Повесть про себя
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2021
Кузнецов Игорь Робертович родился в 1959 году. Окончил Литературный институт им.А.М.Горького в 1987 году. Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Иностранная литература», автор нескольких книг, в том числе «Бестиарий» с иллюстрациями Татьяны Морозовой (М., 2010) и др. Составитель нескольких изданий И.А.Гончарова (биография, комментарии). Живет в Москве. Предыдущая прозаическая публикация в «ДН» — 2018, № 8.
Тане Морозовой
«Тонкие вещи» и три жизни
Недавно дочь со спокойным изумлением и чуть с недоверием сказала-спросила:
— Тебе же в этом году шестьдесят?
— Ага. И как всегда — в декабре.
— Надо будет что-то придумать…
Раньше, уже немного давно, одна любимая тогда женщина требовательно и даже с некоторым раздражением попросила:
— Да напиши ты, наконец, про свои «тонкие вещи», а то только все говоришь и говоришь…
А мой давний, еще со студенческого Изборска товарищ, цыган, ныне директор усадьбы «Останкино», на мою не помню по какому поводу реплику: «Мне же в этом году шестьдесят», в своем кабинете и в присутствии красивой женщины, пришедшей со мной, изрек, кажется, только что придумав:
— Первые шестьдесят лет — самое трудное в жизни мальчика. Дальше — легче.
Что ж, посмотрим…
На самом деле жизней-то было уже три.
Первая — до Тани.
Вторая — с Таней.
Третья — после Тани.
О первой и второй я отчасти написал, вполне документально[1]. Третья — продолжается, иногда отражаясь в прозе, но этак с вывертами. А вот здесь все можно рассказать в чистейшем виде, без фантазий. Почти.
И когда у меня будет молодая жена, а мне кажется, что точно будет, не просто подруга, именно жена, умная, милая и незлобивая, я ей скажу:
— У тебя теперь тоже будет три жизни.
— Это как? — задумается она.
— Одна до меня, вторая со мной, а третья — после меня.
— Не хочу без тебя, — закапризничает, надеюсь, она.
А я, пропуская ее реплику мимо ушей, но хорошо запомнив, поясню:
— Зато в третьей жизни ты сможешь начать все сначала — у тебя на это еще останется, скорее всего, уйма времени. А вот для меня жизнь с тобой будет уже четвертой. И, думаю, последней.
Надеюсь, она поймет. Вот только где ж ее встретить?
А чудо? Разве ты забыл, что в твоей жизни чудеса всегда случаются?
Не забыл. Вспомнил. Их много, не счесть.
Например, Амстердамщина
Я тогда придумал роман «Амстердам», ни разу в этом городе не побывав и даже не слишком пока о нем мечтая, — времена у нас стояли уже чуть менее драконовские, но еще не окончательно вольные — вторая половина восьмидесятых.
Наша итальянская подруга Лаура как раз оказалась на очередных международных курсах русского языка в МГУ. И я ей говорю:
— А приведи к нам в гости каких-нибудь голландцев.
Лаура привела двух милых, немного мужеподобных девушек, имен которых история не сохранила. Зато они мне подарили мою первую книжку про Амстердам, а одна из них как-то преподала мне неожиданный урок столь незнаемой у нас тогда женской самодостаточности, надо сказать, странный для меня и по сию пору. Мы с ней, как сейчас помню, выходили из троллейбуса на Тверском бульваре, и я привычно подал ей руку, а она отшатнулась так, будто я протягивал ей на ладони мокрую и холодную жабу.
Девушки быстро куда-то канули, но к нам в дом потянулись другие голландцы — им ведь тоже было интересно узнать изнутри, как же живут эти загадочные русские, чей язык они старательно изучали.
Так, в некоторой последовательности, появились у нас ден Бур, Магрейт, она же Маргарита, ван дер Хейден и Якобин, быстро переименованная в Яшу. Все они уже неплохо говорили по-русски, а Яша так и вовсе с чудесным мАсковским прононсом.
И все они стали нашими друзьями уже на всю жизнь и даже переданы по наследству: для дочери Маши они вскоре, как и итальянская Лаура, превратились почти в родственников и, во всяком случае, мы до сих пор не потерялись и, пусть изредка, а общаемся, хотя бы в эпистолярном жанре. Думаю, внуку Пете тоже не избежать этой участи.
Несмотря на вроде бы тяжелые времена, всем нам тогда в России было весело.
Как-то голландские друзья зазвали к нам случайных соотечественников, сопровождавших гуманитарные грузы из Голландии в Россию: тонны сухого молока, детского питания и прочих долгосрочных продуктов.
Естественно, устроено было застолье. И кто-то из этих залетных голландцев изумленно сказал (нам перевели):
— Да мы дома-то так роскошно и вкусно не едим. И сюда мы возим гуманитарную помощь?!
«Наши» же голландцы ко всяким российским щедрым выкрутасам уже были привычны — они или подолгу и тогда, и потом работали в России, или часто приезжали. Их хороший русский язык этому способствовал, на время став даже основой профессии.
Почему они стали изучать русский язык, помню только про ден Бура. Он просто выбрал из двух, на его взгляд, самых сложных, предпочтя наш родной китайскому, русский же, по обстоятельствам, познал до самых глубин.
Одно время он работал в некой голландской структуре, связанной с Интерполом: сидел в наушниках в тайной, едва ли не подземной комнате, прослушивая и переводя телефонные разговоры российских бандитов, промышлявших в европейских пространствах. Ну понятно же, на каком русском они говорили.
Маргарита стала корреспондентом голландского радио и много где успела побывать на просторах недавно развалившегося СССР.
Однажды она брала интервью, кажется, у президента освободившейся Латвии. Естественно, заговорила с ним по-русски. Но тот наотрез отказался говорить на вражеском языке. Маргарита продолжила на английском, но у президента с этим как-то не заладилось. Она предложила ему общаться по-французски, но тот по-французски не знал. Немецкий ему тоже не подошел.
Немного вскипев, Маргарита перешла на голландский.
— Ладно, давайте по-русски, — махнул рукой президент.
Прилетев же как-то ранним утром из Баку, а жила она в тот раз у нас, Магрейт выложила на кухонный стол огромный, килограмма в полтора, шмат паюсной икры. Выяснилось, что икру можно резать ножом и намазывать в любом количестве на хлеб, хоть с маслом, хоть без. Сначала было очень вкусно. Но через несколько дней мы уже стали забывать угощать ею гостей: ну, черная икра, и что ж в ней такого?
Ван дер Хейден во время августовских событий 1991 года — лето же, отпуска — остался единственным голландским корреспондентом в Москве и заработал кучу денег, строча репортажи сразу для всех изданий Нидерландов. Еще мы с ним съездили на Кавказ, где каждый второй предлагал ему создать совместное предприятие, а каждый первый лучше него разбирался в голландском футболе. У него давно русская жена, а работает он главным редактором финансово-экономического журнала. Специфика издания в том, что они придумывают, как гражданам обойти всякие препоны налоговых органов. Те, являясь их самыми усердными читателями, в ответ придумывают очередные хитрые сложности, а эти… Так и соревнуются.
Якобин в качестве переводчицы долго и регулярно подвизалась на ниве сельского хозяйства, не без успеха продвигая в Россию лучшие сорта голландской картошки, в перерывах не менее регулярно и совершенно бескорыстно выходя замуж за всяких представителей гонимых африканских народов, дабы те получили искомое европейское гражданство, детей, впрочем, она родила все же голландских.
Мы подружились и с ее родителями — Йоппи и Йаном. Йан много лет был мэром небольшого городка Бергена, минутах в сорока езды от Амстердама, где сначала селились художники, а потом все больше очень богатые люди. Из его экскурсии по светлому зданию мэрии запомнились две детали: кран с бесплатным пивом на первом этаже и разнообразная живопись в каждом кабинете. Оказалось, что в коллекции мэрии порядка четырехсот работ бергенских художников, и каждый сотрудник сам выбирает, какой картиной украсить свой кабинет.
Мэр с женой жили в очень хорошем доме с большим садом, куда мы выходили, обувая деревянные башмаки-кломпы. Но принадлежали дом и сад не мэру, а мэрии. И когда Йан оставил свой пост, им едва хватило всех накоплений, чтобы купить — нет, не в самом Бергене, там цены на недвижимость были им не по карману, а где-то по соседству — маленький домик (это всего лишь к слову о тонких голландско-русских различиях в понимании «службы народу»).
Теперь все наши голландские друзья живут дома, в Россию приезжая редко, мы и то ездим к ним почаще. При встрече обязательно вспоминаем Таню, а частенько и любвеобильного Бонда.
Роман же «Амстердам» я так и не написал. Оказывается, есть уже несколько клонов с похожим названием, а плагиатом я не занимаюсь.
Анубис и Бонд
Анубис был эрдельтерьером, рыжим, стремительным и вороватым, Бонд — лабрадором, шоколадным, вальяжным, мудрым и самым добрым из всех людей, кого я встречал в этой жизни — ну, немножко с хвостом.
Станинг Люкс Анубис, а так его звали по собачьему паспорту, появился, едва Маше исполнилось лет десять — возраст, когда ребенок уже сам может гулять с собакой. Забегая вперед, скажу, что это хорошо и правильно заводить собаку при взрослом ребенке: собаки приучили дочь к ответственности много больше, чем мы с Таней и бабушкой вместе взятые.
Маша научила его звонить лапой в колокольчик и аккуратно открывать зубами тубы с чипсами. На чипсах он как-то и попался. Я на кухне пил пиво, для удобства выкладывая часть продолговатых чипсин на крышку. Отлучаясь в глубины квартиры, я заметил, что чипсы вроде как понемногу уменьшаются в количестве. Спрятавшись в туалете, сквозь щелку я решил понаблюдать за происходящим. Воровато озираясь, Анубис прошествовал мимо, подошел к столу, боком челюсти осторожно взял несколько чипсин и тут же скрылся из кухни.
Как-то он сожрал торт, искусительно оставленный на уровне досягаемости, а еще щенком устроил пьяный новогодний дебош. Тогда шампанское почему-то плохо открывалось. Когда оно все-таки открылось, то едва ли не полбутылки выплеснулось на пол. Анубис эту лужу с удовольствием вылизал, через несколько минут — у шампанского же быстрый хмель — закачался на своих длинных неустойчивых лапах, доковылял до окна, завернулся в занавеску и уронил гардину, всеми этими действиями очень украсив нам празднование Нового года.
Таня тримминговала его со всяческими художественными излишествами — то делала ему челку, то ирокез на рыжей башке, то пуделиный хвост с игривой кисточкой на конце. Анубис не возражал.
Однажды ранним утром, и я еще сладко спал, Анубис, которому запрещено было заскакивать на все, что выше его груди, запрыгнул ко мне на кровать рыжими передними лапами и ткнулся мордой в лицо. Я не успел возмутиться — через три секунды заверещал домофон: это Таня вернулась из командировки. А жили мы, между прочим, на восьмом этаже.
Когда его укусил клещ, я был в Сочи. И по телефону впервые услышал это отвратительное слово «пироплазмоз». Остальное я тоже знаю только по рассказам жены.
Доктор сказал, что шансы пятьдесят на пятьдесят.
Анубис как тряпочка три дня лежал на подстилке под капельницей, привязанной к швабре, смотрел грустными глазами и, кажется, все понимал. Маша сидела рядом и гладила его между ушами.
Узнав, что он умер, я вышел из офиса во двор, уткнулся лицом в ближайший угол и заплакал.
Снова позвонила Таня:
— Маша рыдает. У нее обострился гайморит. Что будем делать?
Я на мгновение задумался:
— Или никогда больше не заводить собак, или брать прямо сразу.
— Ага, — сказала жена, — тут на Дмитровском шоссе как раз ощенилась лабрадорша.
— Хорошо, — ответил я. — Через три дня я прилечу.
Асфальтово-черная мамаша любящими беспокойными глазами наблюдала, как из картонной коробки нам вынимали шоколадную девочку и мальчиков, черного и коричневого — как известно, у лабрадорш помет часто бывает разноцветным. Маша сидела в кресле.
Шоколадный мальчик косолапо и определенно направился в ее сторону. Она наклонилась, взяла его на руки, обняла и прижала к себе. Гайморит кончился сразу и уже навсегда.
По клубным правилам того года имя пса должно было начинаться с буквы «Б». Так абстрактный Инстант Кофе стал нашим Бондом.
Он любил всех, и большинство отвечало ему взаимностью — к тем, кто мог не ответить, он заранее сразу даже не подходил. Самым широким его любовным жестом было положить кому-нибудь морду на колени. Особенно трогательно это выходило, когда Бонд только-только успел вынуть морду из поилки, а гость был в светлых штанах.
В темноте он напоминал очень грозного пса — какого-нибудь ротвейлера, — и мы спокойно отпускали дочь с ним гулять хоть в час ночи. На самом деле он создавал вокруг себя ауру доброты такой силы, что со злым умыслом никто и приблизиться бы не посмел, не смог.
Из-за чуть приоткрытой двери комнаты тещи я как-то услышал, что она с кем-то разговаривает, а была теща уже глуховата и по этой причине испытывала дефицит общения. Заглянув в щель, я увидел, что она сидит на диване и что-то рассказывает Бонду, склоняющему в такт ее речи голову то в одну, то в другую сторону. Время от времени он понятливо кивал: да-да, согласен, да-да, очень интересно. Я прикрыл дверь, чтобы им не мешать.
Провожая Таню, Бонд не плакал — просто положил свою огромную добрую морду на ее ладонь.
Прожив всю свою длинную и счастливую собачью жизнь — пятнадцать лет и пятьдесят дней, — он и умер ласково, когда я спал.
И Таня, и Бонд, ушли накануне Пасхи.
В Светлые дни я особенно чувствую их любовь.
Сим удостоверяется
Я заведовал отделом прозы, наверное, последнего советского издательства, созданного официально, а было мне двадцать восемь лет. Родилось оно при Московской писательской организации, прожило год или полтора и умерло, но это случилось уже без меня.
В начале же славных издательских дел громадьё наших планов зашкаливало, а, помимо прозы, были еще полноценные отделы поэзии, драматургии и даже публицистики. Располагалось издательство в одном из переулков, соединявших Поварскую с Новым Арбатом практически напротив дома Цветаевой, еще не превращенного в музей.
Мой карьерный взлет с нуля до таких вершин случился по воле нескольких совпавших обстоятельств.
На последнем Всесоюзном совещании молодых писателей меня приняли в Союз писателей СССР — существовала такая высшая форма поощрения, притом что у меня на тот момент была, кажется, лишь одна жалкая публикация в молодежном альманахе, остальное — только в рукописях. Главным редактором выбрали довольно известного тогда и тоже довольно молодого по тем временам, лет на десять постарше меня, сочинителя, взглядов вполне либеральных, директором же, видимо, для баланса, назначили человека из патриотов. Право набрать «творческих» сотрудников отдали либералу. А тогда всё пытались обновить — вот под эту раздачу я и попал. Хотя и не так уж просто. На самом деле кандидатов на мой пост было трое, и все мы выступали со своей «программой» на бюро, вроде так это называлось, прозаиков.
Базовым моим посылом высокому собранию было утверждение, что мы будем выпускать книги тех, кого другие не печатают, кому отказали уже и раз, и два, и три.
— А кто вообще никуда не приходил? — раздалась то ли язвительная, то ли любопытствующая реплика.
— Этих — в первую очередь! — без тени сомнения заявил я.
Уж не знаю, что на самом деле сработало, но выбрали меня.
Заклубилась издательская жизнь, отчасти буквально, ибо по крайней мере наполовину она бурлила не в тесных наших комнатах, а в просторном писательском клубе — Центральном доме литераторов, находившемся от нас минутах в десяти неспешной прогулки. В подчинении у меня оказалось шесть человек: две миловидные младшие редакторши и четверо редакторов полноценных. Двоих, много старше меня, мне «навязали», а оставшихся двоих я выбрал сам, пригласив толковых друзей. Причем к старшему поколению у меня претензий не возникало, а к собственным протеже они появились очень скоро. Когда они оба регулярно начали опаздывать на работу (притом что присутственных дней было то ли три, то ли четыре в неделю, а работа начиналась в полдень) и, главное, на заранее назначенные встречи с авторами, я вызвал их на улицу и сказал:
— Друзья мои! Если вы еще раз, вместе или по отдельности, опоздаете, я вас уволю.
Больше они не опаздывали.
Мы придумали уйму коллективных сборников, а они тогда оказались очень востребованы публикой, в их числе серию «историй», среди которых были «Странные истории», «Забавные», «Страшные» и какие-то еще, совсем уж невероятные; желая привлечь в них и «классиков» и совсем неизвестных авторов, к нам потянувшихся, в том числе и из эмигрантов, составили издательский план на ближайший год, все время пополнявшийся, и были очень горды собой. С Нагибиным я разговаривал больше по телефону: он все уточнял, в пользу увеличения, финансовые пункты издательского договора. С Битовым в нижнем буфете ЦДЛ обсуждали состав книги, которую он нам даст, и он сказал мне лестную фразу: «Наконец-то я говорю с нормальным человеком, а не с N». С Орловым, несмотря на разницу в возрасте и писательский «статус», мы просто подружились.
На самом деле мы выпустили всего несколько книг, потому как на большее количество почему-то все время не хватало бумаги. Откуда возник сей дефицит, понятно стало не сразу. Дело в том, что бумага тогда была двух «сортов»: по низким и еще стабильным госценам — «фондовая» и «кооперативная», покупавшаяся через товарно-сырьевую биржу, ясное дело, во много раз более дорогая. За нашими наивными «творческими» спинами бумага уходила налево, принося издательству солидный доход и без всякого книгоиздания. А еще вокруг начали почковаться кооперативные издательства, тоже активно пожиравшие нашу госбумагу. Нам все больше оставалось утверждать в художественном отделе эскизы обложек книжек, которым так и не суждено было появиться на свет. Самым же коммерчески успешным в рамках нашего издательства оказался репринт «Детской Библии», выпущенный каким-то немыслимым тиражом.
Мы на фоне разгоравшегося коммерческого угара продолжали заниматься своей игрой в бисер, не опасной для нашей дирекции, а даже полезной в качестве прикрытия, но на деле совершенно бессмысленной. Зато зарплаты у нас были заоблачными, у меня так раз в пять выше тогдашней инженерской, составлявшей сто двадцать рублей.
Времена наступили странные и очень финансово неуравновешенные, купить даже за большие деньги было нечего, разве что по талонам Союза писателей в ЦУМе: нам с женой потом еще долго служили приобретенные там утюг и люстра. При этом льготная месячная путевка в Дом творчества «Переделкино» стоила двадцать пять рублей, обед в Дубовом зале ЦДЛ, не комплексный, а по меню, обходился рубля в три-четыре, за один (уже разрешенный) доллар в коммерческом киоске продавалась пачка «Мальборо», за него же можно было всю Москву пересечь на такси. Еще нам давали регулярные продуктовые заказы. И когда я в такси забыл свежевыданную мороженную курицу, жена на меня всерьез обиделась.
А еще Максимов, главный редактор парижского журнала «Континент», взял и подарил нашему издательству весь нераспроданный тираж. Забирать его в Брюссель, где он хранился в подвале максимовского дома, отрядили меня и завотделом публицистики Петю Паламарчука, как имевших на тот момент действующие загранпаспорта.
Отправив с Центрального телеграфа латинскими буквами телеграмму на авеню Керсбек почему-то еще до покупки билетов (что-то вроде: «На днях будем»), мы собрались в путь, поездом.
Никто нас, конечно, не ждал. Брюссельский номер Максимова не отвечал, позвонили по парижскому.
— Много не пейте, скоро буду, — сказал Максимов.
Он как в воду глядел, потому как опытный Петя вез с собой аж десять бутылок водки, часть которой, чтобы меньше смущать таможню, мы употребили еще по пути.
Петя позвонил знакомым из НТС (Народно-трудового Союза). За нами заехали на старомодном зеленом мерседесе, приняли, накормили, а у нас с собой еще много было. Помню, что там на полке стояла подборка «Континента» до того самого номера, когда Максимов поругался с «Посевом», энтээсовским издательством, а милая седенькая дама рассказывала, как они с товарищами еще недавно бросали с моста антисоветские листовки на проходившие внизу советские корабли.
На авеню Керсбек мы попали только к вечеру.
— Сразу спать — в детскую, на четвертый этаж! — распорядился Максимов.
С утра Владимир Емельянович сообщил, что едет в Рим на встречу с советскими писателями, им же и организованную. Оставил нам немного денег, полный холодильник еды и пару десятков новеньких, еще не сложенных картонных коробок.
И мы на месяц, так как двух, а меньшее нас не устраивало, купе «на раньше» не было в наличии, стали хозяевами огромного дома.
А еще целый двор с садом, выход прямо из кухни. И тут еще Петя поймал радио «Свобода», а там Света Василенко говорит о книге женской, которую Таня нарисовала.
Энтээсовцы иногда приглашали нас в гости и подкармливали, свозили в Брюгге, где самые вкусные на свете фриты и пиво, сваренное молчаливыми монахами-траппистами, темное, густое, как оливковое масло, и в Остенде, куда причаливали тогда лондонские железнодорожные паромы, познакомили еще с какими-то местными русскими, в том числе Апраксиными, потомками сподвижника Петра I Фёдора Матвеевича Апраксина, графа. Отец статного седовласого хозяина дома, как выяснилось, служил начальником штаба у Деникина (в параллель, в Париже мы ночевали в библиотеке квартиры французского дипломата Махрова, чей папа был начальником штаба у Врангеля).
Сами же мы каждый день бродили по Брюсселю, изучив его до самых до окраин, съездили в Амстердам к Петиному знакомому художнику, жившему там по гранту и успешно продававшему свои картины, — я их познакомил с ден Буром, очень удивившимся, что мы к нему приехали на такси, — он тогда себе такой роскоши не позволял. Потом отправились в Париж.
Вышли на Северном вокзале. А перед ним нет никакой просторной площади, лишь обычная, хотя и парижская, улица. Петя отправился в кафе позвонить, а я стоял и глазел по сторонам. Из кафе вышел человек, сел в спортивного вида автомобиль, поднявший хищные фары и мгновенно умчавшийся, и только в этот миг осозналось: я в Париже!
Звонил Петя Ренэ Герра, к нему на метро мы и поехали в Исси-ле-Мулино. Из огромного окна мансарды его дома открывался с высоты птичьего полета весь Париж, особенно близкий, лежащий буквально под ногами Сакре-Кёр. И на этой мансарде были тысячи русских книг и практически все периодические издания, выпущенные русской эмиграцией. А на лестнице тебя встречали портреты Анненкова и кустодиевский Замятин. Но окончательно поразило меня даже не это. Ренэ, вроде как в шутку и уж очень загадочно улыбаясь, поставил мне на колени объемистый картонный ящик: «Как вы думаете, что это такое?» Я не знал, что и сказать. «Письма Бальмонта», — вроде как невзначай пояснил хозяин дома. В этом не было никакого кокетства удачливого «коллекционера», просто ему показалось, что я смогу подобный жест и вопрос оценить. Я оценил.
Потом Ренэ на своем «студенческом» рено с откидывающимися форточками возил нас по городу, показывая Париж. При развороте на площади Этуаль, в которую вместе с Елисейскими полями вливается, кажется, восемь улиц, он ловко лавировал вокруг арки между дорогими и оттого наглыми автомобилями, приговаривая: «А пусть это они меня боятся».
Вечером в квартире Махровых мы оказались на приеме в честь русских художников, живущих в Париже, а как мы могли на него не попасть, если должны были в этой квартире и ночевать? Из художников помню крупного Владимира Немухина и субтильного Оскара Рабина с грустным взглядом.
С утра, пешком, из Сен-Дени через весь Париж мы отправились на радио «Свобода», располагавшееся в квартире жилого дома по соседству с Эйфелевой башней. Стены кабинета главного редактора были оклеены карикатурами из «Крокодила» и прочих советских изданий: «Свобода» чаще всего олицетворялась в них микрофонами-кобрами, брызжущими слюной. Была договоренность, что Петя сначала поговорит в студии с известным антисоветским историком Михаилом Геллером по поводу только что вышедшего трактата Солженицына «Как нам обустроить Россию», а потом мы уже вместе расскажем о планах нашего юного свободного издательства. Меня пока определили в «будку» звукорежиссера, привычно двигавшего рычажки на пульте и без умолку что-то мне рассказывавшего. Самым интересным мне показалось то, что я сижу на стуле, где очень любил сиживать Виктор Платонович Некрасов. И тут во всем нашем околотке Парижа вырубилось электричество. Благо, о Солженицыне уже поговорили, а вот на меня электричества не хватило: оказалось, авария, и это надолго. Но гонорар заплатили не только Пете, но и мне — и из студии «Свободы» мы вышли по нашим тогдашним меркам изрядно богатыми.
Еще у нас была назначена встреча у входа в сад Тюильри с одним легендарным русским, в свое время сбежавшем на мотоцикле сразу после войны из советской зоны Германии в американскую. И вот, идем мы мимо одинокой колокольни, башни Сен-Жак, а Петя, большой, бородатый и длинноволосый, внук маршала и выпускник МГИМО с хорошим французским, думая, что никто его не поймет, размахивает матерно руками: «Ну где же этот, тра-та-та, Тюильри?! Что за город, ни тра-та-та-та не поймешь!» А навстречу нам идет необыкновенно красивая седовласая женщина с двумя белыми шпицами на поводках. И говорит нам, плавно указывая тонкой рукой направление и нужный поворот, с той уже давно утраченной старорусской интонацией:
— Мальчики! Вам сюда и туда!
Вечером мы прогуливались по ярко освещенным Елисейским полям, где жарили каштаны веселые негры. У нас было мало монеток, и мы из автомата решили позвонить хотя бы Петиной жене. Чтобы та обязательно перезвонила моей. Как зачем? Что мы в Париже!
Картонных коробок, купленных Максимовым, упаковать весь «Континент» из подвала не хватило, и мы собирали недостающие по задворкам соседних магазинов.
Ко мне в гости из Амстердама приезжали Магрейт и ван дер Хейден, мы позвали с собой Петю и пили пиво на Гран-пляс, а потом обедали в рыбном ресторанчике. Мне друзья подбросили сто гульденов на жизнь, и я на них купил дочке коробку «Лего», а жене — профессиональные цветные карандаши.
