование понимания долга перед родителями.
Его попытки избавиться от нежности. Стать суровым, бесчувственным. Заняться каким-то делом. Если поставить все на дело, то чувствами можно пренебречь. Ничто уже не важно, кроме успеха. Люди, увлеченные своим делом, недоступны для нежности. Сентиментальности. Они бесчувственны. Они знают и понимают лишь то, что способствует или препятствует их успеху. Такое отношение к жизни дает преимущества. Спасает от расслабляющих чувств. Но где найти такое дело? И как отдаться ему полностью? Задушить в себе нежность. Как в криминальных фильмах душат кого-то подушкой. Найти дело и сосредоточиться на нем. Тщеславие против нежности. Стать тщеславным. Думать только об успехе. Свет этой цели заставит померкнуть все другие огни. Как предприниматель, жаждущий создать промышленную или торговую империю. Своего рода маниакальность. Лучше уж прожить жизнь таким маньяком, чем. И тут он долго подыскивает точное слово, чтобы обозначить себя, вернее, свой образ, каким он себя видит со стороны.
Каким видит себя со стороны Гантенбайн? Он видит себя Эндерлином, живущим в аду. Эндерлин не сознает ужаса, в котором живет. Но Гантенбайн все видит. Он все подмечает. И вдобавок провидит будущее. Последнее-то нисколько не противоречит его слепоте. Скорее уж способность к ясновидению — ее результат.
Без слепого ожидания, без той неизвестности, которая помогает выносить настоящее, это был бы ад.
Он не может отказаться от ожидания. Оно каким-то образом связано с нежностью. То ли нежность ищет нечто, чего она могла бы коснуться, что она могла бы окутать собой, растворить в себе. То ли Г. ждет чего-то, что могло бы пробудить его нежность. Сон нежности — это ад. И он готов на что угодно, лишь бы она не засыпала. Спящая нежность — это конец мира. Что же будет, если она умрет?
—
Избавиться от этой фиксации если и возможно, то с неимоверными усилиями. И потребуется уйма времени. Лучше сделать из нее архимедову точку. Заставить весь мир вращаться вокруг нее. Да это и так уже происходит. Просто раньше он этого не сознавал. И мешал движению, чем мог. А теперь он будет помогать ему. Как тот «удивительный святой» из притчи Вакенродера.
Он говорил высоким, напряженным голосом, как будто сомневался, что его услышат. А если и услышат, то прислушаются.
В конце концов, после долгой борьбы с самим собой, после многих надежд и разочарований, он решил, что обойдется без материнской нежности, без матери, вообще без других. Зачем искать нежность где-то в мире, когда она прячется внутри него? Никто не будет относиться к нему с такой нежностью, как он сам. Ему довольно себя самого. И того огромного мира, который он создаст в воображении. Впрочем, этот мир уже существует где-то там, в глубине. Нужно лишь научиться спускаться и странствовать по нему.
Все сложилось как нельзя лучше: мать ушла из семьи, отец — лежачий инвалид, квартира в его распоряжении, он может не работать. Провести жизнь здесь, на одном из последних этажей высотного дома. Глядеть на мир с высоты.
А в ящике стола лежат начатки моей великой поэмы. Можно было бы сказать — «дело всей моей жизни».
Это всего лишь записки странника, путешественника.
Вначале он делал зарисовки карандашом. Потом пытался рисовать акварели. Результаты его не удовлетворяли. И тут он был прав — у него не было способностей к рисованию. Тогда он попытался не рисовать, а описывать. Вид с балкона. Пейзажные зарисовки. Это оказалось непростым делом. Ему не хватало слов. Он не сразу научился выделять главное. Строить фразы. Но постепенно в этих фрагментах, или скорее миниатюрах, стало появляться именно то, что он и хотел увидеть.
Привыкнув к слову (словам), он начал записывать и свои мысли. Он купил несколько одинаковых тетрадей для записей и старался каждый день исписывать хотя бы страницу. Чаще у него выходило даже больше — две, а то и три страницы.
Он научился разговаривать с самим собой. Вернее, слышать внутри чей-то голос. Тот, кто говорил этим голосом, был довольно словоохотлив. Иногда он принимался болтать без удержу. То есть удержать его было можно. Но стоило труда. Г. стремился к тому, чтобы каждая его запись представляла законченное целое. То есть он руководствовался художественными, эстетическими соображениями. По сути, это был не дневник, а рабочая тетрадь. Он не успокаивался, пока не доводил фрагмент до совершенства. Все варианты оказывались в той же тетради. Часто вперемешку с другими. Окончательные варианты он выписывал в особую тетрадь. У него, таким образом, было две тетради — рабочая и чистовая. Число исписанных рабочих тетрадей быстро росло. Но в чистовой записи прибавлялись медленно. Он был требователен к себе. Почему, он и сам не знал. Он не считал, что занимается литературой. Просто каждый законченный фрагмент приносил ему удовлетворение, казался чем-то вроде драгоценного или полудрагоценного камня, красивой раковины. Собирая (создавая) эти миниатюры, он чувствовал себя коллекционером, пополняющим полки в своих шкафах.
—
Но если спросить его, чего он, собственно, хочет, он не сможет ответить, ибо у него — это одно из его сильнейших доказательств — нет представления о свободе.
Писать о Г., заменяя инициал местоимением третьего лица. И нас будет трое: я, Г. и «он». Постепенно компания расширяется. И при этом сам я будто отодвигаюсь куда-то в сторону. Далеко. Так же, как он смотрит на город, на мир с высоты своей башни, я смотрю на него. Третье лицо — великолепный способ унестись вдаль, отстраниться, почувствовать себя спокойным, неуязвимым.
Продвигаясь в каком-то занятии дальше и дальше, добиваясь успехов, все более важных, значительных, он начинает ощущать свою близость к вершине, к полному успеху, вернее, он уже может отчетливо представить себе этот полный успех, и тогда его охватывает разочарование, потому что он понимает: полный успех не будет полным, он вообще не будет успехом в том единственном смысле, который имеет отношение к его жизни, к его смутной цели, к чему-то, что должно его успокоить, избавить от недовольства собой, оправдать прошлое, примирить с настоящим, подружить с будущим. И тогда он бросает свое дело и начинает другое. Потому что надо же что-то делать. Но и с необъяснимой надеждой, что теперь-то он нашел то, что искал, свой путь, свою цель. Прежние неудачи ничему его не учат. До какого-то времени. А потом он понимает, что дело и успех не спасают. Спасения нет нигде. По крайней мере, так устроен его мир. Он завидует другим. Их цели, занятия, кажутся ему пустышками, иллюзиями. Но он завидует их способности обманываться, серьезно относиться ко всем этим мелочам.
Он кажется себе ловцом журавлей, попавшим на состязание по ловле синиц и узнавшим от орнитолога или фольклориста, заслуживающего доверия, что журавли — мифические птицы.
Он вышел на состязание по стрельбе и обнаружил, что перед каждым участником поставлена мишень, а перед ним — нет. И в руках у него не винтовка, а лук. И вот он натягивает тетиву, чтобы пустить стрелу как можно дальше. В то время как другие вглядываются в мишень, задерживают дыхание и плавно нажимают на спусковой крючок.
Он чувствует себя должником. Не зная при этом, что именно задолжал. Да и заимодавец ему неизвестен.
Есть, конечно, примеры, когда кому-то удавалось свою тоску, беспокойство, слабость превратить в силу. Ведь тоска и беспокойство, даже сама слабость — это энергия. И если ее каким-то способом преобразовать, собрать, направить… Но он не знает, как это сделать. Вероятно, по лени он пропустил те лекции, где на доске выводились формулы, описывающие весь процесс.
Не быть даже в состоянии найти действенное утешение, действенное, не истинное, ибо такового не существует.
В его душе иногда собирается столько тумана, что он закрывает и самые высокие вершины.
Он мечтает о том, что когда-нибудь, украдкой — для этого, конечно, нужна такая темная ночь, какой еще не было, — он сойдет с линии боя и благодаря своему боевому опыту будет поставлен судьей над борющимися друг с другом противниками.
Дело судьи — такое же скучное, как и те дела, которые он разбирает.
Приятнее (и мудрее) жизнь рантье, не знающего никаких дел. Но где взять капитал?
Общение с себе подобными возможно лишь в одном случае — если общаешься с самим собой.
Что можно сказать о вине такого, что не сказал о ней К.? Вина — это некая внутренняя дрожь, тошнота, ноющая боль.
