Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2021
Грядущее на всё изменит взгляд,
И странностям, на выдумки похожим,
Оглядываясь издали назад,
Когда-нибудь поверить мы не сможем.
Когда кривляться станет ни к чему
И даже правда будет позабыта,
Я подойду к могильному холму
И голос подниму в ее защиту…
Борис Пастернак
Листок первый
В ночь на 19 августа 1991 года мне приснилось, что я еду в поезде, а поезд остановился на маленькой станции. Я смотрю за вагонное окно и вижу дом под старым тополем, завалившееся набок крыльцо и девочку в дождевике. Мне очень хочется выйти из поезда, чтобы познакомиться с ней, но поезд трогается, ускоряется и влетает в тоннель, совершенно черный, и мне так страшно, что я не могу даже закричать.
Листок второй
Ждал ли я чего-то от случившихся в 1991 году перемен?
Да ничего я не ждал. Что вообще можно ждать от распада, развала и разложения?
Надежды и какое-то юношеское воодушевление были в 1986—88 годах. Это был миг — что такое для истории эти два-три года! — когда люди открылись друг другу, доверились. Старики стали рассказывать о пережитом детям и внукам. Люди будто очнулись, вспомнили себя, свои корни, свою веру. Какая-то гора с плеч рухнула.
Но бежали дни, и сердце все чаще сжималось от происходящего. Аварии, взрывы, крушения, землетрясения…
Страна стала уходить из-под ног.
В фильме «Аты-баты шли солдаты» Леонида Быкова один из героев, молодой солдат-грузин, говорит: «Мужчины не плачут, мужчины огорчаются».
Мое огорчение было тем сильнее, что в армии я командовал взводом, и под моим началом были солдаты шестнадцати национальностей. За два года я сроднился с ребятами. А через них сроднился и с СССР — уже не по-школьному, не по детской привычке, а через горести, страдания и печали.
На прощание я подарил своим солдатикам по маленькому блокноту, который легко входил в карман гимнастерки. В каждом блокноте я написал какие-то пожелания и оставил свой адрес.
Я демобилизовался в 1986 году, надеясь в будущем воспользоваться приглашениями ребят и поехать к ним в Армению, Молдавию, Туркмению, Азербайджан, Грузию…
Рухнуло все так быстро, что лишь один парень успел мне написать. Взвод мой пропал без вести.
У меня до сих пор чувство вины перед ребятами, что все так получилось. Ведь командир взвода не бывает бывшим.
Поэтому тяжесть ответственности за гибель СССР я не могу списать на одних лишь беловежских властолюбцев.
Листок третий
У меня не было никакого расположения к популярным в ту пору политическим деятелям. Впрочем, один человек пользовался в нашей семье симпатией — это Анатолий Собчак. Двухлетняя дочка бегала по дому с веселым кличем: «Саб-чак! Саб-чак!..» Это было чуть ли не первое слово в ее словаре.
Симпатия к Собчаку была не столько политической, сколько эстетической. Впервые мы увидели на трибуне обаятельного человека с грамотной русской речью, кроме того — державшегося с большим достоинством.
Все остальные претендовавшие на власть господа демократы выглядели очень серо и неубедительно.
Чуть позднее, нечаянно попав в центральную прессу летом 1989 года, я увидел эту публику довольно близко. Мне были совершенно непонятны мотивы их поступков, их жадное лицедейство вызывало отвращение, их закулисные маневры меня быстро перестали интересовать.
Вообще вся обстановка 1989—1991 годов навсегда оттолкнула меня от политики, которой я увлекался с раннего детства. Мне почему-то виделось в ней что-то от рыцарских турниров. Острые шпаги доводов, яркие речи, стремительные решения, бескорыстие и отвага в борьбе за торжество справедливости…
С десяти лет во мне находили живейший отклик и кубинские барбудос, и чилийские подпольщики, и никарагуанские партизаны. Че Гевара, Сальвадор Альенде, Луис Корвалан были моими героями. Они придавали осмысленность моему пребыванию в пионерах и комсомольцах.
Конечно, у меня были и отечественные герои: Толя Мерзлов, Надя Курченко, космонавты Пацаев, Волков и Добровольский, пограничники острова Даманский, — их портреты, вырезанные из газеты, я свято хранил с 1969 года.
Листок четвертый
Бурные события всегда электризуют человека. Его захлестывают эмоции. Помните, во многих воспоминаниях о 1941 годе есть такой момент: «…услышав о начале войны, я обрадовался…» Тем, кто радовался, было от двенадцати до восемнадцати. Те, кто был старше, уже не радовались.
