Письма из провинции в провинцию
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2021
Макоша Олег Владимирович — прозаик. Родился и до последнего времени жил в Нижнем Новгороде. Работал: строителем, грузчиком, дворником, заведующим гаражом, слесарем-механиком в трамвайном депо, продавцом книжного магазина. В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Мелихов Александр Мотелевич — прозаик, публицист, литературный критик. Родился в городе Россошь Воронежской области. Окончил математико-механический факультет Ленинградского университета, работал в НИИ прикладной математики при ЛГУ. Живет в Санкт-Петербурге. Постоянный автор «Дружбы народов».
Есть блаженное слово провинция.
Дон Аминадо
Александр Мелихов:
Когда я задумался о том, что будни провинции почти исчезли из наших журналов, я пожалел, что так давно оторвался от своих провинциальных корней. Хотя, мне кажется, в России, где все так зависит от власти, провинцией оказывается вся страна за пределами высших правительственных кругов. Но раз уж Петербург именуется тоже столицей, пусть всего лишь культурной, я решил написать отличному нижегородскому прозаику Олегу Макоше.
Олег Макоша:
Чтобы написать о провинции, надо пожить в столице.
Хотя бы год. Может быть, два. Или три.
В провинции — лучше.
Но и в столице — лучше.
Я когда пацаном был, каждое лето ездил на дачу в Ленинградскую область. В Зеленогорск, бывшие Териоки, в Комарово, которое песня, еще куда-то, сейчас уже не вспомню. Семья моей тетушки снимала там домик или половину избы, и вот я ездил к ним. Надолго.
И когда возвращался домой к первому сентября, к школе — в Нижний Новгород, — разницу чувствовал.
И пусть Ленинград не Москва, но он, конечно, был более центральный город, более столичный. По крайней мере, о большом теннисе или о виндсерфинге, не говоря уж о скейтборде, мои нижегородские одноклассники понятия не имели. А я имел — в Комарово и корты были, и серфингисты, и финки, загоравшие топлес. Кстати, о финках… Ладно, о финках как-нибудь потом.
И еще книжки. В Ленинграде читали не то, что в Нижнем. О Пикуле я впервые услышал там. О Стругацких, конечно. Да и о «Мастере и Маргарите».
Теперь о провинции.
Никогда во мне не сидел комплекс провинциала, ни в ту сторону, ни в эту. Имею в виду, не было ненависти ни к столице, ни к своему городу. Хотя с годами даже стало нравиться, что я провинциал, а это тоже, конечно, комплекс через противное.
Опять отвлекся.
Чем мы тут живем по сравнению с Москвой?
Тем же самым, только всего меньше. Просто по масштабу. Весь Нижний Новгород — один какой-нибудь московский округ. И то сказать, в Нижнем народу 1,2 миллиона, а в Москве — 12. И только официально.
Это, наверное, главная отличительная черта. Не то чтобы границы стираются, но модель жизни строится по одному образцу. Воруют — но меньше, созидают — но меньше, дороги — уже, пиво — водянистее (вру — одинаковое), хулиганы — не так модно одеты.
Может быть, только пьют больше, да и то не факт.
И кстати, об одежде. Я, когда через полгода жизни в Москве съездил в Нижний Новгород, — обратил внимание на то, в чем ходят люди. Да в том же, но это «то же» в Москве носили месяцев семь назад.
И еще.
Грубость. Нет ни малейшего желания порочить родных нижегородцев, но население, везде — на улице, в магазине, в автобусе — грубее. В Москве не так. В Москве, возможно, люди научились уживаться. Друг с другом. Черт его знает, на кого нарвешься, и поэтому грубить — опасно. Да и вообще, не один ты здесь такой резкий, все тут понаехавшие, а значит, пассионарные, предприимчивые и умеющие отстаивать собственное достоинство, особенно, когда никто на него не покушается. (И — да, есть у молодых москвичей и гостей столицы одна очень неприятная черта, которой нет у нас — людей классического советского воспитания и провинциалов. Они не уступают дорогу. Им так крепко внушили мысль «возлюби себя», почему-то напрочь выкинув «как ближнего», что им чисто западло чуть податься в сторону, чтобы вы могли взаимообразно разойтись).
То есть в провинции — все более домашнее.
Дали в ухо — но по-хорошему, так сказать. По-свойски. Чуть ли не любя.
Но это было в мой первый приезд.
А когда еще полгода спустя, наевшись столичных пирогов с котятами (нет, еще не досыта), я опять оказался в Нижнем, местные люди показались мне куда симпатичнее московских. Они — люди. Пусть часто грубые, глупые или страшные (ага, на себя посмотри), да хоть какие, но — люди. В Москве — стяжатели. Добыватели личного удовольствия, любым путем за счет окружающих (таких же, кстати, ухарей). Переиначивая фразу из того кино с Брэдом Питтом, можно сказать: «Москва не город, Москва — бизнес».
Но взгляд мой, естественно, односторонний.
Я почти не вижу людей вне их функций или движения.
И возможно, то есть — обязательно, в Москве есть люди тонкие, душевные и интеллигентные. Забегая вперед, скажу — да есть, встретил.
А пока если в Нижнем Новгороде (или любом другом провинциальном городе?) хамят, то делают это от души и всего сердца, в Москве — от деловой озабоченности и желания выгоды.
