Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2021
Читая новую книгу стихов Ефима Бершина, обнаруживаешь, что оказался в мире, в котором не так просто сориентироваться, поскольку он находится за пределами привычных представлений:
Море — форточка неба, которую выбил Бог.
И свобода — уже не свобода, а пепел Завета.
Я влачусь по пустыне уже за пределом свобод,
за пределом любви, за пределом пространства и света.
Перепуганный ястреб растаял в пространстве пустом,
в беспорядочном свете, как в стае взбесившейся моли.
Что ни город вдали — обязательно город Содом.
Что ни море у ног — обязательно Мёртвое море.
И куда ни пойду, и чего ни коснётся рука —
всё уходит в песок, обращается всё в пепелище.
Я влачусь по пустыне.
Я — часть мирового песка
из песочных часов,
у которых оторвано днище.
Это мир зыблющихся, взаимопроницаемых форм, в котором «Все спутано. И контурные карты/ …играют нами в дурака». Он неудобен ни для созерцания, ни для передвижения по нему: «Потому что уже наступает конец геометрий/ и из точки «я» все труднее добраться до точки «ты»». Привычная модель мира с ее устойчивыми представлениями о пространстве, времени, структуре, системе связей между явлениями и объектами здесь не работает. Это мир, то ли разрушающийся, то ли находящийся в процессе трансформации. В нем все сдвинуто с привычных мест, и вслед за автором мы наблюдаем «Исчезновенье географий./ Кровосмешенье улиц и планет». Верх и низ могут меняться местами, и, устремляясь вглубь, можно узреть высь («Море — форточка неба…») Пространство зыбится, выгибается, выворачивается наизнанку, изменяя и звуковую картину мира: «Наизнанку развёрнутый свет. Наизнанку развёрнутый звук». А порой и вовсе исчезает:
Пространства нет! Есть вечная дыра
в окаменевшем облике пространства.
Уйти из дома — как взойти на крест.
И стать крестом, как злаку — коркой хлеба.
Так свищет над планетой Эверест,
смиренно принимая форму неба.
Мы вмёртвую держались за скобу
родного дома. Но скрипит со стоном
гнилая дверь. Не обмануть судьбу.
Ты чувствуешь? Уносит! Вместе с домом.
Удержаться «за скобу родного дома», то есть за привычные представления, не удается: странный, непонятный мир подступает вплотную к зоне психологического комфорта, пытается проникнуть в нее, подает сигналы, которые невозможно идентифицировать:
Вороватое небо крадётся в закрытую дверь,
то вселенским дождём, то дверною цепочкой звеня.
Бьётся голубь в стекло. Неопознанный раненый зверь
причитает в ночи: «Это я, это я, это я».
Кто-то воет в окне. То ли пьяная баба с метлой,
то ли дождь затяжной, то ли свора бездомных дворняг.
Догорает осина. И пахнет печною золой.
И в дырявую дверь проникает внезапный сквозняк.
Трансформация пространства влияет и на восприятие времени, влечет за собой смешение времен и эпох, реального мира и вымышленного — вплоть до их взаимопроникновения: мифологическое время просачивается в историческое, прошлое проникает в настоящее, авторы и герои зарубежных книг разгуливают по московскому двору вместе с персонажами античных мифов:
И мы бежали вглубь двора,
в котором бледный, как пергамент,
с какой-то тенью до утра
шептался сумасшедший Гамлет.
Где в маске, как на Новый год,
срывая голос песней хриплой,
меж стен шатался Гесиод,
как между Сциллой и Харибдой.
Где с Геей обнимался Лир,
как будто здесь уже навеки
смешались разом этот мир
и тот, что выдумали греки.
Мир в стихах Бершина не имеет четких очертаний, он предстает не как структура, но как процесс. Точнее, как некая совокупность разнонаправленных процессов. В этом мире нет жесткой отделенности объектов друг от друга. Здесь все проницаемо: сочится, течет, вибрирует:
Что сказать тебе, друг, про бездомную жизнь сквозняка,
бесконечную жизнь, что сочится, не зная границ,
и внезапным ознобом доносит к тебе сквозь века
вереницу событий и тени исчезнувших лиц?
По сути, это мир, не вмещающийся в ньютоно-картезианскую модель: здесь плохо работают линейные причинно-следственные связи, и потому становятся возможными парадоксальные сближения разноуровневых явлений, объектов, качеств: «Вселенная бездомна, как огонь,/ кочующий по воющим каминам,/ как осень,/ как отцепленный вагон,/ как запах облетевшего жасмина». Человек уподобляется знаковой системе и может прочитываться как некая всеобъемлющая формула: «фигура бесприютного бомжа —/ как сгорбленная формула вселенной…» Становятся возможными превращения людей в часть городского ландшафта или в воздушный поток:
Давай с тобой уйдём через забор,
через дыру.
И станем переулком.
И станем ветром.
И закончим спор
на перекрёстке суетном и гулком.
Если попытаться составить частотный словарь поэзии Бершина, то мы увидим, что в нем лидируют такие слова как «дождь», «ветер», «песок», «пустыня», «пустота», «небо», а также их аналоги и дериваты. Причем употребляются они не только и не столько в прямом значении (для обозначения места действия, явления природы, качества предметов), сколько в значении переносном и, как правило, несут на себе символическую нагрузку.