В 1991 году мое тягостное и скептическое восприятие происходящего разошлось с тем, как смотрели на те же вещи мои ровесники, в которых еще не погас энтузиазм.
Я воспринимал все глазами даже не родителей, а своих дедов. Им было за восемьдесят, но они всё переживали горячо и глубоко. Пытались понять и не понимали. «Не могу постичь!..» — так и говорил часто мой дедушка Леонид Иванович.
Их заставляла страдать не столько идеологическая сторона перемен, сколько нравственная, моральная, этическая.
В 1991 году крушили ведь уже не тоталитарный коммунистический режим (его фактически уже не было с 1956 года), а социализм с человеческим лицом, провозглашенный, но не воплощенный в жизнь Горбачёвым. Сокрушалась человечность как таковая.
Хрупкий и драгоценный запас этики социальных, межкультурных и межнациональных отношений был первым выброшен за борт. Нищета, произвол и криминал — первые плоды «демократических» перемен, которые мы вкусили. Хаос выплеснулся в будничную жизнь, во дворы и на улицы.
К бедности нашим старикам было не привыкать. Но жизнь стала бесконечным унижением и оскорблением человеческого достоинства. Вот с этим они смириться никак не могли.
Именно мои старики помогли мне понять, что в происходящем есть страшная червоточина.
Деды мои ушли почти одновременно в середине 1990-х, оставив мне в наследство свои боли, тревоги и печали.
Листок пятый
Никогда я так много не размышлял о жизни, как тогда, хотя вроде и думать было некогда.
Ответы на свои мучительные чувства и мысли я находил у русских философов, труды которых тогда стали печатать. Особенно близок мне стал Семён Людвигович Франк. Казалось: он сидит рядом в кресле — старенький, в очках, с голосом твердым и бодрым. И вот я записываю за ним (на самом деле выписывая в тетрадку из книжки): «Я не могу жить ни для какого политического, социального, общественного порядка. Я не верю больше, что в нем можно найти абсолютное добро и абсолютную правду. Я вижу и знаю, наоборот, что все, кто искал этой правды на путях внешнего, государственного, политического, общественного устроения жизни, — все, кто верили в монархию или республику, в социализм или частную собственность… — все они, желая добра, творили зло и, ища правды, находили неправду…»
Полюбил я, конечно, и Павла Александровича Флоренского. Он тоже казался мне жгуче актуальным.
Когда официальной политикой стало предание забвению недавнего, еще не остывшего советского прошлого, я встретил у Флоренского поразившее меня определение забвения — это «не состояние простого отсутствия памяти, а специальный акт уничтожения части сознания, угашение в сознании части реальности…»
Благодаря Флоренскому и Франку я понял, что ничего нового по сути не происходит. Со всем, что я видел, — пусть в других формах и с другими персонажами — русские люди уже сталкивались.
Листок шестой
Что принес 91-й год журналистике и литературе?
Обе к концу 1980-х были на пике своих тиражей и своего морального авторитета. И самым, быть может, печальным следствием крушения СССР для гуманитарной сферы стал вольный или невольный переход большинства журналистов и литераторов в стан богатых и сильных. Для отечественной словесности это было равнозначно самоубийству. Читатели с отвращением отвернулись от СМИ и современной литературы. Где сегодня издания, за которыми в 1991 году стояли очереди у газетных киосков?
Где «Огонёк», «Известия» и «Московские новости»?.. Где толстые журналы?..
Что осталось от некогда храбрых комсомольских газет?..
Жалкие руины остались от могучего советского писательского сообщества с его миллионными тиражами книг, всесоюзными днями литературы и домами творчества.
Сотни русских, украинских, грузинских, литовских, молдавских, узбекских, киргизских молодых литературных талантов просто погибли в 1990—2000 годы, не сумев реализоваться, не получив образования и поддержки. Множество даровитых литераторов (особенно в отделившихся республиках) так и остались в безвестности, не справившись с жизнью, с нищетой. Их произведения некому было перевести на русский язык.
Те немногие писатели, которым удалось выкарабкаться к успеху и благополучию, вынуждены работать на своих издателей, на публику, на пиар. Сегодня писатель, который хочет, чтобы его читали больше, чем сто человек, должен мелькать на экране, вертеться в социальных сетях, иметь свои колонки и блоги, писать сценарии сериалов, выражать свое передовое мнение по всем поводам, крутиться около политиков, бегать по книжным ярмаркам, раздавая автографы и обязательно выдавать по роману в год, а то и в полгода. Жалкая участь.