Значит ли это, что в провинции больше души? Понятия не имею. Но мне так показалось (посмотрим, что будет в мой третий приезд).
Хотя сервиса больше в Москве.
Здесь, когда тебя тормозят на подходе к эскалатору, то вежливо просят поставить поклажу на ленту осмотра, напялить маску, перчатки и вообще не выпендриваться, а вести себя согласно указу президента. А потом желают счастливого пути. Это — правда. И это — здорово.
В провинции проще.
Я уже упоминал об этом. Главное, не доводить эту простоту до той, что хуже воровства.
(А вот о воровстве. Не имея фактов, опираясь только на априорный (не эмпирический), умозрительный опыт, думаю, а не воруют ли в Москве крупнее, а в провинции подлее? И вообще, не есть ли главный специалист по провинциальной жизни Салтыков-Щедрин? Ничего же, наверняка, в этом деле — расхищении средств и дурости начальников — принципиально не поменялось с его времен?)
И пробки!
Куда ж без них.
В Нижнем Новгороде, клянусь, пробки не такие упругие. И долгие. Опять же, потому что меньше машин. А ведь все знают, как мы не любим московские пробки.
А меньше пробок — меньше автохамства.
Хотя и в провинции его навалом.
За исключением города Владимира. Там, если подходишь к переходу, даже к бессветофорному, даже один, все автомобили дисциплинированно останавливаются и ждут, когда ты закончишь маневр. А не как в Москве или Нижнем — ты по одной половине дороги переходишь, а по другой машины летят на всех парусах, обдавая тебя грязным снегом из химических луж.
Еще в провинции много лет существует страшная легенда о московских заработках. Спроси любого, и любой скажет, что в Москве самый последний хмырь у гастронома получает двести тысяч рублей в месяц и такую же премию в конце года, а зарплаты ниже восьмидесяти тысяч пятисот рублей не существует.
И, естественно, все ее хотят.
Зарплату.
Для этого стремятся в Москву.
Что хотите мне рассказывайте, но из десяти моих знакомых, в столицу бы переехали девять с половиной. С половиной, потому что один колеблется или кобенится.
И еще мы, провинциалы, их, москвичей, не любим.
Потому что они всю Россию объедают. Потому что все деньги — сюда. В смысле, туда — к ним. Потому что у них — дороги, а у нас направления. Потому что у них медицина, а у нас поликлиники. У них бабы, а у нас… нет, у нас тоже бабы, да еще какие, почище московских.
И так далее, и тому подобное.
И всякое прочее.
Вот я и утверждаю: чтобы писать о провинции — надо пожить в Москве.
Александр Мелихов:
«Дорогая моя столица, золотая моя Москва!» — меня всегда охватывал восторг, когда из гундосого репродуктора раздавался ликующий голос неведомого Бунчикова. Хорошо, я тогда еще не слышал каламбура «Хор мальчиков и Бунчиков», и Москва могла сиять в наших казахстанских степях незамутненным светом. В ту пору первые пробудившиеся амбиции властно побуждали меня любой ценой ассимилироваться, то есть уподобиться нашей поселковой братве, поклонявшейся, как я теперь понимаю, тоже чрезвычайно важной ценности — лихости. Беда была только в том, что за отсутствием других способов реализации она слишком часто принимала антисоциальные формы: отнять на танцах наган у милиционера, подломить ларек, «пощекотать перышком» оскорбителя, в особенности возомнившего о себе чужака…
А в нашем шахтерском поселке чужаком ощущался всякий, кто позволял себе отступить от молодежной униформы: суконные клёши, чуб, начесанный на глаз, кепочка-восьмиклинка, надвинутая на чуб, — и чтобы козырек непременно в два пальца. Я самолично распарывал его и обрезал, а потом зашивал разнокалиберными стежками, не брезгуя «бабской» работой.
Мой папа, как и почти вся незначительная интеллигентская прослойка, попавший в эти гиблые края через тюрьму и ссылку, пытался переключить меня на поклонение иным кумирам — его богами были ученые, — однако для меня имя Менделеева звучало далеко не так чарующе, как имена Лупатого, Жорика Сухого, Витьки Казны…
Но однажды папа вдруг сказал с искренним состраданием (а значит и с неподдельным презрением): «Они же Москву никогда не увидят…» — и только тут до меня дошло, что истинных-то героев всегда награждают в Москве! Да мы и сами дарим любимой учительнице на Восьмое марта духи «Москва», а не одеколон «Тюрьма», хотя те, кто там побывал, резко повышали свой социальный статус. (Флакон «Москвы» был на диво прекрасен — кремлевская башня, отлитая из матового стекла, причем острая башенка просто снималась, открывая доступ к неземному аромату.) И моей маме, учительнице физики, ее ученики с косыми челками и фиксами желтого металла тоже подарили не бутылку «сучка», а расписную шкатулку с ночным видом нашей прекраснейшей в мире столицы: кремлевские рубиновые звезды сияли таким фосфорическим светом, что я, наверно, раз десять забирался с ними под одеяло, надеясь, что там они засияют еще вдесятеро ослепительнее — чем ночь темней, тем звезды ярче.