Довезти подаренный журнал до Остенде, где отстаивался советский поезд, и спокойно загрузить два наших купе помог максимовский квартирант-валлиец, живший в пристройке над гаражом. Сами мы сели в Брюсселе, где поезд стоял всего несколько минут, а едва тронулись, Петя выудил из сумки бутылку виски, откопанную им, оказывается, среди залежей подвального «Континента», в свое время, видимо, заныканную там Владимиром Емельяновичем от жены.
Петя, извиняясь, сошел в Кёльне, где у него тоже были знакомые.
На родной границе пришла таможня в лице милой объемной дамы, которой жала ее форма.
Я ей протянул номер журнала и бумагу, мною сочиненную заранее, на бланке издательства, с подписью и печатью:
«Сим удостоверяется, что такой-то и такой-то, уполномоченные сотрудники советского издательства такого-то имеют право перевезти через границу СССР экземпляры журнала “Континент”, дружественно переданные издательству в дар французским правительством…»
Легко проглотив откровенно наглые «имеют право» и «французское правительство», она лишь поинтересовалась:
— Очень антисоветское?
— Да. Все про любовь.
— Проезжайте, — мою бумагу, впрочем, для порядка, а может, для коллекции, она оставила себе.
«Континент» я довез. По предназначению.
Кремлёвский кабинет с видом на мавзолей
В самом начале постсоветского времени у одного моего друга был кабинет в Кремле.
Друг имел некоторое отношение к «созданию имиджа» президента. В качестве консультанта.
Несмотря на то, что «отношения с общественностью» вменялись в обязанность целому департаменту, занимавшему чуть ли не половину второго этажа Сенатского здания, и я оказался отчасти востребованным.
Началось с того, что друг мне позвонил накануне Девятого мая и сказал:
— Надо срочно написать окончание поздравительной речи президента. Человеческое.
— Пары абзацев хватит? — уточнил я.
— Вполне. И попроще как-то, и подушевнее…
Мы с Таней прямо за кухонным столом, ручкой на бумажке, веселясь и все-таки помня о настоящем, эти два абзаца написали. И я тут же, по телефону, продиктовал текст.
Телевизора у нас тогда не было, так что речь Ельцина мы слушали по радио. Он говорил вполне обычные, правильные и довольно скучные дежурные слова. Но под конец оживился, дойдя до наших абзацев. Их он произнес слово в слово, с воодушевлением. Так, что даже мы почти растрогались.
И вскоре меня позвали уже непосредственно в Кремль. Я, конечно, с интересом согласился.
Бюро пропусков тогда находилось в одноэтажной пристройке слева от Спасской башни.
Передо мною к окошку стояла небольшая очередь из казаков в кителях с золотыми погонами и синих штанах с лампасами, некоторые даже в сапогах.
С пропуском я вошел в Кремль через проходную — ту, что справа от Спасской башни.
До этого я в Кремле, конечно, бывал, но исключительно в качестве туриста, а не через служебный вход.
Не буду скрывать и иронизировать: особую возвышенную приобщенность я ощущал.
Я прошел вдоль желтой стены четырнадцатого корпуса, построенного в 30-ые годы большевиками на месте снесенных ими же Чудова и Вознесенского монастырей, и оказался на углу с Соборной площадью, занятой обычной автостоянкой на фоне колокольни Ивана Великого, Царь-колокола и Царь-пушки.
Тут стоял очередной постовой.
Мне следовало свернуть направо, чтобы дойти уже до искомого Сенатского здания, но какое-то время у меня еще было, и я включил иногда помогающую мне наглость пофигизма: кивнув постовому, я пошел прямо, чуть забирая влево — как раз через то место, где был Каляевым убит Великий Князь Сергей Михайлович — к Тайницкому саду. Мне хотелось взглянуть на домики-клетки у подножия стены, где отдыхают от охранной работы кремлевские соколы, настоящие, состоящие на службе по отпугиванию от золотых соборных куполов ворон и галок, дабы те на них не гадили.
В Тайницком саду мне опять повезло — прямо навстречу мне вышел прапорщик в кожаной перчатке с сидящей на ней суровой птицей. Уж не знаю, за кого он меня принял, может, за новую важную персону, но встретил меня улыбкой, дал полюбоваться соколом и даже провел маленькую экскурсию по своему соколиному хозяйству. Поблагодарив, я вернулся к начальному пути, миновал здание четырнадцатого корпуса, свернул к стене и уже вдоль нее отправился к служебному входу в Сенатское здание.
И со мной тут же случился казус.
Лейтенант взял мой пропуск и паспорт — заграничный, обычного у меня почему-то тогда не было. Он довольно долго и строго мой паспорт разглядывал, потом поднял на меня глаза и сказал:
— А у вас в паспорте вашей подписи нет.
— Правда? — он кивнул. — И что будем делать? — лейтенант пожал плечами.
— А ручка у вас есть? — невинно поинтересовался я. Он снова кивнул, и мы вместе, гуськом, прошли сквозь рамку. Со стола или тумбочки, что-то вроде того, он взял обычную шариковую ручку и протянул мне. Я расписался в своем паспорте.
— Теперь — пожалуйста! — пропустил меня к ступеням, ведущим вверх, лейтенант.
Мой друг ждал меня в своем кабинете на втором этаже, окном выходящим на Красную площадь, правда, отгороженную от нас стеной — как все сами могут убедиться со стороны Красной площади, реальный вид на нее есть только с третьего, «президентского» этажа Сенатского здания. А мавзолей, на самом деле, еще правее, если смотреть из-за стены. Но мне очень хотелось, чтоб вид из нашего окна был именно на мавзолей, так я и решил для себя считать.
Кабинет был просторным, но по кремлевским меркам, видимо, из самых мелких, однокомнатных. Зато от нашей двери влево покрытая знаменитыми дубовыми панелями стена коридора тянулась нескончаемо — соседняя дверь в стене маячила где-то лишь в очень далекой перспективе. И возле той двери клубились телевизионщики с несколькими камерами и те самые казаки, встреченные мною в бюро пропусков.
Естественно, я поинтересовался, кто же такой наш столь популярный сосед. Оказалось, вице-президент Руцкой, уже тогда успевший навзрыд поссориться с Ельциным. Мне было поведано, что раньше этот кабинет принадлежал советскому премьеру А.Н.Косыгину (единственному мне симпатичному человеку из всех членов Политбюро ЦК КПСС), а прежде, еще за некоторое время до Алексея Николаевича, добавили едва ли не шепотом — Лаврентию Палычу. Морозец по коже меня на мгновение посетил, но я быстро передернул плечами и от морока избавился.
Сначала надо было сделать дело, и мы отправились куда-то туда, с окнами на Соборную площадь, где сидели спичрайтеры и прочие пиарщики с пресс-службой. Почему-то в огромном помещении со множеством рабочих столов практически никого не было, может, все обедать ушли или на поздний завтрак? Меня усадили за один из столов и дали распечатку будущей речи президента, не помню по какому поводу. Напечатано все было на листочках пятого формата крупным, не менее четырнадцати пунктов, кеглем — видимо, для сбережения зрения Б.Н., видевшего уже не очень хорошо, но в публичных пространствах носить очки категорически не желавшего. Я все внимательно прочитал и внес необходимую редакторскую правку ручкой на полях, кое-где точно текст улучшив. Потом мне пришлось еще несколько раз подобной правкой речей заниматься, что-то еще мы там придумывали и разрабатывали уже в «нашем» кабинете, но все это не так уж интересно.
Интересно то, что я застал Сенатское здание еще до «бородинского» евроремонта — именно в том виде, в каком мы все помним кремлевские коридоры по фильмам про Великую Отечественную: с теми самыми, уже упомянутыми, дубовыми панелями на стенах, высокими арочными белыми потолками и красными нескончаемыми ковровыми дорожками. Я побывал везде, куда можно было попасть без особого приглашения или спецпропуска, например, на третьем, президентском этаже. Между прочим, внутри рам окон с видом на Соборную площадь шелушилась краска. И в этом была абсолютная подлинность всего, притянутая из тогда.
Но прежде всего меня поразили туалеты. Даже не сами туалеты как таковые — ну, чисто, фаянс блестит, бумага есть, — а просторные курительные комнаты, являвшиеся своего рода их предбанниками. Циклопических размеров пепельницы стояли на мраморных столах, окруженных глубокими кожаными креслами, а высокие окна выходили снова на Соборную площадь. Все бы напоминало какой-нибудь изысканный английский клуб, если б… Вдоль двух стен тянулись ряды телефонных кабинок, что «английский клуб» мгновенно понижало до статуса обычного переговорного пункта, вроде того, что располагался тогда в здании церкви напротив Центрального телеграфа. Тут было все по столь любимому большевиками ранжиру: вдоль одной стены на окнах кабинок значилось «АТС-1», вдоль другой — «АТС-2». Недосуг уже разбираться, какая АТС была «выше по рангу», но ведь даже в курительной комнате «табель о рангах» соблюдалась и позволяла посетителям продемонстрировать свою большую или меньшую причастность к сферам.
«Статус» одинаково высоких и широких дубовых дверей в кабинеты иногда обозначался табличкой с должностью и фамилией хозяина, некоторые же двери оставались совершенно немы — видимо, с расчетом на особо посвященных. За одной такой дверью без опознавательных знаков, распахнутой передо мной, оказался буфет, но более высокого ранга, нежели общие буфеты и столовые в сенатском подвале. Цены, правда, и там, и тут сильно отличались от уже взбесившихся за пределами Кремля: они по номиналу оставались еще совершенно советскими, да и по-советски были ниже самой низкой планки. А уж учитывая инфляцию и наличие бутербродов с икрой, оказывались и вовсе символическими.
По коридорам иногда с безмолвным шелестом величия шествовали тогдашние «высокие особы», сопровождаемые свитой, не утруждая себя взглядами на всяких встречных-поперечных. Теперь уж и фамилий этих особ никто не вспомнит, а ведь им казалось…
Мой «кремлевский период» оказался, впрочем, еще короче.
Четырнадцатый корпус не так давно снесли, и теперь с Ильинки прямо за зубчатой стеной правее Спасский башни открывается чудный вид на Ивана Великого и купола Успенского собора.
Поговаривают, что собираются восстанавливать Чудов и Вознесенский монастыри.
Не знаю, что из этого выйдет, но сдается мне — я еще доживу до того дня, когда Кремль, наконец, превратится в музей.
Весь, без исключения.
А вот соколов там надо сохранить. Они-то уж точно пользу приносят.
Памяти Герцена
Хоронили Джимбинова.
Все, кто помнит, никогда не забудут, как Станислав Бемович легкой летящей походкой стремительно мчался по коридорам Литературного института на свои наши лекции — буквально за минуту до начала, но никогда, кажется, не опаздывал. Заканчивал он лекции обычно на полуслове — уж слишком много ему надо было сказать — и каждую следующую начинал с того самого мгновения, на котором остановился. Про Джойса и Кафку он рассказывал с такими подробностями, будто являлся их личным поверенным в сочинительских и прочих делах, может, так оно и было. И, тому свидетелей много, знал он, наверное, о литературе все, в том числе такое, о чем вообще никто на свете до него не знал.
На его лекции ходили все, даже больные и с похмелья.
В больших больницах найти место, где уже не лечат, а прощаются, обычно не так-то легко. И я всегда, если тут в первый раз, пытаясь найти то, что мне, к сожалению, надо, испытываю нелегкий приступ паники, все же пытаясь сохранять спокойствие, хотя бы внешнее, но никогда никого ни о чем не спрашиваю. И тут я, конечно, тоже все нашел.
Часто боясь опоздать, я обычно прихожу вовремя.
Немного знакомые женщины раздавали цветы.
Я окинул взглядом пришедших раньше. Ко мне сделал два быстрых шага высокий крепкий человек в темных очках и протянул руку, я кивнул и руку пожал, все еще оглядываясь вокруг. Увидел Серёжу Федякина с кафедры новейшей русской литературы, подошел к нему и почему-то сразу спросил:
— А В.П. будет?
— Да ты же только что с ним поздоровался.
И лишь тут я понял, что внутреннее спокойствие все же мне изменило, уж если я таинственным образом не узнал Владимира Павловича Смирнова.
Еще один феномен похорон — какие-то фрагменты начисто из памяти выпадают, тогда как многие детали остаются уже навсегда.
Совершенно не помню первого прощания здесь, в больнице, только то, что один человек, может быть, родственник Станислава Бемовича, прочитал недлинную буддийскую молитву, не помню, как мы ехали до Хованского крематория — я там просто оказался.
Помню, что курил в стороне от этого красного здания, вместе со всеми и совсем отдельно ожидая, когда подойдет «наша» очередь — там всегда и все происходит очень неторопливо и с опозданием, уж я-то знаю: здесь прощались с Таней.
Помню молчание в сумрачном траурном зале, потом слова Владимира Павловича, не по смыслу, а лишь по интонации.
Зато все, что происходило потом, помню даже с излишними, хотя и важными подробностями.
Назад мы ехали на машине проректора, вместе с Владимиром Павловичем, он меня сам позвал. В.П. сидел впереди, я, один, сзади.
Ленинский проспект для меня светлое место, особенно от угла с улицей Обручева до Первой градской: по этому маршруту я отвозил в роддом беременную Таню, а обратно ее же уже с нашей дочерью.
Сейчас мы иногда говорили, иногда молчали. И когда в очередной раз замолчали, я почему-то подумал: а Владимир Павлович, интересно, помнит, как меня зовут? И тут он как раз обернулся:
— Игорь… — и что-то спросил. Я понял, что зря беспокоился.
Проректор, с которой мы только в ее машине и познакомились, — велик русский язык, а как по-человечески назвать красивую женщину, занимающую такую должность? — тоже иногда вступала в разговор, когда мы говорили о чем-то общем, современном литинститутском. А когда о прошлом, — просто уверенно и спокойно вела машину.
Тема утрат все же не отпускала, хотя о только что случившейся мы все слова, не сговариваясь, оставили на чуть потом — для того и существуют поминки.
В.П. спрашивал, а я рассказывал, как раз подъезжали к Первой градской, как прощались здесь с Игорем Меламедом, а отпевал его Костя Кравцов, тоже из когда-то студентов Владимира Павловича. Игорь похоронен как раз там, откуда мы только что, — на Хованском кладбище. И еще я вспоминал, как мы бесконечно долго везли на какой-то дальний, не московский погост Толю Богатых.
Наконец, мы добрались до Литинститута и въехали во двор, куда прежде я попадал только пешком. Здесь нас встретил Алексей Николаевич Варламов, недавно ставший новым ректором Литинститута, давний мой друг и товарищ, но не по Литинституту, а по жизни и литературе, ибо он окончил филфак МГУ. После того, как он стал «нашим ректором», мы еще не виделись. Безо всякой корпоративной ревности, а потому что мне на самом деле есть до этого дело, я его тихо спросил:
— Лёша, а ты уже чувствуешь это место для себя родным?
— Да-да, потихоньку… — ответил он.
Я пошел проводить В.П. на кафедру. И уже на пороге сказал, вдруг вспомнив, как мне это важно:
— Владимир Павлович, а я ведь написал про Таню и про нашу чудесную встречу в Венеции.
В.П. обернулся и посмотрел на меня со своей волшебной улыбкой:
— Я читал…
Поминальный стол был накрыт в большой аудитории на втором этаже, которую я лучше всего помню именно по лекциям Владимира Павловича. Станислав Бемович свои чаще читал в точно такой же, только на первом, ровно под этой, да какая уж суть разница? — все равно провожали мы Джимбинова в доме, который был для него, думаю, тоже очень родным.
Помянули Станислава Бемовича, еще выпили, закусили, немного отпустило. Зная, что курить теперь можно только за воротами, я спросил: а что мне сказать на проходной, чтобы меня обратно пустили? Мне разрешили курить во дворе.
Памятник Герцену не стал меньше, он и всегда-то был маленьким, но кусты прежде точно были выше и гуще, а просторные длинные лавочки, такие же, как и тогда на Тверском бульваре, из этого правильно разбитого во дворе сквера как-то нечаянно исчезли, хотя это я и так давно помнил.
Откуда В.П. знал, что мы не предатели? Когда на семинаре по «текучке», то есть современной советской литературе, говорил с нами, первокурсниками восемьдесят второго года о Георгии Иванове, Гумилёве и Солженицыне? Позже он признавался, что, бывало, и постукивали, и докладные писали в ректорат или еще куда, но в Литинституте все это как-то с рук сходило и преподавателям, и даже студентам.
На самом деле важнее то, что Владимир Павлович учил нас видеть в литературе настоящее, независимо от того, когда и где это написано. Все мы, или большинство, а уж я так точно, пришли в Литинститут с довольно глубоким презрением к той самой «современной советской литературе», за некоторыми важными исключениями, конечно. А благодаря В.П. оказалось, что кроме Астафьева, Белова, Битова, Искандера, Казакова и еще нескольких «признанных» имен есть Константин Воробьёв, Виктор Курочкин, ранние вещи Василя Быкова, не говоря уж о стихах. О том же Александре Ерёменко я узнал впервые от В.П., когда он на семинаре прочитал нам «В густых металлургических лесах…».
Да о чем мы на наших семинарах только ни говорили. Например, о рыбе. Сам тверской, волжский, Владимир Павлович явно к рыбе был неравнодушен. Еще одним ее большим любителем был Михаил Павлович Ерёмин, читавший нам литературу девятнадцатого века и спецкурс по Пушкину. А два главных магазина «Рыба» тогда имели место быть неподалеку от Литинститута: один в торце Петровского бульвара, куда теперь смотрит памятник Высоцкому, второй — на улице Горького, чуть ниже нашего Тверского бульвара. И в этот второй однажды вошли на удачу Владимир Павлович и Михаил Павлович. Удачи поначалу не случилось — ну не было тогда в огромном магазине изобилия. Дело по тем временам привычное. Но Михаила Павловича в тот раз ситуация сия возмутила, и он стал довольно громко, а голос у него хороший, преподавательский, с виртуозными интонациями возмущаться положением вещей. Видимо, как предположил В.П., Ерёмина приняли за какого-нибудь сумасшедшего академика, имеющего право. Откуда-то выскочил в зал то ли директор «Рыбы», то ли еще какой-то ответственный рыбный товарищ, Михаила Павловича с Владимиром Павловичем провели в подсобку, где рыба водилась в изобилии, как холодного, так и горячего копчения, даже благородных осетровых кровей. Официально все тогда стоило неправдоподобно дешево, так что взяли, кажется, столько, сколько смогли унести.
Еще В.П. позволял себе иногда выпивать в общаге со студентами. Мне случалось при этом присутствовать чаще всего в комнате у Валеры Клячина. Однако совместное распитие студентов с любимым преподавателем, точнее, долгие русские разговоры о жизни и литературе «под рюмочку», ни в коем случае не предполагало будущих поблажек: на экзамен к В.П. ты шел лишь с особым трепетом и ответственностью. Мне, помнится, на экзамене по русской литературе начала XX века достался вопрос по Бунину. И вот сидим мы в аудитории и беседуем об Иване Алексеевиче. И вдруг я вижу, как взгляд В.П. скользит над моим левым плечом, непривычно стекленея.
— Извините, — сказал он, поднимаясь. И грозными шагами проследовал вглубь аудитории.
Я обернулся. Мой однокурсник, усердно строчивший что-то на бумаге, испуганно поднял глаза.
— Будьте добры, — и В.П. протянул к нему руку. Тот сразу все понял и выудил из-под парты толстую книгу, с которой списывал. Взяв ее, В.П. глянул на раскрытые страницы, а потом на обложку.
Точных слов и деталей дальнейшего действа не помню, а придумывать не буду. Но в таком гневе Владимира Павловича я больше никогда не видел. Выгнал он с экзамена этого студента, а вопрос у того был по Ахматовой, думаю, не столько даже за то, что тот списывал, сколько за то, что в качестве шпаргалки он использовал чудовищный партийно-правильный учебник, кажется, Артамонова, не суть. Мы же вернулись к Бунину.
Идеальным студентом я тоже, конечно, не являлся: читал и учил лишь то, что мне было интересно, остальное же по остаточному принципу, а всякие истории КПСС и прочие марксистско-ленинские философии нещадно пропускал, за что и поплатился.
По окончании второго курса, вполне, кстати, успешного, с пятерками и без троек, я предстал перед очередной аттестационной комиссией, строгой по составу и намерениям: проректор, несколько преподавателей и зав.учебной частью, имевшей тут едва ли не главный голос, так как шла тотальная борьба за посещаемость.
Пропусков занятий у меня оказалось столь много, что после обсуждения пошла речь о моем исключении.
Но так как вуз у нас все же специфический, то на заседание суровой комиссии приглашали и руководителя семинара. Анатолий Андреевич Ким сидел не за столом президиума, а в стороне, возле окна. Наконец на него обратили внимание и спросили, что он думает по поводу моей исключительной судьбы.
Ким не стал меня хвалить и защищать, он просто сказал:
— Тогда я тоже уйду.
Вопрос был снят, хотя стипендии меня на ближайшие полгода все же лишили.
Уже после окончания мы с однокурсником Ваней Бессоновым как-то зашли в Литинститут и встретили В.П. Он торопился на лекцию, и мы его проводили на второй этаж, до самых дверей аудитории.
— Владимир Павлович, а можно тихо поприсутствовать? — спросил я.
— Не надо. Я же повторяюсь, — развел руками В.П. Мы поняли и не обиделись.
А уж совсем много лет спустя, практически недавно, на Новой Пушкинской премии имени Битова — Андрей Георгиевич еще был жив — мы встретились и поздоровались с Евгением Юрьевичем Сидоровым, в мои студенческие времена бывшим литинститутским проректором. И он мне вдруг сказал:
— А мы вчера с Владимиром Павловичем о вас говорили.
И мне почему-то стало очень хорошо.
А Герцена, друзья, надо читать.
Александр Иванович хорошо написал «Былое и думы».
А можно?..
В пушкинской квартире на Мойке мне разрешили подержать его трость. По знакомству, конечно. Их там три, на самом деле, с замысловатыми набалдашниками: один — аметистовый, во второй вделана пуговица от мундира Петра Первого, на третьем, слоновой кости, вырезано «А.Пушкинъ». Какую именно из них я держал в руках — напрочь не помню, кажется, ту, что с пуговицей. Но они точно деревянные, а вовсе не чугунные, как мне представлялось с детства по рассказам о дуэли, точнее, временах, ей предшествовавших, — будто Пушкин для тренировки носил пудовую трость, да еще ею и жонглировал, подбрасывая вверх, дабы рука в нужный момент не дрогнула. Говорят, та, что в Михайловском хранится прислоненной к камину в кабинете, точно железная, но мне в руки она пока не попадала. По некоторым свидетельствам весит она ровно как дуэльный пистолет, но точно не знаю, а врать с уверенностью не буду.
В Ясной Поляне по главному дому нас как-то вел Владимир Толстой, тогда недавно ставший директором усадьбы. На втором этаже в кабинете, где репродукция «Сикстинской мадонны», Брокгауз с Эфроном и зеленый диван, на котором Лев Николаевич родился, я кивнул на книжный шкаф:
— А можно?
— Можно, — легко согласился Володя. — Только на место поставь.
Я достал какую-то книгу, хорошо запомнив, откуда ее взял, раскрыл, вежливо полистал: на полях буквально каждой страницы очень знакомым почерком сделаны были карандашные пометки, чаще короткие, а иногда и пространные. Не без трепета я книгу закрыл и вернул на место. Но тактильное мое любопытство оказалось заразным.
К креслу, не тому все-таки, что у стола, а которое в углу (оба они, кстати, неглубоки и невелики — не был Толстой великаном), взглядом уже примеривался писатель Отрошенко:
— Можно?
— Да пожалуйста.
Во мне ласково, но язвительно засвербело.
И когда мы вышли из дома, я вроде как между прочим, глядя то в пространство, то под ноги, и даже будто немного стесняясь и сам пугаясь своих слов, сказал:
— Ну ты, Владик, попал, уж извини…
— Что? Что такое? — заволновался он.
— Ты разве не знаешь, что в этом кресле нельзя сидеть?
— Не знал… — повисла долгая пауза. — А почему?
— В нем Тургенев сиживал, Гончаров, Чехов…
Влад задумался и немного приободрился:
— Ну так не худшая же компания?
— Оно-то да, но…
— Но что?
— Ты же знаешь, что все они умерли?
А надо сказать, что Владик при всем своем высоком росте человек тонкий и даже отчасти мнительный. Одно то, что он, кажется, единственный из друзей, кого можно разыграть на первое апреля хоть в десятый раз, таковое желание невзначай и с легкостью провоцирует. И если подбавить в интонацию хотя бы одну таинственно-мистическую ноту, как у любимого нами всеми Гоголя, то уж — пиши пропало.
Меня, конечно, тянуло в игру эту поиграть подольше, но, зная чувствительное душевное устройство моего друга и наблюдая серьезность, омрачившую его лицо, надолго меня не хватило:
— Да пошутил я, Владик!
— Как пошутил?
— Не сидели в нем Тургенев, Гончаров и Чехов.
— А почему?
— Не посмели…
Кажется, он на меня даже немного обиделся. Но потом — отлегло.
Из той же Ясной Поляны мы однажды ехали в Поленово. Тоже в хорошей компании.
Маканину и Киму, как мэтрам, выделили персональный автомобиль. Ну и меня они с собой взяли. Я, естественно, занял срединное, не самое удобное место. Справа — Владимир Семёнович, слева — Анатолий Андреевич.
Ехать там не так чтобы очень далеко, но около часа, наверное. Говорили о чем-то: Ким эмоционально, Маканин, как всегда, сдержанно, чуть посмеиваясь в бороду. Я особо не встревал, переводя взгляд с одного на другого.
И где-то на полдороге они вдруг стали «мериться» литературными наградами и премиями. Вроде в шутку. У меня… А у меня… Склонялось к ничьей, хотя Маканин и хороший шахматист. И тут Ким вспомнил, что у него есть еще орден «Знак Почёта». Не было уже ни СССР, ни Союза писателей его имени. И дело-то было давнее…
— Неправильно, Толя, тебя наградили, — горько вздохнул Маканин.
— Это почему, Володя? — удивился Ким.
