Два письма на одну тему
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2021
О новом разделении человечества
Прашкевич Геннадий Мартович — прозаик, публицист.
Дорогой Алексей!
Что ни говори, многие (если не все) мечтают о прекрасном завтрашнем дне — чтобы все здоровые, счастливые, умные; и чтобы равенство, свобода, а ко всему этому — прекрасное искусство, никаких обид, насилия. Все лучшее — всем и сразу.
Но все-таки отнюдь не самая малая часть таких мечтателей ждет для себя (именно для себя) равенств и свободы чуть больше, чем будет дано другим. Понятно, начнутся споры и стычки. Дело обычное. Да и опыт (мировой) есть: самых «свободолюбивых» отправлять в дальние края, где без трудностей не проживешь.
Работа делает свободным. Тоже ведь мировой опыт.
И с искусством не без проблем. Сколько можно любоваться безрукими венерами, — мы давно хотим совершенства! Хватит с нас обаятельных императоров, красавцев-королей, диктаторов, массово сгонявших счастливцев в создаваемое для них будущее. Не пора ли разобраться с великими подделками? Вот амфора с печаткой: третий год до нашей эры! А вот памятник Оскару Уайльду в Лондоне работы Мэгги Хэмблинг — напоминающий исключительно о духовном уродстве писателя, и статуя Иоанна-Павла Второго в Риме, подчеркивающая духовное и физическое несовершенство святого, и мемориал Альберту Эйнштейну в Вашингтоне — бедность, бедность…
Впрочем, когда искусство утверждало равенство и свободу?
Разве дух египетских скульптур — дух равенства? Разве китайские терракотовые воины — символ свободы? А Давид с мечом (Донателло) и Давид с камнем для пращи (Микеланджело) — неужели они думали о равноправии? Сотни тысяч художественных работ за пышной своей победительной ложью (как амфора с той пресловутой печаткой) с давних пор прячут, прикрывают отчаяние поколений, всеми способами пытавшихся прорваться в будущее. Невидимая, неслышимая, тщательно скрываемая информация только просачивается во все слои общества — как нечистые грунтовые воды, беспокоит, подсказывает смутные сны. Зло ведь не обязательно украшено рогами, оно не всегда грязно-мохнатое и с оскаленной пастью. Статую Люцифера, установленную в Соборе Святого Павла в Льеже называют — Гений зла, а ведь сама по себе она прекрасна.
И все же она — статуя Люцифера.
Значит, правы те, кто требует общей зачистки мира?
Значит, революционеры, готовые опять и опять силой менять мир, призваны свыше? Распахнуть настежь мир, впустить свежий воздух, разнести на мелкие осколки бесчисленные (как правило, двусмысленные) памятники, сжечь портреты, прототипы которых никогда не были примером нежности и добра. О чем нам каждый час, каждую минуту долбят с телеэкранов? «Из пистолета музыканта Ш. убито девять человек…» «Тело адвоката Ф. найдено возле собственного дома…» «Две близкие подруги разбивают семьи друг друга…» «Звезда студенческого баскетбола зарезана в постели любовника…» Или совсем уж сложный сюжет: «К. обвиняет Л. в шантаже, потому что Л. хочет рассказать П., что его жена была любовницей его друга…»
Это и есть будущее, к которому мы стремились?
Шайка карточных шулеров… Любовница президента… Повара ножами оспаривают крупный денежный приз… Неужели даже Адам пал жертвой подобного мышления? Неужели не попавшие на борт ковчега твари (чистые и нечистые) тоже стали жертвами заговора? Как же так? Выходит, нам действительно не обойтись без очистительных революционных переворотов? Сам воздух, насыщенный нашим дыханием, сама вода, которую мы пьем, зовут нас на баррикады.
Сейчас и здесь!
Революция — это не повара, ножами оспаривающие крупный денежный приз.
Не случайно именно революция, как огонь, притягивала и притягивает тех, кто о ней услышал. Не случайно вокруг гильотин в революционной Франции первыми рассаживались вязальщицы — самые обыкновенные женщины, для которых в наше время пишут и снимаются телепрограммы, цитировавшиеся выше. Этих милых женщин (ничуть не фурий) так и называли — вязальщицы Робеспьера. Тихие домашние женщины революционной Франции, милые ревностные сторонницы защищающей их диктатуры, они, улыбаясь, занимали места рядом с гильотиной — с неизменным рукоделием в руках. Они приносили с собой складные стульчики, укутывали зябнущие от волнения плечи теплыми платками, раскладывали на коленях спицы и пряжу. Они никому не мешают! Они за свободу и равенство! Они за будущее для всех! И устраивались они рядом с гильотиной только для того, чтобы самим своим присутствием подтвердить: они за равенство, за свободу (что бы это ни означало). Да, конечно, чисто по-человечески они сочувствуют приговоренным к смерти, мучения их пугают, но ведь именно эти тупые упрямцы, отправленные революцией под нож гильотины, никак не могут утихомириться, всячески мешают спокойной и сытой жизни общества, томят намеками на что-то нездешнее, пишут нервные книги, изобретают паровозы и пароходы, пытаются взлететь в небо, устраивают гладиаторские бои, придумывают неудобные законы, отдают самые лучшие залы для выставок, на которых красуются портреты все тех же великолепных императриц, написанных с известных шлюх (как еще назвать натурщиц?); именно они, эти агрессивные упрямцы, возводят роскошные мемориалы кровавым полководцам-победителям, расстрельным красавчикам с душами Минотавра.
Хватит! Революционный огонь выжжет заразу.