Но оказалось, даже столичные звезды могут светиться лишь отраженным светом…
Чтобы отвлечь свою предвыпускную братву от улицы, то есть от реальности, мама предложила ей полную зиму с весной поработать, чтобы на каникулах съездить в Москву, и братва каждое воскресенье как миленькая колола дрова, чистила снег, перекидывала щебенку на шахте, что-то там белила, красила — и таки добралась до начала всех начал: начинается земля, как известно, у Кремля! И вместе с примазавшимся молокососом — мною — увидела-таки эту рубиновую сказку! С Мавзолеем в придачу!..
Я попытался заглянуть еще и в ворота сказочной Спасской башни, но часовой вежливо произнес: «Сюда нельзя» — и даже не подсказал мне нужное направление коленкой!..
Но… Напротив храма власти размещался храм торговли — ГУМ. И самые продвинутые из наших орлов двинули туда пошукать у фарцы «джазуху». И купили за полста тогдашними «старыми» на гибкой рентгеновской пленке до ужаса развратную песню: «Ты сама под ласкою снимешь шёлк фаты» — кто ж знал, что фата это не… А самая законная джазуха для отвода глаз пряталась под невинной красной наклейкой песни о Москве.
Но когда в спортзале, где мы обретались на кирзовых матах, кто-то каким-то чудом раздобыл патефон, то из его гнусавых недр вырвался ликующий голос все того же Бунчикова: «Дорогая моя столица, золотая моя Москва!» Братва, сунув за голенища финари, ринулась обратно к ГУМу — гостеприимных москвичей, разумеется, след простыл. Но справедливость восторжествовала! Хмырь-обманщик назавтра же встретился нашим в метро: прибарахлившийся, он ехал в ресторан — роскошное и порочное капище, о котором нам приходилось лишь слышать. Несмотря на присутствие двух своих дружков, он только глянул на наши челки и фиксы — и вынул из брючного пистончика ювелирно сложенную пятидесятирублевку.
Победа осталась за нами, но московская греза сильно поблекла. И когда я заканчивал школу, московскую сказку уже полностью оттеснила сказка ленинградская: откуда-то я твердо усвоил, что москвичи карьеристичные и высокомерные, а ленинградцы вежливые и бескорыстные. И намного более культурные.
Теперь-то я хорошо понимаю, до какой степени все подобные сказки замешены на зависти — побежденные всегда убеждают мир и, прежде всего, самих себя, что проиграли они оттого, что были слишком честны и великодушны, а их более успешные конкуренты взяли верх потому, что были подлы и безжалостны, — вся наша духовная деятельность направлена на то, чтобы в мире фантазий взять реванш за наше бессилие в реальности. Ну так и что? Низкое происхождение не мешает достигать самых возвышенных вершин. Компенсаторные сказки имеют ту огромную ценность, что находятся простаки, которые принимают их всерьез. И сами становятся украшением города, народа, а то и человечества.
И меня серьезно тревожит, что мы сегодня попали под власть самой скучной и бесплодной сказки — унылой иллюзии, будто можно прожить вовсе без сказок.
Что буквально угрожает территориальной целостности страны, ибо территориальное единство создается прежде всего психологическим единством, единством мечтаний, а вовсе не единством экономических интересов. Какового нет и быть не может: экономическая целесообразность требует немедленно разрывать всякий контракт, едва он перестает быть выгодным.
На одном представительном социологическом семинаре недавно обсуждался вопрос, каковы главные признаки, отличающие столичный город от провинциального. И самый большой интерес вызвал такой критерий — взяткоемкость: где платятся самые большие взятки — там и вершатся самые большие дела. Уж не знаю почему, но мне априорно тоже кажется, что Петербург и по этому параметру вполне провинциален.
Но ведь невозможно сохранить поэтический образ страны, если ее столица ассоциируется с казнокрадством и вымогательством! А патриотическая любовь, как и всякая иная любовь, всегда направлена не на реальный предмет, а на опоэтизированный образ. И чтобы Москва-сказка не была окончательно вытеснена Москвой-помойкой, необходимо диверсифицировать вонь, неотделимую от нашей деловой жизни, разнести ее функции по разным городам. Чтобы московский дух не ощущался в щедринском духе:
— Москвой запахло! — молвил Алемпий на козлах.
— Да, Москвой… — повторила матушка, проворно зажимая нос.
Столичный дух — эти слова лично у меня отзываются все-таки шиком и щегольством, а не взяткоемкостью. А слово «Москва» — Кремлём, Борисом Годуновым, Наполеоном и Бог его знает еще какими детскими сказками. Это в инфантильном филиальчике моей души. А во взрослом ее отделе Москва — это лет тридцать назад коллеги-ученые, теперь же — коллеги-литераторы, это множество любимых поэтичных уголков, это любимые музеи…
Для меня каждая поездка в Москву до сих пор праздник. Как в былое время и для всех провинциалов — в советское время, мне кажется, зависть провинции к столице была гораздо меньше. В том числе, и неравенство доходов давало для зависти гораздо меньше поводов. Другое дело — неравенство возможностей даже и по части товаров.
А при нынешнем неравенстве — сохранился ли еще в провинции романтический образ столицы? Или ее окончательно вытеснил образ города-спрута?
