Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2021
Абаджянц Микаел Фёдорович — прозаик и переводчик. Родился в Ереване в 1970 году. Окончил Ереванский зоотехническо-ветеринарный институт. Печатался в журналах «Новый мир» и «Дружба народов». Член Союза писателей Армении. Консультант проекта «Моссалит». Издавался в России и других странах. Имеет литературные награды. Предыдущая публикация в «ДН» — 2019, № 6.
1
Дом был из темно‑красного кирпича, большой и старый, а в окна заглядывал самый настоящий дремучий лес. Среди вековых елей встречались клейкие липы, широколапые клены и даже старые, плодоносящие по сей день яблони. Машеньке нужно было провести электричество в сад. Какие-то незнакомые люди рыли траншеи, устанавливали фонари. Приезжали большие грязные машины с черной плодородной землей, которую надо было разбросать по участку площадью ни много ни мало аж полгектара. Еще она собиралась поставить новую балюстраду у входа, заменить подгнивший серый деревянный забор на зеленый металлический и разобрать хлам в сарае, копившийся — страшно подумать! — с тридцать четвертого года. Делам не было видно конца, и я, напрягая мускулы, разбрасывал и тянул, перетаскивал и разбирал, рыл наравне с пришлыми работниками.
Иногда Машенька рассказывала об удивительных людях, которые здесь жили. О том, как на открытой террасе дымился самовар, растопленный на еловых шишках, как все пили чай с вкусным горьковатым вареньем. Среди гостей были известные писатели, знаменитые композиторы, успешные художники. В то время в саду стояли белые садовые скульптуры, олицетворявшие новый стиль жизни. Звенели протяжно стихи, вкрадчивым шипящим тенором звучали любимые всей страной песни, писались яркими, широкими мазками картины. В этом самом месте все было молодо, смело и полно надежд и веселых девушек, одетых по-летнему в крепдешиновые платья.
Но время утекло, пролилось сквозь череду поколений. Дом долгие годы сдавали внаем, а потому многое пришло в негодность, обветшало, стало неузнаваемым даже для хозяев. Скульптуры стояли с отбитыми носами, словно какие-нибудь сфинксы. В памяти остались только тускловатые, а порой и вовсе засвеченные, как старые фотографии, образы удивительных людей, словно они с самого начала жили только в семейных альбомах.
Время бежало, оно не останавливалось и для меня. И проект будущего рассказа оставался только в моем воображении — неуклюжим, огромным, словно фундамент его не соответствовал архитектурному замыслу. Несколько электронных страниц было, правда, мучительно написано, но что делать дальше, я не знал. Было отчего-то стыдно за своего героя, который задумчиво стоял посреди всей этой дачной хаотической жизни, посреди стройки, затеянной Машенькой, и его судорожные размышления абсолютно не согласовывались с реальным положением дел и планами Марии Ивановны.
Мои попытки отстраниться и отрешиться приобретали все более отчаянный и упорный характер, хотя положить конец такому существованию я не мог, да и не собирался. Казалось, лето будет длинным, как сама жизнь, и все успеется: вот переделаю Машенькины дела — и напишу этот свой рассказ. В конце концов, нужно иногда и кости поразмять. Загородный дом требует много напряженного человеческого внимания и времени, дом жив, пока о нем заботятся. Я и сам в нем живу с Машенькой. Да и хотелось изо всех сил ей угодить. А вот когда мы завершим последнее дело, можно будет уйти в себя, забыться. Невозможно же на этом небесконечном в общем-то пространстве все время что-то делать. Кто-то должен выдохнуться.
Однако Мария Ивановна не выдыхалась, в ней словно какой-то атомный заряд сидел. Убирались сухие деревья и сучья, привозились из специальных питомников произраставшие ранее в других странах кусты и цветы. Ставились взамен старых новые садовые фигуры, олицетворяющие теперь вечность. Строилась дорога от дома до ворот. Все мостилось, красилось, вставлялось, перекраивалось. И во всем этом непременно участвовал и я. Мои не весть какие навыки в строительном деле тоже находили применение, но казалось, что чем чаще я пытался выхватить из плотного потока бытия немного времени для себя, для своего рассказа, тем более масштабными и всеобъемлющими становились Машины планы.