Ах, вязальщицы! Ах, добрые законопослушные гражданки!
Тонкие спицы так и мелькали в их умелых руках. В конце концов, носок, связанный перед гильотиной, греет ничуть не хуже, чем носок, связанный в кресле у домашнего камина. А может, и лучше. Присутствие вязальщиц (а они и есть народ) как ничто укрепляет жесткую справедливую власть. Европа… Азия… Обе Америки… Азиаты и европейцы, австралийцы и американцы — все одинаково жадно хотят свободы и равенства. Сейчас и здесь! Ведь мы, люди, живем очень недолго, дайте нам возможность насладиться равенством и свободой!
Вот вам российский опыт.
Разве мы кому-нибудь уступим в оригинальности?
«Дванов, — герой романа «Чевенгур» Андрея Платонова — в душе любил неведение больше культуры: невежество — чистое поле, где еще может вырасти растение всякого знания, но культура — уже заросшее поле, где соли почвы взяты растениями и где ничего больше не вырастет. Поэтому Дванов был доволен, что в России революция выполола начисто те редкие места зарослей, где была культура, а народ как был, так и остался чистым полем, — не нивой, а порожним плодородным местом. И Дванов не спешил ничего сеять; он полагал, что хорошая почва не выдержит долго и разродится произвольно чем-нибудь небывшим и драгоценным, если только ветер войны не принесет из Западной Европы семена капиталистического бурьяна». В конце концов, уверен Дванов, любая наша работа, любой толчок — это уступка уничтоженному капитализму. И наше так называемое искусство — уступка. Как ни крути, а любая работа, любой акт творчества производят какой-то продукт, значит, приводят к эксплуатации. А мы за равенство, мы за истинную свободу, чтобы в мире никаких больше угнетенных, чтобы за героями будущих скульптур и величественных монументов, за героями будущих книг и картин угадывались только чистые, обожженные пламенем борьбы революционеры. Ведь если в мире (герои Андрея Платонова были в этом уверены) не останется никого, кроме людей свободных и равных, тогда все эти такие желанные свобода и равенство расцветут сами по себе — мощно, для всех.
Основа мира — победители-революционеры и внимающие им вязальщицы.
«Мы, когда империи (помните?) бабахали…» Революция сносит с пути все препятствия. «Как громил он дома предместий с бронепоездных батарей…» Только из революционеров вырастают победители. «Тут были гунны-верблюжники из Азии, крестьяне с онучами и козьей шкурой, суровые Дюма-отцовцы южных гимназий, керенские прапоры и “волки” Шкуро…» Поэзия — всего лишь непостижимый туман, образы ее странно растут, ткутся один из другого.
«С коротким топотаньем пробежала похожая на Пушкина овца».
И это искусство?
А почему нет?
Революция победила.
В очередной раз объявлены свобода и равенство.
Навсегда! Здесь и сейчас! Так сказать, «все включено». Хватит терять быстротекущее время в сумеречных выставочных залах. Теперь-то мы знаем, что именно прячется в непостижимом поэтическом тумане там, за прекрасной статуей Нерона в миртовом венке, за голубым мужиком в небе революционного Витебска, за вызывающим черным квадратом, наконец, за булыжником — орудием пролетариата. Всего лишь клубы черного дыма над сожженными городами, мертвые, забитые чертополохом поля. «Купание красного коня» в таких случаях ни от чего не спасает. Это только микроорганизмы могут жить в кипящих облаках своих «черных курильщиков» и миллионы лет оставаться равными и свободными. И не только потому, что у них нет никакого искусства. Просто им самой природой не дано сомнений в том, что мир таков, каков есть.
«Мы рождены. Вот факт. Давайте жить».
Обитатели «черных курильщиков» не думают о революциях. Они равны, среди них нет революционеров. Они не громят магазинов в Чикаго, не поджигают Нотр-Дам, не дают залп из пушек по древнему Кремлю. У них нет насилия. Это у нас, у людей, мир часто не совпадает с тем, который мы создаем. Даже такого решительного революционера, как А. А. Богданов (близкий ленинский друг) мучили сомнения. Вот слова из его записной книжки. «Смольный после Октября. Красин: «Теперь самое трудное организовать производство». Ленин: «Что ж тут трудного? Наставим станков, заставим инженеров работать»».
И вот, наконец, победа.
Постаменты освобождены от двусмысленных статуй, музеи — от еще более двусмысленных портретов, эрмитажи и лувры отданы под хозяйственные помещения, введены бессрочные моратории на создание нового искусства. Хватит с нас фальши. Пусть выветрятся скопившиеся гниль и копоть, пусть проявит себя революционная энергия, упростится усложненная информация, сгустится (как солнечный свет) чистота. Человек свободен. Человек — существо творческое. И вообще, если честно, на другие планеты проще летать на демонах, чем выдумывать фотонные двигатели.
Но рябит экран. Это птица села на телеантенну, поставленную на крыше.
Вязальщицы вздыхают. Гильотины давно упразднены. К счастью, есть плазменные экраны. О чем вещают новые умники? Ну да, прежде всего, о свободе и равенстве. Опаленный революциями мир стал гораздо понятнее. «Я не религиозен в обычном смысле, — признавался (понятно, для вязальщиц) Стивен Хокинг. — Я верю, что вселенная управляется научными законами». Вязальщицы восхищены. Они, вязальщицы, люди простые, они тоже понимают, что законы могут быть установлены только Богом, но тогда наверно (откуда, откуда эти сомнения?), даже сам Бог не должен нарушать их своим вмешательством?..