Здесь имеется в виду вина безымянная, секретная, суть которой держится в тайне.
В математике есть теоремы чистого существования. Доказывается, что существует число, удовлетворяющее определенным условиям. Но что это за число, неизвестно.
Чистая вина, свободная от всякой определенности. Она не может стать предметом какого-то искупительного действия, темой покаянной речи, оправдательного письма.
Кто-то недоволен мной. Его недовольство отличается от того недовольства, каким я сам недоволен собой. Но я не знаю, даже не представляю, кто бы это мог быть. И почему его недовольство так важно для меня. Настолько, что мое собственное недовольство по сравнению с ним кажется чем-то вроде благорасположения к нищему родственнику.
Если бы у меня достало сил рассчитаться с прошлым, покончить с ним, я бы придумал другого Г. — из башни «Гердер».
—
Одна из башен выше другой на этаж. И эта башня должна называться «Гердер». Чудак и маргинал всегда будет ниже человека без странностей. Судя по тому, что я знаю о Гердере, — или по тому, чего я не знаю, чего я о нем не слышал и не читал, — странности у него если и были, то не такие, чтобы мешать карьере.
Чуть ли не каждый день проезжаю мимо стройки, но почему-то ни разу не вышел, чтобы осмотреть ее поближе. Я уже закончил эту стройку в воображении.
Кафка: «Всякий человек своеобразен и должен находить вкус в собственном своеобразии».
Вино, виски, кофе поначалу вызывают отвращение. Потом к ним привыкаешь. И входишь во вкус.
Чтобы продолжить линию Г., придется прочесть биографию Гердера и его письма. Лучше, конечно, обойтись без этого. Но даже у моих бессвязных заметок есть своя логика. Чего я не предполагал.
Гайм о Гердере: «Его физические силы слишком скоро изменили ему. В конце сентября он просидел три часа в набитой людьми комнате, экзаменуя с чрезвычайным умственным напряжением кандидатов на духовные должности. Он возвратился измученным домой и почувствовал новое расстройство здоровья. Вскоре после того, а именно 17 или 18 октября, стало быть, только через месяц после его возвращения в Веймар, он внезапно упал в обморок в нетопленной зале, в которой осматривал устроенную Гёте выставку».
«Все его старые недуги снова обнаружились в сильнейшей степени. Если доктора предписывали какое-нибудь лекарство против одного недуга, то от этого же лекарства усиливались другие недуги. Вследствие нескольких апоплексических ударов силы больного пришли в такой упадок, что никакие лекарства не действовали».
«Человек рожден для общества» — любимый афоризм Гердера.
Если кто-то заявляет, что человек рожден для общества, у меня пропадает всякое желание с ним общаться.
Гердер — человек обширных планов и больших трудов.
Гаман представляется мне кафкианским человеком — любителем посидеть в норе. А Гердер — кем-то вроде скотовода. Или жителя прерий. С громким криком скачущего на коне.
Скорее всего, оба образа неверны. Но разве я забочусь об истине?
Неужели Г. никогда не бродит по берегу реки? Старому городу? Эспланаде? Заходит ли он в кафе? Бары? Что он предпочитает: вино или виски? Неужели минеральную воду? Что он вообще берет от города, кроме внешнего вида зданий? К прохожим на улицах он безразличен. Они его не занимают. Но архитектуру города он знает хорошо. Фасады и башенки в стиле модерн — его друзья.
Его способность очеловечивать неживое.
Я помню один яркий зимний день в Версале, необыкновенно тихий и спокойный. Всё словно смотрело на меня таинственным, вопрошающим взглядом. И я понял, что каждый уголок дворца, каждая колонна, каждое окно обладают духом, непостижимой для меня душой.
—
Гунта училась в Художественной академии. Г., немного смущаясь и не зная, как вести разговор, сказал, что он тоже рисует. Учится рисовать. Любит рисовать. Так, ничего особенного. Речные пейзажи. Улицы.
Гунта удивилась, обрадовалась, заинтересовалась и попросила показать рисунки. Тут Г. понял, что напрасно рассказал ей о них. Он представил, как она придирчиво рассматривает листы, делает замечания… Учительница и ученик. Нет, только не это.
Но прямо отказать он не мог и поэтому ограничился неопределенным обещанием: «как-нибудь». Мысленно говоря: «никогда».
Гунта сказала, что собирается пойти на выставку. В бывшем зале камерной музыки. Инсталляции. Почему бы им не сходить вместе?
Г. знал этот дом на улице Вагнера. Хотя ни разу в нем не бывал. Когда-то здесь проводились концерты. Потом зал и соседние помещения решили реконструировать. Но у Министерства культуры не хватило денег. Сейчас, как объяснила Гунта, зал находится на консервации. Г. не поинтересовался, что это означает. Какая разница. Его это не интересовало. Но сходить куда-то вместе было бы здорово.
Ему не нравилось, как Гунта говорит об искусстве. Слишком учено. Сухо. Но сходить с ней на выставку было бы замечательно. И не только на выставку, а куда угодно.
Они договорились встретиться завтра.
Больше всего Г. понравилось окно в темной комнате. Обе створки были открыты, и весь проем залит золотисто-молочным сиянием. Можно было выглянуть — и ничего не увидеть. Золотистое трехмерное ничто. Перед окном в комнате стояла скамья. Георг и Гунта посидели на ней, всматриваясь в ровный золотой свет. Г. хотелось обнять Гунту. Но он не решился.
На широкой постели. Белой, с позолоченным изголовьем. И все белье из золотистого шелка. Две простыни, две наволочки. Он укрывает себя и Гунту простыней золотистого цвета. Полностью. С головой. Они будто в пещере. В золотом коконе. Он целует ее в губы, а потом — в шею.
Г. выглядит нормальным. Не без странностей, конечно. Но их у него не больше, чем у реального Гамана.
Дэниел поцеловал ее в шею, легко касаясь мест, где под кожей бился пульс.
Неизвестный убийца наводит ужас на лондонцев. Пьет кровь своих жертв, а потом душит их. Инспектор Эбберлайн подозревает молодого немца, приехавшего в Лондон будто бы по делам и задержавшегося в городе на полгода. Подозреваемого зовут Иоганн Георг Гаман. Он живет вместе с лютнистом по имени Х. Вечерами они выступают в салонах: Гаман поет, Х. играет. Инспектор уверен, что это всего лишь прикрытие. Что они делают по ночам? Куда отправляются после концертов? Эбберлайн приказывает установить слежку.
Гаман: «Я чувствовал, как стучит мое сердце, слышал в его глубине голос, воздыхающий и скорбящий, словно голос крови, словно голос убитого брата, жаждущего отомстить за свою кровь».
«Нельзя испытывать чувства живой дружбы без того, чтобы обладать чувственностью, и метафизическая любовь, возможно, еще больше зависит от нервных соков, чем животная — от плоти и крови».
Гантенбайн, выдающий себя за слепого, украдкой читает романы о вампирах. Ему недостаточно аудиокниг. Он хочет видеть буквы.
Прикасаться к бумаге, видеть буквы, только буквы и ничего, кроме букв. Мечта книгочея, каким и был Г.
Пожирателем книг, но не плоти.
—
Мне всегда нравились герои-одиночки.
И сейчас, читая Стокера, я испытываю симпатию к ван Хельсингу, а не к Сьюарду, к Дракуле, а не к Джонатану.
Быть вампиром — значит быть монстром, исключением. Но писать о вампирах — значит быть заодно с издателями и читателями.
Их задержали под каким-то предлогом. Пока они сидели в камере (в разных камерах), в их квартире произвели незаконный обыск. Инспектор Эбберлайн считал, что для борьбы со злом все средства хороши. Он поклялся, что найдет Лондонского вампира. И полагал, что уже близок к цели.
Г. — успешный писатель. Он пишет романы о вампирах и динозаврах. Две его книги экранизированы. Живет в пентхаусе башни «Гердер». У него подружка-француженка. И он думает перебраться в Париж.
В Париже его подружка изменяет ему с другим писателем. Г. в ярости. Он не знает, что выбрать: убить писателя, подружку или себя. Все заканчивается тем, что он убивает главного персонажа своей саги о вампирах. Теперь в ярость приходит издатель. Он надеялся, что сага будет писаться, печататься и покупаться еще лет десять. Но Г. твердо решил изменить свою жизнь. Писать для публики — значит пускать свою жизнь на ветер. Нужно писать для немногих. И в первую очередь — для себя. Ничего не делать специально, чтобы в чем-то заинтересовать читателей, даже немногих. Относиться к немногим как к широкой, очень широкой публике. Той, что читает все написанное Бегбедером. Вообще не думать о читателях. Думать о жизни. Что такое жизнь вообще и твоя жизнь в частности. Откуда и куда. Предельная искренность. Затвориться в пентхаусе. Смотреть на закаты. И писать только то, что имеет отношение к сути дела.