Короче говоря, работы не собирались прекращаться. И тогда я попытался изменить тактику, решил писать в паузах между делами. Это была неудачная идея: просто я стал существовать от окрика до окрика Марии Ивановны, которая снова и снова, словно солдата-дезертира, возвращала меня на передовую.
А в большом старом загородном доме ранней весной могло быть очень хорошо, светло и счастливо. Мокрый и прозрачный май ронял по утрам бесконечные капли с кленовых и липовых листьев. Из прохладного просвечивающего пространства накатывали волны самых разных весенних ароматов, пряных и душных. Я захлебывался ими, вбирая в легкие эти животворные струи.
Приходилось выбирать. Или подчиниться непоколебимой Машенькиной воле, забыв обо всем, что не относится к семейной жизни, и тем самым отказаться от навязчивой идеи написать рассказ. Тогда можно будет зажить счастливо, коротая за чашкой чая с сушками и горьковато‑терпким вареньем долгие подмосковные вечера в конце наполненного суетой рабочего дня, строить удивительные планы — каким вскорости прекрасным местом станет этот дом для всех нас. И тогда аж до полуночи не будет гаснуть между черными стволами деревьев вечерняя заря. И снова звонко и многоголосо ночью будут петь птицы.
Или…
2
Я выбрал другое. Вышел за новые железные ворота и сразу оказался в узком влажном межзаборье. Пространство это было сколь узким, столь и длинным, и именовалось улицей. Писательский городок еще в прошлом веке лишился своих полупрозрачных штакетников. По обе стороны от путника высились разномастные и разновеликие стены, за которыми можно было разглядеть разве что крыши старинных писательских дач и темные вершины смешанного леса. Улица была хорошо освещена убегающими вдаль золотыми огоньками, гнездящимися в сплетеньях проводов на вершинах бетонных столбов. И дорога эта была прямая, тоже искрящаяся золотом, уводящая в таинственную черную даль. Что мне было нужно, я и сам толком не знал. Нужно было приключение, вдохновение, место окукливания. Место, где можно было бы придумать и написать. Не попрощавшись, ничего не сказав Машеньке, я стал перемещаться в мокром и опасном межзаборном пространстве.
Сначала я каждую минуту ожидал звонка от Машеньки, однако телефон мирно молчал.
Я подумал, что слишком плохо подготовился к такому путешествию: помимо маленького перочинного ножа, у меня в кармане ничего не было. Ну, тогда пусть это будет просто разведкой. Имитацией, что ли… нет, репетицией побега. Вернусь и подготовлюсь лучше.
Надо сказать, что с Машей мы по этим улицам довольно часто гуляли. Она охотно рассказывала об удивительном житье-бытье на этих писательских дачах. Известные на всю страну, на весь мир писатели, художники, композиторы, ученые жили в этих домах, не прячась за глухими заборами. Сидели в своих плетеных креслах, в своих застекленных мансардах, на террасах, которые наполнял мутный и дымный горячий солнечный свет. Вдохновение их было искренним, жарким, могучим и чистым, как та эпоха, в которую они строили свою новую страну. Их стихами и музыкой был пронизан мир моего детства. Я в свои тоскливые школьные годы заучивал наизусть искрящиеся силой стихи, грандиозные слова о дружбе, человечности и любви, написанные здесь.
Теперь же я шел в ночной темноте между высоких стен, построенных уже их наследниками; мне нужно было найти и свое место в этом тесном, наполненном невероятной энергией пространстве. Мое путешествие было похоже на спуск в темную подводную глубину. Чем дольше я шел, тем сильнее чувствовал, что зажат между многовесными равнодушными айсбергами. Огромное, все увеличивающееся давление, которое я испытывал, шло вразрез с моими надеждами найти местечко или просто уголок, где можно было бы разрешиться собственным произведением. Со стороны я, видимо, напоминал человека, который ищет и не находит укромного места, чтобы помочиться. Везде на пути вставали заборы, порой услужливо включался свет, загорались огоньки камер, с одинаковой бесстрастностью фиксируя и мышь, и беглеца, озабоченного своими творческими идеями.