Вязальщицы — опора всех революций.
Герберт Уэллс в свое время разделил земное человечество на элоев и на морлоков. Очень гармонично. Одни создают искусство, другие питаются творчеством (собственно, самими творцами). «Мы — лишь продвинутый род мартышек на небольшой планете совершенно рядовой звезды».
Звучит обидно. Но мы это исправим.
Где там топоры? Где ядерная бомба?
Когда-то мы сокрушили каннибализм. Потом сокрушили (по крайней мере, так считается) рабство. Художники, скульпторы, поэты подтверждают названные победы многочисленными художественными творениями. Вязальщицы в очередной раз восхищены силой воли Робинзона Крузо — он преодолел все препятствия, он — наш герой. Ну а то что в Гвинею он отправлялся как раз за рабами и на своем благословенном острове больше всего мечтал о самой дешевой в мире рабочей силе — двуногой, можно объяснить обстоятельствами. Так для всех проще. В конце концов, за что боролись продвинутые северяне США? Разве не за свободу и равенство? Вот и преклоните теперь — победители — свои колени перед обиженными черными, сжигающими в святом революционном экстазе ваши мастерские и магазины.
Получается, чем больше равенства, тем меньше свободы.
Но как же так? Мы громили застывшие общественные формации, мы создавали сотни вариантов нового свободного мышления. В сущности, все мировое искусство — революционное. «Факелы принесли аннунаки, их огнем осветили землю…» Сейчас и здесь! Громи лавки и торговые центры, мародеры — как москиты, их все равно не остановить, как ничем не остановишь робких вязальщиц; теперь они сами все чаще и чаще выходят на улицы.
«Мы, начинавшие с креветок, прикончим ваших трёх китов».
Темные поэты о многом догадывались. Даже о том, что революции требуют слишком много ярости. Они как взрыв. Так, наверное, и должно быть. Это Господь может позволить себе непреклонную медлительность. А человек (обыкновенная вязальщица), к сожалению, живет недолго, при этом он (она) постоянно умудряется самому себе сокращать жизнь.
Ну, ладно.
Очередная революция победила.
Мир — наш дом. Украсим его ликами новых героев, расставим в просторных арках статуи революционеров, не пожалевших ничьей (и своей) крови ради свободы и равенства. Вязальщицы прильнули к экранам телевизоров. На белоснежную хризантему (экранную) садится радужная (экранная) бабочка. Падают (экранные) лепестки. Триумф равенства (экранного). А за окнами на улицах яростные борцы уже разносят витрины торговых центров, и очередной мускулистый самец яростно выбивает из мостовой булыжники.
«На баррикады!»
Свобода и равенство! Сейчас и здесь!
В конце концов, даже мародерство можно объяснить как акт справедливости (вынужденной), ведь человеческое добро никогда не бывает полным. Чевенгур — это всего лишь романтические варианты. Вы сами, Алексей, вспоминали об этом в наших беседах, длящихся уже не один год. «Не сотвори себе кумира». Конечно. Кто спорит? Но кумиром так легко становится все, что нам угодно сейчас, здесь: любимая (надоевшая) семья, чудесное (жестокое) отечество, великая (опасная) наука, прекрасное (давно прогнившее) искусство, цветущая (неэффективная) экономика, наконец, все те же равенство и свобода. И вновь выходят миллионы взбудораженных людей на улицы Парижа и Киева, Чикаго и Минска, Балтимора и Москвы, Лондона и Бишкека, вечного Рима и только что возведенной Астаны — бить вчерашних учителей, бить будущих учеников.
А за окном зима.
А в стране карантин.
Темно и тускло в природе.
«Из глубин взываю…» И сразу слышу ответ.
«Старый Гедали — (И. Бабель, «Конармия», первая треть прошлого века) — расхаживает вокруг своих сокровищ в розовой пустоте вечера — маленький хозяин в дымчатых очках и в зеленом сюртуке до полу. Он потирает белые ручки, он щиплет сивую бороденку и, склонив голову, слушает невидимые голоса, слетевшиеся к нему…
— Революция — скажем ей “да”, но разве субботе мы скажем “нет”? — так начинает Гедали и обвивает меня шелковыми ремнями своих дымчатых глаз. — “Да”, кричу я революции, “да”, кричу я ей, но она прячется от Гедали и высылает вперед только стрельбу…
— В закрывшиеся глаза не входит солнце, — отвечаю я старику, — но мы распорем закрывшиеся глаза…
— Поляк закрыл мне глаза, — шепчет старик чуть слышно. — Поляк — злая собака. Он берет еврея и вырывает ему бороду, — ах, пес! И вот его бьют, злую собаку. Это замечательно, это революция! И потом тот, который бил поляка, говорит мне: “Отдай на учет твой граммофон, Гедали…” — “Я люблю музыку, пани”, — отвечаю я революции. — ”Ты не знаешь, что ты любишь, Гедали, я стрелять в тебя буду, тогда ты это узнаешь, и я не могу не стрелять, потому что я — революция…”
— Она не может не стрелять, Гедали, потому что она — революция…
— Но поляк стрелял, мой ласковый пан, потому что он — контрреволюция. Вы стреляете потому, что вы — революция. А революция — это же удовольствие. И удовольствие не любит в доме сирот. Хорошие дела делает хороший человек. Революция — это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди. Но поляки тоже злые люди. Кто же скажет Гедали, где революция и где контрреволюция? Я учил когда-то талмуд, я люблю комментарии Раше и книги Маймонида. И еще другие понимающие люди есть в Житомире. И вот мы все, ученые люди, мы падаем на лицо и кричим на-голос: горе нам, где сладкая революция?..