Олег Макоша:
Люди, с которыми я общаюсь, в большинстве своем люди рабочие (представители не особо интеллектуального, умственного труда) в той или иной степени. Водители, экспедиторы, продавцы, есть провизор, повар, опять же грузчик, парочка охранников. И у них отношение к Москве — стереотипное. То, о котором я уже писал.
В Москве — все деньги.
А у нас — остатки.
Если сесть и поговорить более душевно и откровенно, то получится следующее:
Москва им нравится и до сих пор остается гипотетической целью (об этом я тоже уже писал).
Почти у всех там есть друзья или приятели.
У некоторых — не бедные. Мой товарищ со своими женой и детьми часто ездит в гости к такому обеспеченному другу и, возвращаясь обратно, рассказывает о его жизни в загородном коттедже под Москвой с восхищением.
Но это все относительно молодые люди, тридцати-сорокалетние, уверенные или надеющиеся реализовать себя в столице.
Многие, кстати, пробовали. Не у всех получилось, и вернулись они уставшими, но не разочарованными.
Москва, конечно, манит.
Что касается людей старшего поколения, моего (как странно быть «старшим», в душе же мы все молодые, не сказать юные), то, опять же на мой взгляд, отношение к Москве не изменилось. Те, кто поумнее, считают, что все дела делаются там и дела эти — масштабны.
Те, кто попроще, уверены, что Москва — Вавилон, где иголку меняют не то что на верблюда, а на дворец. И простому человеку делать там нечего — затопчут и разорвут.
Многие просто довольны своей жизнью в родном городе (и таких я знаю немало, можно сказать — большинство).
И тише.
И надежнее.
И тебя все знают.
И ты всех.
А лично на меня всегда сильно действовали литературные коды, метки и прочие упоминания.
Все, о чем я читал: Арбат, ресторан «Прага», памятник Пушкину, Никитский бульвар, Смоленская площадь, ВДНХ, МХАТ и прочая, и прочая.
Меня потрясло, что они существуют на самом деле.
Я был уверен — это все выдумка, литература.
А оказалось — вот они.
Я у памятника Пушкину стоял сорок минут с открытым ртом. Честно. И полтора часа около мухинских Рабочего и Колхозницы.
Незабываемое впечатление.
Только ради этого стоило приехать.
Александр Мелихов:
Очень точное замечание. Именно искусство создает поэтические символы столичного города как, простите за советский штамп, «сердца нашей Родины». Когда-то мальчишкой я смотрел разинув рот на Мавзолей, на котором скромно светились самые прекрасные в мире имена: ЛЕНИН, СТАЛИН. И подобные символы остаются на всю жизнь, только чаще всего переосмысливаются как трагические и многозначные. Но все равно универсальные и значительные.
Власть культурных, национальных символов простирается только на особо впечатлительных, романтичных детей и взрослых, в которых так до конца и не умирает ребенок, и вот эти-то не до конца повзрослевшие романтики и составляют ядро каждой культуры.
Такие типы очень редко попадаются среди прагматиков, какими обычно бывают люмпены и торговые работники, это чаще всего удел интеллигенции — любить символы или ненавидеть символы. И у вас в Нижнем наверняка остались образованные друзья, для которых хотя бы в детстве были значимы Арбат и памятник Пушкина, а может быть, и Кремль с Мавзолеем. Сохранилось ли теперь для них обаяние каких-то московских звуков и образов?
Олег Макоша:
Это зависит от общей культуры человека.
То, что раньше называлось начитанностью, а сейчас не знаю, как. Наверное, погруженностью в информационный поток. И если человек читал много и осмысленно, то да, обаяние сохранилось. Как можно было восхищаться «Войной и миром» и не полюбить Москвы?
Но есть символы, которые знают все.
Упоминаемый вами чуть выше — Мавзолей.
Все в СССР в него ходили или хотели сходить (не все попадали — очереди были огромны, а надо было еще по магазинам успеть. Это я о приезжих).
Это те (советские) коды, что передаются с кровью.
Я обсуждал возможность посещения Мавзолея со своими нижегородскими приятелями. Шуткой, полушуткой и всерьез. И те, кто хоть чуть-чуть застал Советский Союз, сходить хотели бы. В принципе, да. А из тех, кто совершенно не помнит ничего, — желающих мало. Но есть. Самые продвинутые — интересуются. Сейчас вообще заметен интерес ко всему советскому.
Что касается интеллигенции, кого бы мы теперь ни понимали под этим термином. Тем паче провинциальной интеллигенции, что всегда, на мой взгляд, была чуть лучше и чуть чище, не сказать наивнее. За диким и не всегда понятным отрицанием советских святынь в перестроечный период пришло несомненное отрезвление. Святыни вернулись на место. Почти вернулись. Сейчас жить оказалось не то чтобы хуже, но противнее. Не хочется говорить банальностей, но нравственные ориентиры напрочь отсутствуют. А те, что предлагаются, — не работают. Ни те, что сверху, ни те, что снизу. Есть только старые. Проверенные. Советские.
А где их центр?
Правильно, — в Москве.
Я бы сказал, что как была она сердцем страны, так и осталась.
Все меняется меньше, чем нам кажется.
Особенно в провинции.
Дружили Сашка, я и наш общий друг Герыч.