Чем дальше дорога уходила вниз в темноту, тем шире становилась. Иногда по мою сторону забора попадались ничейные деревья, однако все равно пространство оставалось нарезанным на огромные, плохо просматривающиеся параллелепипеды, внутри которых были заключены и лес, и дома-айсберги. Почти все они принадлежали людям-эпохам. Казалось, вдохновение, как вино, уже до дна исчерпано в этом удивительном мире. Здесь, как на заброшенном прииске, уже нет алмазов. Мое присутствие было неуместно. Попытка найти какие-то слова, чтобы начать собственное художественное повествование, сродни попытке не очень хорошего танцора начать танец в густой толпе. Куда ни обрати взгляд, обо всем давно написано. Каждый уголок связан с тем или иным известным именем. Люди эти были поистине знамениты, божественно талантливы, любимы всем человечеством, и я в ужасе подумал, какой мерзкий писк раздастся в этом частном лесу, когда я все-таки решусь сказать свое слово.
Дорога еще круче пошла вниз, однако вереница огней не прерывалась, желтыми объемными шарами свет вбирал в себя влажное зеленое пространство. Безукоризненным черным зеркалом прорвался из темноты большой пруд, заполненный весенней водой до самых своих берегов. Двойная цепочка золотых шаров вильнула, повторяя извив дороги, а затем, расставшись со своим отражением в мрачной воде, стала взбираться на гору мимо дома величайшего из известных мне поэтов того благословенного времени. Я свернул с тропы к самому берегу, чтобы полюбоваться прозрачностью темной ночи, и тут из-под моих ног с пугающим хлопаньем вылетела разбуженная утка, пронеслась через пруд и исчезла в зарослях на другом берегу. Я остановился в нерешительности, идти ли дальше. На другой берег мы с Машенькой ни разу не ходили. Не лучше ли повернуть назад и вернуться в сад с белыми скульптурами? Машенька, наверное, не спит еще. Можно проскользнуть в дом, сделать вид, что никуда не уходил, тихонечко выпить с Машенькой чаю с черным, как патока, вареньем, обсудить Машенькины планы на завтра, а потом так же тихонечко забраться под одеяло.
Однако путешествие мое только началось, я не мог вот так просто повернуть домой.
Я медленно огибал пруд, думая, что если бы тоже жил на берегу этого зеленого, сплошь поросшего старыми дубами, елями и кленами пруда, то писал бы удивительные по силе вещи, часами бы смотрел, как срываются с листьев стеклянные капли и как расходятся широкие круги по воде. Наверное, смог бы даже полюбить этот кусочек мироздания как свою родину; однако эта сиротливая мысль не угнездилась, не нашла пристанища в моей бесприютной душе, потому как душа моя была заполнена воспоминаниями о сухих и горячих камнях моей настоящей родины. Там был домик в ущелье, а внизу бурлил зеленый поток, низвергавшийся из далекого голубого озера. Однако мне и там не писалось, а беспокойная жажда странствий завела сюда.
3
А дальше шла прямая, как стрела, Некрасовская улица. Дачи теперь тянулись только по левую руку. Справа был самый настоящий дикий лес. Наверное, здесь тоже жили когда-то знаменитые писатели, однако в этой части поселка я никогда не бывал и ничего не знал о здешнем житье-бытье. Подивившись, что Машенька меня так долго не вспоминает и телефон до сих пор молчит, я двинулся дальше по неухоженной асфальтовой дороге. Ощущение бесконечного давления со стороны домов-айсбергов заметно ослабло. Я уже не чувствовал себя ничтожной литературной мышью, забежавшей на хозяйский стол в поисках крошек и крупиц вдохновения. Однако вместе с ослаблением чудовищного давления пришло неопределенное чувство опасности. Фонари здесь попадались все реже, расставлены они были неравномерно и горели каким-то невеселым светом, отливающим то серебром, то алюминием, то бронзой. Разноцветные заборы уже не угнетали своей высотой, а за ними серели темные крыши. Калитки в воротах открывались прямо в черноту леса. Довольно часто по уже порядком раздавшейся вширь дороге, слепя фарами, проносились автомобили. Заслышав шум очередной наезжающей машины, я, сам не понимая зачем, сворачивал в лес, а потом снова выходил на дорогу и с глупым упорством продолжал путь.