Так ветер (вариант — сквозняк) зачастую предстает и как причина трансформации восприятия мира, и как символ этой трансформации, и как ее действующая сила. Именно ветер в стихах Бершина приводит все в движение, срывает покровы с предметов, совлекает ментальные оболочки, налагаемые на них обыденным сознанием. Понятное вновь становится непонятным, известное — неизвестным, обыденное — таинственным. Мир утрачивает свою цельность и определенность, «расколдовываются» энергии, дремавшие «под личиной вещества бесстрастной» (выражение Тютчева), пронизывая собой стихи сборника, придавая им высокий градус напряжения, как правило, трагического.
Но как сориентироваться в этом непонятном мире, где «крылья летают отдельно от птиц…/ И блуждают зрачки в отдаленьи от лиц,/ одинокие,/ как голова Олоферна»?
Можно сказать, это просто метафоры. Да, метафоры. Но метафоры чего? Дезинтеграции, распада привычных представлений. Но где и как искать смысл явлений, как и вокруг какого центра собрать распадающуюся картину мира, если «Ум неподвластен собственному уму»? И если непонятно, кто ты сам? «Я… всего лишь текст,/ недописанный до поры». «Сам живу, как чужой перевод/ с неопознанного подстрочника». Если ощущаешь себя не отдельной самостоятельной сущностью, но частью «мирового песка/ из песочных часов,/ у которых оторвано днище»?
Автор не отвечает. Он — не экскурсовод по этому миру, дающий подробные разъяснения увиденному. Он очевидец явлений, которые открываются за пределами обыденного зрения, и вместе с тем частица мирового процесса, пытающаяся этот процесс постичь и понять. Путник, откликнувшийся на «таинственный зов сквозняка», странник, гонимый разыгравшимися стихиями:
Не понимая, где восток, где — запад,
сорвавшись, словно сука с поводка,
бегу, ориентируясь на запах…
Возможно, был прав (отчасти) Андрей Вознесенский, который в свое время написал: «В ответы не втиснуты судьбы и слёзы./ В вопросе и истина./ Поэты — вопросы».
Однако было бы неверным считать, что автор этих стихов является лишь пассивным игралищем мировых стихий. Он упорно движется к некоей цели, взыскует смысла, вопрошает открывающуюся ему реальность, внешнюю и внутреннюю.
При этом он обладает важными качествами: силой воли и мужеством. В частности, мужеством пройти своего рода инициацию через пустоту, то есть в данном случае через исчезновение смыслов.
«Пустота» — это, как уже упоминалось, еще одно слово, лидирующее в частотном словаре поэзии Бершина. Пустота может принимать разные обличья. Например, такое: «Пространственная форма пустоты — дыра в заборе или кукиш рамы».
Преодолев одну пустоту, можно оказаться в другой:
За пустотой поникшего куста
сплошной пустыней обреченно стынет
иная жизнь, иная пустота,
иных пустот бесплодней и пустынней.
Но надо пройти и через нее и идти дальше — по внешнему миру и по ландшафтам собственной психики. До тех пор, пока не поймешь, что:
Пространство — фикция. Оно
к себе притягивает страстно
лишь тех, которым не дано
перемещаться вне пространства.
Ищущему становится ясно, что путь к искомой цели может лежать и вне пространства, а то, что ищешь, чего взыскуешь, находится, на самом деле, в над-пространственной области:
Мы крались подмосковными лесами
под небом, перевёрнутым вверх дном,
уже порой не понимая сами,
куда идём и для чего идём.
И заблудились. И когда над бездной
явился город, белый, словно снег,
мы поняли, что город был небесным —
не тем, что нам привиделся во сне.
Горел рассвет. Как рог единорога,
белела башня в мареве огней.
И оставалось два шага до Бога.
(Когда мы шли с тобой в Ерушалаим…)
Как было сказано выше, пустота в поэзии Бершина — это не просто отсутствие физической материи или ее зримых признаков, но, в первую очередь, потеря привычных смыслов. А это влечет за собой и утрату целеполагания — «куда идём и для чего идём». Пустота оказывается областью безмыслия и бессмысленности. И именно в этом состоянии, в этом странном, мучительном отсутствии всяческих представлений, ищущему вдруг открывается Небесный Град. Новый, более высокий смысл появляется только после исчезновения старых смыслов. Ибо «никто не вливает молодого вина в мехи ветхие» (От Луки 5:37).
Бершин не богослов, не создатель философских трактатов. Он поэт, фиксирующий в стихах свой живой опыт, в том числе и опыт страдания, который он выражает средствами поэзии — метафорами, символами… Пустота в его стихах — это еще и символ муки. Однако он знает, что за пустотой брезжит то, что можно узреть только через страдание:
Лишь в сквозную дыру от пробитой гвоздём ладони
можно вечность увидеть и прочий нездешний свет.
С метафорой пустоты в стихах поэта перекликается и образ пустыни:
Что же делать, мой друг? Да и стоит ли наших забот
в опустевшем пространстве искать золотого кумира?
Если выйдет пустыня — сюда переселится Бог
и сыграет на скрипке своё сотворение мира.
Х.Э. Керлот в «Словаре символов» отмечает «специфический символизм пустыни как наиболее благоприятного места для божественного откровения».
И неслучайно в пушкинском «Пророке» шестикрылый серафим является герою именно там:
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, —
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
Поэзия Бершина — явление многослойное и многоуровневое. Она может быть прочитана под разными углами зрения: кто-то увидит там реальные события жизни автора, кто-то — его психологический портрет, кто-то просто «подключится» к высокой, почти что зашкаливающей энергии его строк. И все будут правы. Мне же ближе всего понимание этих стихов как своего рода духовного странствия: из области крушения старых смыслов — через страдание и пустоту — туда, где брезжат новые горизонты.