—
Жара спала. Лето приняло свой обычный вид. Можно съездить на море, в Старый город. Или прогуляться по кладбищам.
«Шопенгауэр вел тягостно-веселую жизнь, все время сознавая, что проваливается в ад».
Не помню, чтобы Шопенгауэр развлекался чем-то еще, кроме игры на флейте.
Два-три собеседника, с которыми можно было бы разговаривать по дороге в ад, — большего мне не нужно.
Можно разговаривать и с самим собой. Но иметь пару толковых собеседников предпочтительнее.
Читать книги нужно лишь для того, чтобы найти подходящих спутников, с которыми можно было бы поболтать по дороге в ад.
Когда-то, в отрочестве, юности, жизнь казалась адом. Но потом стала представляться залом ожидания, вернее, зоной duty free, где можно приятно провести время.
Если все сводится к тому, чтобы сделать путь более приятным, менее тягостным, то зачем вообще выходить в дорогу?
Крут и с многим потом и трудом совершается тягостный путь, ведущий к добродетели.
Мы живем «после добродетели».
Я живу после добродетели.
«После добродетели» означает, что все дороги ведут в ад, точнее, в тупик. Еще точнее — в бескрайнее поле. А самым точным выражением было бы — никуда.
Добродетель предполагает некую цель. Быть добродетельным — значит стремиться к этой цели. Но если утрачены все цели, абсолютно все, то чем бы ты стал определять — или с чем бы соизмерять — свою добродетель?
Падая в ад, Шопенгауэр махал руками, кувыркался и строил веселые рожи.
Он летел вдоль стены небоскреба. Из окон ему приветственно махали Кафка, Беккет, Ионеско.
Хемингуэй встал навытяжку и отдал Шопенгауэру честь (на голове у него была белая шапочка с козырьком).
Кто-то отсалютовал двумя выстрелами из винтовки
—
Каждый день — словно музыкальная пьеса. И в каждой пьесе слышишь basso ostinato, органный пункт, обертон смерти.
Мне нравятся писатели, композиторы, которые слышат (и позволяют услышать читателю, слушателю) этот тон. Превращая его в основу, ствол, они сплетают (раскидывают) на нем крону других мотивов.
Иногда выпадают и беззаботные дни. Сквозь листья проглядывает голубое небо. Пробиваются лучи солнца. Однако в глубине прячется чувство, что это иллюзия, ненастоящее, словно блик на воде. В такие дни я как бы покидаю самого себя.
И все же это состояние убивает фантазию. Воображение не движется, сосредоточенное на одном.
Черное пятно мишени. Полное солнечное затмение. Шляпа фокусника, внутри которой ни одного зайца.
Системный сбой. Черный экран. Выберите одну из следующих возможностей: загрузка последней удачной конфигурации (с работоспособными параметрами), возврат к выбору операционной системы.
Проведено полное сканирование. Обнаружен вирус, избавиться от которого невозможно. Рекомендация: продолжать работу в безопасном режиме.
вирус
в моей душе прячется редкий вирус
его не может найти ни Dr.Web ни Kaspersky
он позволяет работать с файлами
но препятствует дефрагментации диска
в результате моя биография
распадается на кластеры
раскиданные по всему полю жизни
я чувствую как процессы
в операционной системе замедляются
и похоже что скоро
она
зависнет
Что там происходит с Гантенбайном? Он все еще проигрывает разные варианты жизни? Примеряет то и это и приходит к выводу, что любой выбор — это выбор между шилом и мылом, кукушкой и ястребом.
Когда откладываешь книгу, время в ней останавливается. Жизнь замирает. Вернувшись, обнаруживаешь, что с персонажем ничего нового не произошло. И это радует.
Выбор Гантенбайна — это выбор между верностью и адюльтером, между верностью одной женщине и другой.
Кафка беспокоился о том, упускает он настоящую жизнь или, наоборот, охраняет ее от искушений обычной жизни.
Вся тревога — от мысли, будто ты мог прожить свою жизнь получше.
Важный вопрос: что делать паре, когда секс становится рутиной? Когда жизнь становится рутиной?
Она годится мне в дочери, и встречаться нам снова бессмысленно.
Секс — начало и основа всего. Плодитесь и размножайтесь. А если не хотите размножаться, просто любите. Занимайтесь любовью два раза в день — утром и вечером. А еще — после обеда. И сразу после полуночи.
Все, что уводит от секса, ведет в никуда.
Как обеспечить доступ к телу в любой миг, когда захочешь, и при этом сохранить ощущение новизны?
Ханы, имевшие сотни наложниц, влюблялись в недоступных женщин.
Что ж полон грусти ум Гирея?
«Бурри пришел, как всегда, играть в шахматы».
Гантенбайн любит шахматы. Конь ходит буквой Г. Почему бы им не провести дружеский турнир, собравшись всем вместе? Роскошный зал во дворце Гирея. На столе — пять серебряных шкатулок. Каждый подходит, выбирает шкатулку, открывает крышку, вынимает шарик из малахита, показывает его остальным. На шарике выгравирована цифра.
Может быть, Гунта Молинаре тоже играет в шахматы? Шесть участников — чтобы никто не оставался свободным.
—
Личная история — автобиография без фактов. (Пессоа.)
Эта книга нравится мне все больше.
Нравится только то, что имеет отношение к тебе самому, в чем ты улавливаешь, замечаешь это отношение, и если поначалу не замечал ничего, что мог бы связать с собой, отнести к себе, то и не находил ничего интересного.
Игра богов. Бесконечные возможности.
Сперва он научился разыгрывать партии, — бессмертные партии, оставшиеся от прежних турниров, — беглым взглядом скользил по шахматным нотам и беззвучно переставлял фигуры на доске.
Со мной приключилось примерно то же, что и с Лужиным. Можно даже сказать — то же самое. Но обошлось это мне дороже. Отец его даже не журил. А мне пришлось выслушать длинную суровую речь. И еще час простоять в углу. Подумать только. В таком-то возрасте. Я был чересчур послушным. Нежность. Ожидание. Сознание, что не прав. Что заслуживаешь наказания. Какого угодно.
Отец научил меня играть в шахматы. А отчитывала за прогулы мать.
Моя провинность была двойной: я не только прогуливал уроки, но и воровал деньги из отцовского кошелька, чтобы купить шахматы. Пластиковую доску, которую можно было сложить или свернуть в трубочку. И комплект фигур.
Я таскал деньги в течение двух недель. По мелочи. Чтобы отец не заметил. Один раз я залез в кошелек матери. Только один. Я знал, что мать скорее заметит пропажу, чем отец.
Почему я не попросил у них денег? Потому что у нас уже были шахматы. А зачем же я хотел купить новые? Потому что наши шахматы были большие и тяжелые. Их нельзя было спрятать в ранец. Я хотел купить пластиковую доску и легкие пластмассовые фигуры. Уложив их на дно ранца, я делал вид, что иду в школу, а сам спешил в городской парк. Спешил — это неверно. Можно было не торопиться. Игроки там появлялись ближе к полудню. Пару часов я просто бродил по городу. Иногда усаживался на скамье в каком-то сквере, доставал шахматы и играл сам с собой. Один раз ко мне подошел старичок. Я сыграл с ним две партии и обе проиграл. И все равно он похвалил меня. Сказал не «далеко пойдешь», а что-то другое, столь же ободряющее.
Это было просто убежищем. Попыткой бегства. Она не могла удаться. Слишком много нежности, ожидания.
Но разве не это обеспечивает успех? Или закладывает его основу?
Весь мир вдруг потух, как будто повернули выключатель, и только одно, посреди мрака, было ярко освещено, новорожденное чудо, блестящий островок, на котором обречена была сосредоточиться вся его жизнь. Счастье, за которое он уцепился, остановилось; апрельский этот день замер навеки.
И ты с головой окунаешься в это счастье, словно попадаешь в страну, где ты — крупнейший землевладелец.
Для успеха нужна не влюбленность в игру, а уверенность в себе и безжалостное стремление к победе.