Но тот, кто не обрек себя на такую участь, кто остается верен бумаге и перу
(или клавиатуре), тот чувствует себя беспомощным и нищим, а главное — отрезанным от читателя, которому он посвятил все лучшие силы души. Я начинал в «Вологодском комсомольце», где в 1960-е работал Николай Рубцов, и в свердловской молодежке
«На смену», где в 1920-е разъездным корреспондентом служил Аркадий Гайдар. Ни той, ни другой газеты давно нет.
В Екатеринбурге не сохранили даже легендарный «Уральский рабочий». Газете как раз исполнилось сто лет, а ее взяли и втихомолку закрыли. Отряд не заметил потери бойца.
Говорят, во всем виновата бумага — устарел этот носитель, нет спроса, все ушли в Интернет. Это, конечно, лукавство.
Дело даже не в газетах как таковых. В конце концов, инженеры могут вспомнить исчезновение КБ, рабочие — закрытие заводов, военные — расформирование гвардейских частей, крестьяне — распад колхозов-миллионеров…
Нет, не утрата привычной материальной среды так ранила людей.
Мы все на генетическом уровне помним, что катаклизмы могут происходить в нашей стране самые разные и они происходят в каждом поколении с незапамятных времен. Можно многое вытерпеть, когда знаешь три вещи: знаешь, что именно произошло и в чем причина случившегося; знаешь, что страдаешь ради высокой и понятной цели, достичь которой обязательно нужно — иначе не жить; знаешь, что лишения терпит не только твоя семья, твои друзья — терпят абсолютно все от мала до велика без исключения.
Так было во время Отечественной войны.
В декабре 1991 года мы не имели ясности ни по одному пункту. Войны не было. Инопланетного вторжения не наблюдалось. Никакого массового мора, такого как нынче, не было. Так что причин для катастрофы тогда было намного меньше, чем их имеется сейчас.
Был очевиден паралич воли к жизни в правящей элите, но это же не повод к ликвидации государства.
Было и остается ощущение, что страна поскользнулась на арбузной корке, на ровном месте.
Именно поэтому до большинства людей далеко не сразу дошло, что произошло. Миновали дни, месяцы, а для некоторых людей и годы, прежде чем мы стали понимать трагизм происшедшего.
Листок седьмой
Еще весной 1990 года в мой корпункт в Волгограде приехала корреспондентка «Файнэншл таймс» — столь же бойкая, сколь и бесцветная девица. Стрингеров тогда еще не было, корреспондентка была исконной англичанкой. Приехала она с заданием рассказать своим читателям о демократических переменах в городе-герое на Волге.
Прежде всего я поинтересовался, где хотела бы побывать представительница передовой демократии: встретиться с рабочими на металлургическом заводе
«Красный Октябрь» или на Тракторном, поговорить со студентами политеха или повидаться с ветеранами Сталинградской битвы?..
К моему изумлению, девушка на все мои предложения ответила no. «Я завтра улетаю в Москву, — объяснила она, — у меня нет времени. У вас большая страна, и в ней все время происходят важные события. Я должна своевременно сообщать обо всем в Лондон!..»
— Чем же я тогда могу вам помочь? — удивился я.
— Вы просто расскажите мне, что у вас происходит, посоветуйте, с кем мне важно поговорить, и я поговорю с ними по телефону, а вечером я должна передать статью в Лондон.
— Простите, но когда же вы успеете ее написать? Ведь нужно время, чтобы обдумать, разобраться, проанализировать…
Тут уже англичанка не поняла меня:
— Аналитик — ноу. Моя работа — информация! Я должна информировать, а то, что я сообщу, проанализируют эксперты в Лондоне.
Юная леди взялась за меня железными руками. Я отвечал на ее вопросы, она что-то скрупулезно помечала в блокноте. Все мои попытки выразить свое личное суждение энергично пресекались: леди требовала факты и только факты.
Когда я устал от допроса, англичанка открыла мою телефонную книжку и стала звонить тем, кого я считал в той ситуации сведущими людьми. Выяснить ей ничего толком не удалось — заслышав иностранный акцент, люди растерянно замыкались. В русской провинции общение с иностранцами было еще в диковинку.