— Потому что ты кореец и пишешь по-русски. Тебе «Дружбу народов» надо было давать. Он и по статуту выше, а там уж и до «Трудового Красного Знамени» близко.
— Ну ладно, какой дали, такой и дали. У тебя и такого, поди, нет.
— Почему же? Есть.
— И какой?
— Не поверишь… — сделал правильную паузу Владимир Семёнович. — «Знак Почёта». Нас к нему скопом, видимо, представили, по писательскому списку и рангу. Что заслужили.
— Да? — невесело ответил почему-то серьезно изумленный Анатолий Андреевич.
— Вот так-то, Толя! А ты говоришь «дружба народов», — подначил его Маканин.
— Ничего я не говорю, — чуть раздраженно сказал Ким и отвернулся к окну. Маканин — к своему.
И тут смешок, который я долго скрывал, все ж вырвался наружу.
Классики оба строго посмотрели на меня и… нет, не расхохотались, но дружественно заулыбались. Мир был восстановлен. Ну прямо как дети.
В Поленово нас встречал Фёдор Дмитриевич Поленов, внук. Как раз подъехал и автобус с остальными нашими.
Я был здесь не в первый раз, но, конечно, пошел со всеми и в главный дом, и в мастерскую, и куда-то еще — приятно, когда водит тебя по усадьбе не экскурсовод, а потомственный хозяин, каковым себя Фёдор Дмитриевич явно ощущал, при том что формально уже даже официальным директором не был.
Познавательная часть не затянулась, тем более что время уже приближалось к обеденному, и некоторые даже переглядывались: когда же кормить будут, как в русских домах, а тем более усадьбах, издавна принято.
Потянулись ближе к Оке, где чуть на отшибе стоит лодочный сарай с якорем возле крыльца, он же Адмиралтейство, как называл его сам Василий Дмитриевич, художник.
Двери нам радушно открылись. Запах стоял просто невозможный свежесваренной в эмалированных ведрах картошки, посыпанной крупно нарезанным укропом!
Почему-то именно про эту картошку с укропом и селедкой я потом рассказывал жене и дочери, которых в тот раз с нами не было.
Зато обедали вместе, случалось, в директорском доме, опять же в Ясной Поляне, но не в усадьбе, а в деревне, у Кати и Володи.
Илья Владимирович Толстой тоже в тот раз был. И мы с ним курили, выходя на заднее крыльцо с видом на расцветающий сад и дровяной сарай.
Кто курит или даже благополучно бросил, тот меня поймет — за компанию курить всегда приятнее.
Доставая очередную сигарету, я оглянулся вокруг и не увидел Илью Владимировича. На крыльцо пришлось идти одному.
Выхожу и вижу: возле дровяного сарая на чурбачках сидят Илья Владимирович с окладистой седой бородой и дочь моя Мария Игоревна с косичкой. Одному — за шестьдесят, второй чуть больше десяти. И они разговаривают, причем оживленно так, жестикулируя и на окружающее ни малейшего внимания не обращая.
Им было так интересно друг с другом, что я не посмел помешать, убрал сигарету и тихо затворил за собой дверь в дом.
Когда же мы купались в большом усадебном пруду с Ильёй Ильичом, возле баньки, я молчать не хотел, так как японские туристы плотно к берегу подошли и на нас смотрели.
— Вот скажу им сейчас, — не без подвоха заявил я, — что здесь граф Толстой купается!
— Тогда я тебя утоплю, — ласково и спокойно, но очень уверенно ответил Илья.
Каюсь, проверять серьезность его намерений я не стал. Да тут и Наталья Олеговна Толстая подплыла:
— Вы тут о чем так серьезно?
Мы не признались.
Японцы уходили.
Так и не приобщившись.
Бедные-бедные.
А ведь было бы что детям и внукам рассказывать!
Остров Сахалин, Столбы на Реке и Колымская трасса
На Сахалине я был трижды. Даже из Якутска туда летал, с пересадкой во Владивостоке.
Каждый раз я сидел у окна и видел, как обрывается материк, под крылом близко, но медленно движутся корабли по глади Татарского пролива, оставляя длинные расходящиеся следы на воде, и набегают зеленые сопки острова, так и оставшегося для меня таинственным.
Общее место: советская власть испортила не только нравы, но кое-где и ландшафты. Последнее особо справедливо, если говорить, например, о Владивостоке, родившемся в одном из самых красивых мест на земле — на разновеликих сопках по берегам Амурского и Уссурийского заливов, а по центру еще и взрезанному Золотым Рогом. И когда с высоты смотровой площадки глядишь на это великолепие, обремененное унылыми панельными пятиэтажками, советскую власть и впрямь начинаешь любить еще меньше.
Южно-Сахалинска все это коснулось не столь значительно. Не в том смысле, что здесь нет панельного уныния, а в том, что портить тут было особо и нечего. Город лежит в глубокой плоской котловине, окруженной не слишком грандиозными возвышенностями, играющими роль естественных преград для ветреных непогод. Селение Владимировка возникло тут ближе к концу XIX века как место для обустройства жизни ссыльнокаторжных и ссыльнопоселенцев, ибо вольных людей никакими посулами тогда ни загнать, ни заманить не удавалось. Обычное такое русское селение образовалось, и с довольно крепкими хозяйствами, бревенчатыми торговыми лавками, почтой, школой и несколькими казенными домами.
Японцы, получившие южную часть Сахалина по грустным для нас итогам русско-японской войны и владевшие ею до 1945-го, переименовали территорию в губернаторство Карафуто, а Владимировку в Тоёхару, назначенную столицей.
Столицу свою японцы разбили чуть в стороне от Владимировки, довольно скоро стершейся с лица земли, по американско-чикагской модели с долгими, под прямым углом пересекающимися улицами — такую же планировку отчасти сохранил и нынешний Южно-Сахалинск, что хорошо видно с горы Большевик, при японцах носившей имя Асахигаока, что значит «Холм восходящего солнца».
Улицы Тоёхары застроили легкими жилыми домиками, в каких могут жить только сами японцы, — после сорок пятого все это было быстро снесено, как непригодное даже для советского человека. Заодно, отчасти в отместку, наверное, разрушили и все храмы, и даже большинство административных зданий. Кое-что все же сохранилось, но изменившись почти до неузнаваемости, разве что мой любимый краеведческий музей никто не тронул. От синтоистских храмов остались лишь кое-где фундаменты на городских задворках да несколько ворот-торий, но и то не в самом городе.
Так что Южно-Сахалинск являет собой типично советский послевоенный город, возведенный практически на пустом, разве что распланированном месте, чем и интересен. И если в Москве, например, отвернувшись от Кремля и двигаясь по Якиманке, Ленинскому и дальше через короткий проспект 60-летия Октября по Профсоюзной, можно проследить архитектурные нюансы каждой последующей эпохи, то в столице Сахалина все архитектурные стили перемешаны, как в хорошем винегрете, хотя панельные пятиэтажки в центре, кажется, и преобладают, иногда спрятавшись по главным улицам за спинами новых бетонно-зеркальных строений. В хорошую погоду вокруг видны туманные вершины сопок, что не может не радовать. Да и до моря совсем недалеко, Охотского, что всего лишь условность — ибо и Охотское море, и ближайший к городу залив Анива на самом деле есть уже Тихий океан, ну ладно, пусть — его окраины.
Когда давно и в первый раз я выбрался на океан, то по пути видел домики, обитые рубероидом, по бедности уступающие самым неказистым сельским строениям отнюдь не богатой центральной России, выброшенные на берег ржавеющие сейнеры, белокопытник вдоль дорог, похожий на лопухи, — в молодости съедобный в умелых руках, а в возрасте на влажно-солнечных склонах вырастающий до размеров хорошего мужского зонтика, под которым можно спрятаться аж вдвоем, медвежьи дудки высотой в три человеческих роста, холодные на вид океанские волны и низкое, пасмурное над ними небо.
И ничего обманчивого в этом не было — все честно, запущенно и волшебно, именно так — сразу, будто человек пришел сюда временно, ненадолго и не зная, что с доставшимся ему чудом делать. Пока его хватило только на то, чтобы брать-брать-брать и очень мало давать взамен.
Мы остановились и вышли из машины. Наш водитель достал огромный сачок, будто для ловли тропических бабочек. Мы поднялись по склону вдоль небольшой громкой речки и вскоре оказались возле круглого бочажка, возникшего перед бетонным кольцом, сужающим водный поток. Бочажок жил собственной бурно-серебристой жизнью, словно кипел изнутри. Опущенный в него сачок вернулся полным крупных рыбин, тут же вытряхнутых на берег. Их было штук семь, но мы взяли только три, остальных вернув речке: все-таки они тут по делу, на нерест идут куда-то далеко и высоко по реке.
Позже, уже на привале, мы зашли в мелкое море с тем же сачком и провели им раз-другой по волнисто колышущейся под водой траве: каждый раз сачок приносил нам крупных креветок, по-местному чилимов, и крабов размером с пол-ладони. Мы их варили в котелке над огнем, а я даже рискнул одного чилима, макая в соевый соус, съесть сырым, и мне он понравился.
Гастрономические ноты — одни из главных в ощущении нового места, а уж если их невзначай, а то и нарочито соединить, вроде как совсем не звучащие вместе, то бывают вдруг странные, но уж точно неповторимые сближенья.
Мы долго ехали от Якутска, но оказалось, что проделали пока лишь треть пути, — дальше нас ждала Лена. На быстрых лодках до чаемых Ленских столбов оставалось еще часа два-три пути.
— Это как пойдет, — сказал мой капитан, натягивая глубже фуражку с якорем и выруливая на середину Реки.
Столбы, впрочем, начались где-то через час-полтора, ибо тянутся, сурово и таинственно вздымаясь вдоль берега, на несколько десятков километров, но выйти на берег и взобраться к их вершинам без специальных навыков и снаряжения можно лишь в специально отведенном месте, куда мы и стремились в конце концов попасть.
Среди нас оказались завзятые рыбаки с заготовленными спиннингами. Мы остановились. А пока рыбаки со своих лодок промышляли нам на обед, я достал из рюкзака полголовки эдамского сыра, привезенного недавно из Амстердама и захваченного с собой в командировку, дабы не пропал, а порадовал кого-нибудь еще. Мы угостились настоящим голландским сыром посреди великой российской реки, и нам стало хорошо.
Вскоре с соседней лодки нам стали подавать знаки пристать к берегу. Все три наших катера причалили, рыбаки тоже причастились сыром, а сами похвастались своим вполне приличным уловом — была там даже зубастая щука, солидная, я раньше таких живьем не видел.
Капитан нашего катера, видно, главный в команде судоводителей, достал специальную коптильную посудину, оказавшуюся бывшим баком для бензина, распиленным пополам, выложил дно его прибрежной осокой, устроил в нем поудобнее рыбин и посыпал все солью и диким луком, собранным нами тут же вокруг, в радиусе двух-трех шагов от разведенного костра. Покормив сначала духов воды, мы и сами подкрепились свежезакопченной рыбой и, рассекая водную гладь под сытый гул моторов, двинулись дальше.
Через час мы вновь высадились на берег, обошли якутское капище и долго-долго забирались вверх по извилистой тропе-лестнице. Сердце иногда ёкало, но было ради чего.
Лена, шириной здесь километров в восемь, а то и десять, с песчаным продолговатым островом посредине, текла себе с юга на север — и в каждую сторону, хоть до истоков, хоть до Ледовитого океана, по человеческим меркам ощущалась бесконечной.
В город мы вернулись уже в темноте.
Якутск вроде как формально стоит на берегу Лены, но это в реальности не совсем так. На самом деле — несколько в стороне, и никаких ленских набережных здесь нет. Центральная часть города, лежащая в долине Туймаада, отделена от реки пойменным Зелёным лугом, в половодье затопляемым, речной порт расположен на одном из протоков Лены, тоже на отшибе. Но воды все равно много — по всему городу разбросано множество озер и стариц, частью облагороженных, частью — запущенных.
И хотя я знал, что Якутск стоит на вечной мерзлоте, я не сразу сообразил, почему тут все так неудобно — чтобы элементарно войти в магазин или ресторан, надо преодолеть уйму ступенек. Всё, однако, просто — дома стоят на сваях, посему первые этажи и столь непривычно высоки.
А самые резкие контрасты тут на каждом шагу. С одной стороны, много новых пафосно-стеклянных зданий, построенных на алмазные и нефтяные деньги, с другой — полно бараков, деревянная обшивка которых местами посинела от старости, немало и панельных пятиэтажек, порой с уникальными «изысками»: особо предприимчивые жильцы индивидуально утепляют свои квартиры извне кто чем горазд, — то сайдингом, то шлакоблоками, а то и вовсе замазывая межпанельные швы некой отвратительного цвета субстанцией. Но понять по-человечески их можно — зимой тут -50о обычное дело, доходит и до 60-ти.
Я жил тут летом, но и летом свои напасти. Во-первых, +30о здесь совсем не то, что в какой-нибудь Москве. Солнце такое открыто-жгучее, что уши начинает щипать, как при крещенском морозе. А еще пыль, но не обычная, а как мне объяснили знающие люди, дисперсная — летом вечная мерзлота на поверхности земли немного оттаивает, не глубже, чем на метр, отчего сия невидимая и всепроникающая субстанция и образуется. Пыль покрывает лицо, губы, уши, от нее слезятся глаза и чешется в носу.
Да, еще про контрасты. Ежели свернуть даже с улицы в какой-нибудь обычный вроде бы двор, то там может оказаться сразу пара или тройка ювелирно-алмазных магазинов, а по центру двора тут же обнаружится самая настоящая, глубокая, прямо-таки гоголевская лужа.
Зато еда здесь есть как раз на мой любопытный вкус. Строганину или индигирку можно при желании и в Москве попробовать, хоть в той же «Экспедиции», но тут, на родине ее, оно как-то «слаще». Про строганину все знают, а вот индигирка — это нечто близкое, но иное. Делается она тоже из сырой свежемороженой рыбы вроде чира, нельмы или омуля, но чуть более замысловато. Главное, по-моему, чтоб рыба порезана была правильными аккуратными кубиками. Добавляется лук, все посыпается большим количеством черного перца и солью, быстро перемешивается и тут же употребляется. Можно даже без водки, и так пробивает до испарины вдоль позвоночника и под лопатками, откуда крылья растут.
Если внимательно побродить по городским закоулкам, то кое-где еще можно встретить старые дома с резными наличниками и воротами, но если в центре они еще как-то дышат, то на окраинах, особенно там, где город враз обрывается перед бескрайностью Зелёного луга, доживают, похоже, последние дни. Новодельный же «Старый город» рядом с Преображенским собором — плохая замена овсу.
Про дисперсную пыль я уже говорил, но она напрочь въедается даже в память и невидимой взвесью отравляет воздух и, наверное, легкие. И вроде привыкнуть к ней невозможно, но привыкаешь. Но как всерьез мой бедный организм от нее устал, я ощутил, лишь прилетев из Якутска во Владивосток. Я вышел из аэропорта ранним сумрачным утром и с изумлением начал дышать сначала часто, потом редко и все глубже — вкус океанского воздуха был ласков и свеж, как холодное молоко с похмелья.
Кстати, вернувшись после Владивостока, Сахалина и снова Владивостока в Якутск, я почувствовал, что мой организм вполне перезарядился и готов к любым новым испытаниям. И я продолжил странное для якутян освоение города — тут все обычно передвигаются на леворульных джипах или в крайнем случае пользуются общественным транспортом, я же предпочитал гулять пешком и обошел уже весь город, став отчасти локальной достопримечательностью для местных коллег: по утрам в офисе, где мы работали, они делились со мной и между собой, кто и в каком конце города меня вчера видел.
Решил я, наконец, дойти и до речного порта, куда до меня в здравом уме из центра города никто пешком явно не добирался.
И — да, там стоял кораблик, как раз вскоре собиравшийся отбыть на ту сторону Лены.
Маленькая справка — моста через Лену в Якутске нет, как нет тут и железной дороги, даже до левого берега, не говоря уж про правый, откуда начинается Колымская трасса. То есть формально она начинается в Якутске у Главпочтамта, но это скорее фигура речи: зимой по замерзшей реке налажена ледовая дорога, летом автомобили пересекают Лену на пароме. Для пеших же, вроде меня, и ходят по редкому расписанию кораблики вроде московских прогулочных.
Путь оказался неблизким, потому как сначала долго, пыхтя, выруливали из затона, потом наискосок пересекали Лену, а она тут шириной в несколько километров.
Никаких причалов не наблюдалось, так что наше вполне толковое плавательное средство носом почти ткнулось в песчаный берег, и пассажиров выпустили по сброшенному трапу. Кого-то ждали на машинах, остальных, как и меня, забрал рейсовый «пазик». Через несколько километров в горку мы выехали к поселку Нижний Бестях, на настоящую трассу, ту самую, Колымскую. Тут я вышел.
Из достопримечательностей обнаружились школа, сквер с детской площадкой, много-много строительных магазинов и столовка для дальнобойщиков. Пройдя поселок взад-вперед, у столовой я и остановился.
Еда оказалась обычной, люди тоже. Определить на взгляд, кто из них сейчас, плотно перекусив, отправится в путь до самого Магадана, я не смог, а лезть с разговорами ни к кому не хотелось.
Выйдя из столовой, я долго вдоль трассы смотрел в сторону Колымы.
До Магадана оставалось чуть больше двух тысяч километров.
Примерно, как от Москвы до Амстердама.
Однажды…
Шостакович позвонил Ростроповичу:
— Слава, можете приехать?
— Конечно, Дмитрий Дмитриевич, — и подумал-помечтал: может, что-то новое для виолончели написал, показать хочет?
Приехал. Шостакович попросил его присесть рядом, пододвигая стул:
— Давайте, Слава, помолчим.
Помолчали, где-то с полчаса.
Нарушив наконец тишину, Дмитрий Дмитриевич сказал:
— Спасибо, Слава, что пришли. Вы мне очень помогли.
Потом, конечно, выпили.
У «Анны Карениной» случился юбилей. Я работал в «Литгазете». И нам нужны были слова известных людей, к «Анне Карениной» имеющих отношение.
— Плисецкая! Она же ее танцевала! — сказал я.
— Было бы хорошо, — сказали мне с некоторым сомнением, что такое возможно.
Я пошел в отдел театральной критики.
— Да вот тебе телефон. Она как раз сейчас в Москве.
Позвонил, подошла не она. Представился.
— А можно с Майей Михайловной?..
И я услышал ее волшебный голос. Объяснил, что надо.
— Да, конечно, Игорь. Перезвоните мне, пожалуйста, через полчаса.
Перезвонил все с тем же волнением, и даже большим.
— Написала, — сказала она и продиктовала.
— Замечательно, Майя Михайловна!
— Подойдет?
— Более чем, — сказал я.
— Ну и хорошо, — ответила она.
— Спасибо вам, Майя Михайловна!
— Вам спасибо.
Джордж Харрисон уже умирал в Швейцарии.
Ходить не мог — только лежал.
К нему приехал Ринго Старр — подержать за ручку. А потом ему надо было лететь в Бостон — там, у его дочери — рак мозга.
И Харрисон ему сказал:
— Хочешь, я поеду с тобой?
Манджушри и монгольские сказки
Мы жили в гостинице «Чингисхан» на берегу реки Сэлбэ и много работали.
В Улан-Баторе тогда было весело. Приближались президентские выборы, и сторонники одного из кандидатов жгли костры и колотили по пустым бочкам на площади Сухэ-Батора, главной в монгольской столице. Ходили слухи, что руководила этим безобразием американская «послиха».
Нашим кандидатом в президенты был Намбарын Энхбаяр, бывший министр культуры, премьер, а на тот момент спикер парламента. И как вскоре выяснилось, еще и выпускник Литинститута, то есть для меня чуть ли не родственник, да к тому же переводчик Пушкина. Институт он окончил за два года до моего поступления, но уйму общих знакомых мы, конечно, мгновенно обнаружили.
Противник же наш основной, тот самый, с кострами и бочками, владел крупным кашемировым бизнесом, якобы с палкой гонялся за своими провинившимися сотрудниками, а то, что он носился по улицам Улан-Батора на малиновом «хаммере», я и сам видел.
Монголию я полюбил сразу и навсегда.
Самые красивые здесь дети и старики, особенно в национальных костюмах, которые для приехавших из аймаков вещь вполне обыденная, а вовсе не маскарадная, хотя и парадная в случае посещения города: яркие халаты-дели, разноцветные сапоги-гуталы с загнутыми носами, остроконечные шапки-малгай. Хороши здесь и девушки, особенно смешанных кровей, когда одна половинка монгольская, а вторая европейская. Тут я уверенный свидетель, потому как был в одном полуподпольном стриптиз-баре, где танцевали именно такие монгольские красавицы, абсолютно голенькие и чрезвычайно милые. Это бесспорно и еще раз, для непонятливых, подтверждает то, в чем лично я давно уверен — чем больше смешиваются расы и народы, тем мирозданию приятней.
Поначалу на улицах города ощущаешь себя отчасти неуютно: встречный поток людей не расступается, а обтекает тебя, задевая плечами, иногда даже возникает ощущение, что идущие навстречу могут пройти прямо сквозь тебя. Но ты быстро убеждаешься, что тут нет ни малейшей агрессии, просто вольные степные люди, за много поколений привыкшие к необъятности просторов, и в городе ведут себя так, будто идут по бескрайней степи, где ничто и никак не может им помешать.
А вот улицы тут лучше было переходить с местной толпой, ибо сигналы светофоров, по крайней мере не на центральных перекрестках, здесь скорее выполняли роль необязательной цветомузыки или дополнительного освещения, нежели служили организации движения автомобилистов и пешеходов: посему надо было подождать, пока возле перехода образуется плотная группа, и стать ее частью. В непредсказуемо загадочный, понятный лишь местным горожанам момент толпа начинала двигаться или поперек, или наискосок дороги, беспрекословно останавливая поток машин. Главное, конечно, было не забывать еще и постоянно смотреть под ноги, потому как большинство крышек на канализационных и прочих люках на тот момент напрочь отсутствовали, будучи невосстановимо сданными в металлолом.
Еще, конечно, забавно обстояло тогда дело с телефонами. Мобильными было обеспечено далеко не все население, посему расцвел особый коммуникационный бизнес по-монгольски: предприимчивые обладатели реальной связи стояли на улицах с плакатиками, предлагавшими за умеренную цену сделать звонок, особо же продвинутые даже сооружали фанерные будки с крышей и прилавком, на котором стоял старомодный телефонный аппарат, неким сложно-техническим образом связанный с мобильным, который вовсе не обязательно было давать желающим непосредственно в руки. В чем-то, впрочем, технический прогресс тут опережал тогдашнюю Россию: в Москве тогда еще выходило немало черно-белых газет, в Улан-Баторе же всё уже на тот момент печаталось исключительно полноцветным.
Улан-Батор лежит в долине реки Туул с ее протоками и притоками, словно внутри глубокой чаши. На севере покатые склоны усыпаны юртами, на юге возвышается настоящая горная цепь со священной горой монголов Богд-Хан-Уул. Из города горы не кажутся слишком высокими, потому что ты и так уже на немалой высоте — самая низкая точка здесь выше тысячи метров над уровнем моря.
Юрточные районы на склонах и прочих окраинах постепенно образовались после нескольких особо суровых зим, когда массово погибал скот, а люди, потеряв смысл и источник существования, ради выживания стали перебираться из степей в город прямо со своими жилищами, явочным порядком «застраивая» тогда еще свободные территории.
Впрочем, юрты встречались и в центре города, рядом с многоэтажками. Скорее всего, это было еще менее законно, зато статусно. И я быстро разучился удивляться, видя возле вроде бы бедной одинокой юрты, обнесенной ненадежным, немного условным забором, явно принадлежащий хозяину юрты припаркованный мерседес, пусть и не новый, но представительского класса.
Юрта чаще всего будет и во дворе солидного особняка, уже как признак реального статусного богатства — именно в ней принимают особо важных гостей. Есть своя белая юрта и в посольстве Монголии в Москве. А в Зимнем дворце Богдо-гэгэна VIII юрта, покрытая леопардовыми шкурами, возведена прямо внутри здания, на первом этаже.
От Урги, как прежде называли Улан-Батор, знакомой мне еще по первому изданию «Самодержца пустыни» Леонида Юзефовича, заметного осталось немного.
На южной окраине сохранилась центральная часть резиденции Богдо-гэгена с очень скромным двухэтажным Зимним дворцом, построенным русскими архитекторами, дворцом Летним в китайском стиле, скорее комплексом храмов, и Триумфальными воротами, раскрытыми в сторону священной горы Богд-Хан-Уул.
Монастырь Гандан с золоченой статуей бодхисаттвы Авалокитешвары, зримого воплощения бесконечного сострадания всех будд, внутри специально построенного для нее храма, буддийским университетом и стихийно-деревянным, с мелкими лавочками вокруг, где в одной я, помнится, купил тибетскую вязаную сумку, живую до сих пор, расположен на северо-западе.
В центре, в районе Баянгол, при советской власти именовавшемся Октябрьским, есть небольшой дацан Бадма-Ёга с буддийским училищем, своего рода филиал Гандана, а немного южнее площади Сухэ-Батора — храм-музей Чойджин-ламы с мумифицированным телом ламы Балданчоймбола, учителя Богдо-гэгэна VIII, и молитвенным домиком в виде юрты с каменным порталом входа, окнами и под железной крышей, — туда я заходил чаще всего, благо, он совсем недалеко от моего «Чингисхана».
Видел я кое-что и еще, более современное, но уж совсем недоступное для обычного наблюдателя. То место, куда нас с психологом позвали на встречу с Энхбаяром, до сих пор на карте Гугла обозначено лишь зеленым продолговатым пятном и единственным каплей-значком с надписью «Государственное учреждение», в спутниковом варианте можно разглядеть несколько крыш, разбросанных по обширному пространству меж каменных безжизненных холмов. В реальности все гораздо интереснее.
Нас сразу предупредили, что туда нельзя попасть на обычной машине, только с правительственными номерами, и что за нами заедут.
В холле «Чингисхана» мы встретились с вежливым человеком лет сорока, который и сообщил, что будет нас сопровождать.
Ехали мы через весь город, так что времени пообщаться оказалось вдоволь.