Мне нравился лаковый блеск фигур и доски. Их форма. Я их очеловечивал. Почему-то думал, что если буду видеть в них живых существ, то и играть стану лучше. Странно. Я никогда не разговаривал с игрушками. Они мне казались мертвыми. А вот в деревянных шахматных фигурах виделось что-то живое. Теплое. Мои друзья. Тут уж не до расчета вариантов. Настоящий шахматист воспринимает фигуры с точки зрения их функций. Абстрактно. Для меня же они были слишком конкретными. Материальными. Я помнил все царапины, щербинки. И переживал за них. Как будто это были шрамы на моей коже. Нельзя сказать, чтобы я не хотел побеждать. Но это желание было каким-то мечтательным. Я не вкладывался в него полностью.
—
Чуждые торжественности всех миров, безразличные к божественному и презирающие человеческое, мы легкомысленно посвящаем себя ощущению без цели, культивируемому в утонченном эпикуреизме — единственному, что соответствует нашей умственной энергии.
Г. как утонченный эпикуреец. Рисующий пейзажи. Описывающий настроения.
Г. заказал столик в открытом ресторане на берегу, чтобы посмотреть ночной фейерверк. Ракеты взлетали с длинной узкой дамбы, протянувшейся вдоль противоположного берега. Музыку сопровождения заглушала другая музыка: на эстраде играл ансамбль — три музыканта и вокалист. Г. не ожидал, что будет живая музыка. Он предпочел бы вообще смотреть фейерверк в тишине. Мясо в горшочке было так себе. Красное испанское — тоже. Впрочем, Г. не был большим знатоком. Гурманом. По правде, он не находил удовольствия в еде. Такого большого, чтобы ему можно было придавать значение. Считать чем-то важным. Фейерверк тоже оставлял его равнодушным. Это было похоже на цирковое искусство. Г. и в детстве недолюбливал цирк. Но ему почему-то захотелось посмотреть фейерверк. Такой фейерверк устраивали каждый год, в День города. И каждый раз — до этого дня — Г. проводил праздничный вечер дома. Но в этот раз он решил присоединиться к толпе. Ему стало скучно. Одиноко. Обычно он умел справляться с этими чувствами. Отвлекаться. Пережидать. А тут обманул самого себя какими-то хитрыми доводами. И вот он в ресторане. Страдает от холодного ветра. От плохой и чересчур громкой музыки. От присутствия других людей. От разноцветных вспышек, в которых не видит ничего праздничного, увлекательного. Он думает о том, как устраивают фейерверки. Какая нужна для этого аппаратура. Где готовят мастеров фейерверка. Выдают ли диплом. Сколько это стоит. Сколько зарабатывают мастера. Много ли они ездят из города в город, из страны в страну. Наверное, только самые успешные. Как всегда. И везде. Официант спрашивает, не нужно ли ему еще чего-то? Он просит принести счет. Эпикурейца из него не вышло. Он возвращается домой. Видит множество людей, собравшихся на праздник. Некоторые, наверное, приехали из окрестностей. Из маленьких городков. Все это ему чуждо. И люди, и то, что их занимает. Дома он наливает бокал вина, хотя уже выпил достаточно. Больше обычного. И раскрывает книгу. Что ж, эпикурейцы, кажется, предпочитали духовные удовольствия телесным, чувственным. Может, он все же, в каком-то смысле, эпикуреец?
Мы — гиперборейцы.
По ту сторону севера, льда, смерти — наша жизнь, наше счастье.
Г. живет в стороне. И, как ему кажется, далеко в стороне. Но он не по ту сторону, а по эту. Он не знает чувства «возрастающей силы». Он только мечтает о доблестных подвигах. По натуре он романтик и декадент. Больше ценит слабость, чем силу. Мечтает о том, чтобы стать сильным. Но не всерьез. Серьезно он воспринимает лишь слабость.
Гердер — совсем другой. Выше Г. на голову (подобно тому как одна башня выше другой на один этаж).
Семья Гердера занимает пентхаус. Но Гердеры используют крышу не для того, чтобы любоваться закатами. Для загорания. Купания. Летом там устраивают маленький бассейн.
У Гердера есть дочь, которую зовут Гунта. Не очень-то благозвучно — Гунта Гердер. Но так ее назвали. Гердеру (и его жене) не хватило фонетического чутья.
—
Пессоа: «Быть пессимистом — значит воспринимать любое событие как трагическое».
Конечно, когда мы создаем наши творения, у нас нет четкого представления об их ценности. Конечно, мы создаем их для развлечения, и нас невозможно сравнить с заключенным, плетущим что-то из соломы в стремлении забыть о собственной Судьбе, — скорее, с девушкой, забавы ради вышивающей подушку.
Г. не может быть пессимистом, потому что он сам устроил свою жизнь. Судьба не принуждала его. И потому он спокоен. Но похож ли он на вышивальщицу, забавляющуюся своим рукоделием?
Книга записей путешественников, странствующих из ниоткуда в никуда, из ничто в ничто.
«Что мне делать?» или «Зачем мне это делать?» не спрашивают в этих местах.
Гердер ищет выход из обрушившегося туннеля. Суареш (Пессоа) описывает, как выглядит этот завал. А что делает К.? Он задает вопросы, спрашивает: «Как я сюда попал?»
Это какое-то недоразумение. Сейчас прибудет управляющий Железной дорогой и с ним — спасательная команда.
К. стучит металлическим обломком по рельсам.
Он выстукивает S.O.S.
Суареш называет себя фаталистом. Он кичится своим спокойствием. Вы, там, оптимисты и пессимисты, разве вы не знаете, что все покоряется нерушимым законам, все предрешено? Ход пьесы прописан да самых мелких жестов. До тихого зевка и громкого вопля.
Личная история не может быть фаталистической. Фаталистическая история пишется со стороны. А личная — изнутри. Другое дело, что фатализм Суареша выдуманный, как и его спокойствие.
По правде, мне все равно, погиб я или нет. Само понятие «гибели» потеряло смысл. А с ним — потеряла смысл и личная история. Я хотел сделать из себя Суареша, меланхолического фаталиста, а когда мне это удалось, принялся сожалеть об успехе.
Г. представлялся самому себе загадкой. Загадками были для него и другие люди. Но он понимал, что разгадать их ему не под силу. А вот относительно себя он надеялся кое-что выяснить. Кое-что, а может, и все. К другим людям в мечты и память не заберешься. Но свои-то грезы и воспоминания знаешь хорошо. Так что же мешает докопаться до сути? До того глубинного слоя почвы, откуда все это произрастает? Проследить до конца корней. Кое-что выкорчевать. Кое-что оставить, чтобы ухаживать и растить.
Пока у человека сохраняется интерес к такого рода исследованию, он имеет «личную историю». Потому что личная история — это история таких поисков. А когда он отказывается от них, теряет к ним интерес, теряет надежду довести их до конца, получить какой-то важный результат, чтобы изменить что-то в своей жизни (а это и есть главная цель исследований), тогда он теряет и личную историю. Теперь его жизнь — это просто жизнь, составленная из фактов, чаще всего мелких. Личная история, незавершенная, свернувшая не туда, на любом своем этапе превосходит по значительности эту груду фактов, даже если среди них есть выдающиеся.
Если обычно у нас, в общем-то, хватает такта, чтобы ничего о себе не выяснять, теперь мы настолько ослабели, что начинаем искать ясности — разумеется, как будто просто так, в шутку, как старательно ловят маленьких детей, которые убегают от нас медленными маленькими шажками. Мы лезем куда-то, как кроты, и вот, совершенно черные, с бархатной шерсткой, вылезаем из своих осыпавшихся песчаных нор, высунув вверх свои бедные красные лапки, вызывающие нежную жалость.
Крот слеп к внешнему, наземному миру. Весь его чувствительный аппарат приспособлен к тому, чтобы разбираться в мире подземном.
Подземная тишина.
Г. устроил себе нору вдали от города. Он думал, что окажется в полной тишине. Не тут-то было. В школе Г. учился посредственно — а то бы он знал, что земля проводит звук лучше воздуха. Под землей Г. слышал, как движутся машины и поезда далеко от его жилища. Он был в курсе всех строительных и ремонтных работ в округе. Ему было известно, как идут дела на лесозаготовках, в песчаных карьерах и каменоломнях. Иногда ему казалось, что он слышит, как отец стучит пальцами по столу в гостиной, дожидаясь, когда он вернется с работы. Отец полагал, что Г. все еще служит в конторе. Он ошибался — как и во всем, что касалось Г. Годы шли, но Г. так и не решился сообщить отцу о его ошибке.