В конце концов представительница западной прессы махнула рукой на меня и вообще на испуганных русских и улетела в Москву.
Листок восьмой
В конце 1980-х героями стали диссиденты. Они купались в славе. На некоторых впечатлительных и амбициозных людей это произвело гипнотическое действие.
Им, еще недавно законопослушным гражданам, вдруг захотелось бросить вызов дрогнувшей системе и поучаствовать в ее развенчании.
Они бросились догонять уходящий поезд. Почти каждый день у меня в корпункте раздавался звонок от очередного «диссидента». Он требовал срочной встречи, заявляя, что безотлагательно должен сообщить нечто важное, а если я с ним не встречусь, то горько об этом пожалею, поскольку лишу свою свободолюбивую газету сенсационного материала.
Первое время я клевал на эту наживку. Так передо мной прошла целая череда хлестаковых. Милиционер, накопавший толстую папку компромата на своего начальника УВД. Сотрудник прокуратуры, уволенный за то, что потерял уголовное дело, и посчитавший это местью за свои антикоммунистические взгляды.
Особенно мне досаждал сотрудник КГБ, готовивший громкое разоблачение своего местного руководства. Молодой, обаятельный, мягкий и элегантно одетый, он как на работу приходил в корпункт и монотонно повествовал о своей любви к свободе и демократии, которую его руководство почему-то не хотело разделить. Его главным, как я понял, требованием, было избавление КГБ от КПСС, декоммунизация органов.
Чтобы отделаться от правдолюбца, я в отчаянии написал о нем заметку, и она была даже опубликована. Что поразительно: публикация никак не повредила служебной карьере моего героя. Славы он тоже никакой, кажется, не обрел. Слишком много было вокруг разоблачителей и ниспровергателей. На фоне какого-нибудь генерала Калугина провинциальный возмутитель спокойствия никого не впечатлил. Я был скорее рад этому.
Мне вовсе не хотелось прославлять этого скользкого типа, я желал лишь одного: чтобы он оставил меня в покое. Но, к моему ужасу, он продолжал являться ко мне
все с тем же приятным выражением лица, теперь повествуя уже о своих семейных неурядицах.
Только 19 августа положило конец этим визитам. Мой герой исчез навсегда, чему я, честно говоря, был несказанно рад.
Листок девятый, последний
Осенью 91-го я был в нескольких райцентрах Волгоградской области. Райкомы партии стояли опечатанными. А так как в тех же зданиях размещались чаще всего и райкомы комсомола, и райсобесы, и какая-нибудь райпотребкооперация да и другие районные конторы, то жизнь провинции была парализована.
По ночам лихие люди, часто не местные, подкатывали на грузовиках; потом через черный ход или через окно залезали в райком и вытаскивали все мало-мальски ценное: от телефонных аппаратов и факсов до портретов и бюстов Ильича. Потом эти портреты и настольные бюстики я видел в Москве у торговцев на Арбате.
На другой день в разбитые окна забирались местные мародеры и, навьюченные, тащили уцелевшее имущество — потертую ковровую дорожку, облезшую тумбочку или недобитый графин.
Кое-где загулявшие допоздна граждане, подвыпившие и потому настроенные особенно демократично, подойдя к дому секретаря райкома, отпускали язвительные шутки или ругательства. Но днем все делали вид, что ничего не происходит. Осень, уборка, дети пошли в школу…
Все, кого я встречал, были похожи на растерянных чеховских героев. Все понимали, что вот они по привычке еще тянут свою лямку, пьют чай, рубят капусту, но струна-то их жизни лопнула. То ли от перенапряжения, то ли она вовсе не лопалась, а, напротив, была слабо натянута, и пришел кто-то, кто взял и снял эту струну с инструмента. Произошло ли это далеко, в Москве, или еще дальше, где-то в небесных сферах, — уже было не так и важно.
Меня и моих ровесников еще спасала молодость, у нас были силы, были маленькие дети, ради которых мы обязаны были жить.
Старшие же поколения оказались в роли дяди Вани, который вдруг понял, что его жизнь пропала. Никто из новых властителей страны не подумал тогда о них, не сказал им что-то человеческое, простое: вы спасли и отстроили заново нашу большую советскую родину, вы не щадили себя и пожертвовали всем ради нее, вы передали нам в руки прекрасную страну, и мы обещаем не сломать ее… Никто этих слов не сказал, да и если бы и сказал, в устах циников это было бы дежурным лицемерием, которое и так затопило все вокруг.