— Заходит суббота, — с важностью произносит Гедали, — евреям надо в синагогу. Пане товарищ, привезите в Житомир немножко хороших людей. Ай, в нашем городе недостача, ай, недостача! Привезите добрых людей, и мы отдадим им все граммофоны. Мы не невежды. Интернационал… мы знаем, что такое Интернационал… И я хочу Интернационала добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории. Вот, душа, кушай, пожалуйста, имей от жизни свое удовольствие…»
P.S.
Разумеется, есть варианты.
1993 год, октябрь, Москва. Танки бьют по Белому дому.
Мы с другом в баре. Мой друг — хороший писатель, человек самых революционных взглядов. Сейчас и здесь! Клубы дыма над Белым домом его не пугают. «Но что же завтра?» — спрашиваю я, допивая коньяк. Мой революционный друг удивленно пожимает плечами. Он завтра улетает в Нью-Йорк. Там, в Нью-Йорке в прокате он возьмет машину, и куда она стоит носом, туда и поедет. Только в полдень (у него день рождения) он остановит машину. Если рядом окажется ресторанчик, — отлично, он устроится в ресторанчике. Увидит белого — предложит выпить белому, окажется рядом черный, какая разница? У него, у моего революционного друга день рождения!
А в московском баре шумно и дымно.
Вязальщицы (и вязальщики) обмениваются слухами.
Люди Макашова пытались захватить какой-то штаб… Шальной пулей убита сотрудница какого-то издательства… Лужков пригрозил обороняющим отключить Белому дому воду… На улицах милиционеры (в зависимости от внезапных пристрастий) срывают то указы Руцкого, то указы Ельцина…
«Не любишь революций, — делится революционной мудростью мой хороший друг, — выбирай вахтенный способ жизни. Штаты — Россия… Россия — Штаты…»
А у меня в голове строка все того же оставшегося неизвестным поэта.
«Мы, начинавшие с креветок, прикончим ваших трёх китов».
Бабель прав. Мой друг прав. Мародеры правы. Поэт прав. Революция — это удовольствие. За окном снег. Карантин не отменен. Что же думает Он, — там, над нами, в снегах, в молниях, в облаках, в темном дыму, видящий все, но остающийся невидимым? К чему нас подталкивает?
Моя теория революций
Буров Алексей Владимирович — кандидат физико-математических наук, философ, научный сотрудник Национальной ускорительной лаборатории им. Ферми, США.
Вязальщицы Робеспьера — сильный и точный образ, Геннадий Мартович; беру его в свою революционную коллекцию, спасибо! Свои ответные размышления начну с упомянутой Вами метафоры революции как взрыва. Такой взрыв требует хорошего запаса взрывчатки и какой-нибудь искры. Искра — вещь случайная, а вот накопление взрывчатки вполне закономерно; о нем и поговорим.
Всякая власть копит груз народного недовольства — своими ошибками и злодеяниями. Копят по-разному, быстрее или медленнее, но копят всегда. Бремя недовольства может быть снято только сменой власти, притом альтернативность новой должна быть достаточно подчеркнута. В сознании народа, его политически активных групп, растет счет к действующей власти, и лучше для всех, если она сменится, когда этот счет еще не слишком длинен и может быть оплачен самим фактом ухода главы государства и его приближенных. Такой момент безопасного ухода нередко бывает, но его легко упустить, особенно если нет традиций регулярной смены власти. Если же руководство страны упускает этот благоприятный момент, оно оказывается в ловушке, описанной еще учеником Сократа Ксенофонтом в коротком сочинении «Гиерон или о тирании». На русском языке это замечательное эссе можно найти в составе книги Лео Штрауса «О тирании», изданной в 2006 году в переводе Руткевича. Суть ловушки проста: когда момент упущен, уходить можно либо в тюрьму, либо вперед ногами. Если не бежать за границу, других вариантов нет. Поскольку вариант побега унизителен, да и не всегда имеется, то потеря власти оказывается не слишком отличной от потери жизни, и не только своей, но и многих из окружения. Таким образом, верховная власть, столь вожделенная для амбициозных молодых людей, легко оборачивается отравленной добычей. Уходить некуда, надо держать оборону: давить протест, наращивать и щедро оплачивать спецслужбы карателей и убийц. Властитель, еще вчера любимец народа, превращается во все более ненавидимого тирана, пятнающего себя все новыми и новыми преступлениями. Ловушка захлопнулась, деваться некуда, вот так и копится та самая взрывчатка. Двадцать пять веков назад этот механизм был уже описан, и притом с детской простотой, но проблема не везде еще решена, мягко говоря.