Их было двое. Впереди, метрах в пятидесяти, шли мне навстречу взрослый мужчина и мальчик лет шести. Взрослый был облачен в камуфляжную форму и почти сливался с окружающей полутьмой. Он что-то попивал из жестяной банки и, обращаясь к мальчику, слегка сутулился. Мальчик время от времени разражался смехом и старался не отставать. Почти поравнявшись со мной, он отобрал у взрослого банку и, сделав по‑мужски большой глоток, вернул ее сутулому. В алюминиевом блеске единственного фонаря я разглядел на рукаве у взрослого шеврон с косым крестом. В душе что-то екнуло, и по тому, как они стали замедлять шаги, я почувствовал, что они не дадут просто так пройти мимо, но уходить в лес уже было бессмысленно: лес этот наверняка они знали лучше. Причем беспокойство у меня вызывал не мужчина, а именно ребенок. Казалось, взрослый старается подобострастно отстраниться, а мальчик его преследует. Причем пиво ему нужно было в последнюю очередь. И тут я заметил, что в кулаке у него зажат большой гвоздь, которым он периодически пытался ткнуть своего спутника.
— А это кто? — еще не поравнявшись со мной, спросил мальчик у взрослого.
Прежде чем ответить, взрослый, не отводя от мальчика глаз, как-то боком стал загораживать мне дорогу. И я заметил, что бедро у взрослого все истыкано гвоздем и из ранок сквозь одежду сочится кровь. При всей жестокости этой игры они все равно казались друзьями.
— Тебя спрашивают, — взрослый наконец оторвал взгляд от мальчика и посмотрел на меня.
И в этот момент он получил сильный тычок гвоздем в живот. Сутулый от неожиданности и боли тяжело осел на асфальт. Мальчик радостно рассмеялся.
— Вы, наверное, в пансионате живете? — мальчик вежливо обратился ко мне, все так же держа в руке гвоздь.
И тут я понял, что это никакой не мальчик. Это был вполне себе взрослый господин. И одежда на нем, отметил я, очень дорогая. Мальчики такую одежду не носят в деревнях. Такую покупают только богатые дяди в престижных магазинах.
— Ты что, писатель, спрашиваю? — вдруг по-отечески заулыбался мне он.
Я не стал протестовать против того, чтобы «мальчик» так быстро перешел со мной на «ты», и активно закивал головой, мол, да… писатель.
— Врешь!
Некоторое время «мальчик» размышлял, не выпуская из кулака гвоздь.
— Этот тоже говорил, что он охранник, — «мальчик» посмотрел на скорчившегося на земле сутулого. — И за что я только деньги всем вам плачу!
Сутулый запротестовал было по поводу того, что он зря деньги получает, и попытался подняться.
— Настоящие писатели в собственных домах живут и по ночам не шляются, — задумчиво продолжил «мальчик» и добавил: — Не те теперь времена…
И тут, на мое счастье, сутулый все-таки смог подняться и захромал в нашу сторону, правда, намерения его явно были не самыми дружескими. «Мальчик» на мгновение отвлекся, но мне этого хватило, чтобы повернуться и побежать что есть мочи.
Какое-то время я слышал за спиной улюлюканье «мальчика» и хриплую брань сутулого. Но я не останавливался, все дальше убегая от дома в темно-серые сумерки, благодаря бога, что бросил курить, и полкилометра пробежал легко. И снова остался один.
4
Я медленно шел вперед, когда сзади появился свет фар. Машина быстро догоняла, я свернул в лес с намерением пропустить ее и сквозь зелень листвы смотрел, как мощный дорогой внедорожник плавно замедлил ход. Боковое стекло было опущено. Загорелся огонек спички, и я со страхом увидел, что за рулем сидит все тот же «мальчик», причем в правой руке он все так же держал гвоздь.
— Говорю тебе, я видел его на дороге. Только что. Он в лес ушел. Пойди, поищи его…
Дверца открылась, и из машины нехотя вывалился сутулый. Я старался не всколыхнуть мокрую листву. Накатила слабость, я стоял на ватных ногах и думал, что так взаправду не бывает. Сидеть бы сейчас с Машенькой и попивать чаек с сушками. А сутулый подошел к обочине и стал делано вглядываться в темноту.