Бывают минуты, когда приходится делать усилие, чтобы подумать о себе, своей личной истории. И обычно это усилие ни к чему не приводит. Все личное перестает быть интересным. Интерес направляется на что-то другое. Спешит. Удаляется, не простившись. И ты остаешься без интереса к самому себе. Потерянный. Брошенный. В одиночестве, которое превосходит все другие одиночества своей пустотой.
Утром, закончив «Приговор», Кафка похвастался перед служанкой: «А я всю ночь писал». После этого он отправился в комнату сестер и прочитал им написанное. Жаль, он не отмечает, какое впечатление рассказ произвел на сестер. Что они сказали? Наверное, ничего разочаровывающего. Потому что, вернувшись к себе, Кафка снова лег в постель и пролежал до обеда, не сомкнув глаз, полный радостных мыслей и надежд.
—
Г. было восемнадцать, когда отец женился во второй раз. Гунта работала у него секретарем. Красивая блондинка. С длинными волосами. Полная. Но не слишком. Нормальная полнота. Женственная полнота. В противоположность матери Г., которая была худой и стриглась коротко.
Гунта была на семь лет старше Г. (и моложе его отца на двадцать). Г. казалось, что они с ней почти ровесники. И он не мог простить себе чувство симпатии, которое она у него вызывала. Почему он не может ненавидеть ее? Ведь она заняла место матери.
В первый месяц он думал, что не сможет жить без матери. Он не мог есть, не мог спать. Все случилось так неожиданно. Это была первая смерть, которая задела его самого. Первая смерть человека, которого он знал. И этим человеком была его мать.
Несчастья можно было бы избежать, не будь отец таким самоуверенным, будь он внимательнее. Если бы он оценил ситуацию быстрее. Если бы действовал правильно.
Отец и до несчастного случая подолгу задерживался на работе. А потом это стало правилом. Они почти не разговаривали. Г. решил вообще с ним не говорить. Но ему не удавалось отмалчиваться, когда отец к нему обращался. Он зависел от отца. Жил в его квартире, на его деньги. Оставалось еще три года до того, как ему исполнится восемнадцать. Но он уже знал, что уйдет от отца, как только сможет. Найдет работу, снимет комнату. Может быть, уедет в другой город, другую страну.
Отец сообщил ему, что женится, за месяц до свадьбы. В июне Г. как раз заканчивал школу. Отец уже присмотрел для него квартиру. Там он будет жить, пока не окончит университет. Все было спланировано: Г. поступает в университет на юридический, через семь лет заканчивает магистратуру и приступает к работе. Начинает самостоятельную жизнь.
И тут Г. проявил слабость. Он не подозревал, насколько он слаб. Ему казалось, что он полон отваги, решимости. Он был уверен, что начать самостоятельную жизнь за границей — пустяки. Но оказалось, что ему страшно даже попробовать. Неизвестно, чего он боялся больше — нарушить планы отца или оказаться одному, без поддержки.
Накануне свадьбы он переехал в квартиру, которую снял для него отец.
Кабинет сменился. Но отец остался на той же должности. Успешный чиновник. Состоятельный человек. Он по-прежнему часто задерживался на работе.
Г. и Гунта ходили вместе в театр, на кинофестивали, концерты, ярмарки. В День города они летали на воздушном шаре. Тогда, правда, с ними был и отец Г.
Иногда они вместе обедали. Г. жил в центре, недалеко от здания, где работала Гунта. Это был офис какой-то небольшой фирмы. Отец хотел, чтобы она стала домохозяйкой. Но ей эта идея не понравилась.
С тех пор, как он переселился, Г. ни разу не был в башне. День рождения отца они отмечали в ресторане. Г. по-прежнему считал отца виновным в смерти матери. Вместе с Гунтой они ходили на ее могилу.
Однажды Гунта позвонила и сказала, что сегодня заканчивает пораньше и могла бы зайти к нему. До этого она никогда не была у Г. Он не приглашал ее к себе. Г. смутился, сказал, что у него беспорядок, придумывал еще какие-то предлоги. Но Гунта все же пришла.
Она с интересом оглядела его квартиру. Спросила, бывают ли у него друзья, знакомые, девушки.
Вот так это и началось.
Она ушла от него через три часа. Хотя выставка, на которой они собирались побывать, закрылась раньше. Они уже одевались, когда отец позвонил Гунте, чтобы спросить, как дела. Она ответила: «Стоило поглядеть. Мы сейчас в кафе».
Теперь они встречались у Г. при каждом удобном случае. А случаев таких было достаточно. Отец уже привык к тому, что они ходят куда-то вместе. Так, по крайней мере, думал Г. И так думала Гунта. Конечно, им приходилось соблюдать осторожность. Отец мог внезапно появиться там, куда, по словам Гунты, она отправилась с Г. Но такого до сих пор не случалось. Когда отец хотел к ним присоединиться, он предварительно звонил. Звонок обычно заставал их в постели, и тогда они быстренько собирались и мчались туда, где должны были быть. Один раз они опоздали. Но им удалось вывернуться.
Девичья фамилия Гунты была Молинаре. Г. так мысленно и звал ее: Гунта Молинаре. Ему нравилось это сочетание. И хотя у нее теперь была другая фамилия, — такая же, как у него, — он почти не вспоминал об этом.
Однажды, когда они лежали в постели, он предложил ей развестись и выйти за него. Гунта не рассмеялась, а нежно поцеловала его в щеку. И сказала, что это невозможно. Ведь она на семь лет старше.
А потом случилось то, что и должно было случиться, должно было — если верить, что у всего хорошего век недолог. Отец пригласил их съездить в охотничий домик. Это был выходной. Гунта сидела впереди, рядом с мужем, а Г. — позади.
Они переехали реку и покатили дальше. Отец рассказывал что-то о своей работе, а потом стал расспрашивать их о выставках, на которых они побывали, о спектаклях, которые они посмотрели. Гунта первая почувствовала неладное и, обернувшись, серьезно посмотрела на Г. Заметив это, отец перешел к делу.
Он знает, чем они занимаются. Он знает: его вторая жена не лучше той, первой, которой он помог упасть с обрыва. Она тоже нашла себе другого, помоложе. Хотя и не родственника. Остановите! Я хочу выйти. Нет уж. Остановимся, когда я этого захочу.
Они мчатся по широкой автостраде. Никаких светофоров. Скорость за сто. И человек за рулем, очевидно, безумен.
Водитель жмет на газ. Машина врезается в ограждение (грузовик, опору дорожной развязки). Подушки безопасности не спасают. Автомобиль сминается, взлетает на воздух, переворачивается, вспыхивает.
Плохой день для медиков, полиции и статистики ДТП.
—
Если я пускаю мысли на самотек, они текут, хотя и по разным руслам, но всегда в одном направлении и впадают в одно и то же море. Или исчезают в песке.
Нужно немногое — уверенность, что тот способ, каким ты проживаешь свою жизнь, — наилучший. Не только для тебя. Каждый должен был бы стремиться жить так, как живешь ты. Дело, которым ты занимаешься, наиважнейшее. Уверься в этом, и у тебя появятся силы, а у твоей жизни — смысл.
Что бы я ни делал, будь то самое простое и самое естественное, во всем этом я чувствую себя незащищенным, причем до такой степени — у меня по этой части взгляд острый, — в какой это не бывает ни у кого.
Если бы я умел спасаться, как летучая мышь, копая норы, я копал бы норы.
Играя в шахматы, К. первым делом прятал своего короля. Он рокировал уже на четвертом ходу, а затем окружал «замок» всеми фигурами. После этого он ходил только пешками ферзевого фланга, жертвуя их, чтобы отвлечь силы противника. Напрасно Г. советовал ему играть смелее — занимать центр, развивать фигуры. «Лучшая защита — нападение, — говорил он. — Это правило всех великих полководцев». Выслушав наставление, К., случалось, делал два-три активных хода, но затем возвращался к привычному плану. «Ну хорошо, — пытался зайти с другой стороны Г. — Допустим, твоя цель — сделать как можно больше ходов до того, как ты получишь мат. Этой цели можно добиваться различными средствами. И те, которые применяешь ты, старина, далеко не самые лучшие». К. обычно отмалчивался. Но однажды он ответил, и ответ его был неожиданным. «Моя цель, — сказал он, — построить замок и жить в нем, ни о чем не заботясь. Твоя цель, как я понимаю, иная: ты хочешь у меня выиграть. Наши цели находятся как бы в различных измерениях. Поэтому моя стратегия приводит к замечательному результату: каждый из нас получает то, к чему он стремится. Мы оба оказываемся в выигрыше, мой друг!»