Что же мешает ее решению? Почему бы не написать в Конституции — не более двух сроков, без всяких двусмысленных «подряд»? Напишем при случае и решим проблему? Не думаю. Мало ли что у нас где-то написано, а жизнь идет по-своему. Возможно, мои слова прозвучат идеалистически-наивно, но жизнь народа определяется прежде всего его нравами. Истинный прогресс, писал Пушкин, состоит в улучшении нравов народных. Если люди исходят из того, что человек человеку волк, что доверять никому нельзя, что жизнь заканчивается смертью и это все; что отчет за свои дела я держу лишь перед самим собой и, возможно, еще перед грозным начальством — какая общественная жизнь может быть у таких людей? Что они могут построить, помимо тирании, спасаясь от еще более страшной беды, войны кланов или всех против всех? Томас Гоббс, живший в страшную эпоху всеевропейской смуты XVII века и весьма пессимистично смотревший на человека, никаких иных возможностей не видел. Его младший современник Джон Локк надеялся на лучшее, на то, что перспектива Страшного Суда, с одной стороны, и разделение властей, с другой, позволят выстроить правовое общество. Отец либерализма Локк был религиозным мыслителем; его последним произведением были комментарии к посланиям апостола Павла. Порядок, установленный в Соединённом Королевстве после Славной Революции 1688 годa показал правоту Локка; отцы-основатели Соединённых Штатов были его заочными учениками. «Мрачное средневековье» запугало британцев и американцев Страшным Судом настолько крепко, что правовое общество построить удалось, и оно худо-бедно работает до сих пор. «Но есть и божий суд, наперсники разврата, есть грозный суд: он ждёт…» — бросал в лицо властвующей черни Михаил Лермонтов. Локк очень бы одобрил такое напоминание о главном. Но если и Страшный Суд, и надежда на спасение ушли в прошлое, как мифы и предрассудки, — возможно ли тогда правовое общество или мы возвращаемся к Гоббсу, к его прекрасным вариантам? Могут ли люди, уверовавшие в истины дарвинизма и бессмысленность вселенной, построить общество, основанное на благородных основаниях служения и самопожертвования высшим началам? Ради чего такие люди будут жертвовать собой, когда дело справедливости потребует от них жертв? Если жизнь — только миг, за него и держись, как пелось когда-то, то чего ради я буду этим мигом, единственным, жертвовать?
Чтобы старая власть могла уйти хоть в какой-то момент, она должна доверять народу, должна верить, что раздосадованный народ не пересажает этих лишившихся защиты властителей и не поставит их к стенке. А для того должна быть твердая власть закона. Закон и фиксирует линию безопасности уходящей власти. Государственный деятель, не нарушавший закона, получает его защиту, уходя в отставку. Тут необходим именно закон, который совсем не равен авторитарным указам. Указы начальника могут как-то исполняться силой его кнута и пряника. Когда же кнуты и пряники он выпускает из рук и на его место приходит тот, кому воленс-ноленс придется взваливать на предшественника груз прошлых несчастий, цена прошлых указов обнуляется. Закон же должен работать независимо от смены начальства. Для этого кое-что должно быть обеспечено. Закон должен быть чтим народом. Должен быть корпус непродажных, мужественных судей, решающих дела в соответствии с законом и справедливостью, кто бы на судью ни давил и чем бы ни угрожал. Для этого сам закон должен исходить от уважаемого народом законодателя, а не от назначенцев. Последние теряют власть вместе со своим начальником, превратившимся в главного козла отпущения. Много чего требуется для работы закона — и где же это все взять верующим в дарвинизм и бессмысленность мира? Если нет Высшего Суда, откуда возьмется хоть какой-то суд, помимо шемякина? Нет, на таком болоте дворцы правосудия не строятся и никогда не строились. Не строились они и на той религии, что утратила связь со строгой моральной ответственностью, сведясь к магическим ритуалам разного рода. Ну а если нет правосудия, то и глава государства будет склонен оттягивать прекрасный момент перехода из президентского дворца в тюремную камеру, а то и в лучший мир. Даже если он и не совершал кровавых преступлений до определенного момента, ему придется на них пойти — иначе он будет сметен растущим негодованием вязальщиц. И эти преступления окончательно захлопнут ловушку тирании, в которой оказываются и властитель, и народ. Взрывчатка здесь может копиться долго, а по-настоящему рванет она не тогда, когда тирания будет нарастать, как утверждал известный демагог, а на фазе смягчения, когда народ не будет слишком угнетен и начнет смелеть. Это свойство революций отмечалось еще Фрэнсисом Бэконом и обсуждалось Алексисом де Токвилем на примере Французской революции; его подтверждают и современные исследователи.
Таков один из типов революций — его можно назвать либеральным или освободительным. Его главной целью является устранение тирании, установление или восстановление гражданских свобод и прав. Достижение же этой цели зависит прежде всего от моральной твердости народа, от его мужества и благородства, готовности жертвовать собой ради справедливости, и даже в одиночку жертвовать. При слабости морали минутная свобода после свержения тирании обернется очередным возвращением к невеселым альтернативам Гоббса. Мораль же народа, еще раз подчеркну, тесно связана с его общим мировоззрением и религиозностью. Понимание зависимости правового общества от религиозного состояния народа все более проникает в российское освободительное движение, в чем я вижу надежду на постепенный выход из гоббсовского болота. «Я рискну сказать вам в ответ: в неверующей стране ничего сделать нельзя. Ничего, вот и все. Я более 45 лет занят тем, что пытаюсь понять: как в России устроить современную жизнь, как провести адекватные реформы. И то, что я вам только что сказал, — один из итогов моих размышлений. Поэтому все, что связано с церковью, очень важно для нашей страны», — заявил в недавнем интервью Григорий Алексеевич Явлинский. Не помню, чтобы раньше он говорил нечто подобное. И еще интересно здесь его «рискну». Среди российских либералов подобные идеи пока выглядят ересью. Но лед, надеюсь, тронулся.