Я сходу признался, как мне все здесь нравится. Он спорить не стал, но его, похоже, устраивало не всё, а многое и вовсе, он считал, надо поправить и поменять. Что именно и как, сопровождающий объяснял очень толково и дружелюбно.
Наконец я осмелел и спросил:
— А вы сами чем, если не секрет, занимаетесь?
— Я министр иностранных дел, — улыбнулся он.
У подножия Богд-Хан-Уул мы свернули налево и вскоре оказались перед ущельем, уходящим вверх, по всей ширине перегороженным металлической высокой оградой: сюда-то, в правительственную резиденцию, нам и было надо.
Ворота открылись, и солдатик с автоматом взял на караул.
Слева возвышалось довольно помпезное, в бело-голубых тонах здание, как оказалось, дворец маршала Чолбайсана, но мы еще поднялись по асфальтированной извилистой дороге, в стороне от которой виднелись вдалеке, частью скрытые лесом, еще несколько вполне грандиозных, но все же приземистых строений с плоскими крышами. В подобном же стиле был выстроен и особняк самый дальний, где жил спикер парламента Энхбаяр, символически, как выходило, выше всех остальных глав властных ветвей, по совместительству его соседей по правительственному ущелью.
Я с ним и поделился сим забавным наблюдением, когда мы через громадный холл прошли вглубь дома, в гостиную с глубокими кожаными диванами, где Энхбаяр нас встретил.
— Под вами все внизу как на ладони, — добавил я.
— Но пока не на ладони, — уточнил он, приняв мою шутку с чингисхановской усмешкой.
Еще раз я побывал в резиденции уже со всей нашей русской командой, когда Энхбаяр пригласил нас на обед. На закуску, но не очень настойчиво, нам предложили монгольской еды, после чего все перешли исключительно к блюдам японским, то есть, привычным роллам и суши, изобильно заказанным из хорошего ресторана. Мы с Энхбаяром сидели друг напротив друга и частенько выпадали из общих разговоров, вспоминая Литинститут и общих знакомых по русской и монгольской литературе.
Так и не осиленную до конца японскую еду нам упаковали с собой.
В какой-то момент мы, жившие и работавшие в «Чингисхане» и гулявшие исключительно по ближним окрестностям, сильно устали как от рутинного, так и от экзотического однообразия: надо было срочно перезагрузить мозги. Это я объяснил, насколько мог доходчиво, недавно прилетевшему из Москвы и рьяно включившемуся в рабочий процесс Игорю, хозяину пиаровской структуры, от которой мы здесь и оказались. Скрепя сердце он выделил нам выходной.
Следующим утром у входа в «Чингисхан» ждал заказанный автомобиль с водителем в белых перчатках. Нас было четверо: кроме меня, чудесные мои коллеги Вера с Катей и наша переводчица Цая. Маршрут и место назначения заранее выбрала Катя, а мы не споря согласились — нам надо было хоть куда-нибудь.
Дорога на окраине города начала стремиться вверх, обтекая справа Богд-Хан-Уул. Вскоре мы оказались на холмистом просторе и попросили водителя сменить невнятную интернациональную музыку на родную монгольскую.
За окном вдалеке скакал одинокий всадник, а в небе кружил орел.
Мы вышли из машины и впервые за долгий срок ощутили степной запах свободы.
Еще через полчаса окончательно остановились на пороге горной долины, уходившей, сужаясь, вверх, в сторону вершины священной горы Богд-Хан-Уул.
Ныне тут музей под открытым небом с юрточной турбазой, а прежде был монастырь Манджушри, где жило порядка трехсот монахов, служивших в двух десятках храмов. В тридцатые годы прошлого века, не без русского, точнее, советского участия все разрушили, а оставшихся на тот момент монахов во главе с настоятелем, шестым перерождением бодхисаттвы Манджушри, расстреляли. От монастыря остались лишь фрагменты храмовых стен, фундаменты и воздух. Только один храм, самый верхний, уже был восстановлен, но и он скорее служил музеем буддийского искусства, нежели использовался по прямому назначению, разве что в большие буддийские праздники.
Все тут было мило и, как ни странно, обычно, в том смысле, что и впрямь воспринималось как симпатичное туристическое пространство с разбросанными по территории артефактами, вроде изваяний-мегалитов, омытых дождями до белизны черепов крупных животных, каменных стел с древнемонгольскими письменами или циклопических размеров бронзового котла, в котором из десятка баранов можно приготовить пищу для тысячи лам, но напрочь лишенное всякой сакральности.
И лишь когда, отдав визит вежливости хранителям музея, семейной паре, жившей в юрте рядом с восстановленным храмом, мы с Верой и Катей забрались вверх по склону, к святилищу, оно и случилось.
С треугольного плоского камня высотой в два человеческих роста на нас взирал бородатый дед, похожий на нашего Николая Угодника, — Хранитель Горы, как я про себя его сразу и назвал, хотя по идее тут должно было быть более или менее классическое изображение бодхисаттвы. У подножия камня лежали обычные буддийские подношения вроде мелких монеток, сигарет, щепоток зерна и кусочков цветных тканей, придавленных мелкими камнями.
Когда же мы развернулись в сторону широкой долины, то не смогли удержаться на ногах и все трое присели на камни, причем максимально далеко друг от друга, наверное, чтоб почувствовать себя наедине с тем, что тут открылось.
Здесь земля соединялась с небом.
Буквально.
Реально.
И мы долго-долго там сидели и не могли уйти.
Я спустился вниз первым, а ждавшая нас Цая сообщила, что заказанный обед уже давно готов.
Обед в виде бараньих ребер, сваренных с камнями, нам подали в туристической юрте. Про камни, обычные вроде булыжники, вынутые из котла, нам сказали: если у кого болят почки, их можно приложить к телу, очень помогает. Почки у нас ни у кого не болели, но выпить мне под такую закуску захотелось. На разлив тут не было, и мне пришлось купить огромную бутылку «Чингисхана», из которой мы отпили самую чуть.
На обратном пути к городу раздался звонок от Игоря: он очень хотел меня видеть сразу по приезде.
В нашем гостиничном офисе он объяснил, что от меня требуется, на всякий случай, если я вскоре уеду.
Монгольское избирательное законодательство устроено было таким необычайным образом, что во втором туре президентских выборов, ежели он вдруг случится, в любых рекламных материалах запрещено упоминать имена кандидатов.
Вот мне и предстояло сочинить нечто такое, из чего безо всяких имен было бы ясно, кто есть кто, и что наш — все равно лучше всех.
Я поднялся в свой номер, включил компьютер, налил себе «Чингисхана» и задумался.
Часа за два я написал три сказки, где в некоем волшебно-реальном мире действовали наш кандидат и его соперник, безымянные, но наделенные вполне узнаваемыми чертами.
Я спустился в офис и отдал распечатанные сказки Игорю. Он молча прочитал и передал их нашей второй переводчице Баярме.
Наконец она подняла взгляд.
— Всем будет понятно, о ком идет речь? — спросил Игорь.
— Конечно.
— А если мы это переведем на монгольский и опубликуем, можно будет догадаться, что это писал не монгол?
— Это писал монгол, — без тени сомнения ответила Баярма.
В практическом смысле мои сказки оказались невостребованными — Энхбаяр стал третьим президентом Монголии безо всякого второго тура.
Когда много позже, недавно, я дописывал эту главу, то просмотрел множество фотографий монастыря Манджушри в поисках нашего «Николая Угодника». Ничего похожего. Только немногочисленные будды и бодхисаттвы, исключительно гладко выбритые.
Но мы же его точно видели. Там, где небо соединяется с землей.
И только на каком-то сто первом фото он проявился.
Точно он, тот самый, бородатый.
Николай Угодник.
В позе лотоса.
Как я стал хорошим
У меня была чудесная теща, Любовь Борисовна. Она нас всех тихо и заботливо любила, особенно свою внучку Машу.
Мехмат МГУ, Снежинск, ядерная бомба, Институт прикладной математики — кто знает, тот понимает.
Иногда мы с ней на кухне говорили как раз о математике — и я что-то понял, как мне кажется.
Однажды утром я ей сказал, мы были одни, и снова на кухне:
— Любовь Борисовна! Как же вам повезло с младшей дочерью!
Она задумалась лишь на мгновение:
— Игорь, вам же тоже!
На самом деле на хороших людей мне в жизни везет. Конечно, встречались и какие-то изумительные мерзавцы, но так, по касательной, и, будучи совсем не интересными, быстро исчезали. Посему мне очень странно слушать рассказы тех редких знакомых, преимущественно женщин, у кого совсем не удалось, например, детство — по причине окружавшей их тотальной нелюбви, прежде всего родительской, точнее, материнской, так как матери воспитывали их одни, в стесненных бытовых и материальных условиях, с мордобоями и наказаниями в углу на коленях. Парадоксальным вроде бы образом сами эти, уже ставшие взрослыми, женщины оказались людьми хорошими и добрыми и, не забывая детских основательных обид, к своим провинившимся матерям относятся нежно, а уж к собственным детям и подавно. Так что первопричины и последствия зла и добра все равно остаются для меня загадкой. Хотя лучше, конечно, обойтись без лишних испытаний судьбы, но уж тут как кому заповедано.
Мне никаких суровых испытаний в детстве не выпало, скорее уж маме со мной.
Она родила меня в одиночестве, что по тем временам считалось отчасти неприличным. Дабы я не испытывал всяких комплексов, хотя я все равно от них не мог долго избавиться, был сочинен семейный миф, что папа в горах разбился на лошади. Миф имел горестный, но определенно романтический привкус, и совсем не грешил против обстоятельств времени и места, — мама работала геологом в Киргизии и ходила в конные маршруты, и я до сих пор хорошо помню, как встречал ее на подходе к нашему палаточному лагерю и довольно ловко по ноге лошади взбирался к ней в седло. Лишь много позже, уже повзрослевшему, мама призналась, что отец благополучно жив и работает в каком-то геологическом учреждении Киева. Только после маминой смерти я со своей тогдашней подругой туда съездил и предпринял не слишком упорные попытки полумифического отца разыскать: его фамилию-имя-отчество я знал, как и возраст примерный. Обстоятельств поиска я особо не помню — видимо, они меня не очень увлекли, и озабоченность моя тайной собственного происхождения и желание зачем-то отца обрести совсем и уже навсегда исчезли.
Чудесного в моей жизни хватало и с мамой.
В месяц я помирал на окраине города Фрунзе, температура за сорок, а «скорая» не ехала. Соседка на неостром конце иглы предложила дать мне опия. Мама согласилась. «Скорая» так и не приехала, а я выжил.
Мама терпела все мои юношеские выкрутасы, ждала из армии, всем читала, что я написал. Успела порадоваться, что я и во ВГИКе, и в Литинституте прошел конкурс, — и ушла.
На самом деле именно она первая научила любить, любя меня, хотя я, дурак, эти ее уроки усвоил с большим опозданием.
На летние каникулы из Литинститута, до того, как встретил Таню и насовсем перебрался в Москву, я возвращался в Иваново, в свою квартиру. Тем летом, когда меня за пропуски занятий лишили на полгода стипендии, мне поначалу, пока я не нашел работу в цирке, было очень голодно, даже во сне.
Просыпаюсь, а там под окном — мама.
Но я же знаю, что она умерла.
Встаю и спускаюсь — со своего третьего этажа — на угол, где она меня ждет.
Она стоит и протягивает мне пакет в синей бумаге.
Беру, разворачиваю — это котлеты.
Просто котлеты.
Горячие.
Ем. И что-то начинаю понимать…
Дите обдуманно и планомерно мы никогда не воспитывали. Просто жили и дружили, заботились друг о друге. Если в холодильнике оставался последний шоколадный пудинг, любимый исключительно мной и Машей, я отдавал его ей. Но она всегда оставляла мне половину.
И только, кажется, однажды я позволил себе что-то объяснить ей буквально.
Мы сидели в ее комнате да диване. Ей было лет тринадцать.
— Маша, жизнь штука чудесная и сложная…
Слушает.
— В ней есть место иногда и для конформизма. Только…
Слушает.
— Только клониться можно слишком немного, — показываю рукой. — Дальше нельзя. Ситуация невозврата. Дальше надо посылать…
— Знаю, папа.
Конечно, не всё и не всегда было так уж благостно.
Маша с детства отличалась строгостью и самостоятельностью в мыслях и поступках, и могла исподлобья глянуть так, что начнешь чувствовать собственные уши.
Иногда я экзистенционально злился на мироздание. В такие моменты, а случались они часто, мироздание мне виделось исключительно с изнанки, и свое отношение к нему я выражал недовольным бормотанием по любому поводу, капризничал, то есть всячески тиранил домашних. Таня тут же уходила в себя, больше ей некуда было деться, брала карандаш или кисточку и рисовала, дочь скрывалась в своей комнате, мудрый лабрадор Бонд шоколадной мордой терся о мои коленки, стараясь побыстрее выманить на улицу, дабы остудить мою злость.
Ко всему прочему я никогда не мыл после себя посуду, оправдываясь тем, что «перемыл» ее в армии. Да еще и бурчал, когда в раковине она скапливалась. Посуду безропотно мыли теща или Таня, лишь спиной выражая свое изумленное презрение.
Не скажу что сразу, но эти уроки все же пошли на пользу, и я со временем научился хотя бы молчать.
Окончательно все во мне сложилось к лучшему, когда до меня дошло то, что много раньше меня уже знала Таня, написав потом про это в своей повести «За августом следует август»[2] :
«ЧТОБЫ ТЫ ПОНЯЛА. И я поняла.
Наверное, это смешно, но мне было не до смеха, я поняла простейшую вещь, которую знала так давно, что казалась она — неправдой, нет, не то чтобы так впрямую — неправдой, но какой-то фальшивой, неестественной и оттого ненужной правдой. То есть — это было до того просто и к тому же проговорено столько раз и на всякие лады, что для того, чтобы понять, и в самом деле потребовалось: ПОНЯТЬ. Я поняла, в чем смысл жизни. Смысл жизни — в любви, вот что я поняла. Это было и вправду — не смешно. Всё, что угодно, но — не смешно. И еще я поняла — человек одинок. Его может окружать семья хоть в сто сорок пять голов, любовь обволакивать по самую маковку в неисчислимое количество наипуховейших перин нежности и заботы, но все равно человек — каждый, каждый — один на один остается на поле брани между жизнью и смертью».
Во всяком случае, отвратительно злым я уже никогда не бываю, а если нет возможности не злиться в связи с очередной внешней гадостью, то не выхожу за рамки своего внутреннего пространства.
У всего, впрочем, есть и оборотная сторона.
Одна красивая и очень уверенная в себе женщина за завтраком у меня дома как-то сказала, хотя я вроде бы никакого повода и не давал:
— А ты не очень-то гордись тем, что такой хороший!
Я и не горжусь.
Просто стараюсь.
И посуду теперь всегда мою сразу.
Над Финским заливом
Немного безбашенная питерская подруга позвала меня на свой день рождения. Так как она тоже Таня, то я буду ее называть здесь Т., чтоб не возникло путаницы.
— Ты только ботинки поудобнее надень, — предупредила она.
— В смысле?
— Со шнурками. Чтобы не спадали.
— Поясни?
— Сюрприз. Но ты, если что, сможешь отказаться. Приезжай пораньше, лучше на «Красной стреле», и сразу ко мне. Как раз все спокойно успеем, от меня тут недалеко. Это и будет твой подарок, другого не надо, — «спокойно» в ее устах прозвучало настораживающе.
Жила она на юго-западе, между Финским заливом и Петергофским шоссе, неподалеку от Матисова канала, с которым у меня были связаны ознобные воспоминания.
Тогда меня занесло в Петербург зимой, то ли перед Новым годом, то ли сразу после, и мы поехали с ней кататься на велосипедах.
Покатались по скользким улицам, пронизанным злющим ветром, вокруг нарядной елки, глотнули из фляжки коньяка. И она умчалась на своем скоростном велике. Мне-то достался старый, гостевой, с маленькими колесами, и шанса ее догнать у меня не было, тем более что она бывшая спортсменка-велосипедистка. Оставалось лишь ждать, катаясь туда-сюда по берегу, бодро накручивая педали, чтоб окончательно не замерзнуть.
Наконец, я увидел, что она возвращается, но не по берегу, а по льду канала.
Когда она притормозила напротив меня, я еще успел подумать: как же я оттуда буду ее доставать? Склон был достаточно крут.
Но дальше мне соображать пришлось гораздо быстрее.
Лед вокруг нее беззвучно затрещал, и на моих глазах она вместе с велосипедом провалилась в воду по самую шею.
Благо, все случилось недалеко от берега и она смогла к нему чуть подгрести.
Я скатился по склону, сам чудом не свалившись к ней, и протянул руку.
Схватившись за руку, она сделала отчаянную попытку, нет, не вылезти на берег, а затащить и меня в свою ледяную купель. Так что сопротивляться мне пришлось не только скользкому склону, упираясь подошвами практически о воздух, но и ее русалочьему коварству.
Все-таки я вытащил и ее, и даже велосипед, который она не отпустила на дно, а держала за руль другой рукой. Окончательно обледенеть он не успел, и мы понеслись к дому с единственной мыслью о горячей ванне.
Теперь хотя бы был июль.
Едва я переступил порог, Т. бросила взгляд на мои ботинки:
— Пойдет. Хотя я для тебя на всякий случай берцы одолжила.
— И?
— Мы будем прыгать с парашютами. Давно хотела. Но одной страшно. Ты не против? Ведь у меня день рождения! — кокетничать она особо не умела.
— Куда же я денусь?
— Мы только подругу с сыном заберем по дороге.
— Они тоже будут прыгать?
Т. посмотрела на меня как на идиота.
Из города мы выехали по Петергофскому шоссе. Т., как обычно, гнала.
Аэродром оказался маленьким, с офисом в железном вагончике. Там нас быстренько осмотрел и послушал врач, измерил давление, мы расписались, что не имеем претензий по поводу возможных последствий, и я заплатил по тарифу. Мне выдали квитанцию об уплате:
— Пройдете инструктаж, и вперед!
Лицо Т. немножко побелело, и она уже не выглядела столь решительной, как пятью минутами раньше.
Профессиональные парашютисты как раз загружались в Ан-2.
Нас, «перворазников», человек пятнадцать, рассадили на п-образной лавочке.
— Спортсмены прыгают с трех тысяч и сами, — пояснил наш инструктор, крепкий мужик в камуфляжных штанах и зеленой майке-алкоголичке. — А вы с восьмисот метров и принудительно. Это в том смысле, — опередил он возможные вопросы, — что ваш парашют, пристегнутый фалом к тросу в самолете, когда вы прыгнете, раскроется автоматически. Но все — по порядку.
Инструктаж занял примерно тридцать три минуты, но изложу короче, только самую суть.
После каждого смыслового пассажа инструктор делал паузу и оглядывал присутствующих на предмет уразумения.
— Вы прыгаете с парашютом дэ-один-пять-у, что означает: десантный — первая модель — пятая — управляемая. Разработан после войны, самый надежный на просторах России и СНГ. На всякий случай есть еще и запасной, столь же надежный. Но он вам вряд ли понадобится.
— Основной парашют находится в заплечном ранце, запасной у вас на животе. Где найти кольцо для его раскрытия, покажу, когда облачитесь.
— Прыгаете, повторяю, с высоты восемьсот метров. Выпускающий откроет дверь, и по его команде вы по порядку совершите прыжок. Пауза между предыдущим и последующим — не более двух-трех секунд. Прыгаете по ходу движения самолета. Руки держите скрещенными на груди, коленки вместе.
— Когда прыгнете, почувствуете динамический удар. Это правильно, значит, все в порядке и парашют раскрылся.
— Парашют у нас управляемый, но не очень. Управление осуществляется при помощи специальных строп, к которым прикреплены красные ручки-клеванты или бобышки. Найдете их чуть выше ваших ушей. За них как раз будете держаться. Если потянуть за правую, то парашют начнет поворачиваться вправо, за левую — соответственно влево. Можете немного поуправлять и осмотреться по сторонам. Если же вдруг окажетесь над лесом, то только при помощи ручек управления и сможете избежать падения на верхушки елок. Но такое вряд ли произойдет — лес у нас довольно далеко, — честно говоря, зеленая лесная стена видна была невооруженным взглядом. — Но если все же придется садиться на лес, то надо сгруппироваться и постараться проскочить между вершинами. Главное, не сесть… В общем, сами понимаете.
— Направление ветра определяется по колдуну, то есть ветроуказателю, — инструктор ткнул пальцем в полосатый мешок, развевающийся высоко на мачте. — По нему еще можно примерно узнать скорость ветра, но это вам пока не обязательно.
— Ваша скорость снижения — около пяти метров в секунду. Перед приземлением обязательно разворачиваетесь против ветра, тем самым снижаете скорость. Ноги держать согнутыми, сомкнутыми в коленях, напряженными, ступни — параллельно земле.
— Коснувшись земли, стараетесь упасть лицом к куполу, и тут же гасите его, подбирая к себе нижние стропы.
— Вопросы есть?
Все промолчали, но один вертлявый парнишка все же бойко поинтересовался:
— А стропорез дадите?
Инструктор кашлянул в кулак.
— Стропорез не дадим. Если ваш парашют не отделится от самолета, то последовательность действий будет такова. Мы возьмем курс на Финский залив, над водой сбросим скорость до восьмидесяти километров и опустимся на минимальную высоту. А там вас, — инструктор просверлил взглядом вертлявого, — аккуратно отрежем. Специально вызванный катер вас подберет. Все ясно?
Все с ненавистью посмотрели на умника.
— Инструктаж закончен. Взлёт, одеваться! — скомандовал инструктор.
Стало ясно, что шутки кончились.
Нас облачили в парашютные ранцы и шлемы, все нужное застегнули и, построив по ранжиру, то есть примерно по весу, от более тяжелого к менее, каждую застежку проверили еще раз. Т. оказалась рядом со мной.
— В том же порядке, как сейчас стоите, взойдете на борт, в том же порядке его и покинете!
Жалобно заглянув мне в глаза, Т. опустилась на землю. Лицо ее оставляло желать лучшего. Я помог ей подняться, потому что самостоятельно тут не справиться: вместе с запаской амуниция весит килограммов под тридцать.
Как раз и команда подоспела:
— Налево! В самолет шагом марш! — инструктор, оглядывая шагающую колонну, ласково добавил: — Обратного билета у нас не выдают. Сел в самолет — прыгай! Помни, за твоей спиной — следующий!
Взлетели.
Дверь распахнулась гораздо раньше, чем я предполагал. Т. смотрела в противоположную от выхода строну.
В нужный момент выпускающий коснулся рукой ближайшего товарища нашего, сидящего первым напротив нас. И дал команду всему ряду встать.
Все выпрыгнули без видимых заминок, будто для них это оказалось плевым делом.
Последовала очередь и нашей скамейки. Ни секунды хотя бы оглянуться на Т. уже не оставалось.
Перед разверстой дверью я оказался третьим, сделав три шага по дрожащему и уходящему из-под ног полу и балансируя разведенными руками, на пороге оглох от вибрирующего треска двигателя, долю отчаянной секунды еще помедлил, коснувшись ладонью дверной тонкой кромки, и прыгнул с открытыми глазами.
Падал я недолго, а не какую-то фигуральную вечность.
Над головой раздался хлопок, широкие лямки плотно обхватили тело, и наступила тишина.
Как учили, я посмотрел на запаску и вверх: купол надо мной был огромен, но все равно не загораживал неба. Поднятые руки обнаружили клеванты и схватились за них.
Внизу желтели поля, на их краю обозначились вагончики аэродрома с развевающимся над ними колдуном, далеко сбоку зеленела зазубренная стена леса, а еще дальше за ней быстро и серебристо блеснуло — я догадался, что это гладь Финского залива.
Хотелось сказать: ах!
И стало ясно, что во сне мы летаем именно так, как на самом деле.
Я попробовал порулить, и меня послушно, хотя и медленно развернуло вправо. Мне даже удалось сделать полный круг вокруг своей оси. И, натягивая вниз то правый, то левый клевант, я стал смещаться в небе подальше от леса и поближе к аэродрому.
Все же люди иногда летают как птицы!
Земля надвигалась нестрашно, лишь понемногу приближаясь, но вдруг понеслась на меня стремительно и неотвратимо.
Я сжал и подогнул колени, очень четко, словно сквозь окуляры бинокля видя под собой борозды поля с пожухшим желтым жнивьем.
Удар о подошвы опрокинул меня лицом вниз, а раздувшийся парус парашюта потащил за собой. Мое тело поднимало пыль.
Но сознание сработало — я вполне умело и быстро начал подбирать на себя нижние стропы. Купол схлопнулся и опал.
Я поднялся, посмотрел вокруг и, собрав в охапку тяжеленный парашют, направился к вагончикам аэродрома. Сел я, между прочим, всего лишь метрах в двухстах от них, то есть практически идеально.
Сдав парашют и шлем, я обнаружил сидящих за пластмассовым синим столом подругу Т. с ее сыном, мальчиком лет тринадцати. Снова оглянулся и опять Т. не увидел.
— Пойдем ее искать, — сказал я мальчику.
Мы встретили Т. на самом дальнем краю поля, совсем не далеко от леса. Она уже шла навстречу нам со скомканным телом парашюта на руках. У меня не было сил ей помочь. Но мальчик догадался, забрал нелегкий груз и пошел с нею рядом плечом к плечу. Кажется, он уже решил, что когда-нибудь тоже прыгнет.
На обратном пути мы еще посетили открытую для простых смертных часть Константиновского дворца, дошли вдоль канала до самого залива, в кафе на другой стороне Петергофского шоссе я поднял тост за Т.
Мы встретились с ней взглядами и вместе посмотрели на небо.
Я протянул ей руку.
Она ее крепко пожала.
Со спины я похож на турка
Мне на очередной день рождения дети подарили билеты в Стамбул.
Снижаясь, самолет пролетел вдоль Босфора над всем желто-оранжевым городом: с деталями мое зрение не справилось, но Золотой Рог все же не пропустило.
Тогда я еще не знал, что стамбульское метро, куда можно спуститься прямо в аэропорту, под землей прячется совсем недолго, скоро выскакивая на поверхность, где можно пересесть на не менее стремительный трамвай, и решил ехать на автобусе, чтобы как можно раньше все увидеть вблизи, хотя бы за окном.