— Там он, говорю тебе…
И тут у меня в кармане оглушительно зазвенело. Звук был такой, словно звонил старый электрический телефон в кабинете какого-нибудь министра из позапрошлого века. Я смотрел на вибрирующий, мигающий разноцветными огнями экран мобильника, который будто решил подтвердить мою догадку о том, что все это происходит не по-настоящему. Захотелось бросить его, наступить, вдавить в сырую землю или зашвырнуть подальше в лес. Но я не мог, как не мог в детстве ослушаться окрика матери, зовущей вечером домой со двора. Даже самые крутые мальчишки соглашались, что надо отложить все дела до завтра, раз мать зовет. Все, конечно, продолжится, но — завтра. Дворовый закон. И я, помедлив, ткнул пальцем в пестреющее значками светящееся окошко телефона. Оттуда донесся отчетливый Машенькин голос. Поразительно, насколько хорошо ее было слышно, точно она пряталась за соседним деревом.
— Да, Мария Ивановна?
— Ты где? Где тебя носит?.. — она не давала ответить. — Ты что, не помнишь, что мы должны были обсудить, сколько песка заказывать и куда его лучше высыпать… Забыл… Его же утром привезут… Одна я… Думаешь над рассказом? Ты что, всю ночь будешь думать? Прекрати… Ты просто безответственный… Пока…
Я так и не успел убедить Машеньку в том, что люблю ее больше жизни, что все у нас будет хорошо. Разговор оборвался неожиданно, как, впрочем, и начался.
А для сутулого не существовало дворовых законов.
— Вот он, — счастливо крикнул он «мальчику», — по телефону разговаривает.
— А почему в лесу?.. Ладно, тащи его сюда.
Воздух уже начал сереть, теперь даже в гуще леса можно было все отчетливо рассмотреть. Сутулый шел ко мне осторожно, словно к сбежавшей из дома собаке.
— Как, говоришь, тебя зовут? Да ты не бойся, сразу не убьем…
Сутулому понравилась собственная шутка, и он от души рассмеялся. Я попятился.
— Да постой же ты. Вот он тоже писатель. Поговорить с тобой хочет…
И тут за спиной у меня предательски треснуло. Мир опрокинулся. Серое небо оказалось прямо перед глазами, а на нем зачернели стрелы елей и сосен. Не успев толком осознать свое новое положение в пространстве, я почувствовал, как на грудь навалился сутулый и, обдав гадким запахом табака из черной разинутой пасти, восторженно заорал:
— Я поймал его, Акакий Пантелеймонович…
Под сутулым я лежал неподвижно, не оказывая сопротивления. И на это у меня было две причины. Во-первых, я собирался встать из неудачного положения без боя, не тратя сил понапрасну, понимая, что они мне еще понадобятся. Произошло так, как я и рассчитывал: подошел Акакий Пантелеймонович, и сутулый поднапрягся и привел меня в вертикальное положение. А во-вторых, я был заинтригован: что за писатель так настойчиво желает со мной побеседовать?
Акакий Пантелеймонович приблизился и, не раздумывая, ткнул меня гвоздем в ногу. Я дернулся от неожиданности, а он рассмеялся и примирительным тоном произнес:
— Рассказывай, о чем ты пишешь и для кого пишешь.
Я помолчал, соображая, к чему эти вопросы.
— Разве можно об этом в двух словах сказать? — искреннее удивился я. — О любви, о жизни пишу, обо всем на свете.
— Обо мне не пиши никогда. И о Васе не пиши.
Сутулый, Вася, закивал головой, продолжая заламывать мне руку и обдавая вонью.
— А что вам все-таки нужно?