Этот Герычем был прозван за великую неуемность характера и такую же необузданность. Человек из профессиональной уголовной семьи, где отец умер на зоне, обе сестры не по разу сидели, а их сожители воплощали в себе все самое ужасное, что несет бандитская среда. Такие иллюстрации из энциклопедии к статьям о плохо организованной преступности. У них дома, например, был настоящий обрез. Это помимо других прелестей. Мы с Сашкой Герыча очень любили, он был человеком сияющего благородства и адептом романтической воровской движухи.
Про Герыча еще вспоминается, как мы — я, Саша и он — сидели за столиком у сто шестнадцатого дома, и к нам подошел мужик, попросивший выпить. Сказал, что только откинулся, мол, налейте с освобождением. Герыч, естественно, разволновался, насыпал мужику стакан и завел с ним подходящий светский треп, мол, где сидел, да как сидел, да чего нового? Мужик ответил, что сидел на «двойке» и сидел козырно. Герыч тут же начал его бить. Ну, не то чтобы бить, а дал в бороду разок. «Двойка» у нас в области — женская зона, и дяденька прокололся.
Однажды Саша пришел ко мне ненормально рано утром, прошкандыбал на кухню, сел на свое любимое место — на офисный стул у стенки за столом — закурил мой «Кент» (я тогда еще дымил), судорожно, с адского похмелья, вздохнул и сказал: «Бабы всегда выгораживают друг друга… даже незнакомые… То есть незнакомые и выгораживают… Корпоративность дамская… Мы тут устроили такой веселый праздник, сексуальный, как я думал… зависали на трое суток в гостиничном номере… Ты знаешь, в этом блядском притоне «Берег», около мусарни… И вот она, а я с ней в какой-то пивнушке познакомился… или не в пивнушке? В общем, представляешь, украла у меня любимый перстень с камнем, тот, как у Макаревича, золотой, твою зажигалку «Зиппо» и деньги из лопатника… Утром просыпаюсь — ничего нет… Все деньги… Интересно, сколько там оставалось?.. Правда, бутылку пива около кровати оставила… на полу… Гуманистка, тоже… Хотя, конечно, да…»
Я налил ему чаю, и он его с великим отвращением выпил.
А при чем здесь «корпоративные», спросил я.
Как это при чем, удивился Саша, они всегда друг за друга.
Про садик, где я работал совсем недавно — год назад.
Накормили меня один раз в садике. На субботнике. Я там мешки с мусором таскал. Отвозил на тележке по три-четыре за раз и складывал у дальних ворот. Начал в восемь утра, а закончил в двенадцать дня. Без перекуров. Гору накидал в два человеческих роста. За это время мой коллега, сторож-охранник Гоша, отнес куда-то две сухие веточки и подмел одну крышу веранды. Другие два сторожа, Миша и Лёша, просто не пришли. Но я не в обиде, дело не в этом, я опять вспомнил фразу Леночки Шиловой: «Кладут на того, кто возит». А тогда, после того как я закончил возить мешки, вынесла мне повар Нина Тимофеевна тарелку борща и тарелку жареной рыбы с луком, плюс хлеб и компот — было очень вкусно.
Все перепутал. На субботнике меня какая-то новая воспитательница чаем угостила, а борщом и рыбой Нина Тимофеевна кормила на выборы. Всем готовили, и мне досталось. «Всем» — это нашим воспиталкам, что дежурили на пунктах голосования. Им туда Санёк на своей «Шеве» еду в баках отвозил. Вот мне и сунула Нина Тимофеевна провианту, покормила.
Вкусно. Да.
Про мой микрорайон.
Если идти из магазина напрямую к моему дому, то надо пройти через некое пространство, где зимой и летом любители вытряхивают ковры, половики и просто холстины. А алкаши квасят почем зря. Иду намедни, и вдруг меня окликает молодой мужчина, что как раз выбивает ковер. Здравствуйте, говорит. Здравствуйте, отвечаю, и нарезаю дальше — со мной много народа, которого я не знаю, здоровается в нашем микрорайоне. «Вы меня не узнаете?» — интересуется паренек мне в спину. Нет. А вы кто? И паренек говорит, а я сын вашего друга Игоря Ковалёва. И я вначале зависаю на секунду, а потом охреневаю. Елки-палки! Нет, елки ж-палки! «А тебе сколько лет, Макс?» — спрашиваю я, сразу вспомнив и имя, и паренька. Тридцать, отвечает Максим. И я продолжаю охреневать.
Вот жизнь идет…
Мы с его отцом подружились, когда нам было лет по двенадцать. Еще учась в разных, параллельных, классах, потом нас объединили в один. И с тех пор не терялись. А самого Максима я последний раз видел лет двадцать пять тому назад, когда мой друг Гоша Ковалёв разводился со своей женой Маней — матерью Макса.
Мы очень дружили в школе.
А теперь передо мной стоит его сын, которому тридцать лет, и это плохо укладывается у меня в голове. А должно бы уложиться — у самого такой же. На год младше, Глебу — двадцать девять. И видел я его относительно недавно, хотя мы чаще переписываемся в инете, чем встречаемся наяву, наверное, как многие в наше время.