Освободительные общественные движения нацелены на расширение индивидуальных гражданских прав и свобод: совести, слова, собраний, разного рода предпринимательства. Им противостоят партии, нацеленные на ограничение индивидуальных свобод ради так или иначе понимаемых общих благ: прогресса, справедливости, имперской мощи, национальной культуры, духовных целей, защиты природы, спасения человечества — список может быть продолжен. Эти партии можно назвать тоталитаристскими или социалистическими, ибо свободы урезаются ими ради некоего целого, социальной тотальности. Сюда относятся интернационал- и национал-социалистические, фашистские, экологические движения, все воплощения духа Великого Инквизитора, как бы они себя ни называли.
В демократическом обществе мягкая часть этого спектра, демократические социалисты, не посягают на базовые свободы граждан, требуя коррекции рыночной стихии, роста налогов на богатых в поддержку нуждающимся, усиления природоохранных ограничений и подобных вещей. При всей важности этих целей и сравнительной мягкости средств их достижения демократическими социалистами, движение общества в этом направлении легко оборачивается подавлением творческой энергии народа, растущим социальным паразитизмом, ростом бюрократии, умножением числа необходимых справок, обязательных процедур отчета, бессмысленных тренингов, усложнением решения любой задачи, удлинением очередей — то есть деградацией общества, медленно удушаемого мягкими объятиями социал-демократического государства. В качестве иллюстрации приведу характерный пример из своего опыта. Когда я приехал в Фермилаб в 1997 году как визитер на полгода, рабочий телефон на моем столе появился в первый же день, без всякого моего участия. Когда в 2011 году я прилетел в ЦЕРН как визитер на год, получение официального телефона потребовало от меня с полсотни писем и пары месяцев ожидания. Таков эффект бюрократии Евросоюза, опутывающей крупнейшую физическую лабораторию мира. Об открытии Хиггс-бозона ЦЕРН объявил на следующий 2012 год. Оно было триумфом изобретательности и высочайшего профессионализма физиков, инженеров и рабочих, совершивших новый шаг в познании природы, несмотря на гигантские объективные трудности и несмотря на бюрократию.
Революционные социалисты, в отличие от демократических, не очень-то церемонятся с демократическими и правовыми нормами. В зависимости от обстоятельств, они либо используют эти нормы, либо попирают их в своей борьбе за светлое будущее, так или иначе понимаемое. Террор, грабежи и поджоги, безгранично-лживая пропаганда, подавление свободомыслия, развязывание гражданской войны, тираническая власть — типовые инструменты партий этого типа. Это люди особой морали, где ради светлого будущего все позволено, а в это будущее они верят со всем фанатизмом. В среде этой эрзац-религии есть свои пророки, теоретики, проповедники и рядовые верующие. Есть среди них и по сути безыдейные, но увлекаемые течением и работающие на него авантюристы, карьеристы и конформисты. В социологическом отношении это движение состоит из двух основных групп: интеллигенции и пролетариата. Первых увлекают идеи построения правильного нового мира, вторым же ближе лозунги типа «грабь награбленное». И тех, и других возбуждает единый огонь ресентимента — смеси обиды и жажды мести, что горел в глазах вязальщиц Робеспьера.
Почему организаторов и исполнителей массовых казней не мучил комплекс Раскольникова, почему они спали спокойно? Откуда они получали эту твердую уверенность в праве и даже обязанности массовых убийств? В общей сложности миллионы людей работали на советский террор — но где же покаянные тексты, где признания в мучениях совести? Не слышал о таких, ни разу не слышал. Где покаяния организаторов и исполнителей «окончательного решения еврейского вопроса»? Эйхман, отвечавший за эту задачу перед Гиммлером и Гитлером, прятался после войны в Аргентине, откуда его в 1960 году выкрал Моссад, тайно вывез в Израиль, где Эйхман предстал перед судом. Никаких следов душевных терзаний в его показаниях следствию и речах на суде не было и близко. Доказывал даже Эйхман, что был в согласии с категорическим императивом Канта, ибо действовал в соответствии с максимой исполнения воли законной власти. Волей другой законной власти, однако же, он был украден, судим и приговорен к повешению. Заметим, что в силу своей замечательной трактовки императива, Эйхман должен был бы одобрить и эту работу тоже. Присутствовавшая на заседаниях суда философ Ханна Арендт выпустила в 1963 году книгу «Эйхман в Иерусалиме: репортаж о банальности зла». Основная идея выражена в заголовке: организатор Холокоста — заурядный, ничем не примечательный служака, винтик механизма, не озабочивающийся такими материями как моральная ответственность за решения начальства. Это банальный карьерист и конформист национал-социалистической революции, готовый ревностно исполнять все, что ему поручат; не двигатель, но исправный передаточный механизм чего угодно. И все же, почему они все, и фанатики, и служащие неслыханного террора, спали спокойно? У пушкинского царя Бориса были «мальчики кровавые в глазах». Раскольников не выдержал мучений совести и пришел с повинной. А на миллион массовых убийц советской страны — никаких кающихся, ни единого. Это значительный факт. Он говорит нечто важное о том, что такое совесть вообще, когда она может работать, а когда нет. Как вывод из приведенных наблюдений я бы предложил следующее: у нормального человека совесть работает в том случае, когда злодеяние совершено им в одиночку или в составе небольшой группы. Когда этот нормальный человек участвует в коллективном злодеянии, вместе с массами, воодушевляемыми на то лидерами, — совесть особо беспокоить не будет. К такому выводу подводит не только опыт национал- и интернационал-социалистических геноцидов, но и опыт войн. Тоже и у вернувшихся с войн солдат и офицеров покаянных воспоминаний не сыскать. Типична обратная ситуация — вернувшихся с войны чествуют как героев, и они принимают это как должное и мучений совести как-то не проявляют. На миру, говорят, и смерть красна. Да, и более того. И убийство — тоже не преступление, если оно на миру, вместе с народом и партией, по воле великих вождей ради светлого будущего и подлинной справедливости, и как заслуженное возмездие врагам всего хорошего. Тогда оно — подвиг, ему рукоплещут вязальщицы, за него награждают вожди. Но неужели это означает, что любой общественный идеал чреват геноцидом? Нет, не любой, но лишь тот, что замешан на раздувании вражды. И если такой идеал раскаляется в общественном сознании, если противостоящие ему миротворческие учения ослабевают — то считай, что беда уже входит в дом.