Распорядителем, помогавшим пассажирам выбрать подходящий маршрут и загрузить вещи, оказался не совсем молодой человек. Улыбчивый, толковый и услужливый безо всякого халдейски-презрительного подобострастия, он неторопливо и быстро заполнил наш автобус и дал команду к отправлению. Водитель тоже был не стар, но солиден.
И я сразу почувствовал, что Стамбул — не Анталия. Там живут временно и суетливо, здесь с достоинством и в вечности. Вскоре я окончательно убедился, что тут отношение к своему месту в мироздании определяется не статусом, а отношением к делу. Та же работа официантом, да хоть кем, не есть выбор сиюминутный, временный, по молодости до лучших времен, как, например, у нас, а уже на всю жизнь и даже, зачастую, наследственный.
В том, что Стамбул город интуитивно безопасный и крайне доброжелательный, я убеждался снова, снова и снова.
Стоит зайти в кафе второй раз, заказать еду и пиво, как тут же покажется хозяин и присядет к тебе поболтать, а едва допьешь свою кружку, как наполнит ее за свой счет. Конечно, коммерческий здравый умысел тоже никто не отменял, но тут все это делается так легко и с таким удовольствием, что оно выходит чистой монетой, без подвоха.
Ранним утром возле Цистерны стоило мне угостить молодого человека сигаретой, как он зазвал меня в свой магазин ковров и напоил чаем. И хотя я ему доходчиво объяснил, что ковер покупать не буду ни сейчас, ни перед отъездом, и даже с доставкой в Москву, на протяжение всех дней, когда я проходил мимо коврового магазина, Али меня успевал заметить и зазвать на стаканчик чая. Общались мы на смеси русского и английского, и даже говорили о литературе: по-турецки он читал что-то из Достоевского и «Мать» Горького, знал про Пушкина, но назвал его Владимиром, я поправлять не стал.
Когда, посмотрев византийские мозаики в церкви Марии на Хоре, я шел вниз вдоль Золотого Рога по узкой улице без единого туриста, то сбегающей ступенчатыми побегами к заливу, то взбирающейся боковыми ступеньками вверх, к византийским стенам, я проскочил мимо парикмахерской, замедлил шаги и решил вернуться. Парикмахерских в Стамбуле традиционно полно, особенно в туристических районах. Но там они большие, пафосные и, думаю, дорогие. Эта же была местная, маленькая, в одно окно и на два кресла. Попятившись, я замер у входа. Меня поманили внутрь.
В маленьком помещении оказалось целых три человека. Двое пожилых, прервавших беседу, видимо, хозяин — высокий, седой — и его знакомый, то ли освободившийся клиент, то ли просто зашедший по соседству, и молодой, модно постриженный парень, наемный работник или, возможно, сын. Поманил меня внутрь именно седой.
Оно, конечно, ясно, что человек, зашедший в парикмахерскую, не воды попросить пришел, но как-то все ж надо было объясниться. Английский тут не понимали, пришлось общаться «по-турецки», жестами. Как мог, руками и пальцами я изобразил: сверху — подлиннее оставить, с боков и сзади — покороче. Парень смотрел то на меня, то на седого хозяина. Тот, кивая, очень спокойно и подробно перевел ему то, что я хотел, и меня пригласили занять кресло.
Парень священнодействовал надо мной минут сорок, ласково, трогательно и с удовольствием. Подстриг он меня именно так, как я хотел и даже лучше, коснулся ножницами усов и бороды, и без того у меня коротких, убрав невидимые миру торчащие волоски, накинул мне на голову чистейшее и в меру горячее вафельное полотенце и сделал массаж головы, отчего ей стало приятно, а на душе умилительно. За все про все с меня взяли совсем смешные по московским меркам деньги. И хотя я пытался дать сверху, решительно отказались. Все были довольны, улыбался даже так и не ушедший гость, подняв вверх палец. Со всеми тремя мы попрощались рукопожатием, и мне дали понять, что я могу заходить в любое время — мне всегда будут рады.
Я отправился дальше вниз в поисках зиндана, стамбульской средневековой тюрьмы для должников, подземной и страшной. При помощи наития, путеводителя и встреченных голландцев тюрьму я обнаружил, но она оказалась закрытой на ремонт. Отсюда был виден залив и Галатский мост. Я стал спускаться к Золотому Рогу.
И наконец попался в лапы очередного чистильщика обуви, от чьих навязчивых услуг и простодушных уловок, как мне казалось, уже научился отвязываться, хотя они, с закинутыми за спину ящиками-скамеечками в поисках случайной жертвы бродят по всему городу. Самый распространенный их прием прост и, рассчитанный на обыкновенную участливую вежливость, нередко безотказен, особенно в людных местах. Идет он себе, никого не трогая и ни к кому не приставая, весь в отрешенных мыслях, и вдруг роняет одну из своих обувных щеток и, не замечая, путь продолжает. Нередко находится наивный доброхот, кто щетку поднимет, догонит и вернет. Чистильщик рассыплется в поклонах и прочих восклицаниях-жестах и обязательно, исключительно благодарности ради, предложит почистить тому ботинки. Если доброхот согласится, то все равно потом с какой-то необременительной для себя денежкой расстанется, потому как это же все не просто так, а хорошо выстроенная и по-своему честная маркетинговая стратегия. Один чистильщик на площади перед Голубой мечетью, где я сидел на скамейке и курил, примитивно стрельнул у меня сигарету, и опять же, лишь в качестве ответного вежливого жеста порывался привести в порядок мои ботинки. Когда же я отказался, он принялся мне, непонятливому, обиженно объяснять, что моя сигарета — это «gift», за который он обязан меня отблагодарить. Пришлось спасаться бегством. Еще один веселый чистильщик попался возле ступенек с улицы Диван на площадь Султанахмет. Ко мне он не приставал, я лишь сидел неподалеку и наблюдал. Чистильщик выхватил из толпы высокую семейную пару с белобрысым мальчиком-подростком, вскочил и бросился их охмурять. Те не сразу поняли, что к чему, а когда сообразили, то хором опустили глаза: глава семейства оказался в белых кроссовках, мальчишка — в красных кедах, а жена так и вовсе в босоножках. И всем нам стало так весело, что папаша достал из кармана горсть монет и ссыпал их в тут же подставленную ладонь то ли особо ушлого, то ли и вправду попавшего впросак уличного предпринимателя, хотя в последнее верится с трудом.
Этот же, встреченный неподалеку от тюрьмы, оказался обремененным парой малолетних детей, мальчиком и девочкой. Я вообще вроде как был ни при чем, всего лишь на пустынной улице помахал им приветственно рукой. Он тут же бросился ко мне и на вполне сносном английском принялся вещать нечто в смысле «мы люди не местные», приехали из глубинки, их мама, кивок в сторону вполне ухоженных детей, умерла, дом сгорел, прежде он сам преподавал в школе географию, но теперь вот вынужден… Я смирился.
Усадив меня на свою скамеечку, он закатал мои джинсы повыше и принялся за дело, любовно и неторопливо. Для начала он сухой щеткой избавил мои поседевшие за время стамбульских блужданий коричневые мокасины от пыли, пройдясь по каждой их складке и выемке. Красной бархоткой нанес на поверхность ботинок бесцветную пропитку из первой жестянки. Совершив над ними несколько магических пассов ладонями, отчего они мгновенно высохли, достал следующий крем, оказавшийся белым, а на поверку глубоко подчеркнувшим естественно-изначальный цвет моей обуви. И лишь после выудил из ящика несколько жестянок с кремом цветным, не открывая, выбрал необходимый коричневый оттенок, наверное, по памяти. Крем он нанес не красной, а другой, темно-синей бархоткой с зазубринами по краям. Мои ботинки приобрели идеальный, но пока еще матовый цвет. Удовлетворившись предварительным результатом, он кивнул и двумя щетками, ни единой щетинкой не задев мои полосатые носки, довел процесс до идеала. Такими красивыми мои мокасины с рантом и кожаными шнурками не выглядели даже в фирменном магазине при покупке.
Только тут я вспомнил, что у меня в бумажнике совсем нет лир, а из мелких купюр лишь две по десять евро. Распахнув бумажник, я достал одну из них и протянул ему. Он сначала расплылся в благодарной улыбке, но, увидев еще одну в глубине, стал причитать, что маловатого. Но уж тут я знал, что заплатил ему и так раз в пять больше обычной цены и остался тверд. Поняв, что на большее меня не разведешь, он больше ни секунды не протестовал, и все трое проводили меня как лучшего друга.
Между прочим, с ботинками моими он совершил некое волшебство: еще несколько дней они оставались таинственно идеальными — к ним не смогла пристать ни одна пылинка, и даже в Москве еще какое-то время достаточно было лишь напомнить им щеткой с бесцветным кремом их звездный час, как они вновь обретали блеск и особое достоинство.
Ноги мои сами выбирали, куда идти — под уклон, и вскоре вывели меня по безлюдной извилистой улочке к Золотому Рогу, где уши привычно наполнились городскими автомобильными звуками — турки любят ездить, сигналя по любому поводу, а нос почуял дымный запах жареной макрели от пристани Эминёню, откуда курсируют обзорные кораблики по Босфору и деловитые работяги-паромы на азиатскую сторону и Принцевы острова. На площади перед причалом с тележек торгуют маринадом в стаканчиках, а с качающихся декоративных лодок — той самой макрелью в булках. Но я-то знал, что хочу не туда.
Обойдя автобусную стоянку, я нашел узкий проход меж сетчато-металлических оград, ведущий к маленькому каботажному причалу, куда примерно раз в час подходит пассажирский катер, подробно, как рейсовый автобус, со всеми остановками обходящий против часовой стрелки берега Золотого Рога, но свернул не к нему, а направо, в маленький закуток у воды. Здесь той же макрелью кормили не туристов, а местных, хотя жарили ее тоже на лодке, но не с узорчатым балдахином, а под обычным парусиновым тентом, продавцы были без фесок, в бейсболках, а соль и лимонный сок стояли даже не на столах, а на маленьких пластмассовых табуретках, и цены отличались в самую лучшую сторону от тех, что в сотне метров отсюда, да еще с очередью и в толпе, и порции были несравненно щедрее. Кроме того, тут ты ощущал себя сразу своим, а не случайным прохожим, польстившимся на аромат и цирковые уловки устроителей туристического аттракциона.
Это только в первый свой стамбульский вечер я польстился на жареную барабульку в одном из ресторанов нижнего яруса Галатского моста — с видом на Босфор, огни проходящих кораблей и под пение муэдзинов со всех четырех сторон света, потом выбирал места более приближенные к реальности внутренней, а не внешней. Рыбный рынок слева от моста на галатском берегу я, впрочем, тоже не миновал, и он меня совсем не разочаровал, хотя и считается обязательной стамбульской достопримечательностью: там все оказалось клеёнчато-примитивно-пластмассово и вкусно до восторженного треска за ушами, услаждаемыми многоязыкой речью.
Айя-Софию я увидел, конечно же, еще в день приезда, от нее тут и при желании не спрячешься, а потом еще много и много раз, со всех сторон, особенно трепетно с Босфора, как ее впервые видело большинство прежних русских от первых паломников до Ивана Бунина. С воды, окруженная минаретами, она все равно сразу узнаваема, несмотря на соседние с ней купола мечетей, созданных по ее образу и подобию. С площади Султанахмет между нею и Голубой мечетью она открывается целиком и отдельно от всего. Я долго, с мучительной и радостной необходимостью искал про себя образ ее неземного величия, монолитной цельности, громадности, и вместе с тем соразмерности сразу и человеку, и всему мирозданию: она похожа на драгоценную отливку в форму, созданную первоначально в небе, и залитую в эту форму со стороны земли за один раз, а вовсе не построенной по частям, в обычной последовательности, как все остальное, от фундамента до купола.
Внутри, особенно с хоров, ты реально ощущаешь, что купол парит и поднимается медленно в небо — на глазах прослойки между окнами исчезают несмотря на то, что турки зачем-то четыре окна заложили. На перилах правых хоров древними северными стражниками выцарапаны руны, видимо, от скуки и маловерия: ведь и здесь тебя настигает неотрывный взгляд Господа с дальней противоположной стены, глаза в глаза, взгляд строгий и благожелательный одновременно, прощающий. Посему, наверное, руны ныне покрыты прозрачным пластиком, дабы новых любителей о себе оставлять царапающую память в соблазн не вводить.
Поднимаешься на хоры и спускаешься с них по наклонному пандусу внутри стены с настолько низкими сводами, что на всяком очередном повороте хочется пригнуть голову. Еще сложнее было носильщикам императорского паланкина — им, похоже, приходилось передвигаться едва ли не на карачках, держа ручки паланкина у самой земли, чтобы невзначай не стукнуть византийского императора головой или хотя бы короной о потолок.
Внизу в одной из колонн есть глубокая дырка, куда по обычаю надо засунуть большой палец и повернуть его на все триста шестьдесят градусов: кому удастся, того что-то ждет. Я палец в колонну совать не стал, но возле императорских дверей в углублении мраморного пола, вытоптанном за века стражниками, все же постоял.
Изнутри София ощущается самым просторным и лучезарным храмом на свете — и тут я умолкаю, ибо слов описать это чувство у меня нет, даже пытаться не буду: пока ни у кого не получилось.
Снаружи со всех сторон Айя-Софию окружили султанские мраморные мавзолеи, отличные по размеру, но очень одинаковые по форме. Потолки там резные, стены в изразцах, полы ковровые, так что ходить следует босиком, как в мечети, а саркофаги, покрытые зеленой тканью вроде фетра, и после смерти наглядно подчеркивают статус упокоенного: самый большой у султана, поменьше у жен-братьев-сестер, еще меньше у сыновей и дочерей. Возле некоторых могил правоверные молятся.
В стамбульские мечети пускают, в отличие от того же Марокко, даже неверных — кажется, только в Голубую через особый, непарадный вход. Достаточно не лезть слишком вглубь, где люди молятся, да не забыть снять обувь, и на тебя даже не обратят внимания. А в маленьких мечетях ты легко можешь оказаться и вовсе в одиночестве и полном покое, после долгих блужданий по городу опустившись на мягкий пол и вытянув усталые ноги.
Главные же мечети — Голубая, Сулеймание — все равно, как бы там ни был высок купол, сколько бы света ни проливалось сквозь витражные окна, внутри напоминают Софию, взятую за непререкаемый вечный образец. Да и зачем иначе, когда и так хорошо, лучше некуда?
У подножия Софии и вход в старый султанский дворец Топкапы. В нем три двора, в разной степени запретных: первый — для гостей и казней, во втором — Диван и гарем, в третий чужих вовсе не пускали.
Диван — место совещаний султана с министрами — больше похож на просторную кальянную, по периметру окруженную глубокими мягкими диванами. Еще более располагают ко сну и кайфу диваны в отдельно стоящем здании библиотеки в третьем дворе — читать тут можно исключительно лежа.
В гарем, расположенный в глубине двора за Диваном, ведет вымощенная дорожка, предназначенная исключительно для действующего султана. Парадные комнаты с очагами-каминами в углах изразцово-холодны, несмотря на ковры, а женские жилые покои, что на втором этаже, с окнами, выходящими во двор и забранными деревянными решетками, и сейчас закрыты для посторонних. Совсем иначе — в новом дворце Долмабахчи, где все открыто для посетителей. Только там до меня дошло воочию, что гарем не просто место жительства султанских жен и наложниц, но единственное дворцовое пространство, приспособленное для повседневной, то есть обычной человеческой жизни. Не зря же Ататюрк, под конец жизни перебравшись в Долмабахчи, поселился именно в бывшем гареме, где занял всего две или три комнаты, обставленные весьма скромно, но удобно.
Сам же дворец, пародийно напоминающий Версаль или наш Зимний, спасает лишь расположение — главным фасадом вдоль Босфора. Тут все дико парадно и смешно богато: от хрустальных балясин лестниц до бездарно расписанных «по-европейски» потолков. Парадные залы случайностью обстановки напоминают бесконечный антикварный магазин — эффект усиливается от множества, я насчитал около десятка, морских полотен Айвазовского, — несмотря на армянское происхождение, любимого художника султана.
Зал приемов под куполом с нарисованными окнами окружен бесполезной галереей, ибо никто не имеет права даже стоять, даже на цыпочках, выше султана, трон, воздвигнутый на возвышении, похож на диванчик из дамского алькова — при желании на нем можно и прилечь, — зато весь распахнут на Босфор и наполнен морским воздухом.
Прочие положенные вольному приезжему достопримечательности я тоже посетил. И Цистерну с ячеистыми каменными сводами, подпираемыми колоннами, будто собранными сюда из древних греческих храмов и с римских форумов, рыбами, плавающими в неглубокой мерцающей воде, острыми холодными каплями, падающими за шиворот. И константинопольский ипподром с египетским обелиском и дворцом главного визиря, где музей исламского искусства. И прочие музеи, рынки, кофейни, дворцы, кальянные, кладбища — по самому грандиозному, Караджа-Ахмет на азиатской стороне, с миллионом могил и горстью закопанной или рассыпанной пригоршней земли из Медины, я бродил в одиночестве несколько часов. Не миновала меня и Галатская башня с видом на весь Стамбул, и даже подземный трехкомнатный, английской работы, сейф Оттоманского банка, где прежде хранился золотой запас империи. И…
Наконец меня приняли за своего.
Едва я выпутался из переулков вокруг Гранд Базара и оказался на одной из центральных улиц, ниже по течению называвшейся Диваном, напротив остановки трамвая, у светофора, раздумывая, перейти здесь и дальше спускаться к морю или свернуть налево и зайти сначала в знакомую кофейню с турецкими сладостями, как моего плеча коснулась рука в черном.
Я обернулся: немолодая женщина в закрытом длинном платье и с яркой сумочкой через плечо, явная провинциалка, по-турецки спрашивала меня как куда-то пройти. Сначала я развел руками и замотал головой, давая ей понять, что ничего не понимаю, но она продолжала настаивать, будто я был единственным ее спасением в этой городской пустыне. Я повернулся к ней окончательно, лопоча что-то по-английски, она, наконец, удостоверилась, что я не тот, кто ей сейчас так нужен, и растерянно улыбнулась, оглядываясь по сторонам. Но и до меня уже дошло, куда ей — ведь она несколько раз и в разных сочетаниях повторила «Сулейман». Она искала мечеть Сулеймание, где похоронен Сулейман Великолепный. И я русскими словами, ибо английских она все равно не понимала, и жестами, ткнув сомкнутой ладонью в сторону башни Баязит, указал ей самый простой и верный путь. Она послушно повторила мои указательные жесты, я подтвердил, что она все правильно поняла, заулыбалась и благодарно закивала. Будь она мужчиной, она бы, наверное, сейчас же пригласила меня выпить или хотя бы угостила кофе. Но мы тут же расстались, и я проводил ее коротким взглядом.
Может, со спины я уже похож на турка?
Мысль мне понравилась, а до кофейни было всего-то шагов триста.
Место Евгения Павловича и Нонна Викторовна
Мы с Таней писали сценарий для Владимира Мирзоева. То есть еще не совсем сценарий, а заготовки к нему. Чтобы их обсудить, мы и договорились встретиться на служебном входе «Ленкома», где Мирзоев тогда ставил новый спектакль. Предыдущий, «Месяц в деревне» Тургенева, мы уже видели.
На самом деле и с Таней, и потом без нее я был почти на всех его спектаклях в самых разных театрах. «Хлестакова» с Максимом Сухановым и дыней видел раз пять. О «Принцессе Ивонне» ему сказал:
— Это же про Таню!
— Да, и про нее, — согласился он.
На служебном входе «Ленкома» мы ждали его задолго до «Принцессы», и он все не подходил — репетиция не кончилась.
Охранник оказался, естественно, Таниными однокурсником по Литинституту. Тут еще и Збруев неслышно приблизился — видимо, тоже кого-то ждал. Мы вежливо раскланялись. Продолжать отдельный разговор стало неловко.
Пауза затягивалась. Тогда я спросил у Збруева первое, что пришло в голову:
— Простите, а вы не знаете случайно, Владимир Владимирович скоро?
— Сейчас подойдет, — ответил он очень уверенно.
Появился, наконец, Мирзоев и повел нас куда-то в глубины театра.
Мы зашли в лифт и поднялись. Я подумал, что у Володи, как у приглашенного режиссера, здесь есть кабинет, где мы и поговорим. Но — нет. Мы вышли на сцену, пересекли ее и скрылись в левой кулисе. Спустились вниз на другом лифте и оказались в подвале, где артистический буфет, куда, на самом деле, как я понял позже, можно было попасть и сразу от служебного входа. Но Володя зачем-то нам устроил этот спектакль, может, просто хотел показать сцену с актерской стороны.
В полупустом буфете мы заняли столик за колонной, я устроился как раз к ней спиной — меня никому видно не было, и я видел только соседей по своему столу.
Володя принес кофе, и мы достали свои сценарные заготовки.
Их, заранее отправленные на почту, Володя уже читал, так что мы обсуждали детали.
Незадолго до того мы написали сценарий восьмисерийного фильма по нашей книге, уже почти принятый к производству на первом канале, и считали себя опытными авторами, особенно я.
Опыт вкрадчиво подсказывал, что в полнометражном сценарии должно быть от пятидесяти до семидесяти эпизодов, о чем я и сказал, надеясь на подтверждение.
— Нет, — сказал Володя. — Достаточно двадцати пяти.
— Как же так? — изумился я. — У нас же полный метр, минимум часа на полтора?
— А это уже моя задача, — ответил Володя. — С вас — история и диалоги.
Как ни странно, мы всё поняли — режиссер Мирзоев при всей своей доброжелательности умеет быть очень убедительным.
Завершив деловую часть, мы перешли к необязательной и приятной беседе обо всем.
И тут меня осенило:
— Володя! А где здесь обычно Евгений Павлович сидел?
Ответил он с очевидным, хотя и едва заметным лукавством во взгляде:
— Да вот где ты сейчас сидишь, он всегда и сидел.
Правду он сказал или нет, до сих пор не знаю, но поверил я в это навсегда.
Ведь вживую Леонова я видел только раз, на сцене, в «Тевье-молочнике», зато на его месте посидел.
С Нонной Викторовной Мордюковой мне повезло еще больше.
В редакцию «Октября» по некоему юбилейному поводу созвали гостей. И я попал в их число, будучи тогда обозревателем «Литературной газеты». На официальную часть как раз по служебным причинам я опоздал и уже застал в разгаре многолюдный фуршет.
Были тут и всякие лица из тогдашнего телевизора, и много приятных знакомых, так что с кем выпить и закусить сразу бы нашлось.
Но вижу: возле окна стоит одинокая Нонна Викторовна, она в «Октябре» как раз в тот год свою мемуарную повесть опубликовала.
Что со мной случилось, ума не приложу — вообще-то с людьми незнакомыми, тем более известными, я скорее застенчивый, нежели наглый.
Подхожу к ней с придыханием:
— Нонна Викторовна! Я вас люблю!
Посмотрела, кивнула:
— Мальчик, принеси мне что-нибудь…
Принес.
И мы с ней даже выпили.
Омуль, хариус, Саяны и «золотишко»
На Байкале суровы не столько мужчины, сколько женщины.
Мы работали на БЦБК — Байкальском целлюлозно-бумажном комбинате, а жили в гостинице возле детского парка — в нижней части Байкальска. В гостиничном буфете, маленьком, на два столика, нас кормили завтраками и ужинами, а в выходные и обедами. Крупного телосложения буфетчица с очень добрым лицом и мягким южным говором кормление наше старалась максимально разнообразить. Но слабосоленый омуль присутствовал даже за завтраком, миф о необыкновенной этой рыбе развенчав, казалось, навсегда: похоже на обыкновенную селедку, атлантическая даже и получше будет.
— А другой рыбы в Байкале не водится? — исключительно из любопытства поинтересовался в конце концов кто-то из нас.
— Поймаем, — ответила хозяйка буфета. — Мужа пошлю.
На следующий день случился как раз выходной, довольно неприятный снаружи, с мелким дождиком.
Во время завтрака в дверь боком протиснулся мокрый мужичок с тяжелым полиэтиленовым пакетом.
— Поймал? — строго поинтересовалась буфетчица.
Мужичок кивнул, в доказательство поднимая перед собой пакет.
— Сколько?
— Семь, — пролепетал тот, впрочем, не без гордости.
— Ладно. Иди домой. Уроки не забудь у детей проверить!
Глядя на закрывшуюся дверь, пояснила:
— Мой… — и добавила чрезвычайно ласково: — …Охломон. Четвертинку ему сегодня на ужин поставлю. Заслужил.
На обед у нас была божественная уха из хариуса.
В остальном «сибирский характер» нашей кормилицы как-то особо не проявлялся, тем более по отношению к нам, хотя и был здесь самой распространенной фигурой речи, в смысле — мы тут такие-эдакие, не чета вам, залетным московским. На первой встрече с директором комбината в его кабинете он это выражение употребил раз пять.
Мы там оказались после перелета и долгого пути из Иркутска. Посему и выглядели расслабленными и сонными, даже поклевывали носами, когда он демонстрировал, похоже, свой излюбленный фокус — поджигал спичкой специальную нитку, изготовленную на комбинате. Нитка и вправду практически не горела, будучи стратегической: ею в несколько слоев покрывали изнутри сопла ракетных двигателей, чего ради и соорудили на берегу великого прозрачного озера псевдобумагоделательный БЦБК, на местном жаргоне «вонючку». Еще директор хвастался, будто пил прямо из резервуара на очистных, откуда отработанная вода возвращается в Байкал, но при нас потом пить ее не стал, хотя я и протянул ему пластиковый стаканчик, предусмотрительно заготовленный отчасти в отместку за поднадоевший «сибирский характер».