Гоша Ковалёв был (и, надеюсь, есть) безупречный джентльмен. С врожденным, как вестибулярный аппарат, чувством порядочности. За всю жизнь я не помню за ним ни одного низкого или просто дурного поступка. Наш классный руководитель, Владимир Лазаревич, называл его «дамский угодник», имея в виду Гошины любезность и элегантность, но не умея этого выразить иначе. Хотя и девочкам Гоша, конечно, нравился — элегантность его была чисто настояще-мужицкой — офицерской и милицейской.
После школы и военного училища он ездил на новейшем и очень крутом по тем временам «Москвиче-2141» и был капитаном вооруженных сил (жаль, не майором, как гоголевский Ковалёв), правда, недолго.
Потом жизнь нас, как полагается, развела, и вот теперь передо мной стоит его сын Максимка-пулемет.
— Как вообще? — спросил я у тридцатилетнего ребенка.
— Нормально, — он улыбался.
— Дети есть?
— Дочка.
— Отец твой, Гоша, — дед ее, навещает внучку?
— Ну… — Макс замялся.
— Ясно, — сказал я, — сам такой…
Все мы такие. (Не все, слава богу, но многие).
Я пошел домой, а Максим остался довыколачивать ковер.
Еще про садик.
Моя работа в детском саду — прекрасна. Если разобраться. Возьмем, для примера, суточную смену (похоже на суточные щи). Весь день в твоем распоряжении. Пришел, принял смену, расписался в журнале, переоделся и пошел на участок сгребать, допустим, разноцветную листву. Красота? Конечно, красота. Погреб листья, вернулся в здание, заварил чайку покрепче и, усевшись на диван с книжкой, попил с наслаждением. А можно без книжки, просто сидеть и думать о смысле жизни. Кто, если не ты? И тут еще такая штука — если никто не будет думать о смысле жизни, он из нее уйдет. Эти, казалось бы, непрофессиональные размышления над глобальными и насущными вопросами, в конце концов, формируют точку зрения, что будет главной в ближайшее время. Честное слово. Как мы о чем-то думаем, так оно потом и работает.
Зимой и того лучше, на улице мороз и солнце, а ты машешь лопатой — веселый, румяный, счастливый. А потом бегом обратно, и снова — чай, книги, размышления, нега. И оздоровительный сон на диванчике. И отличный аппетит после физических нагрузок. Откроешь консерву «Частик в томатном соусе» (у нас микроволновки нет, а холодная гречневая каша не самое вкусное блюдо, поэтому я ношу с собой консервы), отрежешь ржаного свежего хлеба кусок покрупнее, и ну давай наворачивать!
Корочка хрустит, фрагменты частика падают на газету, оставляя жирные ржавые следы, сам весь в соусе — здорово же!
А не хочется размышлять — ходи и просто гуляй.
И про Аллу.
Мы не виделись лет двадцать пять, и когда столкнулись в магазине, она сразу после здравствуй сказала: как ты постарел.
Я, конечно, не стал отвечать, мол, на себя посмотри.
Я промолчал — всегда теряюсь в такой ситуации, безапелляционных констатаций очевидного, но подаваемых как откровение, причем посетившее заявителя в одностороннем порядке.
Ах, ты ж, боже ж мой! Как ты постарел!
А ты как будто нет.
Зовут ее Алла, судя по всему, она думает, что обладает отрезвляющим эффектом, поэтому логично дать ей фамилию — Зельцер.
В общем, я выдавил улыбку и сказал, время-то идет.
Двадцать пять лет назад, а точнее, тридцать шесть лет тому, она была тонкая, звонкая, умная, красивая, загадочная и, не буду врать, сводила меня с ума. Любому, кто пытался срифмовать по тогдашней подростковой похабной, согласно возрасту, моде: «Алка-давалка», я бил в зубы. Однажды разбитые костяшки распухли, загноились, потемнели, и под толстой наросшей кожей явно прощупывалась какая-то мерзкая субстанция типа кровавого гноя. Я содрал болячку и ходил с перебинтованной рукой с полгода, если не больше. За это время на меня успел наехать некий местный молодой лев, жаждущий жизни, и мы забились перенести драку на время, когда рука заживет. Но она не заживала. Лев глумливо торжествовал и однажды, встреченный нами в кинотеатре на фильме с Бельмондо, был избит моим корешом Коляном. Просто так. В назидание и потому что надоел.
Бил его Коля внизу у выхода из зала.
Бил, приговаривая, ты зачем, сука, мешаешь культурному отдыху трудового крестьянства? (Коля был из деревни Грабиловка.)
А Алка меня «сдала» чуть попозже.
«Сдала», конечно, по моим и божеским меркам, по девичьим же — она не сделала ничего предосудительного. Молодой лев с приятелями завел с ней фривольную беседу, полную, опять же, по тогдашней, или вневременной? моде, сексуального игривого подтекста, а в конце прошелся по мне, и Алла с ним согласилась. Иди нахер, сказал я льву на перемене, хочешь, чтобы я тебе торец подравнял, чушок? Докажу, парировал лев. Ну.
И доказал.