Но коли так, то отчего же в определенные эпохи у определенных народов эти революционные идеалы раскаляются? Что именно их раскаляет?
«…Утрата веры с сохранением религиозной христианской психологии могла создать только отчаянного революционера и социалиста. Все желания перенеслись в эту, земную жизнь. С утратой веры в Бога и в неземную жизнь, оставалась только жизнь на земле, помышления о благе принимали земные формы, и стремление к счастью для себя и для других неизбежно перенеслось к доступности благ земных», — так писал Лев Александрович Тихомиров, бывший член Исполкома террористической «Народной Воли», переосмысливая в эмиграции свое революционное прошлое, в брошюре «Почему я перестал быть революционером». Слова Тихомирова перекликаются с теми, к которым пришел с годами видный участник природозащитного движения Майкл Шеленбергер. Приведу цитату об апокалиптической природозащите из его недавней книги «Apocalypse Never»:
«Имея вначале опыт, а затем изучая этот феномен в течении пятнадцати лет, я думаю, что секулярных людей влечет к апокалиптической природозащите потому, что она отзывается на те же психологические и духовные нужды, что иудео-христианство и другие религии. Апокалиптическая природозащита дает людям цель: спасти мир от изменения климата или иного экологического ужаса. Она предлагает людям историю, где они предстают как герои, в чем, как полагают некоторые знатоки, мы нуждаемся, чтобы найти смысл жизни… Беда с этой новой природозащитной религией в том, что она становится все более апокалиптичной, деструктивной и саморазрушающей. Она ведет своих приверженцев к демонизации оппонентов, часто лицемерно. Она ведет их к поискам ограничения мощи и процветания дома и за рубежом. И она распространяет тревожность и подавленность, не соответствуя тем глубоким психологическим, экзистенциальным и духовным нуждам, удовлетворения которых ищут ее как бы секулярные приверженцы».
Основные черты этих революционных суррогатов религии нетрудно перечислить; они присутствуют уже в их общем предке — марксизме.
Во-первых, они крайне узки и примитивны по содержанию. В них нет ничего о происхождении мира и человека; их коллекция нравственно-значимых историй ничтожна, если и есть вообще; нет обоснования морали (но требование служения революции есть, конечно); нет вечного и трансцендентного, нет Бога, нет философской мудрости.
Во-вторых, все они сконцентрированы на социальном; все они раздувают групповые конфликты, играя на энергии ресентимента, разделяя людей на правильных и неправильных, наших и ненаших, хороших и дурных на основе социального положения, национальности, расы или этничности. Все они выделяют особое место для борцов за великое дело, с коими адепты себя и отождествляют. Задачей борцов является распространение учения, вовлечение в борьбу тех, что еще не пробудились; будить их, накачивать злыми обидами и претензиями ко всем и вся, захватывать власть и устанавливать новый порядок.
В-третьих, все эти революционные учения принципиально не допускают их критического обсуждения: всякая попытка такого рода предосудительна, заранее объявляется злодеянием, осознанным или неосознанным выражением интересов порочных групп. Таким образом, революционные эрзац-религии глубоко враждебны свободе мышления и рационализму: в ответ на свою критику они всегда прибегают к риторике ad hominem, перехода на личность, заявляя об извращенности и порче самого критика. Вместо ответа по существу они атакуют личность критика. Отсюда же следует установка эрзац-религий на переписывание всего культурного наследия: а как иначе, если это наследие все пронизано интересами порочных групп?
Поскольку разум и мораль объявляются порождением старого порочного общества, а все благо исходит от эрзац-религий, никаких моральных или разумных ограничений их адептам быть не может. Эрзац-религии тяготеют к обрастанию атрибутами традиционных религий — почитанием мощей, реликвий и икон, совместным пением религиозных гимнов, пророчествами, инициациями, исповедями, покаяниями и проклятиями. Там, где вырублен вековой сад, растет что попроще: бурьян, репей, чертополох. На месте изгоняемого с общественных площадок Запада христианства будут расти эрзац-религии, религиями не называющиеся (богов-то у них нет!), а потому вполне годные, а то и обязательные для «отделенных от религий» школ и университетов Европы и Америки.
Ценностный вакуум, создаваемый современным либерализмом во имя свободы, заполняется: духовная природа, как и физическая, не терпит пустоты. Там, где запрос на смысл жизни не удовлетворен, люди либо губят себя в наркоманиях и самоубийствах, либо падают в сон механической рутины будней, либо ищут новую религию. Самый простой и доступный вариант таковой — эрзац-религия, пропагандируемая школами и университетами не как религия, а как правильный, научный и моральный взгляд на мир. Люди, охваченные революционными эрзац-религиями, есть варвары, порождаемые либерализмом и враждебные ему. Они его и хоронят, и свободу, и равенство, и братство. Либерализм жив лишь до тех пор, пока он не уничтожил свои базовые ценности, укорененные в христианстве.