Поскольку я не ощущаю в себе ничего национального, этнического, и родной язык для меня — просто язык, которым я владею лучше других языков, меня огорчает, когда Кафка пишет о еврейских делах, о чем-то, связанном с «еврейством». Я хотел бы видеть в нем человека без корней, без родины, без народа, без политических и общественных интересов. Такому «абсолютному» Кафке разрешается интересоваться только литературой и философией. И еще он может писать письма двум-трем друзьям.
Кафке разрешается упорно думать об отношениях с отцом и некоторыми другими близкими родственниками. Ему позволяется также страдать от разнообразных шумов, включая едва заметные, — например, от стука мышиных лапок по ночам и шороха, который производят бабочки и древоточцы.
Для меня загадка, почему Кафка продолжал жить в семье, хотя мог снять где-то комнату потише. Тогда он избавился бы также от необходимости видеть отца и от его поучений.
Кафка: «Непосредственно доверен мне был только голос, сказавший, что все остальное — шелуха».
Верить в голос и заботиться только о том, чтобы сказанное им не превратилось в болтовню. Возможна и другая точка зрения: болтовня начинается там, где ты подменяешь доверенный тебе голос своим, врожденным.
Один голос получаешь с рождением, другой тебе доверяют (может случиться так, что доверят, а может и не случиться).
Но все это пустые метафоры. За голос нужно бороться. Его приходится вырабатывать. Студенты, проходящие военную подготовку, вырабатывают «командирский голос». Без такого голоса, какой ты лейтенант? И без «авторского голоса», какой ты автор?
Жить так, будто к тебе в любой момент может явиться Командор и потребовать ответа.
Странное настроение для человека вроде меня.
Кто здесь думает сделаться автором? Оглянись — и никого не увидишь.
—
Г. рисует портрет Гердера. Выдуманного им жителя соседней башни. Расстояние между башнями невелико. Но какая разница между двумя Г.!
Вместо отца-инвалида, о котором нужно заботиться, у Гердера — жена и дети. О них тоже нужно заботиться, но это забота иного рода. Гердер успевает все — зарабатывать деньги, писать книги, проводить время с женой и детьми. Ни одной минуты, потраченной на пустые грезы.
Мать Гердера умерла (как и мать Г.). Но он не испытывает по этому поводу постоянной скорби. Он скорбит лишь два раза в год — когда посещает ее могилу. Нормальное, здоровое отношение к смерти близкого человека. Почему бы Г. не последовать его примеру? Иногда Г. думает, что лучше было бы согласиться на просьбу отца и помочь ему уйти из жизни, сделавшейся для него мучительной. И перестать постоянно думать о матери. Отец и мать — словно два якоря, которые удерживают его корабль на месте.
Ветер стих, и парус лёг.
Говорить, чтобы не слышать молчания темных вод.
Я выдумываю Г., живущего в башне «Гаман», а тот, в свою очередь, выдумывает Гердера, живущего в башне «Гердер». Может случиться, что Гердер выдумает еще какого-то типа, живущего поблизости от меня.
Речь, приближающая говорящего к себе, и речь, удаляющая говорящего от себя. Вроде пассатного и встречного экваториального течения.
Все океанические течения рано или поздно поворачивают в обратную сторону.
Гердер. Среднего роста. Коренастый. С широкими плечами. Ноги чуть коротковаты, но крепкие. Пальцы волосатые. Как и все тело. Крив на один глаз (детская травма). Большая родинка над левым уголком рта. Черноволос. Без признаков лысины. Густая черная борода. Аккуратно подстриженная. Усы тоже черные с рыжеватым оттенком. Говорит энергично. Отчетливо. Ногти стрижет коротко. Привычка играть авторучкой или карандашом. Иногда теребит левую мочку уха. Из крепких напитков предпочитает виски. Из вин — австралийское белое. Водит черный лексус. До этого у него был серебристый ниссан. Один раз имел дело с дорожной полицией — небольшой инцидент на дороге. Женат на преподавательнице испанского языка. Две дочери. Одна уже совершеннолетняя. Учится в Германии. Гердер занимает сразу две должности — одну в государственной, другую — в частной структуре. Конфликт интересов в данном случае исключен. Кроме того, Гердер пишет статьи и книги. Получает гонорары. Предпочитает синие костюмы. Носит их с коричневыми туфлями. Перстень. Дорогие часы.
Однажды Гердер узнает, что серьезно болен. Это еще не приговор, но теперь он живет с мыслью о близкой смерти. Мысль о смерти сделалась ему близка. Он почувствовал близость смерти. Раньше она словно обитала за Полярным кругом, а теперь переселилась в его тело. Мужественный ли человек Гердер? Как он поведет себя, заполучив такую соседку? Гердер решает написать «книгу жизни». Не книгу жизни, а книгу своей жизни. Какая ирония. Думать о книге жизни ввиду приближающейся смерти. Что тут имеется в виду? Он не собирается описывать свою жизнь. Гердер хочет выдумать персонажа и приписать ему свою растерянность. Но при этом обойтись без автобиографических подробностей. Единственное, что он берет из своей жизни, — место проживания своего героя. Он поселяет этого человека в соседней башне «Гаман» и называет его тоже Гаманом, хотя чаще пользуется одним инициалом — Г.
—
Гаман одевается в синий костюм Гердера. Он чувствует себя Гердером. Который, между прочим, на голову выше его (да, он не среднего роста, а, скорее высокого). Гаману интересно воображать себя другим человеком. Ему никогда не приходила мысль писать о себе. Он предпочитал пейзажные зарисовки. И теперь перед ним раскинулось широкое поле. Дальняя дорога. Писать о Гердере можно долго. Написать о нем можно много. Он того заслуживает. Полная противоположность Гаману. Низкорослому, неустроенному. Неудачник с рождения. Телесно-то он здоров. Тело его было построено в материнской утробе правильно, без дефектов. Но психика его не в порядке. Душе его не хватает опоры. Она как бы без внутреннего скелета. А душа должна иметь скелет, как и тело. Душа Гамана, скорее, имеет экзоскелет. Что-то вроде панциря. И не как у черепахи, а такой, какой имеют жуки. То есть тонкий и хрупкий. По сути, он ни от чего не защищает. Но это единственное, что есть у Гамана для обустройства в этом мире. Для адаптации к нему. Что означает: возможность выжить. Или просто продолжать свою бесцельную жизнь. Не таков Гердер. В самом его имени слышится что-то твердое, прочное, самостоятельное. Две гласные «а» в имени «Гаман» имеют в себе что-то женское, мягкое, полое. А два «р» в слове «Гердер» напоминают тигриный рык, даже если произносятся мягко. «Гердер» — мужское имя, а «Гаман» — женское, если не полностью, то наполовину. Гаман — гермафродит. И вот он пробует вообразить себя настоящим мужчиной. Пусть не солдатом, не спортсменом, не бизнесменом, а всего лишь чиновником и писателем. Например, юристом и писателем. Гаман покупает себе синий костюм. Дорогие часы. Перстень с аквамарином. Дюжину галстуков, однотонных и в полоску. Туфли. Меняет автомобиль (форд на лексус). Читает учебники по гражданскому и бизнес-праву. Гердер играет с коллегами и знакомыми в гольф и теннис. Гаман изучает правила игры. Берет уроки. Постепенно он все больше ощущает себя Гердером. Остается только воспроизвести его мысли, овладеть его языком. А это означает, что Гаман должен написать книгу за Гердера. Для начала нужно выбрать жанр. Гаман предполагает, что Гердер следует Джону Гришему и пишет юридические триллеры. Именно в таком жанре должен писать успешный, энергичный юрист. Книги Гердера переводятся на все европейские языки. У него немало поклонников и в Азии, не говоря уже об Америке. Доходы от книг намного превышают те суммы, которые он получает на службе. Поэтому однажды Гердер решает, что сможет жить только на деньги от продажи своих романов. Он покупает особняк. Где-то на берегу залива. У него есть катер. В гараже — три машины: его собственная, жены и старшей дочери. Обе дочери пока живут с ним. Все идет хорошо. Но случается так, что сюжет последнего его романа очень точно совпадает с действительностью. Гердер об этом не подозревает. Он описывает государственную аферу, не догадываясь, насколько близко вымышленный сюжет совпадает с тем, что происходит в реальности. Махинаторы встревожены. Откуда утечка? И что делать теперь, когда книга опубликована? Если бы им стало известно об этом заранее! Они позаботились бы, чтобы рукопись не попала в типографию. И поговорили бы (весьма убедительно) с автором. Поговорить с ним нужно так и так. Необходимо выяснить, что еще ему известно. Откуда у него эта информация? Кто, кроме него, в курсе происходящего?