Есть военное слово «рекогносцировка». Оно как нельзя больше подходило к ситуации. Мы пришли в подъезд Алки и огляделись. Лев предложил схему. Я встал ниже на одну площадку — между шестым и седьмым, а он, выше этажом, позвонил в дверь ее квартиры. Это была диспозиция, если уж продолжать пользоваться военными терминами. Дальше битва. Алка вышла, и лев затеял с ней тот же примерно разговор. Тогда с девочками беседовали на лестничных площадках часами. Мне было хорошо слышно. Она опять подтвердила. Я сейчас уже не помню. Допустим, он сказал, Олег ведь чмо? А она сказала, конечно, и засмеялась.
Я пошел вниз пешком. Я быстро пролетел все ступеньки, стараясь сделать это по возможности бесшумно, и вышел из подъезда.
Грудь мою разрывало бешенство пополам с дикой злобой на предательство Алки. Я был уверен, что у нас взаимная любовь. Я был уверен, что мы пойдем друг за друга на костер, голгофу или куда там еще ходят фанатики. Я был уверен, что она никогда не станет говорить мерзким кокетливым игрушечным голоском с таким говном, как молодой лев, жаждущий жизни. А она говорила… А она не пошла, а она… И так далее…
Я даже не стал дожидаться чувака, чтобы разобраться. Предъявить ему, по нашим, опять же тогдашним, понятиям было нечего. Можно было только свалить внезапным ударом в лицо и с наслаждением бить ногами до тех пор, пока тошнотворная усталость не сменит кровавый туман в голове и перед глазами. Но до такого все-таки мы, слава богу, не доходили.
Я поплелся домой.
Наверное, я курил одну за другой, не помню. Мы, мальчишки, всегда в подобных нервных ситуациях много курили. Мне и сейчас иногда хочется закурить, когда я психую. Хотя бросил десять лет назад. Курить, не психовать.
А спустя еще некоторое время мне стало стыдно.
Сразу и за все.
За весь этот сволочной случай «доказательства». Я не мог понять, как сумел втравить себя в поступок, бесконечно унижающий Алку. Мне было стыдно и больно за нее. На себя стало наплевать, все обиды и амбиции ушли куда-то. Остался только сырой, как руда, стыд. И ощущение, будто вляпался во что-то похуже коровьей лепешки, в которую я однажды наступил на турбазе.
Может, тогда я чуть-чуть повзрослел.
А может, и нет. Все эти россказни про внезапное взросление после экстраординарных случаев полная ерунда. Люди не взрослеют никогда, так и помирают с обидами, испытанными в четвертом классе после летних каникул…
Молодой лев меня больше не интересовал, и я совершенно не знаю, что с ним сталось. А Алка, спустя двадцать, что ли, лет со дня последней, тоже случайной встречи, увидела меня в универсальном магазине, сощурилась и сказала, как же ты постарел.
Даже вот так — ого, как же ты постарел!
Александр Мелихов:
Очень яркие сцены провинциальной жизни, хотя подобных провинциальных уголков хватает и в столицах. Но их обитатели действительно меняются мало, они живут вне времени и культуры. Такое бывало и сорок лет назад, и будет, к сожалению, и через сорок лет тоже — никакой Моисей их оттуда не выведет. А вот что переменилось в жизни людей культурных?
У меня остались самые нежные воспоминания о провинциальной интеллигенции, к лучшим представителям которой принадлежали мои родители. Но для них все советские лозунги, с самым бесхитростным цинизмом расходящиеся с практическими делами начальства, были настолько очевидной демагогией, что их собственное «служение народу» они как будто почерпнули из досоветских народнических заветов. Однако не исключаю, что когда-то в юности они действительно извлекли эти принципы из каких-то советских лозунгов и сохранили их вопреки тому, что советская власть с ними творила. Мамин отец, деревенский кузнец, бежал от раскулачивания, бросив все нажитое, и с семейной оравой долго мыкался по стране, спасаясь от голода; отец пять лет отсидел в Воркуте и попал в Северный Казахстан в качестве ссыльного. Так что, если бы его туда не выслали, он бы не встретил мою мать, а я бы не родился на свет. Но, несмотря на то что советской власти я обязан жизнью, я всю свою сознательную жизнь считал ее проповеди верхом лицемерия.
Однако из ваших слов я понял, что теперь, когда она уже перестала их дискредитировать, они снова начали становиться источниками морали. Можете ли вы подтвердить это подобными зарисовками из жизни ваших знакомых? Интеллигентных знакомых?
Олег Макоша:
Есть и такие.
Как пел тот же Окуджава, главная из них — моя мама.
Она как была чистым советским человеком, так и осталась. Да, возможно, и на нее какое-то время влияли процессы дискредитации всего советского, но потом приоритеты восстановились. Потому что она внимательно смотрит вокруг. И видит, в вопросах морали прогресса не наблюдается. С клубникой — да, есть прогресс. А с моралью — нет. Вы помните эту перестроечную популярную шутку? «Когда у вас появляется первая клубника? В шесть утра».
Вот и у нас сейчас — в шесть утра.
Моя мама говорит, никогда пенсионеры не жили так хорошо.
И, естественно, видит в этом заслугу Москвы. А что касается всех остальных символов и ценностей — то они как были неприкасаемыми, так и остались. Мама много читает и классиков, и, еще больше, современников и всегда удивляется, если ей попадаются строки, развенчивающие недавнее прошлое.
И это не старческий маразм.
Она адекватно оценивает ситуацию.