«Либералы локковского толка, совершившие Американскую революцию, например, Джефферсон или Франклин, или страстно веровавшие в свободу и равенство, как Авраам Линкольн, заявляли не колеблясь, что свобода требует веры в Бога. Социальный контракт между разумно-эгоистичными индивидуумами не был, иными словами, самоподдерживающимся; требовалась еще и вера в божественные награды и наказания», — так писал американский философ Фрэнсис Фукуяма в своем бестселлере «Конец истории и последний человек». Продолжая эту мысль, он отмечал тенденцию либерализма к самоуничтожению: «Другими словами, либеральная демократия не самодостаточна: общественная жизнь, на которой она основана, должна в конечном счете исходить из источника, отличающегося от либерализма… За долгий срок либеральные принципы оказали разъедающее воздействие на ценности, предшествующие либерализму и необходимые для сохранения сильных общин, а потому необходимые и для возможности самоподдержания либерального общества».
Откуда черпали свою силу ведущие ценности либерализма, запущенные Французской революцией принципы свободы, равенства и братства? Из самой природы человека, из естественного закона, как думали многие революционеры? Коли так, то отчего же мы можем встретить их за пределами Запада лишь как импортированные? Стоит, однако, обратиться к азам христианского учения, как мы легко найдем эти ценности, изобильно и разнообразно представленными. О свободе как важнейшем элементе богоподобия, главнейшего религиозного определения человека, мы уже не раз говорили с вами, Геннадий Мартович. Фундаментальные равенство и братство всех людей следуют уже из их общего происхождения от созданной Богом первой пары. Равенство перед законом задано универсальными заповедями Ветхого и Нового заветов. То что разница социальных статусов не может затмить принципиального равенства и братства, иллюстрируется мимолетной переменчивостью социального положения: раб Иосиф становится ближайшим к фараону вельможей, а видный городской старейшина Иов оказывается последним изгоем. Но если люди в высшем, святом смысле свободны, равны, то как можно терпеть бесправие, громадный разрыв в социальных возможностях и угнетение одних другими? Разве не должен христианин с гневом восставать против норм греховного мира, требуя именно свободы, равенства и братства? Были и есть церковнослужители, что отвечают положительно на этот вопрос, но они всегда были маргинальны среди христиан. Да и как бы оно могло быть иначе, если основатель религии был учителем мира, а не восстания? Отдай кесарю кесарево, будь добр с иноплеменниками и оккупантами, вложи меч в ножны и заботься лишь о Царствии Небесном, а все остальное приложится тебе — вот Его учение. Как ни ищи, не найдешь в нем одобрения акций возмездия или призыва к народному восстанию; не найдешь и порицания полицейской и воинской службы. Иисус из Назарета был подлинным другом кесаря — в той мере, в какой последний, не претендуя на божие, обеспечивал мир и поддерживал привычный порядок, в чем и состояла идея Pax Romana. Следует признать, что основатель христианства был твердым сторонником цивилизации, ни разу не одобрив воинствующих революционеров, коих вокруг него было немало.
Но если современный либерализм, следуя ложному пониманию свободы, уничтожает свою же ценностную основу, то это и значит, что он не может быть долгосрочным. В обществе, где доминирует вера в бессмысленность мира, цинизм, эрзац-религии — либеральный порядок невозможен, а построенный будет рушиться. Совместимы с подобными воззрениями лишь тирании, клановые войны и война всех против всех. Либеральный порядок, однако, не допускает навязывания даже и самой лучшей и правильной картины мира, в том его коренное отличие от порядка тоталитарного. Но каким же образом тогда свободное общество может удерживать и транслировать через поколения свои главные ценности? Очевидно, есть только одна возможность: самые главные вопросы должны не вытесняться с общественных площадок, не табуироваться в школах и университетах как неполиткорректные или оскорбляющие чьи-то чувства, а наоборот, — должны культивироваться качественные дискуссии по этим самым вопросам. Либеральные ценности укоренены в христианстве; а стало быть, и духовные победы христианства силою слова, образа и мысли будут победами либерализма. На сегодня эта идея может представиться утопичной. Не знаю, насколько мы далеки от нее, но, может быть, и не так далеки. Некоторые дебаты по основным религиозно-философским вопросам собирают миллионы просмотров — обращу внимание на фигуру профессора психологии Джордано Питерсона, например. Да ведь оно и естественно, в конце концов: что может быть интереснее качественного обсуждения самого главного — есть ли у вселенной Автор, каково его отношение к людям вообще и ко мне в частности, каков смысл жизни, и что нас может ждать после смерти? Посвятив немалую часть своей жизни изучению данных по этим вопросам, осмыслению этих данных, осмыслению прошлых осмыслений, я нахожу эту тему фантастически интересной, даже самой интересной из всех, что мне как-то известны. Какими путями критическое обсуждение самого главного, то есть философия, будет приходить в общественное пространство, судить не берусь, и не думаю, что это дастся легко, но верю, что это обязательно будет происходить. Когда-то люди открыли искусство мышления, философию; до сих пор она остается уделом лишь очень немногих. Думаю, что человечество подходит к философской революции, решительному расширению числа мыслящих. Такая революция будет означать преображение человека, имея глубокое влияние на все сферы общественной жизни. Она может осуществиться не в силу экономических интересов, не волей к власти, не энергией страстей, не какой-то хитрой социальной инженерией, не ловкой пропагандой, но духовным взрослением человечества.
Не думаю, что свыше нас к тому подталкивают, Геннадий Мартович.
Скорее всего, нам незаметно содействуют — в той мере, в какой это совместимо с нашей свободой.