И Акакий Пантелеймонович в общих чертах поведал мне странную теорию о том, что вдохновения на свете мало. Что оно родится, как грибочки или ягодки. Вот идут дачники, начинают срезать и срывать грибы-ягоды, и что в итоге после них остается? А ничего нам не остается. Вот и поэт какой-нибудь, а Акакий Пантелеймонович был поэтом, пройдет по здешним местам, соберет все вдохновение, а другим что? (На этом месте он, широко размахивая руками, стал показывать, как нужно правильно собирать вдохновение.) А другим ничего не остается. Совсем ничего. А места здесь хоть и обильны этим самым вдохновением, да все это вдохновение в частном владении находится. По словам Акакия Пантелеймоновича, потому здесь писательский городок и вырос, что вдохновение прямо из сырой земли, словно пар, сочится. А ему самому много этого вдохновения надо, потому что он большую поэму пишет. Великий роман. О чем? О гвозде. О том, что гвоздь — всему голова и начало. О том, как в стародавние времена гвоздями людей к столбам прибивали. Неплохо было бы возродить и в наше время эту традицию, убежденно завершил Акакий Пантелеймонович.
— Потому-то я и плачу ему, — «мальчик» ткнул гвоздем в сторону Василия. — У него нюх имеется на придурков вроде тебя.
Я не стал спрашивать у Акакия Пантелеймоновича, за что в его романе людей гвоздями к столбам приколачивали. Какое-то время я все-таки продолжал слушать его бред, а сам стал думать, как избавиться от этой навязчивой парочки. Потихоньку запустил руку в карман и раскрыл свой перочинный ножик, а потом, в момент, когда Вася наиболее активно кивал головой в подтверждение слов Акакия Пантелеймоновича, вытащил руку и с силой воткнул ножик ему в ногу. Нога была та самая, истыканная гвоздем. Однако, вопреки ожиданию, на Васю удар мой не произвел должного впечатления. Он только еще сильнее заломил мне руку и прошипел в ухо:
— А по стигматам бить не советую…
«Мальчик» подошел ко мне вплотную и изо всех сил кулаком нанес удар в живот. В моем теле, как в большом мешке, подпрыгнули внутренности. Я с ужасом подумал о том, что в какой-то момент он пустит в ход и свой гвоздь, который по-прежнему крепко сжимал в кулаке.
— А вы ничего не поняли, гражданин писатель, — Акакий Пантелеймонович произнес эти слова с неожиданной злостью. — Весь вопрос лишь в том, чем вы готовы поступиться, чтобы писать свои рассказы.
Люди эти оказались даже опаснее, чем я мог предполагать.
5
Я все-таки ухитрился опять убежать от них. Но прежде чем это удалось, наслушался злословия в свой адрес. Сначала они препирались по поводу того, к какому дереву в лесу лучше меня прибить, к ели или березе, затем последовали злорадные рассуждения, как у меня отобрать незаконно нахапанное в здешних местах вдохновение. Потом был спор, куда лучше забить гвоздь в моем теле. Василий предлагал прибить за ногу, но Акакий Пантелеймонович думал иначе. По его мнению, надо было оттянуть на загривке кожу и за нее приколотить меня к березе, да, лучше к березе. Чтобы и другим бомжам неповадно было. Но для начала надо было меня связать. Пока Вася бегал за веревкой, мне удалось убежать. Я увидел, как проехал по дороге внедорожник Акакия Пантелеймоновича, мелькнули в боковом стекле перекошенные от злобы и досады лица, и снова стало тихо. Только соловьи заливались в серых пустых сумерках.
Одинокий, я снова шел по дороге и думал о том, что вряд ли они исполнили бы свои намерения. Однако удручало обстоятельство, что я до конца не улавливал сути их претензий. Хотя зло и может рядиться в самые разные одежды, порой оно вовсе не требует никакого обоснования своим действиям. Я был один и был слабее — этим все сказано. Часто людьми движут простые инстинкты: инстинкт охоты, инстинкт защиты имущества. Некоторые, особенно если они с головой не в ладу, начинают этим инстинктам следовать, не согласовываясь с законом и общепринятой моралью. Я же тоже не могу толком объяснить себе, почему мне нужно идти вперед, какой инстинкт меня влечет дальше. Разумнее ведь повернуть домой, назад.
Я дошел до развилки. Лес здесь стоял сплошным тридцатиметровым черно-зеленым частоколом. Налево дорога упиралась в старые решетчатые ворота, где было белым по синему написано: «Дом творчества писателей “Внуково”». В глубине были видны двухэтажные, бледно-розового кирпича коттеджи. Направо же, судя по табличке, прикрепленной к ржавому штырю, располагался последний дом по Некрасовской улице, под номером 30. На самом деле я и раньше слышал о здешнем пансионате, который построили в середине семидесятых, и все равно был ошарашен, обнаружив его. Мне очень было надо попасть в этот пансионат, узнать, как и кто там сегодня живет, но прежде следовало непременно пойти осмотреть последний дом на Некрасовской.