Я не во всем с ней согласен, но в ее адекватности и трезвости ума — уверен.
А еще я несколько раз беседовал в детском саду, где работал дворником, с воспитателями.
Которых вполне можно считать и просветителями, и провинциальными интеллигентами.
И — да, возможно, к их оценке примешивается тоска о времени, когда они были молоды и все казалось — впереди.
Но факт остается фактом — люди вспоминают советское с теплотой.
А есть другие:
Звонит мне намедни товарищ из Нижнего Новгорода, между прочим, директор музея (маленького), и говорит, привет, москвич.
Привет, отвечаю, «Жигули».
Это я так каламбурю.
Ну что? Продолжает товарищ, совсем там омосквичился?
Э-э-э… Начинаю тянуть я, но он поясняет свою мысль.
«Понаехали» уже стал говорить?
Игорь Александрович, отвечаю, здесь так никто не говорит, ни разу не слышал, ни в свой адрес, ни в чей-либо еще.
А что говорят?
«Патрики». Вся Москва Патриаршие пруды так называет.
Меняется, значит, столица? Уточняет товарищ.
Выходит, так.
Это хорошо, а то я помню, ездил в девяностые по делам, так без ужаса вспомнить не могу… Хотя, с другой стороны, веселое время было, мы тогда все только начинали свою просветительскую деятельность.
Ага-ага, соглашаюсь я, как же, представляю.
Нет, серьезно, это же центробежное движение всегда.
То есть?
Оттуда — сюда. Сам понимаешь, из Москвы — на места.
И как у вас это, на местах?
С большим рвением, чем в столице. Стараемся работать на опережение. В Москве на сто процентов, а мы на сто пятьдесят с половиной. Возьми хоть пандемию.
Давай не будем брать пандемию, прошу я, сил больше нет.
Давай, великодушно соглашается мой товарищ, я ж говорю — омосквичился.
Мы с Серёгой, он шофером на рейсовом автобусе работает, в спортзал ходим. Точнее, ездим на его машине, которую он, не поверите, купил в Подмосковье, потому что там цены ниже, чем у нас. Долго искал и нашел в городе Электросталь. Съездил на поезде, а обратно вернулся уже на своих колесах.
И он, Серёга, всю поездку ругает нижегородские дороги. Может, они того и стоят. Противопоставляет их московским. Он в столице часто бывает по работе. И ездит туда именно на автомобиле. Утверждает, что шоссе в Москве отскрябано до асфальта.
Представляешь, говорит, как будто зимы нет, везде — чистота и порядок. Ни одного сугроба. Не представляю, отвечаю я, хотя фантазия у меня богатая. Я тебе говорю. В Москве — все деньги. Начальство, опять же. Вот оно для себя и старается — чистит. Чтобы им удобнее ездить было. Куда? интересуюсь я. В Думу, уверенно отвечает Серёга, или на дачу в Барвиху. Тогда да. А ты думал! А у нас что же? У нас? У нас, Олега, все разворовывают на первом этапе, на ранней, так сказать, стадии.
— И? — грустно спрашиваю я.
И конца этому не видно.
Вчера Вовчик, мой друган (владелец маленькой аптеки, точнее, аптечного пункта — площадки, арендуемой в магазине), вернулся от своего московского кореша. Мы сидим с ним в бане, пьем пиво и обсуждаем поездку.
Он ездил не первый раз и всегда, возвращаясь, подробно описывал мне свое пребывание в гостях.
Это большая семья, где два женатых сына со своими детьми, отец, если я ничего не путаю, крупный чин в органах, мать, вроде бы еще младшая дочка — сестра этих двух уже взрослых сыновей.
Живут они в загородном коттедже.
Но у них есть и городская квартира.
Не поверишь, восторгается (в коттедже он побывал впервые, обычно останавливался в квартире) Вовчик, у них эта самая баня — комплекс зданий.
Я глотаю из бутылки и делаю удивленные глаза, подходящие ситуации.
Ага. Сама баня, парилка, отдельно бассейн, фитнес-зал, комната отдыха. Как думаешь, сколько стоит?
Он тоже хлебает пива из горла.
Я пытаюсь прикинуть стоимость, опыта у меня в этих делах нет, и я говорю, полтора миллиона.
Вовчик заливается смехом и заодно пивом — трясется всем своим немаленьким телом и немного выплескивает на живот, обернутый простыней. Полтора? Ну ты даешь. Он делает паузу для пущего эффекта и выдает — двадцать два миллиона рублей! Произносит это четко и с наслаждением.
Двадцать два? Переспрашиваю я, чтобы сделать ему приятно и от действительного удивления.
Да! Двадцать два!
А откуда у них такие деньги?
Как откуда? Это же Москва!
И еще, если когда и были чистые провинциальные интеллигенты — то все кончились. Просто умерли, в силу возраста. А нынешние интеллигенты, если таковые вообще есть, ни чистыми, ни провинциальными не являются.
К сожалению.
И более всего к современной ситуации в провинции подходит, как это ни странно, термин Солженицына — образованщина.
Да и все.
Александр Мелихов:
И все-таки я верю — так назывался давнишний фильм Ромма. Наверняка пробиваются и даже где-то наверняка пробились ростки старого, вернее, вечного. Эту песню не задушишь, не убьешь.