Байкальск делится на нижнюю, плоскую предбайкальскую часть и верхнюю, взбирающуюся по склонам сопок, а разделены они Транссибом и федеральной автомобильной трассой. И если железная дорога — колея туда, колея сюда — внушает уважение, ибо проложена в начале прошлого века, еще до революции, и воочию связывает в твоем воображении Москву с Владивостоком, то дорога автомобильная приводит в недоумение: неужто вот это двухполосное недоразумение с плохим асфальтом и есть та единственная наша автомагистраль с запада на восток, на строительство которой положены годы советской власти со всеми ее ресурсами и человеческими жертвами? Ты все равно в сей факт долго поверить не можешь, пока не постоишь на обочине хотя бы с полчаса и не увидишь с десяток медленно плетущихся дальнобойных фур с тягачами лучших мировых производителей, к такой езде от рождения не приученных. Но выбора у них нет, так как никакой скоростной альтернативы не существует и даже в будущем пока не предусмотрено.
Глобальные изменения всероссийского масштаба в наши планы не входили, но концепцию развития территории, включающей, помимо Байкальска, Слюдянку, Култук и прочую округу, мы сочинили, и я придумал для нее жизнеутверждающий слоган — «Великий Сибирский путь продолжается!»
Феерическая маниловщина с причалами для гидропланов и горнолыжным курортом мирового класса сочеталась у нас со вполне реалистическими, хотя и дерзкими идеями вроде возведения на байкальском берегу небольшого клубничного заводика. Ничего безумного в клубничном проекте не было, так как в здешних местах, в горной долине ближе к Усолью, произрастает лучшая ягода-виктория всей Сибири, и едва ли не каждый житель Байкальска имел там делянку, где в обязательном порядке выращивал картошку и ту самую роскошную клубнику. И если картошку складировали по подвалам и балконам и ели потом с крепко соленым омулем всю зиму, то с роскошной ягодой не знали, что делать. В иной год ее рождалось столько, что сходу, свежую и ароматную, съесть было не под силу, а торговать не имело смысла, потому как у всех и каждого был собственный переизбыток. Варенье, конечно, варили и компоты в банки кустарно закатывали, но урожай в полной мере это не спасало. Ввод в строй нашего клубничного заводика поставил бы процесс на промышленные рельсы, плюс предлагалось скупать у населения сезонные дикоросы — чернику, голубику, морошку и жимолость, а если еще свои фирменные настойки алкогольные по фирменному рецепту запустить…
Никакого клубнично-промышленного бума не случилось, а вот горнолыжный курорт в Байкальске, при нас представлявший собой одну кривую просеку с самодельным подъемником, в последние годы расцвел и попал в путеводители. Может, ради лыжников и федеральную трассу от Иркутска и до Улан-Удэ сделали поприличней. А вот клубнику туда, поди, из Турции доставляют.
С легендарным омулем мы, кстати, накануне отъезда все же разобрались. Нам привезли целый ящик его, горячего копчения. Волшебней рыбы в своей жизни я не ел, а транспортировке она, между прочим, не подлежит, даже самолетом к самому барскому столу по причине нечеловеческой нежности и ранимой изысканности.
Рассказывал я про этого омуля и оказавшемуся большим рыбным гурманом представителю Президента в Верховном суде, с которым мы летели из Москвы в Туву, еще не ставшую Тывой. Прямых рейсов в Кызыл тогда не было по причине укороченной взлетно-посадочной полосы, и нам предстояла пересадка в Красноярске.
Красноярск не принимал. Мы кружили над ним минут сорок по совершенно голубому небу. И только сам город накрывало гигантское серо-бурое облачное пятно, местами малиново озарявшееся глубинными всполохами молний. Садиться решили в Абакане.
В абаканском аэропорту по громкой связи объявили, что моего попутчика — упомянули не только его имя-отчество-фамилию, но и должность, — приглашают в зал официальных делегаций. Как я ни отнекивался, он и меня захватил с собой.
Нас встретил тувинец в костюме и галстуке, с депутатским значком на лацкане и в ковбойской черной шляпе. Он гордо представился совершенно непроизносимым длинным сочетанием слов, откуда я смог вычленить только «Алексеевич», и добавил после запятой — депутат Государственной Думы, последние два слова именно так — с прописной буквы.
Нам подали кофе и коньяк.
Решив проявить осведомленность и сделать приятное нашему радушному ковбою, я в какой-то связи и очень уважительно упомянул главного российского тувинца, но встретил лишь бурное непонимание, сменившееся сочувственным изумлением, будто я допустил возмутительную бестактность, которую можно простить разве что за счет моей крайней дремучести. Оказалось, я неверно произнес отчество тогда еще вечного министра по чрезвычайным ситуациям. Поправив меня, депутат-ковбой протянул мне собственную визитную карточку. Сознавая непростительную ошибку, я, пригубив коньяка, выпал из общего разговора и принялся ее читать и перечитывать, пока не выучил наизусть. И до сих пор, разбуди меня хоть ночью, произнесу на одном дыхании: Кадыроолалексеевичбильчедей!
Представитель президента, между тем, взглянув на часы, выразил легкую обеспокоенность по поводу того, что мы так можем и опоздать к нашему стыковочному рейсу.
— Ничего, — успокоил его депутат, — подождут! Я уже позвонил. — И, сдвинув на затылок шляпу, потребовал еще коньяка.
Слова его не остались брошенными на ветер. Когда мы сели в Красноярске и наш громоздкий «боинг» подрулил к аэропорту, неподалеку нас терпеливо ждал миниатюрный «Як-40», давно, по расписанию, обязанный улететь. Без официальных формальностей мы в него сразу и пересели, багаж наш тоже вскоре доставили. Особой ненависти в глазах заждавшихся пассажиров я не заметил: возможно, тут подобное в порядке вещей и воспринимается как обычное и неотвратимое стихийное бедствие.
Изнутри наш самолет напоминал рейсовый «пазик» с сиденьями на двоих. Моей мольбе пустить меня к окошку представитель президента благодушно внял. Так что всю дорогу с высоты всего пять тысяч метров, испытывая молчаливое наслаждение, я рассматривал Саяны, прежде мне знакомые исключительно по этикетке газированного напитка из детства.
В Кызыле, уже вечереющем, прямо с лётного поля меня завезли в гостиницу на улице Инессы Арманд, где жили мои коллеги, сами же депутат с представителем скрылись где-то в высших местных сферах: ни того, ни другого я больше никогда в жизни не видел. А вот нечаянно обретенный орфоэпический навык усердного и вежливого проговаривания про себя иноязычных имен, отчеств и фамилий до того, как произнесешь их вслух, мне в жизни еще не раз потом пригодился.
Мои коллеги, по случайности муж и жена, ждали меня с бутылкой водки и банкой рыбных консервов.
— А может, тут можно что-нибудь горячее в номер заказать? — бодро поинтересовался я. — Или в ресторан сходим?
— Мы живем напротив ФСБ, ресторана в гостинице нет, буфет давно закрыт, да и вообще тут проблема с тем, где поесть, — обреченно пояснили мне.
Как ФСБ связана с отсутствием человеческой еды, я не понял, но есть хотелось, и попыток спасти безнадежную ситуацию я не оставил:
— А на ресепшене спросить?
— Попробуй. Нас тут определенно не любят.
Когда не для себя или хотя бы не только для себя, — я умею сквозь стены проходить.
На ресепшене, как тут, видимо, привыкли, помочь мне беспрекословно отказались, даже просто подумать не согласились. Но вежливо. И это вселяло хоть какую-то надежду.
Я достал из бумажника визитку ковбоя и произнес несколько раз «Кадыроолалексеевичбильчедей». Одними губами, самому себе. Заклинание не помогло — администраторшу мое присутствие, кажется, уже начинало раздражать. Но я тоже не готов был сдаться.
— А как от вас, — я ткнул большим пальцем за спину, в сторону входа, — дежурному ФСБ позвонить?
— А вам зачем? — зябко вжав голову в плечи, поинтересовалась администраторша и посмотрела на меня умоляющим взглядом.
Зачем, я и сам не знал, но уже понял, что рыбка попалась.
— Да понимаете ли… — потянул я паузу, соображая. — Мне генерал-полковник Довлатов, с Лубянки, Сергей Донатович, знаете, в Москве? — она кивнула, и я спрятал визитку в бумажник. — Так он мне сказал — будут проблемы, ты, если что, к нашим ребятам обращайся, запросто. Сошлись на меня, помогут.
Вся эта ахинея с фальшивым генералом расцвела в моей голове исключительно от отчаяния.
— Кажется, — залепетала администраторша, — в буфете куриные ноги оставались. Их только разогреть. В микроволновке. С рисом.
— Прекрасно, — кто бы на моем месте стал спорить? — Нам на три персоны. А горчица-кетчуп-перец найдутся? — она подтвердила. — Будьте любезны!
В штаб мы прибыли ровно в девять утра. И тут же выяснилось, что надо срочно написать статью от имени афганцев.
— Как срочно?
— В двенадцать газета уходит в печать.
Наш кандидат на довыборах все в ту же Госдуму был местным силовиком, и, ясное дело, без моральной поддержки ветеранов Афганистана нам было никак не обойтись.
— Хорошо. Давайте мне афганца.
По-армейски четко, ровно через пятнадцать минут прибыл тувинский афганец Юра.
Мы с ним поговорили-покурили в штабном коридоре.
Я сел за компьютер и уставился в клавиатуру. Сбоку на меня, не скрывая недоверчивого любопытства, смотрели две тувинские секретарши.
Иногда так бывает, когда очень надо: сознание словно отключается и руки печатают будто сами.
Без двадцати двенадцать я отправил статью в редакцию. Секретарши переглянулись и удостоили меня восхищенными взглядами.
Тем же вечером нас пригласили на небольшой обильный банкет. Заправлял тут Юра-афганец, оказавшийся хозяином заведения. Не в порядке жалобы, а для поддержания разговора, мы у него поинтересовались, где здесь, в Кызыле, обычно столуются приезжие?
Выяснилось, что в городе с этим довольно туго, так что нам лучше рассчитывать на его радушное гостеприимство.
В гостиницу нас тоже отвез Юра на своем джипе «Чероки» с московскими номерами. Оказалось, это такое тут модное поветрие среди продвинутых новых тувинцев: машины покупают именно в Москве, там же регистрируют и переправляют военным бортом из Чкаловского, поголовно предпочитая именно «чероки». Диким или хотя бы диковинным подобный каприз мне не показался, скорее вполне соответствовал местному пониманию масштабов мироздания. Кызыл — город небольшой, по размерам и народонаселению равный средней руки районному центру, но столичный, посему тут каждый чиновник, возглавляющий любой государственный орган, вовсе не начальник управления или департамента, а полноценный министр. К тому же здесь целых два Енисея, Большой и Малый, а настоящий, всем привычный Енисей тут именуется всего лишь Верхним.
Министром был и наш кандидат, которого за две недели пребывания я так ни разу и не видел. Нам сообщили, что своему штабу в целом и нам, московским специалистам, в частности, он всецело доверяет. Доверие к нам, впрочем, не помешало ему на всякий случай сходить и к шаману.
После первого банкета в заведении у Юры мы поужинали там еще пару раз, но потом от его вкусных щедрот пришлось отказаться, так как денег с нас брать отказывались, и мы подобную ситуацию сочли неловкой, довольствуясь позже разогретой буфетной едой, зато за свой счет.
В единственный выпавший на мою долю выходной начальник штаба устроил нам выездной пикник. Мы долго ехали по старому Абаканскому шоссе, пустынно змеившемуся среди голых сопок, пока не случилось волшебного превращения, будто сказочный герой бросил свой гребешок — перед нами мгновенной сплошной стеной выросла тайга. Шоссе уходило в ее дебри по краю ущелья с невидимым сверху, поросшим ельником темным дном. Тут мы и остановились, на краю обрыва.
Из уазика-«буханки» выгрузили все необходимое, в том числе ящик водки, хотя было нас вместе с водителем и одной из секретарш, взятой на подмогу, человек шесть или семь.
За несколько часов мимо нас не проехало ни одной машины — ни в Абакан, ни в Кызыл. Сделав вид, что рассматриваю глубины ущелья, я достал телефон — связи не было даже на одну черточку. Закравшейся мыслью, вроде как из чистого любопытства и совсем не про нас, я все же поделился с организатором пикника:
— А если вдруг у кого-то здесь машина сломается?
— Да, зимой — плохо, — кивнул начальник штаба. — А сейчас уж совсем не пропадем, — и он глянул на ящик водки, откуда мы распили пока лишь первую бутылку. Почувствовав, что ответ его не всех удовлетворил, он добавил, посмотрев на часы: — Если к полуночи мы домой не вернемся, нас будут искать, — и достал из ящика вторую бутылку.
Я нашел чуть более пологий склон, спустился в чащу и собрал охапку сушняка для костра.
Но «буханка» не подвела, хотя, кажется, все уже были не против какого-нибудь мелкого приключения.
Накануне моего отъезда — конкуренты нашего генерал-министра уже сдулись, да и шаман заручился поддержкой духов, так что я с чистой совестью мог возвращаться в Москву — Юра устроил прощальный банкет.
На сей раз накрыто было на втором этаже, в алькове, отделенном занавеской от просторного танцевального зала со столиками по периметру. Играла живая музыка.
Наш стол был щедро уставлен закусками и напитками, но мне захотелось изысков:
— Юра, а есть у нас в меню что-нибудь особо тувинское?
— Сейчас приготовят, — и Юра дал распоряжение склонившейся к нему ухом официантке.
Вскоре пышная русская женщина в белом — шеф-повар — с добрейшей улыбкой принесла фирменный салат из овощей и копченой конины.
Оказалось вкусно.
Заиграла медленная музыка, я выглянул в зал.
— А почему никто не танцует?
— Наверное, еще мало выпили, — уверенно пояснил Юра.
— Может, мы пойдем? Позволите? — я встал и протянул руку своей коллеге, посмотрел на ее мужа и вернулся взглядом к ней — оба были не против.
Мы вышли в самый центр пустынного зала, показавшегося отсюда огромным и пугающим, тем более что все взоры от столиков тут же сосредоточились на нас. Музыка словно замерла на мгновение, но продолжилась увереннее и громче.
Не то чтобы я очень хорошо танцую, но партнерша оказалась послушной и умелой.
К нам так никто и не присоединился, но когда музыка кончилась, все, честное слово, встали и нам аплодировали, пока мы, смущенные, уходили в свой альков.
За нашим столом аплодисменты тоже поддержали, смутив нас окончательно. Хотелось срочно выпить и перевести все в шутку.
Выпив, я наклонился к Юре:
— А золотишко-то как, моем? — до меня и впрямь долетали слухи, что многие тут промышляют нелегальным старательством.
— Моем, моем, — без тени юмора подтвердил Юра. — А пойдем-ка прогуляемся.
Когда мы спустились на один лестничный пролет, Юра остановился и повернулся, загородив дорогу. Мне даже показалось, что он хотел меня взять за пуговицу рубашки, но в последний момент руку отдернул. Почему-то стало немного страшно.
Юра посмотрел мне в глаза и после затянувшейся паузы, во время которой он думал какую-то свою глубинную мысль, спросил:
— А как это у тебя все так получается?
— Что именно? — не очень понял я.
— Вот мы с тобой тогда, знаешь, минут пятнадцать поговорили, и ты статью эту, про нас, афганцев написал. И как-то у тебя получилось так…
— По-человечески?
— Да, по-человечески. Меня прямо тронуло. И моих ребят-афганцев тоже. Как это у тебя получается? — повторил он.
Я тоже задумался.
— Наверное, так… Когда я пишу эту, уж извини, предвыборную фигню… Я все равно какую-то часть души вкладываю. Хотя бы процентов двадцать. И получается — живое, — Юра понимающе кивнул. — Если же я пишу что-то более настоящее, то сто процентов души вкладываю… А когда уж совсем чудесное, то сто двадцать. И даже больше. Понимаешь?
Юра, кажется, понимал.
На первом этаже шла молодежная дискотека со светомузыкой. Мы прошли краем танцующей толпы и поднялись по другой лестнице снова на второй этаж, видимо, в его офисную часть с закрытыми дверями без табличек.
Юра распахнул одну из дверей. Оттуда дымно пахнуло крепкой анашой.
— Хочешь? — спросил Юра.
— Нет, не хочу.
Он прикрыл дверь и через несколько шагов приоткрыл другую. Там, справа и слева, с ладонями на голых коленках сидели две милые молоденькие тувинки.
— Хочешь?
— Не хочу, — помотал я головой.
Прямым тайным ходом мы вернулись сразу в наш пиршественный альков.
На следующий день я улетел домой.
А ту семейную пару моих коллег через несколько лет, то ли в Иркутске, то ли в Братске, убили, потому что с собой в сумке они несли сто тысяч казенных долларов.
Рогатый лаваш с базиликом
Кончались деньги. Не в первый, может, и не в последний раз. Хотелось чего-нибудь вкусного.
В такое время лучше всего ходить, особенно если небо голубое, а солнце ласковое и щадящее, несмотря на разгар лета.
Поправив указательным пальцем темные очки, я вошел в пекарню довольно далеко от дома, если пешком, на Севастопольском проспекте.
Лаваш тут пекли в форме громадного хачапури с овальной серединкой и двумя острыми поджаренными рогами.
Отщипывая понемногу лаваш из бумажного пакета, я шел еще долго по Севастопольскому, потом по Загородному шоссе вдоль трамвайной линии. Следуя ей, я оказался у входа на Даниловское кладбище, вспомнил про Женю Лапутина и закурил.
Когда я работал в «Литгазете», во второй половине девяностых, мы там много всего забавного коллективным разумом придумывали и весело осуществляли. К очередному первому апреля разыграли архивную сенсацию на целую полосу по поводу Набокова, к попытке вернуть которого в СССР приложено в свое время было немало сил. Протокол заседания правления союза писателей по этому поводу сочинил Паша Басинский, донесения и прочие агентурные шифровки — Влад Отрошенко, холодно-изумленное письмо самого Набокова сестре, где он делился с ней деталями визита сотрудника НКВД, писал, естественно, Женя Лапутин. Тогда он уже давно избавился от иллюзий конца восьмидесятых жить исключительно литературой и вернулся к пластической хирургии, две эти ипостаси свои стараясь никак не смешивать: едва ли его гламурные пациентки смогли бы осилить хоть пару страниц из его сложно задуманных и виртуозно воплощенных романов, их же многочисленные истории, по его собственному признанию, у него и мысли не возникало облечь в законченную письменную форму, хотя всякие смешные, а иногда и страшноватые «анекдоты» из той, другой своей жизни, он рассказывал с удовольствием и хирургической точностью в деталях. Погиб Женя, став знаменитым благодаря реалити-шоу на первом, кажется, канале, где он обаятельно, завоевывая миллионы поклонниц и, возможно, недругов, проводил пластические операции едва ли не в прямом эфире. Подспудные обстоятельства его смерти так и остались неясными.
В первый раз после похорон придя на Даниловское кладбище, я очень долго, едва ли не впадая в отчаяние, искал место, хотя у меня хорошее свойство физически помнить верные направления там, где я хотя бы раз побывал: перед церковью надо взять левее и идти вниз. Но там, внизу, тогда все очень изменилось. Теперь было проще, и я мог выбрать любую из дорожек между могилами. Та, что легла под ноги, привела меня сначала еще к одним знакомым — Григорию Померанцу и Зое Миркиной, а раньше я и не знал, что они тоже здесь. Постояв у них, я спустился к Жене, к его большому мраморному кресту в тени деревьев, и постоял возле. Лаваш в пакете я держал под мышкой.
Уже дома я взял с полки Женину книгу «Памятник обманщику», где к своему портрету он пририсовал символические мушкетерские усы-бороду и написал: «Когда-нибудь останется от меня лишь бородка и усы и, кто знает, может быть, это и было самым лучшим во мне. P.S. Дорогим Тане и Игорю, понимающим, в чем истинная суть. Ночь, июль, автор». Как бы ни хотелось, но дополнительных смыслов этим словам я придумывать задним числом не буду.
Женя совсем не пил, во всяком случае на публике, но дружеские компании любил и к чужому пьянству относился снисходительно. Так что чаще всего мы встречались в нижнем буфете или пестром зале ЦДЛ, хотя иногда и друг у друга в гостях, тогда это еще было в порядке вещей. Жене нравились Танины картины, и она ему несколько подарила. А как-то он приехал к нам с французским бульдогом и купил большую Танину работу в подарок коллеге-доктору, только что въехавшему в новый дом. Женя стремительно богател, менял машины, переехал на Тверскую, потом на Остоженку, встречались все реже — ничто нас не развело, просто всем стало не до дружеских посиделок. Литература же, нас так объединявшая еще недавно, перешла в разряд важного, но уже исключительно личного дела. Кто-то нашел себя в коммерции, сочинительство вовсе забросив, другие, как и мы одно время, принялись писать что-то развлекательное для заработка, третьи держались мечтами о переводах на мировые языки и прочих лучших временах.
Немного раньше гонорары по привычке еще казались большими. На самом деле, оставаясь самым приятным заработком, они становились все смешнее.
Осенью девяносто второго у меня в журнале «Смена» тиражом 244 400 экземпляров и с иллюстрацией на разворот вышел рассказ. Мы с Таней получили гонорар и отправились отметить событие в ЦДЛ, в Дубовый зал.
— Это цена за порцию? — поинтересовался я у официанта по поводу форели, так как с ценниками тогда творилась форменная чехарда.
— Да-да, — подтвердил он, не моргнув.
Форель оказалась замечательно ароматной, с золотистой поджаренной корочкой, лимоном и петрушкой внутри, но все-таки, как продемонстрировал принесенный счет, равнявшийся почти всему моему гонорару, оцененной не порционно, а по весу, исходя из каждой сотни граммов, цена за которые в меню на самом деле и значилась.
Видимо, было это тогда вполне обычной ресторанной уловкой, но ссылаться на свою неосведомленность, точнее, на прямой официантский обман, показалось мне делом совсем неблагодарным и даже противным. Однако будучи по сути человеком добрым, официанту я все же отомстил. Гонорар, значительный в цифровом выражении, мне выдали многочисленными пачками пятерок, трешниц и отчасти даже рублевок. Примерно прикинув нужную сумму, я и высыпал на угол стола уйму денежных пачек, аккуратно перехваченных банковскими резинками.
Официант, уныло, но уверенно предполагая, что в каждой упаковке должна быть сотня купюр, принял их оптом, не вскрывая.
— А я их не пересчитывал, — вернул я его на землю.
— В смысле? — рискнул поднять на меня взгляд официант.
— Вдруг меня случайно обманули? Вы уж, будьте добры, пересчитайте каждую пачку.
Спорить он не решился. А мы тот гонорар и форель запомнили навсегда.
Еще я давно замечал четкую закономерность: чем меньше у тебя денег, тем о более изысканной еде мечтается.
Мы с дочерью, тогда совсем юной, но вполне рассудительной, пошли в супермаркет. Денег у нас было только на хлеб, молоко, еще что-то базовое. От всего остального мы оба отводили глаза.
Через пару недель мы оказались там же, но богатыми.
— Маша, а может, икры? Даже черная есть. Или, смотри, омар, такой красивый?!
— Нет, папа, что-то не хочется.
Когда вышли из магазина, ни в чем себе не отказав, но без смешных излишеств, я ее спросил:
— А как все-таки лучше: когда всего хочется, а купить не можешь, или когда можешь купить любое, но не хочешь?
Она задумалась. И ответила разумно, хотя и не без сомнения:
— Так все-таки лучше….
Принеся остатки лаваша домой, я поймал себя на мысли, что просто так, всухомятку или даже с чаем есть его уже не хочу. Тут же меня посетило итальянское воспоминание о монастыре в Южном Тироле, где мы угощались пастушеским хлебом и тончайшей ветчиной, завернутой в прозрачный пергамент. Взгляд мой сам собой упал на кухонную полку — там стояла маленькая зеленая бутылка с остатками оливкового масла, приправленного базиликом. Я налил масла в пиалу и, макая в него куски лаваша, доел его весь, без остатка. Было не менее вкусно, чем тогда, в Тироле.
А потом, потом, когда я снова мог позволить себе хоть настоящей пармской ветчины, я опять купил рогатый лаваш, налил оливкового масла с базиликом и стал в него макать маленькие куски лаваша.
Вышло еще вкуснее, чем в прошлый раз.
Вот и пойми тут что-нибудь.
Хотя бы в самом себе.
Кити и Катя
На моем дне рождения речь зашла об «Анне Карениной».
— А я не читала. И не буду! — с вызовом заявила моя одноклассница.
— Да никто тебя и не заставляет, — успокоил я ее.
И еще одна вполне начитанная знакомая заявила, что не любит Толстого. Ее я тоже переубеждать не стал. В конце концов, любить или не любить Толстого или даже Пушкина — всего лишь факт личного вкуса, давно уже не вызывающий общественного воздаяния или порицания, сегодня копий тут никто ломать не будет, может, к сожалению, но уж как есть.
Я Толстого люблю. «Анну Каренину» — особенно. И считаю ее лучшим романом на свете. А несколько страниц романа, где Левин и Кити приезжают в губернский город к умирающему Николаю, брату Левина, перечитываю всякий раз со слезами не только по причине излишней сентиментальности, к чему, признаюсь, иногда склонен, а еще и от восторга: как же у Толстого все просто, точно и невозможно написано. Заинтересованного читателя отсылаю к главам XVI—XIX пятой части романа, сам же расскажу о другом чуде, на этих страницах происходящем.
Кити Щербацкая, недавно ставшая женой Константина Левина, убеждает мужа, что ехать ей с ним к его брату совершенно необходимо. Его сначала раздражает, что Кити, как ему кажется, хочет с ним, потому что ей будет одной скучно, потом смущает, что «ехать бог знает куда, по каким дорогам, гостиницам», что там «эта женщина», бывшая любовница брата, из проституток, с которой, по его словам, Кити не может сближаться, — но сколько Левин, внешне и внутренне, ни сопротивляется, ему приходится смириться перед несгибаемостью решения Кити.
И оказывается, что это именно Левин, а вовсе не Кити не готов к встрече с умирающим, и без нее он бы вовсе не знал, что и как ему делать. Кити же, эта изнеженная девочка-аристократка, а на самом деле женщина, знающая твердо, «что такое была смерть» и «как надо действовать с умирающими» и не боящаяся их, все берет в свои руки и приводит в порядок: «Сам больной, вымытый и причесанный, лежал на чистых простынях, на высоко поднятых подушках, в чистой рубашке с белым воротником около неестественно тонкой шеи и с новым выражением надежды, не спуская глаз, смотрел на Кити».