Справа и слева поднимался глухой, облитый золотым фонарным светом кирпичный забор, вдоль которого в человеческий рост поднималась гречиха. Удивительной красоты решетка загораживала улицу. И золотой свет, оставляя путника, убегал дальше, в таинственную глубину большого квадратного туннеля, в который мне, смертному, было не войти. По сути, вся улица Некрасовская была огромным длинным тупиком, и на этом месте она обрывалась. Я подошел к самой решетке. Зажглись огоньки камер наблюдения, одновременно что-то зажужжало, запищало. На кирпичных стенах, видимо, для непрошеных гостей, вроде меня, висели разъяснения, что участок этот охраняется таким‑то охранным агентством и злыми собаками. И тут я понял, что сделал большую глупость. Несколько долгих мгновений я заворожённо смотрел в хорошо освещенную глубину, а по длинному золотому туннелю приближался в черной форме охранника Вася. На поводке у него бодро рысил черный с рыжими подпалинами доберман-пинчер. Я поразился, что Вася совершенно не хромал. Чуть позади шел очень хорошо одетый, маленького росточка господин. Они сначала никак не отреагировали на мое присутствие, видимо, меня засекли еще раньше, по камерам. Решетка, повинуясь нажатию какой-то невидимой кнопки, вдруг стала открываться створками внутрь. Я чуть не провалился в эту золотую глубину. Она засасывала и манила. И я понял, что это вовсе не было приглашением войти. Я снова угодил в ловушку по собственной неосмотрительности. Вася нагнулся к собаке, пытаясь отщелкнуть карабин от ошейника, но почему-то замешкался, что-то там у него не сразу отомкнулось. Акакий Пантелеймонович вдруг отчаянно закричал пронзительным, не своим голосом:
— Рузвельт, фас! Держи вора!
Я сообразил, что опять надо бежать, и побежал, понимая, что бежать между заборами придется долго. Оторваться от пса шансов мало, рассчитывать на то, что собака сглупит или струсит и не тронет, не приходилось. Рузвельт, сорвавшийся с поводка, мчался резво, а я уже немолод. Оставалось только в критический момент развернуться и самому вцепиться руками и зубами в этого пса. Однако за нами хрипло дышал и громко топал Вася, который все равно догонит, должен догнать.
Что есть духу я бежал вдоль забора и не оглядывался, чтобы не тратить драгоценные мгновения. Рузвельт был уже близко, я хорошо слышал, как он повизгивает у меня за спиной в азарте погони. И все-таки мне первому удалось выскочить из пространства между заборами. Не раздумывая, я забежал на территорию писательского пансионата, бросился к ближайшему двухэтажному коттеджу и забарабанил в дверь. И тут большой черный мускулистый ком сбил меня с ног с такой неимоверной силой, что хрустнуло в коленях. Отвратный пес сомкнул челюсти на моей лодыжке, и мне ничего не оставалось, как большим гвоздем изо всех сил ткнуть псу прямо в пасть. Откуда у меня взялся гвоздь? Отобрал у Акакия Пантелеймоновича, когда в последний раз убегал от него. Рузвельт зарычал, но ногу выпустил. И тут дверь распахнулась, и я почувствовал, как чьи-то крепкие руки втаскивают меня внутрь. В последнее мгновение успел заметить возникшего на пороге сутулого Васю, но дверь перед ним с силой захлопнулась, прищемив лапу Рузвельту, издавшему истошный визг. В дверь ломились, кричали и угрожали полицией, но я знал, что уже спасен.
6
Я лежал, крепко зажмурившись, на старой железной кровати — не думал, что такие еще где-то сохранились. Перед тем как закрыть глаза, я все же успел разглядеть в комнате стол из прессованной фанеры у зарешеченного окна. На столе стояла трехлитровая банка с водой и две пол-литровые банки: одна с вареньем, другая, кажется, с соленьем, и еще на столе белело что-то накрытое марлей. Это все, что я запомнил. Да, и человека запомнил — невысокого, седого, не очень молодого. Похоже, я знал его раньше. Когда он начал водкой обрабатывать раны на лодыжке, я не переставал жмуриться.