Со зрением у Гердера все в порядке. Откуда взялась эта выдумка о детской травме?
И Гаман, и Гердер, выдумывая своих персонажей, действуют в том же духе, что и создатель Гантенбайна. Не помню уж, для чего тот выдумал Гантенбайна, а вдобавок и его двойника. То ли он хотел прожить свои непрожитые жизни, то ли — показать, что все дорожки ведут к одному оврагу.
—
Помимо отца, у Кафки есть еще множество других врагов — к ним относятся все, кто (и всё, что) производит хотя бы малейший шум.
Первыми в этом списке идут дети. Они всегда тут как тут — под окном. И всегда кричат. (Под окном часто также собираются служащие, возвращающиеся с какого-то собрания, и другие охотники поболтать.)
Затем идут любители бренчать на фортепьяно, петь и насвистывать. Они могут располагаться этажом (этажами) выше (ниже) или по другую сторону улицы — не имеет значения. Играют они плохо, и голоса у них отвратительные.
На третьем месте — разного рода ремесленники и рабочие: жестянщики, печники, заготовители дров. Некоторые, производя, так сказать, профессиональный шум, сопровождают его еще пением или свистом.
Четвертое место делят случайно оказавшаяся поблизости железнодорожная станция, где по ночам грузят бревна, и конный ворот, расположенный примерно в ста метрах (лошади могут выполнять свою работу в тишине, но когда запрягают волов, то не обойтись без криков и понуканий).
И, наконец, — мыши. Шорох, производимый этими маленькими существами, может заставить бодрствовать до утра.
Завидую — но сам не знаю, завидую ли — тем, чью биографию можно написать, или тем, кто может написать собственную. В этих бессвязных впечатлениях я и не ищу связи, рассказывая беспристрастно собственную биографию, лишенную фактов, свою историю жизни, лишенную жизни. Это моя Исповедь и, если я в ней ничего не говорю, значит, рассказывать нечего.
Однажды, в ранней юности, я вдруг сообразил, что, обращаясь ко мне, мать использует только императивы. Либо прямые, либо косвенные, выраженные вопросом. Спрашивая о чем-то, человек требует ответа. Поэтому все сводилось к требованиям, приказаниям. И еще были оценки. Но никогда не было простых нарративов, фактических утверждений. Мы ничего не рассказывали друг другу. Я охотно бы что-то ей рассказал, но раз за разом убеждался, что лучше этого не делать. Сказанное каким-то удивительным образом оборачивалось против меня — давало ей повод выдвинуть новое требование, потребовать, чтобы я что-то делал или чего-то не делал. Постепенно у меня пропала всякая охота с ней говорить. Если учесть, что отец был вообще молчалив (молчун, как его называла бабушка), то понятно, почему в доме слышался обычно лишь голос матери, и почему общение было чисто инструментальным, то есть сводилось к тому, чтобы как-то повлиять на мое поведение, вкусы, выбор.
Молчуньей была и бабушка.
Кафка — Броду: «Для меня эта пьеса значит много, она мне очень близка, задевает меня самым ужасным образом».
Силу приписываешь себе, а слабость — своему детству.
«Мальчик — отец мужчины».
И при этом все происходит в такой тишине, которая показалась бы Кафке раем.
Та относительно отшельническая, вне мира, жизнь, которую я здесь веду, сама по себе не хуже других, жаловаться нет причин; но если туда, во внемирность, доносятся голоса мира, точно голоса осквернителей гробниц, я срываюсь и буквально бьюсь лбом о слегка лишь притворенную дверь безумия.
Собственно, мне живется не так уж плохо. Недовольство связано все с тем же детским убеждением, будто мне предстоит какое-то великое дело. Большое дело. На которое у меня не хватает сил. И в этой нехватке будто бы виноват я сам. Но это убеждение вложено в меня матерью. Так же, как и другое — что мне это не по силам.
Почему же, сознавая все это, я по-прежнему чувствую вину и какое-то тоскливое смятение — как будто не решил задачу, не исполнил заданный урок?
Никто не предлагал мне никакой задачи. Никто не ждет от меня никаких дел, ни больших, ни малых (исключая служебные). Посмотреть со стороны — так я добился кое-чего в жизни, достижений у меня побольше, чем у многих. Живу припеваючи. Разрешите представиться — Иоганн Гердер. Успешный человек.
—
Пример Кафки показывает, что есть два вида литературы: письмо как проект по спасению души и как то, что не имеет отношения к этой цели.
Смерть стоит перед нашими глазами примерно так же, как картина с изображением битвы Александра на стене в школьном классе. Задача в том, чтобы нашими делами еще в этой жизни затемнить или совсем стереть эту картину.
Когда-то я досадовал на холодность всего, что написали знаменитые авторы. Я искал в литературе той же эмоциональности, что и в музыке.
Жизнь по большей части не является азартной игрой, но природа взаимодействия — игровая.
Соблюдать правила социальной игры, прилаживаться к другим, говорить и действовать, сообразовываясь с окружающими, ролью, маской и т. д., — мне это казалось предательством по отношению к себе. Уж лучше сидеть в пустом баре, когда все остальные сидят в театре. И разговаривать с самим собой.
Какого рода будет русский перевод слова soliloquy, женского или мужского?
Чем вы занимаетесь на досуге? — Пишу солилоквий.
—
Soliloquy. Возможно, окончание (мужское, женское) зависит от того, имеется ли в виду литературное сочинение или речь в пьесе.
На самом деле Гердер и Гаман — реальные, живые люди. И один действительно живет в башне «Гердер», а другой — в башне «Гаман». Но они не догадываются об этом. Каждый считает другого своей выдумкой, вымышленным персонажем.
Гердер — Гаману. Дорогой Гаман!
Не могу сказать, что ты плоть от плоти моей, но спешу предупредить, что ты — мысль от мысли моей. Может быть, ты не просто мысль. Может быть, ты существуешь в некотором специально для этого отведенном измерении. Человек, много времени проводящий с литературными персонажами, постепенно уверяется, что они имеют независимое существование. Для заядлого книгочея — это почти аксиома, наглядный факт. Но и писатели, создающие этих самых персонажей, часто жалуются на то (или хвалятся тем), что их герои начинают действовать и говорить самостоятельно. Так вот, ты — один из этих наполовину реальных, наполовину вымышленных существ. Там, где ты обитаешь, тебе могут встретиться и другие лица того же рода. Надеюсь, вы не скучаете.
Я пишу тебе для того, чтобы объяснить, зачем я тебя выдумал, или, говоря по-другому (что будет, однако, равнозначно сказанному), создал. Реальные, невыдуманные люди часто задаются вопросом, зачем их втолкнули, вбросили, отправили пинком в этом мир. Думаю, и ты — вместе с твоими друзьями — задаешь себе, им и кому-то неизвестному подобный вопрос. Реальные люди редко получают осмысленный ответ, даже если найдут тех, кто согласится им ответить. Но в твоем (нашем) случае, ответ будет ясным и точным, как правила умножения. Потому что я и есть тот неизвестный, кто несет ответственность за твое существование. (Поскольку «ответственность» имеет тот же корень, что и «ответ», естественно было бы ожидать, что всякий, ответственный за чье-либо существование, отчитывается перед ним по первому требованию, то есть отвечает по первому же запросу, объясняя зачем, для чего, ради какой цели, задачи он (или она) его создал (создала). Мы знаем, однако, что это не так. По крайней мере, те, кто живет в реальном, физическом мире, считают большой удачей, если им удается получить честный и четкий ответ. Но у меня нет причин скрывать мотив, которому ты обязан своим существованием. И я тороплюсь рассказать о нем, по возможности, ясно и коротко.)
Так вот, я придумал тебя, дорогой Гаман, в трудный, тяжелый час своей жизни. Многие (писатели и не-писатели) дают жизнь другим существам необдуманно, то есть не задумываясь над тем, что они делают. Поэтому и вразумительного ответа (зачем, для чего) от них не дождешься. Но я хорошо сознавал, что делаю и зачем. Я создал тебя по необходимости. Это не было свободной игрой творческих сил, какой предаются благополучные писатели и не-писатели. Это был акт отчаяния.
—
Я потерял интерес к Гантенбайну и его истории. Эта история написана в том же духе, что и «Отчаяние». На публику.