И чуть дальше происходит одно из самых удивительных для меня превращений во всей мировой литературе: «Когда доктор уехал, больной что-то сказал брату; но Левин расслышал только последние слова: “твоя Катя”, по взгляду же, с которым он посмотрел на нее, Левин понял, что он хвалил ее. Он подозвал и Катю, как он звал ее».
В это мгновение Кити становится Катей для Николая и себя сначала, а потом и для изумленного, задумавшегося и что-то пытающегося понять в жизни и смерти мужа она тоже стала Катей, «как ее называл брат Николай и как теперь Левину было особенно приятно называть ее».
Торопливо пробегая по странице глазами, на это превращение можно внимания и не обратить, хотя Толстой требует прочтения внимательного, строчка за строчкой, нередко, возвращения к предыдущему абзацу или выше. У него нет ни одной случайной или хотя бы неважной детали.
На самом деле здесь, в романе, превращение Кити в Катю волшебным образом изменяет всех — и Николая, и ее саму, и Константина Левина, и читателя, загадку и смысл бытия при этом не разгадывая и не раскрывая в окончательной ясности.
Это я к тому, что можно и не любить Толстого, а читать все же стоит:
«Вид брата и близость смерти возобновили в душе Левина то чувство ужаса перед неразгаданностью и вместе близостью и неизбежностью смерти, которое охватило его в тот осенний вечер, когда приехал к нему брат. Чувство это теперь было еще сильнее, чем прежде; еще менее чем прежде, он чувствовал себя способным понять смысл смерти, и еще ужаснее представлялась ему ее неизбежность; но теперь, благодаря близости жены, чувство это не приводило его в отчаяние: он, несмотря на смерть, чувствовал необходимость жить и любить. Он чувствовал, что любовь спасала его от отчаяния и что любовь эта под угрозой отчаяния становилась еще сильнее и чище.
Не успела на его глазах совершиться одна тайна смерти, оставшаяся неразгаданной, как возникла другая, столь же неразгаданная, вызывавшая к любви и жизни.
Доктор подтвердил свои предположения насчет Кити. Нездоровье ее была беременность».
И здесь, и потом, и даже на последней странице романа Толстой ее, уже родившую сына, словно забывшись, продолжает называть Кити.
Но я-то и без него знаю, что она уже давно, на самом деле и навсегда, Катя.
Друг мой Петя
Петя — первый человек в моей жизни, кого я держал на руках двенадцати часов от роду.
Даже дочь мне досталась весомо и зримо лишь на седьмой день, да и то поначалу в виде пакета, выданного в родильном отделении Первой Градской.
Петя появился на свет неподалеку, в роддоме двадцать пять на Крупской, зато там, где когда-то родилась Таня, еще и символически подтвердив и так неопровержимый факт, что в мироздании все близко.
Маша, теперь сама мама, передала мне Петю, и руки привычно вспомнили, как надо держать новорожденного.
Теперь Пете два с половиной года — он вошел уже в тот чудный возраст, когда недавний милый младенец превращается в совсем настоящего человека.
Его маме было всего на год больше, когда мы с ней вдвоем отправились из Москвы в Гурзуф, в первое наше большое путешествие, с моей стороны безумное, о чем изначально я наивно не догадывался.
У меня с собой была уйма денег, а самоуверенности и того больше.
Долетели мы, не считая мелких эксцессов при посадке, совершенной нами в туалете, куда ребенку, конечно, именно тогда понадобилось, вполне благополучно.
Из назойливых аэропортовских таксистов мы выбрали самого спокойного. По извилистой дороге, весело обгоняя троллейбусы, памятные мне из собственного детства, под музыку и волшебные южные ароматы за окном он лихо довез нас до Аю-Дага, свернул с трассы и высадил на маленькой площади возле автостанции. Мне, опытному советскому человеку, изначально было ясно, что в гостиницах, пансионатах, а тем более в военном санатории ловить нечего, и все же я надеялся, несмотря на вечер, что нас будут встречать хотя бы желающие приютить, зазывая и торгуясь между собой. Ожидания мои оказались напрасными — кроме нескольких пьяниц в майках-алкоголичках живых душ более не наблюдалось. Вздохнув и оставив нас возле машины, на поиски отправился наш водитель. Вскоре он привел невеселую, хотя и навеселе, всклокоченную тетку-домохозяйку. Критически оглядев нас безо всякого умиления, хотя дочь моя выглядела сущим ангелом, беленьким и голубоглазым, она строго сообщила, что у нее есть комната только на троих. Я согласился считать нас троицей с соответствующей оплатой за койко-место.
Комната напоминала больничную палату с одинаковыми узкими кроватями и тумбочками цвета запылившейся слоновой кости. Окно с занавеской выходило не на море и даже не во двор, а на веранду, по некоторым признакам тоже обитаемую.
Кипятку нам дали, и мы поужинали тем, что предусмотрительно, благодаря жене, захватили с собой из Москвы.
Только уложив Машу спать, я смог выйти наружу, где за общим столом отмечали очередной звездный вечер жизнерадостные соседи по частному домохозяйству. Уточнив, что я и вправду тут с ребенком один, мне посочувствовали, в ответ на что я лишь пожал плечами и вернулся в комнату. За стеной хозяйка бранилась с мужем, а потом отчитывала на веранде за нашим окном поздно вернувшуюся домой дочь, там и обитавшую. Едва мамаша оставила ее в покое, как она завела музыку, впрочем, негромко — да мне уже было все равно: хотелось только спать.
На пляже мы едва нашли место, чтобы расстелить полотенце.
Море в нескольких шагах ласково накатывало на берег, шурша галькой. Но поплавать мне так ни разу и не удалось, потому как с ребенком на руках не очень-то по волнам разгуляешься, а оставить ее на берегу одну хоть на секунду мне и в голову не приходило. Так что купались мы только вдвоем, по большей части барахтаясь на зыбкой пенной границе волн и берега.
С едой тоже вышло не ахти: блины оказались толстыми и невкусными, мясных же столовских деликатесов даже я отведать не решился, фрукты продавались только на рынке, куда еще надо было дойти.
В киоске на набережной, торговавшем авиабилетами, невидимый голос сквозь микроскопическое окошко ошарашил:
— Москвы нет! — и чтоб окончательно развеять наши сомнения вкупе с надеждой, добавил: — И не предвидится!
По пути на рынок еще и порвался ремешок Машиного сандалика. Но его тут же починил пиратского вида сапожник-армянин, даже от денег отказавшись и лишь ласково, едва касаясь, потрепав большой ладонью Машу по пушистому затылку.
Мы с ней все время о чем-то разговаривали, но я впервые понял, что на двадцать четыре часа в сутки, исключая недолгий тревожный сон, мой словарный запас не рассчитан. Культурная программа, наивно сложившаяся в моей голове еще в Москве, вроде посещения дачи Коровина, домика Чехова и даже, может быть, осмотра Ласточкиного гнезда и прочих достопримечательностей Южного Берега Крыма, ограничилась променадами по набережной и походами на рынок. Правда, Аю-Даг был виден даже с нашего двора.
Процесс морского лечения диатеза, чего ради мы, собственно, самонадеянно с моей стороны сюда и отправились, тоже пошел развиваться по собственному нетерпеливому плану: море сначала болячки только больше разъедало, обещая залечить их только в будущем, времени на которое у нас, как оказалось, не было, — Маша сначала неуверенно, а потом все с большим энтузиазмом стала требовать маму. Но мама была в Москве, на работе, с которой ее не хотели отпускать ни под каким предлогом. В телефонном разговоре возникла мысль срочно десантировать к нам бабушку, но мне уже ясно было, что и ее самоотверженное согласие лететь к нам ситуацию не спасет.
Дня два мы еще как-то выдержали, на третий пришлось принимать суровое, но все равно неотвратимое решение об эвакуации.
Обратно в Симферополь, исключительно развлечения ради, мы поехали на троллейбусе.
Возле касс в аэропорту стояли бессмысленные очереди — билетов все равно не было.
Самые бойкие пытались пробиться к окошку начальника аэровокзала. Я закинул сумку за спину, взял Машу на руки и сквозь толчею и гам до начальника добрался, но безо всякой очевидной пользы: в положение он войти соглашался, но помочь ничем не мог, разве что предложил нам передохнуть в комнате матери и ребенка.
Мы отправились в город, к железнодорожным кассам. Тут тоже было многолюдно и душно, но билет я все-таки купил, одно плацкартное место в самом долгом и неудобном поезде, на завтрашний вечер.
Когда мы вышли, уже смеркалось, а цикады орали громче дневных птиц.
Холл ближайшей огромной гостиницы был ощутимо пропитан смиренным отчаянием людей с детьми и чемоданами, заполнившими мраморные полы вокруг пальмы в кадке, оба дивана и все широкие подоконники. Администраторшу со своими пустяками никто уже не доставал. Я вложил в паспорт двадцатипятирублевую купюру и с Машей наперевес рискнул все же попытать счастья.
Усталую женщину мой щедрый паспорт не разжалобил, но на Машу она смотрела чуть дольше, чем предполагалось мгновенным любопытством и дежурным сочувствием.
Она что-то быстро написала и протянула мне листок с адресом:
— Это недалеко. Как выйдете — налево, два квартала, и снова налево. Скажите — от Ольги Сергеевны…
Не попросившись на руки, а у меня не было сил ей предложить, дочь мужественно прошла весь путь.
Хозяйка, поохав и попричитав, провела нас вглубь двора и, отперев дверь, впустила в комнату, на три четверти занятую даже на вид очень мягкой кроватью. Между ней и окошком втиснулся столик, завершали обстановку венский стул и ковер на стене.
Мы отразились в хромированном кроватном шарике. Наши искаженные физиономии Машу порадовали.
И тут в окошко постучали.
Уже чувствуя себя здесь хозяином, дверь я открыл с некоторым недовольством.
А это хозяйка принесла нам домашней жареной картошки с котлетами и две чашки чая. И мы впервые за несколько дней поели совсем по-человечески.
Утром обнаружилось непоправимое: и простыня, и пододеяльник оказались заляпаны пятнами сукровицы от Машиных диатезных болячек. Зато сами болячки подсохли, что я отметил с холодным удовлетворением.
Когда я продемонстрировал наши художества хозяйке, она впала в ступор, перешедший в заунывное отчаяние, и обреченно отмахнулась от моих уверений, что я все компенсирую:
— Где ж я теперь новым бельем-то разживусь? — и обиженно удалилась.
Но вскоре принесла нам молока, чаю и сырников со сметаной и вареньем.
Когда я заплатил ей раз в пять больше, чем требовалось по здешней таксе, она совсем оттаяла и проводила нас до самой улицы.
День мы провели в детском парке.
Комната кривых зеркал веселила нас примерно полчаса. Качели и карусели развлекали тоже недолго. Наконец, открылся электрический автодром. Мы сели в машинку и аккуратно стали нарезать круги, стараясь ни с кем не сталкиваться. Раз на пятый я уже стал доверять Маше руль, к пятнадцатому заезду почти перестал вмешиваться в процесс управления, а к двадцать пятому спасительный аттракцион возненавидел, но как раз на этом этапе он благополучно сломался.
Ближе к поезду мы поехали на рынок. Никакой детской еды там не оказалось. Купили фруктов и корейских салатов.
Площадь перед вокзалом была оцеплена милицией.
Оказалось, на главной платформе какой-то идиот уронил и разбил склянку с ртутью.
К поезду всех отправляли обходным, по вокзальным задворкам, путем. Перед входом в вагон лежала тряпка, пропитанная дезинфицирующим составом — о нее следовало вытереть ноги.
Место наше то ли сразу было нижним, то ли нам его уступили. Ресторана в дополнительном поезде, конечно же, не оказалось. Но кормить Машу готов был, кажется, весь вагон во главе с проводницами. Моя ответная корейская еда энтузиазма не вызвала, но меня радовала.
Маша бойко общалась с попутчиками, и я мог хоть немного помолчать.
И тут мне нестерпимо захотелось курить.
Я попросил соседей присмотреть за ребенком, а детке сказал:
— Мне очень быстро, буквально на несколько минут.
Маша согласно кивнула и вцепилась в мою руку:
— Я с тобой.
Когда мы вошли с ней в прокуренный тамбур, трое куривших там мужиков мгновенно исчезли. Кажется, это была самая быстрая сигарета в моей жизни.
Теперь я держал на руках Петю, а уставшая дочь даже улыбалась через силу.
— Очень больно было? — тихо спросил я.
— Очень, — ответила она еще тише.
Когда родилась она, я радостно сообщил об этом Киму.
Ответно порадовавшись и поздравив, он мне сказал, немного загадочно глядя мимо моего плеча:
— А вот когда у тебя родятся внуки…
И ведь сколько раз я убеждался уже, что самое главное понимается не сразу, а только потом, к счастью, и часто именно когда надо, к тому же исключительно на собственном опыте.
Есть тут и обычная, бытовая сторона: от внуков тебе достается самое сладкое — радость общения безо всякой круглосуточной ответственности. Но важнее — обыкновенное ощущение вечности, тебе подаренное круглым животом дочери, эсэмэской «3450, 51 см)» и невесомостью реальности в мгновенно окрепших руках.
Насколько оно на самом деле сложно быть с маленьким человеком один на один хотя бы подряд несколько часов, обычный рабочий день, например, когда не на кого переложить обязанности даже на долю секунды, полезно убеждаться, тем не менее. И я благодарен и за такой непростой опыт.
Так, мне пришлось как-то несколько дней на протяжение пары недель поработать с Петей в полноценном режиме няни.
Согласился я смело и с интересом, да и куда было деваться?
Но это тебе — не сходить на пару часов в парк или лес со спящим в коляске младенцем, это посерьезнее будет. И страшновато поначалу.
Я приезжал к девяти, чтобы отпустить Петиных родителей по делам. Предстоящий день был более или менее расписан по часам, инструкции получены, внутренне ты ко всему готов, уже убедив себя, что перед тобой, с тобой обычный человек, только пока очень маленький, немного беспомощный и от этого чрезвычайно требовательный к твоей заботе, неосознанно, но неотвратимо.
Неудачная попытка Толстого описать один свой день во всех подробностях в нашем с Петей случае становится понятной по своей сути: вроде бы значимых событий не так уж и много, но значимое и якобы незначимое до невозможности сложно отделить одно от другого.
Хоть тот же подгузник поменять — простейшее, вроде, дело, а целый процесс.
Сначала надо догадаться, что пора проверить, это легко — поймать, посмотреть и потрогать.
Потом надо уговорить, потому как человеку не до того, других дел много.
— Петя, а давай-ка мы с тобой… — уже умчался катать огромный красный чемодан.
— А кто мне принесет… — выглядывает из окошка домашнего вигвама. Кажется, можно отлучиться в другую комнату.
— Так, друг мой, нехорошо мокрым ходить! — да он и не спорит, но сначала хочет на подоконник.
— Петя, а смотри, какой трактор, а вон и трамвай, небо голубое, не трогай цветочек, он живой, ему больно будет, трогай, можно, только ласково. Давай поменяем! — не согласен, но мы уже переместились на диван.
— Мурашки заведутся. И будут за попу кусать! — морщится недоверчиво, но соглашается.
Всё это занимает минуты две-три, но стоит учитывать, что подробностей я упустил еще целый миллион.
Одеваемся тоже с прибаутками, но послушно — как-никак танцевать идем.
— Ба-бах! — говорю я, спуская подпрыгнувшую коляску по неуклюжему трапу.
— Ба-бах! — радостно повторяет Петя наше с ним любимое заклинание.
Теперь все попроще и попривычнее — уж в коляске-то мы с ним вместе находили километры.
— Кар-кар!
— Ага, — отвечаю. — А вон и гав-гав побежала, — выглядывает: точно гав-гав.
Путь наш неблизкий: до метро, спуститься по неудобному пандусу в длиннейший подземный переход, подняться наверх, оно попроще, а тут до «Ключика» уж и рукой подать.
На пороге перед нашей коляской придерживает дверь жизнерадостная старушка:
— Уже, так рано? — я смотрю на часы, вроде как раз вовремя. Только позже до меня дошел смысл ее вопроса — совсем не время она имела в виду, а сомнительный возраст пассажира коляски, сама же была вовсе не сотрудницей центра и даже не чьей-то бабушкой, а участницей своего кружка ритмики, для пенсионеров.
Чрезвычайно трогательно и весело наблюдать, как полдюжины едва переваливших двухлетний рубеж человеков на расстеленных разноцветных ковриках повторяют за спортивной своей руководительницей простенькие упражнения, серьезно, неуклюже и старательно. Старания, впрочем, им ненадолго хватает. Мы с Петей, например, последнюю треть занятия обычно проводили в директорском кабинете — благо, туда всегда была распахнута дверь и нас там привечали.
На обратном пути Петя, сначала получив банан или тубу со сладким фруктовым пюре, обычно засыпал, как по расписанию, и я мог на пару часов расслабиться в парке «Дубки» или Тимирязевском лесу.
Вернувшись домой, мы обедали, читали книжки, запускали по длинному туннелю тубуса от складного вигвама машинки, строили башни из кубиков, катались на велосипеде, то на одном, то на другом, прыгали на резиновом зайце, бесились на родительской кровати, зарываясь в складки покрывала, бодались, требовали от колонки-Алисы сыграть нам в десятый раз одну и ту же песенку из «Бременских музыкантов» или про трактор, тот, что по полям, снова влезали на подоконник, прятались уже вместе в вигваме, стучали по ксилофону и барабану, меняли подгузники, высыпали посреди комнаты еще не задействованные игрушки, собирали пазлы… дальше по непоследовательному кругу.
Окончательно моя фантазия истощалась, когда до прихода родителей оставалось часа полтора. Зато при их появлении наступал миг всеобщего счастья, но я еще не сразу понимал, что снова принадлежу самому себе.
Это я вовсе не жалуюсь, если вдруг кто-то так подумал.
Маленькие люди, между прочим, довольно хитро устроены, с природной мудростью, кстати. На первых порах, как раз лет до двух и, может, еще чуть дольше, они, дабы не вносить раздор в ряды родственников, ревниво ищущих черты родовых и личных сходств, чудесным образом все время меняются, отдавая дань всем по очереди в смысле похожести то на одного, то на другого, то на третьего или четвертого, а то и на всех сразу. По науке как раз и называется — период сходств. Петя, конечно, не исключение из этого закона, но самое забавное ведь свое.
И еще в нем есть невероятная созидательная сила.
Он как-то запросто, без усилий создал семью, объединив нас вокруг себя, и все вдруг стали друг для друга гораздо значимее и родней.
— Петь, ты бы поспал. И всем будет хорошо.
Смотрит, улыбается, засыпает.
Коляску стараюсь катить поаккуратнее, охраняя его сон.
Просыпается, улыбается. Так, улыбаясь друг другу, и возвращаемся домой.
Это недавно.
Теперь говорит без умолку, волшебно осваивая дар слова в монологах и диалогах.
— Я позвоню трактору! Трактор, алло, привет! Ты на работе? Я на работе, Петька! Тогда пока, давай попрощаемся!
— Мама, ты поработала — и уже набралась сил! Пойдем!
— Петь, будешь котлету?
— Нет, я отказываюсь!
— Я устал. Дайте мне чуть-чуть отдохнуть!
Пора писать для него сказки.
Змея под бабушкиной кроватью у нас уже поселилась, Петя ей рассказал. Она даже испугалась, но змея у нас — добрая.
Так их и назову, проще простого — «Сказки для Пети».
Последний император, зеркало из Венеции и Щель грешников
Туда я очень хотел, в Молоковку. Там, в советском плену, несколько лет содержался Пу И, император китайского государства Цин, а потом Маньчжуо-Го, тот самый, о ком эпически грандиозный и тончайше красивый в деталях фильм Бертолуччи «Последний император». Накануне я его как раз пересмотрел.
К тому моменту я месяца два провел в Чите, никуда из нее не выбираясь. И хотя сама Чита стоит на сопках и внутри сопок, настоящего Забайкалья я еще не видел.
Забайкалье началось через полчаса, и я попросил остановиться.
Земля тут обрывалась далеко в глубину, заросшую тайгой, и вновь вздымалась вдоль горизонта бескрайними зелено-голубыми сопками. Воздух безмолвно и серебристо звенел.
Въезд в военный санаторий охраняли автоматчики в полной экипировке, даже с гранатами на поясах.
Но нас тут ждали и провели через проходную, выяснилось — всего лишь учения.
В одноэтажном амбулаторном доме, отделанном скучным свежим сайдингом, шел ремонт.
Никто толком ничего не знал, но мне достаточно было и примерного. Комната, где одно время жил Пу И, была то ли эта, то ли та. Окна обеих выходили к самому краю небольшого продолговатого озера, а в одной прижималось к стенам еще не распакованное до конца медицинское оборудование. Для императора я выбрал другую — узкую и пустую. На несколько минут меня оставили одного. Мне уже сказали, что здесь он пристрастился к русской водке, и это почему-то лучше помогло мне представить хозяина и пленника Запретного города из фильма Бертолуччи, практически недавнего бога, сидящего теперь в одиночестве за круглым столом в круглых же очках, сжимая тонкими длинными пальцами граненую рюмку.
Его со свитой в конце августа сорок пятого захватил советский десант в Мукдене, тогда же, срочно, его переправили сюда, под Читу, на тогдашний «Объект 30», и прожил он тут до первой половины октября, в целом около полутора месяцев. У меня было как раз начало сентября — с разницей в каких-то семьдесят лет. Меня позвали.
Напротив сайдинговой амбулатории, на холме, указали проплешину, окруженную не очень старыми соснами: там когда-то стоял деревянный санаторный корпус, куда Пу И перевели позже. Но мне это было уже не слишком важно — рюмку в его руке я запомнил там, где запомнил.
Каждый день, совершенно безобидный, потому и без охраны, он гулял по территории, вроде бы даже по одному и тому же маршруту, и мы пошли вокруг озера. Дальний его берег весь, лишь оставляя свободной извилистую, выложенную камнем дорожку, от самой воды зарос пурпурно-фиолетово цветущим даурским багульником. В ответ на мое изумление объяснили, что да, такой это забайкальским феномен — багульник здешний, точнее, рододендрон из семейства вересковых, имеет свойство вторичного цветения, и это происходит именно где-то с конца августа до начала октября. Но случается не каждый год.
— Интересно, а в сорок пятом он цвел? — подумал я вслух.
— Можем у знакомых ботаников в Чите поинтересоваться, у них есть какие-то фенологические дневники, — ответили мне. — Если тебе очень надо…
— Да не обязательно, — отмахнулся я, решив для себя, что точно цвел, непременно.
Обойдя озеро, мы последовали по дорожке в дальнюю, хозяйственную часть санатория у подножия поросшей мелколесьем сопки, и вышли к могучему, выше человеческого роста, острым треугольником торчащему из земли серо-розовому камню.
Я подошел к камню вплотную и прислонился к нему спиной.
— Говорят, он тоже тут всегда останавливался. И подолгу стоял.
Отсюда, из относительной вольности, бывшего китайского императора отправили в Хабаровск, где более строго, по слухам, содержали еще пять лет на «Спецобъекте № 45». Там ему не разрешили жениться на русской женщине, а в пятидесятом, несмотря на его просьбы остаться, выдали Мао Цзе Дуну. О том, что и как было потом, есть у Бертолуччи.
В Нерчинск, где в окрестностях отбывала каторгу часть декабристов, а до них и вслед за ними на рудниках, винокуренных и соляных заводах больше двух веков сурово трудились прочие каторжные и ссыльные, мы поехали спустя несколько дней. В деревянной Михайлово-Архангельской церкви, затерявшейся среди читинских пятиэтажек, где венчались Иван Анненков с Жанеттой-Полиной Гёбль и Дмитрий Завалишин с Аполлинарией Смольяниновой, а рядом похоронена дочь Марии и Сергея Волконских, я уже был.
Ехали мы от Читы до Нерчинска несколько часов, и пейзажи по дороге преображались несколько раз, будто последовательно, но напрочь отменяя друг друга: сумрачная тайга, голая степь, лесистые сопки, предгорья, бледно поросшие кедровым стлаником.
В Нерчинске, между прочим, был подписан первый русско-китайский договор, определивший границы между Россией и империей Цин, а сам он оказался более чем приличным городом с немалой исторической застройкой: краснокирпичными казенными зданиями, деревянными, выкрашенными в розовый, голубой и лазоревый, с коваными решетками на башнях, домами жилыми, пастельно-желтым Общественным собранием и неоклассическим, хотя и заброшенно-запущенным Гостиным двором.
До меня тут по дороге на Сахалин бывал Чехов, останавливался в гостинице «Даурия» и мимоходом заметил в письме родным: «Городок не ахти, но жить можно». С тех пор тут кое-что изменилось, хотя, по сути, экзистенциально, думаю, и не слишком.
Неподалеку от гостиницы с четырехколонным портиком, мезонином, балконом и верандой, на той же улице, обрезая ее угол, широко раскинулся столичного масштаба дворец, построенный золотопромышленником Михаилом Бутиным, смесь классики и готики с всплесками-брызгами мавританского.
Войдя во дворец, я сразу понял, зачем на самом деле сюда приехал — чтоб отразиться в громадном, в три-четыре человеческих роста, способном вместить в свои просторы пару-тройку дюжин меня венецианском зеркале. Вопроса, зачем его Бутин притащил в захолустный Нерчинск со Всемирной Парижской выставки, за тысячи километров, по проселочным дорогам, морям и океанам, Амуру, Шилке и Нерче, у меня не возникало — не престижа и выпендрежа только, хотя и не без этого, а все же небывалой здесь рукотворной красоты ради и собственного изумления для: могу!
Я тоже хотел совершить свой личный подвиг.
О Щели грешников на Алханае рано или поздно вспоминали все местные, даже те, кто сам там никогда не был: сквозь себя она, если захочет, пропускает самого тучного и неловкого, субтильный же и заранее уверенный в себе может в ней запросто застрять. Как она на самом деле выглядит, толком никто объяснить не мог. По рассказам я представлял ее чем-то вроде вертикальной каменной трещины, зияющей узким просветом и обладающей собственной магической волей. Через нее-то ты и протискиваешься или, соответственно, не протискиваешься, ежели не дано. Действительность с буддийской улыбкой и подтвердила, и опровергла мои наивные фантазии.