— Хватит прикидываться спящим, открой глаза!
Я медленно размежил веки. Да, это был Ваан Тамарян. Он был таким, каким я его видел в последний раз в редакции, где мы работали, а ведь тогда он мне казался почти стариком. Сколько ему было в ту пору, сорок три? Теперь я его старше на целых семь лет. Захотелось опять зажмуриться и поразмышлять, как такое возможно.
— Вставай, я уже наполнил шкалики.
Я сел на кровати, всматриваясь в его лицо. Оно казалось отдохнувшим, морщинки разгладились. Видимо, местный влажный воздух ему шел на пользу.
— И что ты тут делаешь? — спросил я.
— Пишу роман. Ты же помнишь, что я был членом Союза писателей СССР. А это значит, что я имею право жить и отдыхать повсюду в этой стране.
Он поднял маленький граненый шкалик и просто выпил за встречу. Я тоже выпил. И Ваан Тамарян посмотрел на меня ласково, точно я все еще был молодым парнем. Он отбросил белую марлю, и мы закусили армянским рассольным сыром. Я стал расспрашивать о его житье. Относились к нему здесь с уважением, но никто не наведывался слишком часто и особо не досаждал. Впрочем, он знал точно, что я когда-нибудь к нему сюда приду. Я смотрел на него и думал, почему из десятков замечательных писателей здесь и сейчас оказался именно он. Почему здесь оказался я?
— Наверное, потому что я всегда искренне желал тебе добра, — ответил он, словно прочитав мои мысли.
Ответ меня не удовлетворил, однако я кивнул. Потом мы долго разговаривали, вспоминали нашу жизнь, работу в редакции, говорили о родном городе. Уже под утро он достал пятитысячную купюру старого образца, с храмом Гарни, и протянул мне. Это был, как он сказал, должок. Я такого не помнил, но взял.
— А что этим людям от тебя нужно?
Я помялся и произнес:
— Да так, ничего. Ограбить пытались. Гвоздь хотели отобрать.
Он подумал и сказал, что знает точно, что мне еще только предстоит написать свою самую главную вещь. Я ничего не ответил, потом отворил дверь в яркий солнечный мир, где помимо соловьев заливались тысячи других пичуг, обернулся, но в темноте комнаты ничего не увидел.
Прямо у порога спал в обнимку с собакой сутулый Вася. Он даже не пошевелился, когда я через них перешагнул. Никаких травм ни на лапе, ни на вытянутой породистой морде собаки я не обнаружил. Пес подрагивал во сне лапами, наверное, ему снилась вчерашняя погоня. Тихонько, радуясь солнечному свету, я зашагал домой. Туда, где меня ждала Маша — Машенька, которую я любил даже больше этого солнечного света.
Я шел по писательскому городку, дивясь своим ночным страхам. В это утро было много солнечного света, не омраченного тенями от облаков. Писательские дома приветливо высились за своими разноцветными заборами; дачи утопали в воздушном кружеве листвы и хвои самых разных оттенков зелени. Некрасовскую я прошел за полчаса, свернул вниз по Лебедева-Кумача к большому пруду с утками. Над всей этой красотой высился дом Александра Твардовского. Я пожалел, что со многими писателями, жившими здесь, разминулся во времени. Почему-то я неизъяснимо тосковал по ним, хотя никого из них не знал лично. Потом я свернул на нашу улицу Виктора Гусева и еще издали увидел въезжавший на Машенькин участок громадный самосвал.
Маша, маленькая, беленькая и хрупкая, стояла посреди участка и, по обыкновению, командовала огромными мужчинами. Она обернулась, заметив меня, помедлила и спросила:
— Что у тебя с телефоном?
— Потерял, — похлопав по карманам, ответил я.
— А это что, гвоздь? Давай сюда, пригодится.
Маша пристально посмотрела на меня, поняла, как мне показалось, больше, чем я ей хотел рассказать, вытащила совковую лопату из большой кучи свежей бурой земли и без лишних слов сунула ее мне прямо в руки.