Беллетрист — человек, с которым приятно поболтать в зале ожидания или самолете.
Почему Г. не делает отцу смертельную инъекцию? Или не дает большую дозу снотворного? Уголовное преследование ему не грозит. И все же он не решается. Напротив — решительно отказывается это сделать. Почему? Отец его был тираном. При отце Г. не мог ни думать, ни говорить. В юности Г. сознательно желал ему смерти. Там, в Хорватии, он представлял, как столкнет отца с обрыва. Представлял отчетливо. Отец увлеченно снимает озеро. Г. заходит сзади и, разбежавшись, толкает его вперед. Крик. Шум падения. Тишина. Г. осторожно подходит к обрыву и смотрит вниз. Держась за ветку, он наклоняется и видит тело отца. Камера лежит неподалеку.
Г. оставляет отцу жизнь из мести.
Отца Гамана зовут Герман.
Герман перенес два инсульта и не в состоянии говорить.
Гаман же произносит у его постели длинные речи. Полные иронии. Язвительные. Притворно сочувственные. Отец может закрыть глаза, но не может заткнуть себе уши. Гаман описывает ему историю их отношений. Припоминает разные мелочи. Мелкими эти слова, поступки казались отцу. Но для ребенка это были вовсе не мелочи. У него отличная память. Недаром он был первым учеником. Иногда он добавляет и что-то выдуманное. Отец все равно не может отличить выдумку от правды. Он и раньше, когда был здоров, не помнил многое из того, что случалось между ними. А сейчас и подавно. Поэтому Г. может выдумывать бесконечно. И он это делает, наслаждаясь своей властью. Теперь он — повелитель. Раньше он был ничем. Крохотным, прозрачно-студенистым комочком. Но получив власть над отцом, он стал таким же, как был отец до того, как с ним приключилось несчастье, — цельным и ясным, как закаленное стекло. Или драгоценный кристалл.
А. не мог ни дружно жить, ни разойтись с Г., поэтому он застрелился; он думал, что таким образом сможет соединить несоединимое, и именно «уединиться в беседке» с самим собой.
Г. иногда думал о самоубийстве. Он наказал бы этим отца и сбежал бы из-под его надзора. Нет, не то чтобы сбежал. Г. не верил в посмертную жизнь. Просто он положил бы конец этим невыносимым для него отношениям. Но его останавливала мысль о матери. Мать тогда еще была жива.
Любимой мечтой Г. была жизнь на острове вдвоем с матерью. Маленький деревянный домик на высоких сваях. Голубая лагуна. Белый песок. Пальмы. И ни одного человека.
Его привязанность к матери столь же сильна, как и ненависть к отцу.
Однако, если верить психологам, такие сильные чувства амбивалентны. Что означает: в его ненависти скрыта любовь, а в любви — ненависть.
Гаман — Гердеру. Дорогой Гердер!
Кем бы ты ни был — хирургом, юристом, политиком, менеджером, — ты мне нравишься. Впрочем, это не удивительно: ведь ты — мое создание. Я выдумал тебя, чтобы иметь рядом хотя бы одного человека, который бы мне нравился. По натуре я мизантроп. Не знаю, что сформировало мой характер. Не было никаких заметных (сохранившихся в памяти) причин, чтобы я начал сторониться людей. Так уж сложилось. Я много думал над этим и не нашел ничего, что объясняло бы мой характер, мою нелюбовь к общению. Это как любовь к сладкому и кислому. Я пытался изменить свой характер, но убедился, что ничего хорошего не выйдет, если будешь упрямиться и поступать наперекор своему вкусу. И я решил принять себя таким, каков я есть. Нелюдим? Что ж, поможем ему устроить свою жизнь так, чтобы он мог за день не произнести ни слова. Чтобы он мог прожить сутки, не увидев ни одного человека. И мне это удалось. Я живу так, как того требует мой характер. Ничто, однако, в моей природе не противится разговору с вымышленным собеседником. Тихому разговору. В молчании. Хотя и не бессловесному. Каждый день я гляжу на соседний жилой корпус. При этом вспоминаю иногда, что назван он в честь Иоганна Готфрида Гердера, жившего в этих местах. Гердера, который ходил по этому берегу. Можно ли увидеть одну и ту же реку дважды? Гердер был философом и размышлял над подобными вопросами. Пространно и плодотворно. В отличие от Гамана, он был человеком самоуверенным, и это помогало ему прокладывать дорогу в жизни. Гаман же рано сошел на обочину. Еще в университете, из которого он вышел, так и не получив диплом. Гердер, окончив университет, занялся преподаванием — успешно. Сочинительством — успешно. Церковной деятельностью — успешно. Семейными и домашними делами — успешно. Он был успешным человеком. Чего не скажешь о Гамане. То есть обо мне. Здесь нет никакой путаницы. Случайное совпадение — я ношу ту же фамилию, что и Иоганн Георг Гаман. И живу в башне, названной его именем. Соседняя башня называется «Гердер». Но, насколько мне известно, в ней нет жильца по фамилии Гердер. Это оставляет место для вымышленного персонажа. Я поселяю его по соседству, в башне «Гердер», на том же этаже, в тридцати метрах от себя. Теперь мне есть с кем поговорить.
—
Случайная книга. Случайная, как моя жизнь. Я всегда хотел сделать из своей жизни что-то иное — неслучайное, оправданное, стоящее на каком-то основании, уходящее ввысь к какой-то цели.
Бедственности моего положения не ухудшают эти соединенные по моей воле слова, с помощью которых я складываю понемногу свою книгу случайных размышлений.
Лучшего эпиграфа не найти (если бы эти записки действительно были книгой).
С одной стороны, все в моей жизни, вроде бы, закономерно: природные задатки (незадатки) и впечатления детства определили все последующее. С другой, в этой закономерности нет никакого смысла. А я искал осмысленного основания. Целесообразной необходимости.
Вот моя беда: я с детства привык смотреть на свою жизнь как бы с высоты. Охватывать ее «единым взглядом». Помнить начало и представлять конец. Я не мог жить настоящим. Все настоящее лежало в тени конца. Вынести такую картину можно было, только если жизнь представала чем-то вроде литературной истории, движением к какой-то цели и достижением этой цели. Или крахом, трагической неудачей. В отсутствие же того и другого — и достижения, и неудачи в достижении «великой цели» — жизнь оказывалась лишенной всякого смысла. Мелкие радости, повседневные заботы ничего не меняли. Они не могли сделать жизнь осмысленной.
Другие, похоже, смотрят на свою жизнь с точки пониже. Не охватывая ее целиком. Их жизнь — это процесс. Течение. И они чувствуют себя пловцами. А не гидрологами, с высоты наблюдающими за течением.
—
У Набокова есть роман «Подвиг». Название, я уверен, так же обманчиво, как и «Отчаяние».
Подвигом было бы написать роман о двух Г. Ироничный. Написать всерьез не получится, потому что я заранее был бы уверен, что серьезного романа мне не написать.
Как добраться до этической стадии жизни.
Жить всерьез, ощущая в себе твердое основание, кристаллическую платформу.
Возможно, я всегда ставил себе ошибочную цель. И делаю это сейчас. Когда мечтаю о цельной жизни, твердом основании. Правильное решение заключалось бы в том, чтобы, не обращая внимания на «личное» (внутренний раздор), делать какое-то дело, например, писать стихи или романы. Тут внутреннее смятение было бы кстати. Что доказывают биографии многих писателей. Почему же я не мог до сих пор обратить свою разделенность себе на пользу? Потому что слишком заботился о своем внутреннем состоянии, слишком много думал о жизни в целом.
Снова и снова пробивается надежда: вот я найду цель, подходящее к моим «незадаткам» дело, буду добиваться этой цели с необыкновенным упорством и т. д.
Вечная зима с частыми оттепелями, когда появляются подснежники.
Надежда на здоровую жизнь. Заполненную делом. Наполненную смыслом. Даже если этот смысл в том, чтобы разыгрывать читателей, уверяя их, будто Достоевский написал роман «Кровь и слюни», а Фолкнер — что-то вроде «Сезам и фюрер».
Я сам топчу, вытаптываю, вырываю с корнем эти ростки. Больше никогда не поддамся на эти посулы, не попадусь на эти манки.
Флобер потратил бы весь вечер на то, чтобы убрать непрошеную рифму (и ритм). У него было бы дело на целый вечер. Но я не Флобер, и вечер мой пуст.
Всего лишь «случайная книга». Помнить об этом. Случайное собрание случайных мыслей случайного человека.