Ехать туда надо было с ночевкой.
На полпути к Монголии тут стремится к небу священная бурятская гора, окруженная лесистыми соседними вершинами и голыми останцами, глубокими отвесными разломами и едва проходимыми осыпями ржаво-бурых камней, минеральными источниками, журчащими ручьями и реками с уступами водопадов. Природные храмы Ворот, Хозяина горы, его супруги Алмазной Царицы, Великого блага лишь чуть освящены рукотворно небольшими, соразмерными человеку ступами, молельнями и высеченными на каменной стеле тибетскими мантрами.
Среди нас не было ни одного урожденного буддиста: русская семейная пара, татарская девушка и я.
Проводник пришел за нами с рассветом, а увязавшаяся по дороге беспородная псина сопровождала нас на всем крутом пути вверх.
У Щели грешников, спускаясь по извилине циклопического камнепада от Храма Ворот, точнее, сползая с камня на камень и рискуя с каждым шагом оступиться и покатиться вниз, мы оказались через несколько часов, прежде успев и отчаяться, и помолиться, и насмотреться, задыхаясь от простора и усталости, на пропасти под ногами, и порадоваться пробившемуся сквозь марь солнцу, и проклясть себя, кто вслух, кто молча за то, что каждый из нас имел глупость согласиться или уговорить других на подобную авантюру, ведь никто силой не заставлял. Собака наша исчезла чуть раньше.
Собственно, Щель, или промежуточный мир Загуурди, представляла собой извилистую дыру меж нагромождения камней, по видимости находящихся в состоянии неустойчивого равновесия, со входом и возможным выходом на разных уровнях. Проходя, то есть, проползая через нее, человек очищается от грехов и освобождается от накопившегося в нем зла. Нависающий сверху, по виду самый ненадежный камень должен свалиться на голову того, кто окажется самым грешным.
И никакой это не зияющий просвет, тут от входа выхода не видно, скорее, каменная западня длиной около двух метров.
Выдохнув, я полез вверх по каменным уступочкам, заглянул внутрь, света не увидел, но все же, уже горизонтально, вполз вглубь.
И, конечно, застрял, как мне показалось, — под ногами исчезла хоть какая-то точка опоры, чтобы худо-бедно оттолкнуться. Зажатый со всех сторон, я завис в каменном мешке, безо всякой надежды освободиться и со священным ледяным ужасом в глубине поджатого живота. Перегрешил, не выпустят!
Мгновение продолжалось долго — капля пота успела доползти от верхушки лба до кончика носа. И непоколебимо ясно было: не проползешь сам, никто тебя даже за ноги не вытащит, нет тут такой возможности, раньше надо было думать.
Наконец, пятка, а потом и вся подошва почувствовали, что им все же есть, во что упереться: паника сменилась последней надеждой. И я, дернувшись всем телом, едва не порвав кожаный брючный ремень и помогая себе локтями, оттуда выполз, будто заново родившись.
Я выбрался окончательно, встал на ноги и, отойдя на несколько шагов, обернулся. Внутренний холодок посетил вновь: отсюда здравый смысл подсказывал взгляду, что пройти сквозь это нельзя. Но ведь нас, всех четверых, она пропустила — стало быть, мы не зря оказались здесь вместе.
У подножия камнепада нас встретила мудрая псина, сложный участок рельефа обежавшая кругом, по удобной тропинке, и заглянула каждому в глаза.
На обратном пути из Алханая в Читу мы заехали в Агинский дацан, в тот час совсем пустой, и покрутили молитвенные барабаны.
Вечерело. Очень хотелось есть.
Второй том,
или
Куда отставший?
В середине нулевых мы с Таней снимали однокомнатную квартиру неподалеку от милицейской академии и по заказу питерского издательства, до того выпускавшего едва ли не исключительно фантастику, писали большой роман-сериал про компанию молодых умников, лишь немного, по необходимости, жуликов, ставших олигархами.
Опыт сочинения жанровых книжек у нас уже имелся. Все началось еще во времена моей работы в «Литгазете», приносившей много радостей, но мало денег. Сначала возникло предложение, от которого следовало, конечно, отказаться, но мы лишь взяли паузу, чтобы подумать. Смущало вовсе не то, что требовалось изменить высокому искусству, а моральная сомнительность нашего участия в преднамеренном жульничестве: серия триллеров, написанных разными авторами, должна была выходить под именем одного известного детективщика. Но гонорар, хотя и разовый, без роялти, предлагался очень приличный. Псевдоавтор, надо отдать ему должное, разработал с дюжину подробных синопсисов будущих романов. Несколько дней поразмышляв, мы решили отнестись к ситуации с циничным юмором и получили долларовый аванс. Объем работы был немал, сроки предполагались жесткие, и текст мы сдавали по частям, сами привозя его в издательство на дискете. Заодно познакомились и с несколькими «молочными братьями», как их называла Таня, нашими тайными соавторами. Присутствовала и дополнительная морковка — после одобрения каждой части выплачивался очередной кусок денег в обмен на следующий кусок текста. Когда в этом процессе случился сбой со стороны издательства, мы дискету им не отдали и уехали домой. Тут же нам позвонил главный редактор и, разбавляя угрозы извинениями, обещал к завтрашнему дню все исправить. Исправил.
По его же словам наша книжка оказалась лучшей в проекте, и он готов был заключить с нами договор еще на несколько из списка. Мы отказались, не соблазнившись даже повышенным сходу гонораром.
— Уж коли заниматься такой фигней, — откинувшись в кресле, заявил я, — то лучше своей.
— Есть идея симпатичной мелодрамы, — ласково улыбнулась Таня.
— Да никто вас под вашими именами печатать не будет! — обиженно огрызнулся редактор.
— А мы под псевдонимом.
В ответ он лишь безнадежно махнул рукой.
А через пару недель позвонил:
— Пишите синопсис.
Книга вышла несколькими тиражами. По ней мы написали сценарий сериала. И хотя у наших продюсеров с телевидением тогда так окончательно и не срослось, деньги мы по большей части получили. Когда Таню принимали в союз писателей, она к своим статьям из «Литгазеты» и толстых журналов почти шутки ради приложила и эту книгу: между прочим, статьи честно вернули, а мелодраму заиграли. Потом, уже без меня и для другого издательства, Таня написала еще пару веселых женских романов, и все три книги вышли под ее именем.
А после первой совместной мелодрамы мы перешли на собственные триллеры, изваяв их аж четыре. Параллельно, делом подтверждая квалификацию литературного работника, прописанную в литинститутском дипломе, я составил несколько изданий Гончарова с предисловиями и комментариями, написал и биографию Ивана Александровича, короткую, не для ЖЗЛ, напечатанную, впрочем, несколько раз. За четыре тома Гончарова в стотомнике русской классики одно время я даже получал регулярные роялти, исчислявшиеся не от объема моих собственных текстов, а в совокупности с гончаровскими романами.
Много я писал и критики с эссеистикой, изредка выходили и рассказы.
Наши триллеры переиздали уже в другом месте, но продолжать писать их больше не хотелось. И гонорары резко снизились после очередного кризиса, и ясно, наконец, нам стало: жанровая литература в качестве подработки, может, конечно, подкармливать, но не более, — чтобы стать автором первого ряда, надо посвятить ей жизнь. А это в наши планы никак не входило.
И еще я понял, что все время что-то «настоящее» пишу, но ничего не дописываю. Мне стало грустно. Таня тоже мало своего сочиняла, но ее спасало то, что она всегда и бесконечно рисовала.
Мы много ездили по стране, то вместе, то порознь, прилично зарабатывая на многочисленных выборах, тогда еще не привязанных к единой дате и имевших хоть какой-то реальный смысл.
В промежутках тоже надо было что-то делать, поэтому мы и соглашались на всякие не слишком обременительные издательские проекты. Тогда как раз прогремела «Бригада», и дружественное издательство хотело выжать из ее успеха все соки. Первым делом мне предложили вместе с фотографом, работавшим на фильме, сделать альбом о том, как это кино снималось. Потом мы с Таней перевели выделенную нам часть сериала в книжный формат, вслед на основе эскизных синопсисов режиссера Сидорова написали пару приквелов. Книжная «Бригада», видимо, пошла хорошо, и издатели, много раньше киношников, затеяли продолжение, — в нем мы участвовать отказались.
Тут и вышли на нас питерские фантасты, жаждавшие, как и многие тогда, вскочить на подножку уже промчавшегося мимо поезда.
Они хотели свой вариант «Бригады».
Мы понимали, что любая попытка повторения, самая брутальная или изящная, обречена на провал, да и скучно было себе даже представить, что мы пишем про бандитов. Но предложение со многих сторон выглядело заманчивым. На каждую из четырех книг отводилось три месяца, стало быть, нас обеспечивали хорошо оплачиваемой работой минимум на год. Мы, естественно, строили планы уже сразу дальше: книга — сценарий — фильм — успех — переиздания — линейка сувенирной продукции — финансовая независимость — возвращение к чистому, незамутненному вынужденной меркантильностью искусству.
Мы придумали компанию веселых персонажей. Пятеро друзей, три мальчика и две девочки, с хорошим образованием и неизбывным чувством юмора свой путь в большой бизнес начали у нас с торговли меховыми шапками на рынке в Лужниках. Вместе со страной им предстояло пройти через все сциллы и харибды взлетов и падений, работать без выходных и отпусков, утрачивать иллюзии и обретать опыт, не раз проскальзывать по касательной смертельные опасности, умом и хитростью, а не грубой силой преодолевать непреодолимые препятствия.
Под этот «проект», слово уже было в ходу, мы и сняли пустую квартиру минутах в пятнадцати неспешной ходьбы от дома. Пахнущие настоящим деревом письменный стол с книжными полками, удобное кресло на колесиках и красный диван мы купили в Икее, серые стены заполнили Таниными картинами, а в дверном проеме повесили бамбуковые занавески, первое время шуршанием пугавшие вскоре переселившегося к нам лабрадора Бонда. Дочь оставалась дома со стремительно стареющей, а потом болевшей бабушкой, к нам лишь приходя в гости.
Промежуточные, между томами, гонорары нам привозили питерские фантасты — то директор, то главный редактор. Иногда я сам ездил к ним в Питер, на Фонтанку. Кажется, уже после третьей книги, ранней осенью, я получил от них целый рюкзак денег мелкими купюрами, полученными издательством от розницы. С главным редактором мы отправились их менять на Сенную. Обменник был совмещен с самой затрапезной рюмочной. Чтобы набраться наглости, мы сначала выпили, после чего и вступили в переговоры с кассиршей обменного пункта, втиснутого возле входа. Она отнеслась к нам по-питерски благосклонно, не стала мучать просовыванием денежных пачек сквозь узкую щель, а открыла дверь и впустила внутрь. Наличных долларов у нее хватило только на половину моего рюкзака, но и за это мы были ей благодарны. В конце концов, сто — и даже пятидесятирублевые купюры, когда их много пачек, тоже деньги. Кассирша, впрочем, выразила готовность, если мы подождем, позвонить в свой банк, чтобы ей привезли еще долларовой налички:
— Мне же все равно надо с чем-то дальше работать? — пояснила она вполне резонно.
Но мы не стали больше испытывать судьбу, потому как наши затянувшиеся обменные операции уже привлекли алчные взгляды самых мрачных посетителей рюмочной. Было ощущение, что до самого метро «Сенная площадь» нас преследовали их смутные тени. Редактор-фантаст благородно проводил меня до самого поезда.
То есть все складывалось в целом хорошо, не считая того, что как-то на прогулке с Бондом в соседнем яблоневом саду меня посетила паническая мысль, что я больше никогда ничего не напишу, чего ради, собственно, и затеяно все остальное, лишь сопутствующее: во всяком случае так про себя я всегда раньше считал. Проще говоря, с самой юности я был уверен, что литература, настоящая, конечно, а не ремесленная, — самое главное в моей жизни, а за несколько последних лет не только путного, но хотя бы законченного у меня не случилось.
Примерно в это время, может, чуть раньше или позже, мы почему-то ночью, еще по городскому телефону, долго говорили с Кимом. Я не жаловался на то, что мне не пишется, заранее зная, как он примерно скажет: «Значит, тебе это сейчас не нужно», а тем более не мог признаться, стыдно было, в окончательном впадении в презренный развлекательно-коммерческий жанр, пусть мы к этому делу и относились с профессиональной ответственностью.
Из того разговора я помню лишь небольшой фрагмент.
— Жизнь — всегда неудача, — сказал Ким, продолжая уже утерянную мною теперь мысль.
— Как же так, Анатолий Андреевич? — возражал с тайной ревностью я. — Вы же написали столько книг, вас перевели на уйму языков…
— Игорёк, когда-нибудь ты поймешь…
Он, как я понял позже, говорил вовсе не о литературе, а о другом, все-таки более важном, но я-то тогда думал о своем.
Изящного парадокса ради я мог бы сейчас придумать, что именно после этого разговора совсем не о литературе, освободившись от юношеских иллюзий, я как раз и понял, что вовсе оно никуда не потеряно, не исчезло — то, что дадено, и все еще впереди. Но это было бы слишком красиво и в плохом смысле литературно.
На самом деле я не знаю, почему когда-то в юности пафосно решил посвятить жизнь литературе, потом что-то пристойное написал, бросил писать и снова начал. Может быть, для возвращения и надо было сделать глубокую паузу, вдохнуть и выдохнуть, обнять жену, поцеловать в височек детку, потрепать Бонда между шоколадными ушами, отказаться от сверлящей мысли, что ты должен, должен, должен, и согласиться с тем, что сколько ни старайся впустую, напишешь ты ровно столько, сколько тебе положено. А это уж точно сочинишь, если лениться не будешь. Обязан.
И я написал несколько рассказов и повестей — часть из них еще успела прочитать Таня.
Наконец, я понял на кончиках пальцев, моя задача — просто рассказывать истории, как, например, Лукиан из Самосаты, а все остальное, самое важное, возникает не в сложных словесных периодах, многослойных метафорах и тончайших сравнениях всего со всем, а между строк, тот самый метафизический сквознячок.
Волшебная действительность все и подтвердила.
Я два года писал рассказ про рождение. Конечно, про два года — фигура речи. Рассказ был практически готов, а два года я не мог его завершить — всего-то не хватало чуда. Вот его-то, чуда, я и ждал, проигрывая в голове разные его варианты: не срасталось.
Я проснулся и, главное, пошевелился. Бонда не обманешь — он тут же вскочил с подстилки, процокал по коридору и ткнулся мокрым носом мне в щеку: хватит притворяться, вставай, пойдем гулять!
— Подожди, Бонд, у меня есть одно небольшое дело.
Пес ревниво проследил ореховыми глазками, как я быстрыми шагами помчался в другую комнату и включил компьютер. Бонд на пороге вздохнул и вернулся на место.
Да, мне что-то пришло на границе сна и яви, и это надо было обязательно записать.
Написал я три абзаца, про цыганок и черепах, в середине рассказа, и одну фразу в конце.
Чудо случилось, больше рассказу от меня ничего не требовалось.
Я вышел в коридор. Бонд лежал на подстилке и недоверчиво взглянул на меня.
— Спасибо, Бонд, что не мешал. Теперь можем идти.
И только тут я посмотрел на часы — три абзаца и еще несколько слов я писал пять часов.
Когда я сочинил трудную повесть про остров прокаженных, где роль одного из персонажей сыграл мой армейский друг Володя, я ему ее отправил — почитать.
Володя позвонил через пару дней:
— Здорово ты написал про наш остров! Особенно как мы на медведя ходили.
Я выдержал ошеломленную паузу.
— Вова, я же все это придумал!
Теперь пауза повисла с той стороны.
— Что придумал?
— Про медведя. Никакого медведя не было.
Володя строго, но снисходительно хмыкнул.
— Да будешь ты мне говорить!
— Не было медведя.
— Был, — Володя, кажется, начинал раздражаться.
Больше спорить я не стал.
Если собрать все настоящее, что я написал, то выйдет один том, думаю, довольно толстый, с «Анну Каренину» объемом. Правда, некоторые мои друзья написали по дюжине книг, а кое-кто даже выпустил собрания сочинений. Я за них радуюсь, но сам так не умею. Мне бы хоть второй том написать.
И да, я теперь точно знаю, как писать не надо, а как надо, все равно не знаю, тем более посоветовать не могу — сам всякий раз учусь заново. Как минимум, мне самому должно быть очень интересно. По большому счету я просто хорошо рассказываю чудесные истории, как мой любимый Лукиан.
За советом отправлю всех к более смелому Чехову, да и его совет каждый волен воспринимать по-своему, тем более что и не совет тут вовсе, а размышления «на полях» Гиляровского, изложенные в письме Плещееву:
«Радуюсь за Гиляровского. Это человечина хороший и не без таланта, но литературно необразованный. Ужасно падок до общих мест, жалких слов и трескучих описаний, веруя, что без этих орнаментов не обойдется дело. Он чует красоту в чужих произведениях, знает, что первая и главная прелесть рассказа — это простота и искренность, но быть искренним и простым в своих рассказах он не может: не хватает мужества».
Сам же для себя я написал от руки и повесил на книжной полке: «Когда становится просто — усложняй!» Тут вовсе не антитеза чеховской «простоте», с которой я более чем согласен. Здесь вот о чем и для себя: усложняй, когда тебе становится слишком легко писать дальше, лучше остановись, отложи на завтра и еще подумай.
Но уж когда подумал, написал, закончил, а тем более отпустил от себя, помни, что ты в ответе за каждое написанное слово, потому что оно — живое и ранимое. А если ты и в самом деле написал что-то стоящее, то мир от этого становится хоть на каплю, а лучше.
В одном вышедшем рассказе без моего ведома заменили слово: у меня был синий ветер, у них стал сильный. Никто, кроме меня, наверное, ничего не заметил, но я-то знаю, что ветер там именно синий и никакой, никакой другой.
Как английский рожок.
Рождественский репетировал с оркестром новый концерт Шостаковича.
Тот был в зале.
Сыграли. Рождественский спустился к Шостаковичу:
— Ну как, Дмитрий Дмитриевич?
— Да все хорошо.
Но по интонации Рождественский слышит — что-то не так.
— Дмитрий Дмитриевич?
— Там у нас, в третьей части, — дирижируя пальцами, напел Шостакович, — должен быть английский рожок, помните?
— Да-да. Но мы его заменили флейтой.
Шостакович покивал и посмотрел на Рождественского:
— Пусть все же будет английский рожок.
Свобода и элементарная порядочность.
Таня была самым свободным и независимым человеком из всех, кого я знаю в этой жизни.
Всё, к чему она прикасалась, обретало волшебные свойства, и возникали всяческие чудеса: небывалая, но отчаянно убедительная трехглазая зеленая собака с прорастающим хвостом на кирпичном фоне, стулья, приподнимающиеся на пуантах, летающая дочь, клоуны, сохраняющие от окончательной яркой разрухи заплатанное небо. Таким она видела мир, так его рисовала и дарила тем, кто способен ее миру посочувствовать.
В больших сибирских проектах, где с ее мнением считались, она умудрялась строить даже вороватых отставных полковников и действующих эмчеэсовских генералов, и те ей беспрекословно подчинялись. Она бы и танк остановила, потому что он сошел бы с ума, пытаясь наехать: понял бы, что не только бессмысленно, но и чревато для него необратимыми последствиями.
Она и сама не могла бы объяснить, откуда в ней это, как и не знала, откуда приходят к ней сюжеты картин и легкость в отношениях с людьми. Людям рядом с ней точно становилось лучше и дышать легче. Но уж если ее по дремучей глупости, а не просто невзначай задеть, то те самые необратимые последствия возникнут мгновенно и неотвратимо.
Я, например, когда думаю, хожу туда-сюда по комнате, лишь время от времени бросая взгляд на компьютер, а когда к нему наконец присаживаюсь, то мысль или даже фраза уже созрели. Таня же думать предпочитала, играя на компе в примитивные на взгляд многих, и мой в том числе, игры вроде тетриса или цветных шариков, в определенной конфигурации рядами самоуничтожающихся, принося игроку очки, а в особо удачных случаях щедрые бонусы на будущее. Смеяться-то я посмеивался над ее слабостью, а у самого-то ничего не получалось — у меня все подобные игры позорно завершались не в мою пользу не позднее простенького третьего-четвертого уровня.
Как-то мы с Таней работали в городе Липецке и сидели за компьютерами в одной офисной комнате: я в глубине, лицом к двери, она сбоку, к выходу спиной.
Таня как раз находилась в процессе думания и сосредоточенно выстраивала на экране косые линии и зигзаги из шариков, когда в нашу комнату вошел Палыч, очередной отставной полковник, административно-хозяйственный руководитель нашего проекта, отвечавший, правда, остатками карьеры перед высшими инстанциями, которые платили деньги и ждали от нас результата. Перед инстанциями Палыч трепетал, в остальном ощущал себя главным, а нас, тех, кто с мозгами, считал яйцеголовыми, смешивая в своем внутреннем эмоциональном коктейле примерно в равных пропорциях открытое честное восхищение и глубочайшее тайное презрение к умникам-штафиркам.
Зайдя к нам в кабинет, Палыч бросил в пространство свой орлиный взор, как командир на поле боя оглядев важную диспозицию. И угораздило же его ляпнуть, в шутку, конечно, из-за Таниной спины:
— Опять в шарики играешь?
Дурак он — спасаться ему нужно было еще тогда, когда только напряглась ее спина. Но он упустил момент, и Таня обернулась.
Я внутренне ликовал, наблюдая за разворачивающимся действом, но через долю секунды мне стало Палыча жалко: он на глазах уменьшался в росте, втягивая понурую голову в плечи и тая, как злая волшебница Бастинда, — в следующие два месяца, до самого конца нашей общей работы он больше ни разу в нашу комнату даже заглянуть не посмел. Но иногда звонил Тане и просил, если у нее, конечно, найдется время, зайти к нему в начальственный кабинет — хотел посоветоваться.
Тонкие вещи бывают, с учетом обстоятельств времени и места, и более жесткого свойства.
В одном Колымском лагере, на излете сороковых или в самом начале пятидесятых, местные авторитетные воры послали своего коллегу в соседний лагерь передать большую сумму денег. А тот, почуяв, видимо, условную волю, с ней в себе справиться не смог — загулял и все пропил.
Воры решили поставить его на ножи.
Один давний сиделец, из интеллигентов, политический, ворами уважаемый, развел руками:
— Как же на ножи? Человек все-таки?! — на что ему, задумавшись сначала, ответил главный вор:
— Знаешь, он нарушил не только наш воровской закон, но даже вашу элементарную порядочность.
А я вот ненавижу так называемые «мужские» разговоры — кто с кем и как — сразу встаю из-за стола и ухожу.
Если же меня спрашивают вдруг совсем сдуру про общую знакомую или даже вовсе незнакомую, из чистого любопытства, что называется:
— А ты с ней спал? — я уже не спасаюсь вежливым бегством и отвечаю честно и откровенно, выдержав небольшую паузу, чтобы не сорваться в бесповоротную грубость:
— А какое твое собачье дело?
Впрочем, на подобные вопросы женщин, даже во мне заинтересованных и алкающих предельно интимной откровенности, я отвечаю более ласково, но не менее однозначно.
Про любовь
На мой юбилей ничего сказочного не придумалось — дети накануне Нового года, когда случается мое очередное рождение, все скопом заболели, и празднование ограничилось чудесными вечеринками с друзьями у меня дома, правда, дважды, с промежутком в несколько дней. Семейно отметили первого января.
И всякий раз нам всем, мнится мне, было хорошо. Да, иногда меня очень любят. Хочется верить, что есть за что.
А круглая солидная дата всего лишь условность, правда, безусловно приближающая к смерти. Смерть же штука тоже интересная, любопытная и пока неизведанная. Но к ней я точно не стремлюсь и тем более не тороплюсь.
Задолго до юбилея, давно, мне позвонил друг-художник из города детства. Он не столько рисовал, сколько непостижимо для меня создавал своими волшебными руками кресты напрестольные для храмовых алтарей и наперсные для православных батюшек. На мне тоже его работы нательный серебряный крестик.
Звонил он редко, тогда чуть ли не во второй или третий раз в жизни.
— Я тут пистолет купил, — бодро сообщил он.
— Зачем?
Он немного помялся и ответил не слишком уверенно:
— Чтоб был.
— Серёжа! Пойди, пожалуйста, прямо сейчас, — он был совершенно трезв, — и выброси его на помойку.
— Хорошо.
Про дурацкий пистолет за обычной житейской суетой и не восприняв все слишком всерьез я благополучно забыл. А через месяц или два, или три, точно уже не помню, Серёжа, наверное, развязав с чего-то и выпив, обстоятельств я не уточнял за ненадобностью, выстрелил из него себе в висок. Застрелился он не сразу окончательно, а еще полгода примерно, прежде чем отойти в мир иной, мучился сам и мучил близких.
В Бога он, конечно, верил и знал, что так нельзя. Но не я ему судья — у него теперь вечность времени с этим разбираться: и ответить, и спросить.
Откуда я знаю?
Однажды в Великом Новгороде мимо единственной действующей тогда маленькой и не самой древней церкви шли начальник археологической экспедиции, академик, и его заместитель, доктор исторических наук и профессор МГУ, в сопровождении свиты.
На ступенях храма после только что окончившейся вечерни стоял батюшка в окружении старушек.
Профессор-заместитель походя и громко, поверх невысокой ограды хорошо поставленным лекционным голосом прокричал:
— Святой отец, а бога-то нет!
Старушки посмотрели на него испуганно и заполошно, а потом перевели взгляды на батюшку, без сомнений, но и с интересом: что ответит басурманину?
— Сын мой, — сказал батюшка, разведя руки во всю ширь мироздания, — как же Бога нет, когда все сущее создано им?
Таня говорила, уже умирая:
— Спасибо вам, я с вами прожила такую чудесную жизнь.
— Да, Мурз.
— Ты женись, только про детку не забывай.
Я не забываю.
Детка про меня тоже.
Петя растет.
А я еще что-нибудь хорошее напишу, ЕБЖ.
Весна 2020-го
[1] «Город без невесты» («ДН», 2019, № 6) и «Путь. Повесть о Тане» («ДН», 2012, № 8).
[2] Татьяна Морозова. За августом следует август. Повесть (ДН, 2012, № 8).